ты принял таблетки?

NC-17
В процессе
12
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 49 страниц, 19 958 слов, 2 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
12 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник

Часть 2. как вас зовут?

Настройки
Кабинет, в который он вошёл, не имел ничего общего с теми картинками, что автоматически выстраивались в его голове, когда он представлял себе подобные места, там должно было быть холодно, неуютно, с запахом стерильности и пустотой, от которой сразу делается хуже. Чтобы пахло болезнью и отчаянием, чтобы с порога было ясно: тут тебя будут резать по живому, и никто не станет делать красивое лицо. Но Вместо этого его встретила тихая, почти интимная обстановка.Мягкий, вязкий свет настольной лампы, неяркий, но достаточно тёплый, чтобы казалось, будто он накрывает тебя, как плед,мебель в приглушённых оттенках дерева и ткани,шторы, пропускающие ровно столько дневного света, чтобы можно было забыть о том, что за окном шумный город, в котором каждый звук - это раздражение. Идеально, правда же? Су Бон, чей внутренний мир в последнее время больше походил на разбомбленный вокзал, почувствовал себя здесь пятном грязи на безупречном паркете. Плечи у него были подняты, тело напряжено так, что казалось, будто любая секунда - и он сорвётся, метнётся к двери, и пусть даже разобьётся о стену, всё равно будет легче, чем оставаться здесь. Его пальцы сами собой стучали по колену, выстукивая какой-то глухой, едва ощутимый ритм, и он прекрасно понимал, что это нервное, что выглядит жалко, но остановиться было невозможно. Перестать - и он просто задохнется в этом густом, приторном воздухе. И только когда он всё-таки поднял глаза, будто через силу, скрипя внутри собой, стало понятно, что хуже этого момента ничего уже не будет. Врач. А это, если верить табличке на двери и самоуверенной позе, был именно он - смотрелся поразительно, до неприличия молодым. Слишком уж молодым для той роли, что он на себя взвалил. Су Бон скептически скользнул взглядом по безупречной прическе, ни один волосок не смел выбиться из идеальной укладки. Темные очки в строгой оправе начисто скрывали взгляд, оставляя лишь собственное бледное отражение на затемненных стеклах. Он больше походил на актера, играющего врача в дорогой рекламе успокоительного, чем на человека, который будет копаться в грязных, окровавленных подвалах его измотанной психики. От одной этой мысли в животе похолодело и неприятно засосало. Су Бон нашел эту контору в интернете, наугад, ткнув пальцем в первый же сайт с сияющими пятизвездочными отзывами, которые теперь казались такими же фальшивыми, как улыбка этого парня. И вот он сидит здесь, доверив свое – нет, какое уж там благополучие, от него давно осталась лишь горькая пыль на губах – свое жалкое выживание этому парню, который, кажется, только вчера получил диплом. парень Врач поднял на него взгляд. И вдруг все насмешливые мысли Су Бона застряли где-то в горле. Взгляд из-за темных очков был странно спокойным, будто он видел больше, чем стоило бы. Он не смотрел на Су Бона напрямую - казалось, что видит его насквозь: футболку, надетую криво после утренней спешки, тени под глазами, и ту самую бурю внутри, которую Су Бон старательно прятал. Зря, все равно не поможет. — Я рад, что вы пришли, — произнес врач. Голос был низким,бархатистым, но без слащавости. Он не врезался в тишину, а вплетался в нее, и от этого становилось только хуже. Потому что в этих словах не было дежурной вежливости. Слышалось какое-то спокойное, сдержанное участие, которое злило сильнее любой насмешки. Су Бон лишь резко мотнул головой, будто отмахиваясь от невидимой, надоедливой мухи. Связные слова, те, что он репетировал в голове, так и остались где-то глубоко внутри, на подступах к горлу, которое вдруг сжалось тугим, болезненным узлом. Он бы с радостью выдохнул что-нибудь язвительное, какую-нибудь колкость, чтобы разрушить это чертово спокойствие. Но все, что он мог – это сидеть, ощущая, как предательски теплеют края глаз. Врач позволил паузе повиснуть, давая ему время собраться с мыслями, и без всякого перехода, мягко спросил: —С чего бы вы хотели начать? Начать? Мысль ударилась в пустоту. Начать – это значило сунуть руки в плохо затянувшиеся раны, выпустить наружу тот смрад, что копился годами. И он с ужасом чувствовал, что пахнет там не столько болью, сколько чем-то куда более отвратительным – равнодушием к самому себе. Су Бон снова мотнул головой, уже почти незаметно, и этот жест был таким(же) жалким, таким ничтожным в ответ на простой вопрос, что вызвал прилив жгучего стыда. Он не умел просить о помощи. Он не умел даже начать. — Я вчера вечером стоял на парапете моста, — сказал он, и слова повисли в воздухе, обтекая его, не находя выхода. — Хотел прыгнуть. Стоял там довольно долго. Он замер, и... Задумался. Су Бон в мыслях снова вернулся к тому моменту: он стоял, глядя вниз, на размазанные огни города, чужие и далекие. И странно – в мыслях подметил он, – в этой темноте, в этой бездне, было как будто теплее, чем здесь, в кабинете. Потому что холод шел не снаружи, а изнутри, из самого сердца, и никакая внешняя теплая оболочка не могла его согреть. Прежде чем вновь заговорить, Су Бон поймал себя на еще одной, отрезвляющей мысли: а что он, блять, вообще здесь делает? — А потом ушел. — Его пальцы снова зашевелились, совершили маленький, бессмысленный кружок на колене. — Потому что вспомнил, что у меня сегодня назначен прием. — Он произнес это с какой-то кривой, изломанной логикой, понятной только ему одному, логикой человека, для которого внешние условности вдруг стали прочнее и реальнее, чем инстинкт самосохранения. — Показалось невежливым не прийти. После того, как записался. Его взгляд скользнул по лицу врача, выискивая малейшую реакцию на эту абсурдную причину – отсрочка самоубийства из-за элементарной вежливости. — Вот и пришел.Чтобы отчитаться, что не прыгнул... ..Пока что. Он откинулся на спинку кресла. Нет, это было не «выговорился» Даже близко. Он только начал, а силы уже уходили – будто кто-то выкручивал их изнутри, оставляя тело тяжёлым и пустым. Каждое слово давалось через усилие, как будто горло сжимало тисками. И чем дальше, тем страшнее становилось. Страшно не молчать, а говорить. Страшно до дрожи делиться этим с кем-то, особенно с тем, кто мог бы — о ужас — понять. — А что остановило тогда, на мосту? Су Бон не ответил сразу. Его взгляд, блуждавший по потолку, резко упал на человека напротив, впился в него с внезапной, почти болезненной интенсивностью. — Как вас зовут? — выпалил он, и его голос впервые за весь разговор потерял свою монотонность. Врач не моргнул глазом. — Нам-Гю. Су Бон повторил имя про себя, беззвучно пошевелив губами, будто пробуя его на вкус. Потом кивнул, коротко и резко, как будто поставил галочку в невидимом списке. —Нам.. Гю, — произнес он уже вслух, и в его интонации появилась странная нота. И только тогда, обретя эту точку опоры в виде простого человеческого имени, он нашел ответ на первоначальный вопрос. Его взгляд снова ушел куда-то внутрь, но теперь не в пустоту, а в конкретное воспоминание, выступившее из мрака столь же ярко, как и образ моста. — Потому что в детстве мне говорили не уходить, не попрощавшись. Внутри все снова сжалось, но уже не от страха, а от странного уважения к самому себе, к правилам, вбитым в подсознание.Не попрощавшись. А с кем тут было прощаться, на том ветреном мосту? С миром? С городом? Это было слишком абстрактно. А вот не явиться на прием к человеку, с которым у него была договоренность, к доктору Нам..Гю — это уже было бы грубым нарушением, уходом без прощания. И этот детский, почти забытый императив вежливости оказался прочнее страха высоты и сильнее голода к смерти. Су Бон сидел, не двигаясь. Казалось, каждая секунда, которую Нам-Гю отмерял ему своим вниманием, впивалась в кожу тонкими, едва ощутимыми уколами. В груди это смешивалось в тошнотворный комок, от которого хотелось отодвинуться, открыть окно, сделать хоть что-то, лишь бы прорвать эту удушливую плотность. Нам-Гю сидел прямо и долго смотрел. Похоже, ему потребовалось время чтоб переварить слова Су Бона, но уже через пару секунд его взгляд стал таким сосредоточенным, что казался осязаемым – будто он физически давил на лоб, вдавливал в кресло. И все же, в этом взгляде Су Бон не нашел ничего. Там не было ни жалости, ни осуждения, ни попытки «понять по-человечески» Ничего, кроме абсолютной, холодной концентрации, от которой становилось хуже, чем если бы он кричал. Но сейчас вывести Су Бона из себя грозилось совсем не это. Щелчок шариковой ручки. Это, сука, было оглушительно. В этой давящей, как бетон, тишине – просто взрыв. взглядом, который, казалось, сверлит череп насквозь – это была пытка хуже, чем стоять на том парапете. Там, на мосту, был ветер. Была свобода падения, хоть и в никуда. А здесь? Здесь – четыре ебаные стены, этот человек и тошнотворное, липкое ощущение, что его сейчас аккуратно, как какое-то насекомое, распишут по пунктам и запихнут в какой-нибудь ящик стола. Его слова, его гребаный стыд, самый постыдный, убогий момент его ебаной жизни – всё это сейчас превращалось в аккуратные каракули, в какие-то пункты в колонке. И самое ужасное было не знать, что именно он пишет. Взгляд Су Бона прилип к кончику ручки, которая поползла по бумаге. Что этот тип там выводит? «Эмоционально лабилен»? Или рисует каракули? Су Бон все еще не воспринимал его как врача. Скорее как какого-то клерка, бюрократа от душевной боли, который сейчас упакует его самое поганое переживание в аккуратные строчки и унесет с собой, как уносят папку с отчетами. И что он будет с этим делать? Перечитывать вечером за ужином? Показывать коллегам? «Смотрите, какой дурачок, чуть не прыгнул, потому что вежливым быть захотел» Да пошли они все нахуй со своим пониманием! Сейчас Су Бону хотелось сорваться с места, схватить этот стул, который казался таким ненадежным, и с размаху разнести к чертям стол этого подонка напротив. Хотелось вырвать у него из рук эту бумагу, разорвать каждую страницу, превратить в клочья всё то, что он там выводит своим спокойным, доводящим до бешенства почерком. В этот момент… — Этот момент, когда вы вспомнили про прием, — голос доктора Нам-Гю прозвучал резко, от чего Су Бон вздрогнул и поднял на него глаза, отгоняя прочь нахлынувшие, слишком резкие мысли.— Опишите физическое ощущение. Что произошло в теле? Сжалось в груди? Похолодели пальцы? Конкретика важна. «Конкретика важна», — с внутренней, едкой насмешкой повторил про себя Су Бон. Он представил, как говорит: «Похудела жопа на три килограмма, доктор, конкретно enough?» Но вместо шутки, которая обычно спасала его в неловких ситуациях, из горла вырвался только хрип. Он ведь и правда задумался. Словно впервые позволил себе обернуться назад и спросить: что же тогда с ним происходило? — В висках... застучало, — он попытался ввернуть какую-нибудь дурацкую метафору, чтобы вернуть себе хоть каплю контроля, но мозг выдал только голый, жалкий факт. — А потом... потом просто пустота.

***

После той вечеринки жизнь Су Бона изменилась навсегда. Не резко, не с громким треском, а так, будто всё рассыпалось в пыль. И это не было сюрпризом, не могло быть. Он знал этот запах давно – сухой, горьковатый, как зола после костра, оставленного кем-то другим. Пыль осела повсюду: на коже, под ногтями, в волосах, в лёгких, словно проникла в каждую клетку, и не было никакой защиты, никакой возможности выдохнуть и избавиться от неё. Каждый вдох давался с трудом, будто лёгкие сами сопротивлялись, пытаясь спасти что-то внутри, что ещё не рассыпалось окончательно. И это было самое изматывающее — предсказуемость. Он знал, что так будет. Всегда одно и то же: вверх, где жизнь кажется вселенной, и вниз, где она превращается в узкий коридор, затянутый пеплом. Сначала он думал, что к этому можно привыкнуть. Что, если понимать механизм, будет проще. Но с каждым разом становилось только тяжелее, потому что осознание не спасало, а убивало надежду. Су Бон перестал спать в кровати. И это не было актом принципа или истерики, не криком души и не маленькой победой над самим собой. Всё случилось тихо, почти незаметно, в один момент: матрас перестал быть матрасом. А одеяло… в такие моменты оно начинало душить. Будто сжималось вокруг, пытаясь вдавить его в эту чужую, твердую поверхность, которая когда-то была для него постелью. И тогда Су Бон сполз на пол. Да, на пол. Это была какая-то странная привычка, но в такие моменты лежать на твёрдом полу было намного мягче, чем на кровати с мягким матрасом. Он не знал, что именно его утешает. Может быть, то, что он ощущает себя маленьким? Как будто весь этот огромный, враждебный мир перестаёт давить, когда ты сам становишься крошечным, почти незаметным. Он лежал на нём плашмя, раскинув руки, как распятый, и смотрел в потолок. Смотрел и понимал: спать здесь невозможно, а вместе со сном уходит всё, что ещё можно было удержать. Вскоре Су Бон и вовсе перестал спать. Телефон умер три дня назад. Никто не заряжал его, и это не было сознательным протестом, скорее, просто отсутствие всякого желания вообще прикасаться к этому куску пластика. Сам ритуал — воткнуть штекер, дождаться вибрации, увидеть надпись «Заряжается» — казался бессмысленным пафосом. Зачем? Кому он мог написать? Что сказать? «Привет. Я умираю. Как твои дела?» – и следом, как добивка, эти фотографии. Улыбающиеся лица. Люди, чьи лица еще пару дней назад что-то значили, а теперь вызывали лишь плотную, физическую тошноту, такую, что живот сводило.Он просто бросил телефон в угол. Он смотрел на него и не видел ни функции, ни смысла, только чёрный прямоугольник, который стал символом всего, что уже не имеет значения. И каждый раз, когда взгляд натыкался на него, в груди вспыхивала смесь раздражения, усталости и странного облегчения: никто не ждет, никто не требует, никто не обманывает — и это, может, единственное честное, что осталось. Самоощущение было тошнотворным, липким, как будто кожа стала оболочкой для чего-то гнилого и уже разлагающегося. Он чувствовал себя куском протухшего мяса, которое почему-то продолжает дышать, двигаться, существовать — без права умереть, но и без права жить. Каждый вдох отдавался противным привкусом в горле, каждое движение — тупой болью в висках, и от этой мерзкой непрекращающейся «жизни» хотелось вывернуться наизнанку. Он ненавидел себя за это. За слабость — потому что сильный давно бы нашёл способ исчезнуть. За немощь — потому что тело всё ещё держало его в реальности, не ломалось, не сдавалось. За каждый прожитый час, за каждую ночь, в которой он снова оказывался живым утром. Он ненавидел даже собственное дыхание — слишком громкое, слишком настойчивое, словно оно издевалось над ним, напоминая: ты всё ещё здесь. Но самое отвратительное заключалось в том, что где-то глубоко внутри него, на дне памяти, пряталось другое знание. Как укол стекла в ладони, которое никак не вытащить. Воспоминание о том, что когда-то(всего пару дней назад, а может и пару часов) он был другим. Что в нём жила энергия — тёплая, почти огненная, от которой хотелось смеяться, дышать полной грудью, кричать от радости и жить без остановки. И именно это было невыносимо. Осознавать, что этот человек — сияющий, живой — тоже был им. Это знание давило сильнее любой темноты, потому что оно доказывало: что внутри тебя живёт два чужака, и ни один из них не является тобой. Су Бон не думал, что болен. Су Бон думал, что проклят. Проклят за то, что когда-то умел смеяться. За то, что мог любить. За то, что однажды поверил — ему можно доверить чужие объятия. И теперь каждая минута тянулась как расплата, как ржавый гвоздь, забитый в череп медленно, с наслаждением. И как бы он ни старался, тишины в голове никогда не было. Никакой. Только этот мерзкий, постоянный гул. Как старый холодильник, который никто не чинит, но который работает, работает, работает. Иногда этот гул превращался в слова. Зачем встаёшь? Кому нужен? Лучше бы уже закончил. Он ловил себя на том, что в ответ, в пустоту, бросал слова: «Да заткнись ты!» А потом замирал, прислушиваясь. Вдруг соседи? Вдруг слышно? Смешно, если кто-то услышит, как он, взрослый мужик, сходит с ума. Но для Су Бона в этом хаосе всё имело свой порядок. Зеркало он не закрывал – не хватало сил. И не потому, что хотел смотреть на себя. Нет. Выдержать собственное отражение он мог максимум пару секунд. Но прикрыть, спрятать – тоже не мог. Словно это требовало каких-то ресурсов, которых у него больше не было. В те редкие моменты, когда взгляд всё же цеплялся за зеркало, казалось, что человек, живший в этом теле ещё недавно, просто съехал. Съехал и оставил пустую оболочку – даже не потрудившись заплатить за аренду.

Прямо сейчас ему казалось: проклятие – это не смерть.Смерть – это конец, черта, тишина. А вот жизнь, которая продолжается дольше, чем ты способен выдержать, — вот она и есть настоящее наказание.

Он ещё пару минут неподвижно смотрел в потолок. Серый, треснувший, с паутинкой в углу и потом только медленно закрыл глаза, как будто хотел отделиться от всего, что его окружало, и попытался вызвать в памяти что-то… что угодно, что могло бы хоть немного успокоить. Тревоги он не чувствовал так, как обычно: сердце не колотилось, ладони не потели. Но внутри всё было искривлено, до жути — до самой-самой жути неправильно. Механизм сломался и тикал с перебоями, срывая ритм. Он понимал одно: так нельзя. Что-то с этим нужно делать. Сначала Су Бон попробовал представить друзей. Их лица. Но едва они возникли в воображении, как тут же стали приносить только раздражение. Сейчас улыбки казались слишком живыми, чужими, из другого мира, куда ему дорога уже закрыта. Он резко тряхнул головой, словно хотел вытряхнуть их оттуда. Семья? Чуть ближе. Но и здесь — чужая реальность, в которую он не вписывался. Не то. Не туда. И тогда — голос. Голос бабушки. Он почти не думал о нём. Но именно поэтому, когда он прозвучал в голове, ударил неожиданно сильно — словно изнутри, прямо в центр пустоты, где ещё что-то оставалось. Су Бон вздрогнул. Он понял: голос бабушки уже начинает исчезать из памяти. Это была самая настоящая трагедия, ведь совсем недавно он звучал так ясно, будто шептал ему прямо на ухо. А теперь… остались только обрывки. Ноты без слов, интонации без смысла. Он напрягся, схватился за память, пытался удержать хотя бы кусочек. Но чем сильнее старался – тем быстрее всё ускользало, в очередной раз доказывая ему, что он в своей жизни уже давно, ничего не решает. А ведь правда.. Су Бон всегда думал, что память – это последнее, что у него никто не сможет отнять. Но теперь и она начала крошиться, осыпаться, как старая штукатурка, обнажая серую пустоту под ней. В груди сжалось что-то липкое и неловкое. Что это было? Тоска? Скука? Скучание? Даже слов не хватало. Оно не походило ни на одно знакомое ощущение. Не просто грусть – отвратительное чувство, ближе к стыду. Всегда к стыду. Словно он предавал её снова: сначала позволил умереть ей, а теперь – её голосу. Медленно и так Подло. Стыдно, что он, такой живой, такой ещё дышащий, теряет её быстрее, чем она ушла. Стыдно, что в нём не хватило силы сохранить. Всегда стыдно. Он опустил ладонь на грудь и попытался нащупать там эту дыру. Но не смог. Оставаться в этом положение еще хоть на секунду - стало бы просто невыносимо, поэтому Су Бон попытался приподняться. Да, каждое движение было как отрыв от липкого, смердящего дна. Мышцы ныли, суставы скрипели, в теле будто жили тысячи крошечных, раскаленных гвоздей. И когда он все таки сел, согнувшись – едва не застонал. Поклянется, что не от боли, а от осознания того, как нелепо выглядит со стороны. ..кусок протухшего мяса, который застрял в собственном дерьме. — Интересно, — промелькнуло в голове, — что бы бабушка подумала обо мне сейчас? Эта мысль обожгла. Су бон сразу постарался отмахнуться от нее, – но не смог. Ведь он хотел бы представить её мягкой, доброй, такой, как раньше. Хотя бы попытаться. Что она бы обняла, ничего не сказав, и тогда всё это перестало бы быть таким важным. Но воображение, подлое, выдало другое: её лицо, нахмуренное, полное усталости и голос, её нежный голос, который говорит: «Я не для этого тебя растила» Или хуже –вовсе молчание, отвращение в глазах. Но ответа не было. Бабушки не было. Блядство. Мысли о бабушке, о её молчаливом, но таком очевидном отвращении, сверлили уже не душу, а самый позвоночник. И именно в этот момент тишина в комнате стала почти оглушительной. Она давила на барабанные перепонки, гудела под черепом наростающей, идиотской мелодией полного забвения. Ему захотелось вставить в эту тишину динамит. Взорвать её. Разорвать эту плёнку отчуждения, даже если клочьями её станет его собственная кожа. Су Бон окончательно поднялся. Движение было резким, порывистым, как будто кто-то дернул за нитку. За то время пока он гнил его тело словно разучилось стоять на ногах ровно, и перемещался он по комнате с ощущением, что каждый шаг был вынужденным. Руки сами потянулись к полке, к старой, запылённой гитаре. Не для того, чтобы играть. Нет. Это был просто предмет, материальное воплощение тяжести, которую можно было удержать в ладонях.Он сжал гриф, пока костяшки не побелели. Дерево и струны были холодными, безжизненными. В памяти инструмент был тёплым, живым, проводником, точкой опоры. Теперь — просто кусок мёртвого дерева. Как и он сам: мёртвый кусок плоти, который ещё не успел осознать, что уже разлагается. И тогда это желание — уйти, исчезнуть — обрело форму. Острую, ясную, как лезвие. Ему и впрямь не хотелось причинять себе боль. Слишком по-человечески. Порезать кожу, оставить синяк, вдохнуть дым — всё это казалось жалкими доказательствами существования, которые этот мир жадно требовал от него, словно квитанции на право дышать. Нет. Ему захотелось трансформации. Не навредить, а перемолоть. Стереть в пыль этого Су Бона, который боится, который стыдится. Су Бон замер с гитарой в руках, её гриф всё ещё сдавлен в белых пальцах. И вдруг — резкий, почти физический толчок в висок. Не мысль, а обрывок. Голос Сэ Ми. Такой ясный, будто она стоит за спиной. Не слова нежности, нет. Что-то колкое, брошенное когда-то вполушутку, что врезалось в память, как заноза. «— Ты всегда делаешь вид, что твоё дерьмо пахнет духами. Прячешь его так глубоко, что потом сам не можешь откопать. Это отвратительно, Бон. Просто признай, что оно воняет. И выброси его наконец.»

***

Су Бон закашлялся, резко и некрасиво, будто пытался выплюнуть комок грязи, застрявший в горле. — Можете рассказать об этой подруге подробнее? — голос Нам-Гю оставался ровным, без давления. —Не знаю... — пробормотал он. — Не думаю, что стоит. — Почему? Он сжал губы, чувствуя, как по телу разливается тепло стыда. Представить Сэ Ми здесь, в этом кабинете, казалось кощунством. Её образ — единственное светлое пятно в его жизни(наверное) — мог запросто потускнеть от этих стен. —Ей бы это не понравилось, — выдавил он наконец, снова глядя в окно. Нам-Гю мягко кивнул, принимая его границы. «Хорошо. Тогда продолжайте.»

***

Он услышал это тогда, когда в очередной раз пытался оправдать своё исчезновение. Интересно, почему именно сейчас он вспомнил Сэ Ми? Почему её голос пробился сквозь тишину, а не чей-то другой? Сэ Ми всегда была той, кто умела ударить словом сильнее, чем другие били поступками. Не потому, что ненавидела, а потому, что видела его насквозь. Да, она злилась. Всегда злилась, когда он уходил в себя, прятался за оправданиями, как за стеной. Смеялась, но со злостью. Шутила, но так, что слова въедались в память, как кислота. И он снова слышит это — не шутку, не заботу, а её усталое раздражение. Голос, который всегда разрезал его защиту до мяса. Он резко отшвырнул гитару, и та с глухим стуком ударилась о ковёр, беззвучная, обессиленная, похожая на жалкий обрубок дерева, который когда-то умел звучать. В комнате стало ещё тише, будто падение перекрыло последние остатки воздуха. Ноги повели его сами, не спрашивая, не оставляя выбора. Не к выходу — к телефону, превращённому за эти дни в мёртвый кирпич, холодный и ненужный. Пальцы никак не попадали в разъём. Штекер выскальзывал, падал, катился по ковру. Су Бон подбирал его снова и снова, с отчаянной поспешностью, словно опаздывал куда-то, куда нельзя опаздывать. Наконец штекер вошёл в гнездо, но облегчения не пришло. Он осел на корточки и уставился в чёрный экран, как в бездну.Нужно было ждать. Эта минута ожидания показалась вечностью, унизительной и мучительной. Он ненавидел это — зависимость от куска пластика и стекла, от процента заряда, от кого-то по ту сторону. Экран ожил. Яркая вспышка ударила в глаза и впустила в комнату нестерпимый свет. Су Бон зажмурился, щурился, моргал — но не отводил взгляда. Эта вспышка была доказательством, что мир снаружи всё ещё существует, что связь ещё возможна. Ещё не все потеряно. Он повёл пальцами по экрану почти машинально. Иконки знакомых приложений скользили мимо, и взгляд зацепился за «Заметки» Он не удивился. Всегда именно туда его тянуло в минуты, когда невозможно было молчать, но и говорить вслух тоже не хватало сил. Заметки были тем единственным местом, где он хоть немного позволял себе быть честным. Прокрутка. Несколько строчек, цифры, выведенные так, будто они сами по себе не имеют значения. Но они имели. Один номер. Номер, который он узнал мгновенно, безошибочно, даже не глядя. Он знал чей он, конечно знал. И именно это знание было опасно. Потому что стоило только признать — и всё рухнет. Страх, вина, стыд — всё это снова навалится на него и парализует. Не думая, он скопировал цифры, вставил их в новый контакт. Мозг в панике пытался хоть как-то защититься, найти обходной путь. Он знал: если оставить имя настоящим, он не решится. Осознание убьёт импульс. Значит, нужно спрятать, замаскировать. И он придумал абстракцию — «Мозгоправ» Смешное, неловкое слово, больше похожее на насмешку над самим собой, чем на имя живого человека. Но именно это и помогало. Созданный контакт мигнул на экране. И в тот момент Су Бон понял — это точка невозврата. Назад дороги нет. Сердце стукнуло резко, будто молотком, пальцы зависли над клавиатурой, дрожащие и непослушные. Что написать? Излить всё это липкое нутро? Нет. Это будет пахнуть духами поверх дерьма. Нужно просто действие. И Су Бон решился действовать. Су Бон. «Запись на приём. Есть слоты?» Сообщение ушло, не дав себе шанса на перечитку. Палец ударил по экрану с такой скоростью, будто отсчёт вёлся не в секундах, а в ударах сердца. Телефон выскользнул из разжавшихся пальцев, глухо шлёпнувшись о ковёр. Су Бон дёрнулся, будто по жилам пробежал разряд, и, резко развернувшись, врезался в оконное стекло. Один. Лоб встретил холод стёклышка — не облегчением, а новой болью. Лёд просочился внутрь, наполнил череп гулом и отозвался в висках тяжёлыми ударами. Он зажмурился, вдохнул — но воздуха не хватало. Казалось, лёгкие отказывались растягиваться. Пять минут. Тишина. Гнетущая, как вакуум. Дом затаился, не скрипнул ни одной половицей. Только часы на кухне, их тиканье — издевательское, назойливое. Каждая секунда — укол. Ответа нет. Прошло десять минут. Ясность, с которой он нажал «отправить», рухнула, как карточный домик. Внутри нарастало кипение, нервное, беспорядочное. Мысли рвались наружу, как рой насекомых. Мозг, этот предатель, уже начал рисовать картины будущего — и ни одна из них не сулила спасения: Он видел кабинет. Стол. Чужое лицо напротив. Взгляд специалиста — в котором нет ничего, кроме привычки слушать и кивать. Сколько таких, как он, уже прошло через эти руки? Десятки? Сотни? Ещё один пациент, ещё один номер в расписании, ещё одна душа, которую будут разбирать по кускам без интереса и без надежды. Два И в этих картинах он выглядел жалко. Сидящий, согнувшийся, сжимающий пальцы в кулаки, и всё, что он говорит, звучит заезженно. «Мне тяжело». «Я не справляюсь». «Я не знаю, зачем живу» Слова, от которых уже тошнит. Кому они нужны?Кому он нужен? Со своим убогим, заезженным горем. Со своей неспособностью жить. Он — просто работа. Слот в расписании. Ещё один пациент, который будет молча слушать тиканье часов, ненавидя себя за эту слабость, за эту попытку купить внимание. И это точка невозврата? Су Бон резко оттолкнулся от окна и вернулся к телефону. Поднял его, сжал слишком крепко, словно хотел раздавить пластик. Экран был чёрным, отражал его лицо в кривом углу стекла. Он тыкал в него, заставляя включиться, и большим пальцем вывел: «На самом деле, мне кажется, я уже опоздал...» Три Доверия не было. Ни к тому незнакомцу, ни к самому себе. Это была слабость. Уязвимость. А показывать горло первому встречному — верная смерть. У Су Бона не было терпения. Не было времени. Не было права его тратить. И он удалил второе сообщение, палец потянулся чтоб удалить вообще весь диалог, как вдруг телефон вздрогнул. Тихий, мерзкий вибрационный стон. Он набросился на него,как голодный зверь и прямо перед глазами появилось сообщение. Мозгоправ: «Добрый вечер. Да, на этой неделе свободны среда 15:00 и пятница 11:00» Су Бон выдохнул. Воздух просвистел сквозь зубы, но лёгкости не принёс. Вместо неё — пустота, тяжесть, что не уходит. Лёд спустился в живот, растянулся по рёбрам, будто камень на внутренностях. Он только что подписал себе приговор, но тело ещё не осознало этого до конца. Он смахнул пальцем по экрану, случайно прокручивая, пока взгляд не зацепился за календарь. Воскресенье. До среды — три дня. Три дня с этим ощущением, которое не выбросить, не спрятать. Он не сразу понял, что делает: пальцы снова легли на экран, случайно коснувшись цифр, случайно нажимая кнопки. Среда. Среда 15:00. Су Бон: «Среда» Отправил. И почти сразу телефон завибрировал. Тот же тихий, мерзкий стон, который раньше заставил бы его сердце подпрыгнуть и колотиться в груди как сумасшедшее. На экране мигнуло новое сообщение: Мозгоправ: «Хорошо. Ваше имя и контакт для напоминания?» Сердце всё ещё стучало, но с каждой секундой ритм становился менее резким, как будто страх растворялся в самой нервозности. Он понимал, что это ненадолго. Что через мгновение тревога вернётся, как прилив, и он снова окажется на краю. Су Бон. «Су Бон. Напоминание не нужно.»

ВЫСТРЕЛ

Нажимает «отправить», и экран вновь погружается в тишину, но она больше не давит. Она растянулась, заполняя пространство между ним и стеклом, между его мыслями и реальностью. Внутри появляется странная дрожь, почти как эхо: он чувствует одновременно облегчение и пустоту, будто дыхание стало длиннее, но каждая секунда теперь обвивает тело невидимыми руками. Среда. Он подтвердил её одним пальцем. Решение принято. И теперь оно висит перед ним, как неотвратимый приговор. Телефон холодный и тяжёлый, но он держит его, будто держит часть собственного будущего. Пауза растягивается. Каждое движение, каждый взгляд, каждый вздох — часть того, что он не в силах контролировать, но уже выбрал добровольно. Мозгоправ: «Как пожелаете. До среды.»

Понедельник начался не с будильника. Он начался с щелчка. Точного, внутреннего, где-то в основании черепа. И всё вокруг перезапустилось. Су Бон открыл глаза — и уже не был Су Боном. Тяжесть, давившая на грудину все эти недели, исчезла. Не ушла, а сорвалась, как оторвавшаяся гиря, оставив после себя странную, почти болезненную лёгкость. Сознание, ещё вчера затуманенное и вязкое, прояснилось до хрустальной, режущей ясности. Мысли текли не прерывистыми ручейками, а полноводной, мощной рекой — быстро, уверенно, выстраиваясь в готовые, отточенные формулировки. Он мог думать. Не перемалывать тревожные обрывки, а именно думать — продуктивно, почти машинально. И этот процесс, прежде дававшийся с болью, теперь приносил щекочущее нервы удовольствие. Его мозг работал, как идеальный механизм, и он ловил кайф от этой скорости. Танос поднялся. Лёгкий толчок — и сигарета уже между пальцев. Щелчок зажигалки, жёлтое пламя, на стене — пляшущая тень. Он сделал медленную, глубокую затяжку. Никотин обжёг изнутри, но это было приятное, живое жжение. Каждая клетка тела, каждый нерв, долгое время прозябавший в спячке, просыпался, трещал и пел от напряжения. Ноги сами понесли его вперёд, и он не сопротивлялся, отдался этому потоку. Шаг, другой — и он уже почти летел по комнате, его походка стала лёгкой, пружинящей, какой не была много лет. В горле стоял ком — но не от слёз или удушья, а от какой-то безумной, истерической радости, которая рвалась наружу диким смехом. Будто все эти дни отчаяние сковывало его свинцовыми кандалами, а теперь они разом рассыпались в прах, и его конечности наконец-то вспомнили, что значит — жить. И это было пугающе странно. До слёз, до икоты смешно. Он прекрасно всё понимал — его мысли были удивительно ясными и холодными, будто лёд. И это лишь подогревало тот сумасшедший смешок, что клубился где-то в глубине его существа, шипел и пузырился, словно газировка. Абсурд! Полнейший и окончательный! Всё это было какой-то чудовищной, нелепой ошибкой вселенной, над которой можно только безумно смеяться, чтобы не сойти с ума. И он не стал бороться. Расслабился и позволил знакомой энергии вести его. Ведь это было первое за долгие дни ощущение... себя настоящего. Пусть он и не мог понять, кто он сейчас. Будь он Су Бон, Танос или просто инстинктом выживания — не имело значения. Главное, что сейчас он чувствовал: он именно там, в том самом теле и в том самом разуме, где ему и положено быть. И это было... правильно. Перешагнув порог ванной, он поднял голову и встретился взглядом с собственным отражением. Уголки его губ медленно поползли вверх, складываясь в ухмылку — Ну что ж, привет себе. Каким бы ты ни был. Тот, кто смотрел на него из отражения, был и родным, и абсолютно чужим. Бледная, почти прозрачная кожа, глубокие фиолетовые тени под глазами — будто все кошмары последних недель решили оставить на нём свои печати. Но глаза... Глаза были прежними. В них пылал тот самый огонь. Не ровное пламя свечи, а яростный, неистовый пожар, готовый выжечь всё дотла. Энергия клокотала внутри, вырываясь наружу лёгким подрагиванием кончиков пальцев и вызывающей, почти безумной ухмылкой, что никак не хотела покидать его губы. Ну и рожа, конечно, — пронеслось в голове, но без тени осуждения. Скорее с насмешкой. Похоже, тебя хорошенько помяли, друг. Он включил воду, плеснул себе в лицо. Холодная жидкость заставила вздрогнуть, но не погасила внутренний жар. Напротив — она будто подлила масла в огонь. Он провел мокрыми пальцами по волосам, откинув их со лба, и снова посмотрел на свое отражение. Так-то лучше. Уже почти человек. Мысли сменяли друг друга с калейдоскопической скоростью, выстраивая планы, приоритеты, списки контактов. Этот бесконечный внутренний диалог был ему подконтролен. Он не останавливал карусель — он ею управлял. И это дурманящее чувство власти, даже если оно и было иллюзией, принадлежало только ему. Танос потянулся за зубной щеткой. Каждое действие — чистка зубов, бритье — совершалось с какой-то показной, почти театральной уверенностью. Как будто он не просто приводил себя в порядок, а готовился к выступлению. К выходу на сцену под названием «нормальная жизнь» Он скучал по этому. По этому жгучему ощущению контроля, по этой ясности, по этому внутреннему огню, что выжигал всю шепчущую дрянь из головы. Даже если это было безумием - это было его безумием. Выйдя из ванной он сразу же выплыл на кухню. Сигарета, недокуренная, была отправлена в раковину с одной точной мыслью — ему уже не нужен был этот костыль. Он поставил чайник на огонь. Звук шипящего газа, нарастающее гудение воды — всё это складывалось в саундтрек его нового утра. Прислонившись к столешнице, чувствуя прохладу поверхности через тонкую ткань майки. Телефон уже был в его руке — большой палец скользнул по экрану, без колебаний выудив из памяти номер. Сэ Ми. Та, что имела право на его голову и не стеснялась этим правом пользоваться. Трубку сняли мгновенно. — А, живой! — наконец прозвучал её голос. Тихий, ровный, без единой дрожи. И от этого — в тысячу раз страшнее любого крика. В нем бушевала буря из злости, облегчения и желания его придушить. — Решил проверить не повесилась ли я от волнения? Уголок его рта дрогнул. — What's up, злюка? Соскучилась, да? — его голос прозвучал нарочито лениво, с той самой хрипотцой, что всегда сводила её с ума. — Не дождалась моей милой мордашки? — Ты серьёзно?! — она взорвалась, и он мысленно представил, как её пальцы впиваются в телефон так, что вот-вот треснет стекло. — Ты пропал на неделю! Не отвечаешь, не звонишь! Я уже мысленно заказывала памятник! «Здесь лежит мудак, который не брал трубку» — Wow, dramatic much? — он посмеивался, наслаждаясь её яростью, как старым виски. — Relax, darling. Я просто был... unavailable. Вне зоны доступа. — Вне зоны доступа? — она прошипела так, что, казалось, из трубки повалит дым. — Танос, я не спала две ночи. Две. Небольшая пауза. Он дал ей передохнуть, наслаждаясь звуком её прерывистого, злого дыхания. Игру можно было затягивать бесконечно, но даже у него были свои пределы.Он любил подругу, да. Но он был Танос. А это значило лишь одно: он ублюдок по самой своей сути. Объяснять это — всё равно что объяснять, почему вода мокрая. — Ладно, — он сбросил с себя маску лёгкости, его голос стал чуть тише, чуть серьёзнее, но всё таким же непробиваемо твёрдым. — Виноват. Признаю, my bad. Встретимся? Выслушаю всё. Без возражений. И куплю тебе тот самый противный сладкий кофе с сиропом и взбитыми сливками, который ты любишь ненавидеть. — Ты думаешь, кофе всё исправит? — Сэ Ми выдохнула с презрением. — Нет, — честно ответил он. — Но это начало. Кафе на набережной. Час. Он представил, как она закатывает глаза, стискивает зубы. — Опоздаешь — убью. Медленно и болезненно. — Deal, — он ухмыльнулся. — Жди. Она бросила трубку, не попрощавшись. Резкий, оглушительный гудок прозвучал как точка в их маленьком спектакле.

Он медленно опустил телефон. Чайник на плите завывал вовсю, наполняя квартиру настойчивым, одиноким звуком, но он не спешил его выключать. Игра действительно началась.

Танос не успел сделать и шага от своего порога, как мир уже попытался выесть ему мозг. Телефон затрещал от уведомлений. Очередная волна говнокомментариев от «преданных фанатов», обозлившихся, что он не выдаёт новый альбом, как горячие пирожки. Идя на долгожданную встречу с подругой, он яростно стучал по экрану, ввязываясь в очередной дурацкий спор в личке какого-то уёбка. Какая, блять, аморальность? Какое неуважение? Он реально считал их всех кончеными идиотами. Его бесило это стадное мычание. Кого, в пизду, волнует, что он там обещал? Сказал — сделает. Чёрт, он же не обещал им быть идеальной поп-звездой с расписанием по минутам. Сроки? Вы серьёзно? Он — не ваш fucking курьер, чтобы отслеживать посылки. Танос и правда писал новый альбом. Строчка за строчкой, бит за битом. Но потом его накрыло. И он уже ничего не мог с этим сделать. Но им, конечно, виднее. Все эти эксперты из комментариев, которые орали, что «репер пропал», но ни у кого даже в голове не шевельнулся вопрос: «А с ним всё вообще в порядке?» Он не пропал. Он буквально выживал. Боролся за свою жизнь с самим собой, а это самая трудная война, где не бывает победителей. Как можно определить болезнь, если единственная реальность — это ты сам? Он объяснял все просто: сначала был гений, теперь — выгорание. Сначала — вдохновение, теперь — лень. Признать, что и то, и другое — части одной бури, значило бы признать, что он не властен над собственной сущностью. Да, фанаты не виноваты, что не видят всей этой жести из-за экрана. Но черт возьми, он не мог загнать внутрь это дикое раздражение, эту ярость от тотального непонимания. Чтобы хоть как-то прийти в себя перед встречей, он решил забежать в магазин за сигаретами. Старые, губительные привычки — единственное, что хоть как-то держало на плаву в такие дни. И тут же — удар под дых. Очередь была просто ненормальная, до слёз. Казалось, половина района решила именно сейчас прийти за самым важным хлебом и молоком. Каждая секунда ожидания звенящей нервной струной натягивалась в его висках. Он закусил губу, чувствуя, как горячая волна ярости ударила в виски, сжала горло. Но вместо того чтобы развернуться и хлопнуть дверью, он с глухим внутренним стоном влился в конец этой человеческой реки. На автомате, почти не глядя, он выудил из кармана телефон. Большой палец сам нашёл нужный чат, отправил сообщение, даже не вчитываясь в слова. Су Бон: «Задержусь. Очередь до самого ада» Экраны погас. Сраный «режим ожидания». Стены будто сдвинулись на пару миллиметров, и уже дышать тяжело. Су Бон переводит взгляд по людям. Старый, дешёвый трюк — найти кого-то рядом, кто так же застрял, чтобы не чувствовать себя куском мяса в вакууме. Справа – тележка. Груда продуктов. Женщина таскает всё одной рукой, второй держит ребёнка. Тот бесконечно тянется к её серёжке, уцепился, дёргает. Она устала. Движения медленные, но точные, как у человека, который сто лет живёт на автопилоте: сумку поправила, бутылки переставила, ребёнка удержала. И он ловит себя на том, что смотрит на неё слишком долго, и это его бесит — не её, себя. Свою привычку пялиться, чтобы отвлечься. Чуть дальше — мужик, лет шестьдесят, может больше, хрен пойми. Бумажник сжимает, купюры сгибает, пальцы мелко дрожат. Пересчитывает, прячет, снова достаёт. Губы шевелятся — суммирует в уме, повторяет, чтобы не облажаться. Взгляд уткнут вниз, как будто от этого цифры изменятся. И в конце — пацан в форме. Капюшон натянул до носа, лицо спрятал. В руках букет — нелепо яркий здесь, среди серого пластика и плитки. Стебли уже помяты, целлофан порван. Он мнёт цветы так, что лепестки гнутся. Телефон в другой руке светится. Смотрит на экран, на часы, снова на экран. Нога выбивает дробь по полу, плечи сжаты, как будто хочет свернуться внутрь себя, исчезнуть. Су Бон скользит взглядом от одного к другому. С каждым взглядом внутри становится тише. Эти чужие маленькие истории вытягивают его из собственной липкой ямы. Внезапно его вывел из транса негромкий, нетерпеливый голос: — Мужчина, вы стоите? Или проходите. Танос моргнул, словно пробуждаясь ото сна. Он огляделся и с лёгким изумлением обнаружил, что стоит прямо у кассы. Перед ним зияло пустое пространство, а кассирша смотрела на него с вопросом в глазах. Очередь позади него замерла в почтительном и в то же время раздражённом ожидании. — А.. Извините— его собственный голос прозвучал немного сипло от непривычки. — Пачку «Эссо Чэндж» пожалуйста. Он сделал шаг вперёд, к ленте, с лёгким смущением осознав, что проспал всё движение очереди. Раздражение не вернулось. На его месте была лишь лёгкая, почти невесомая улыбка, спрятанная где-то глубоко внутри. Заплатил за «Эссо Чэндж», вылетел из магазина — не то чтобы быстро, скорее так, будто воздух сам распластался перед ним. Дверь захлопнулась, шум остался внутри. Он вытащил сигарету, закурил прямо на ходу. Первая затяжка обожгла горло, но не убила — наоборот. Это было не ядро, а топливо. Дым разгонял кровь, точил нерв, будто вливал огонь прямо под кожу. Его шаги по асфальту были чёткими и размеренными. Он не просто шёл — он отмерял пространство между собой и моментом, который вот-вот должен был наступить. Да, он заставил Сэ Ми ждать. Но разве можно торопиться, когда внутри тебя запускается целая вселенная? Когда каждая клетка поёт о том, что всё возможно? Он не чувствовал вины — только уверенность, что её ожидание лишь подогреет интерес. Ведь то, что он принесёт — само своё присутствие — спокойно окупит эти минуты. Уже подходя к месту встречи, он увидел Сэ Ми. Её невозможно было не узнать — чёрт возьми, тот, кто хоть раз видел её или говорил с ней, запоминал её навсегда. Танос — точно. Она сидела на лавочке, сгорбившись, и с убийственным видом разглядывала пустой стаканчик от кофе, словно пытаясь силой мысли его испепелить. В её позе была злость, аккумулированная до такой концентрации, что воздух рядом вибрировал. Он затушил окурок и, сделав бесшумный крюк, подкрался сзади. — Boo, — его голос прозвучал прямо у её уха, низко и насмешливо. Сэ Ми вздрогнула, но не закричала. Вместо этого она медленно, с преувеличенным терпением обернулась. Её глаза сузились. — Наш блудный сын почтил меня своим присутствием, — её голос был ровным, но в каждом слове чувствовалась сталь. — Уже всё продали в той очереди? Или просто надоело стоять? Он усмехнулся, бросился рядом на лавку: но не успел издать и звука. Её рука молнией метнулась вперёд, и его ухо оказалось в её железной хватке. — Ай, мать твою! — Танос рванулся, но без толку. — Заткнись, — прошипела она. Её лицо было так близко, что он видел, как дёргается мышца у губ. — Ты опоздал на сорок минут. Сорок, сука, минут. У тебя есть одно предложение. Одно. Чтобы я не снесла тебе башку прямо здесь — В очереди был апокалипсис, — выдавил он, корчась от боли, но не пытаясь вырваться. — Seriously. Кажется, там репетировали Судный день. Я чуть не погиб в давке за последнюю пачку моих сигарет. Героически. Она прищурилась ещё сильнее, её пальцы слегка провернулись. — Ты купил одну? — Ну... yeah? Сэ Ми медленно отпустила его. Откинулась на спинку с таким видом, будто вот-вот предъявит счёт. Улыбка появилась на лице — медленная, скользкая, ядовитая, как обещание будущих проблем. — Значит, твоя героическая гибель была напрасной. Потому что теперь они мои, — она ловко выхватила у него из рук пачку «Эссо Чэндж» и спрятала за пазуху. — Конфискую. В счёт компенсации за моральный ущерб. И за потраченное время. Он потер покрасневшее ухо, стараясь сохранить серьёзное выражение лица, но сдавленный смешок уже прорывался наружу. — Жестко. — Справедливо, — поправила она, наконец позволяя себе улыбнуться по-настояшему. — Ладно, идиот. Прощаю. Но только потому, что ты хоть явился. Она достала одну сигарету, сунула ему в зубы, вторую взяла себе. Пламя зажигалки осветило её лицо — всё ещё сердитое, но уже без тени настоящей злости. Таким он её и знал. Таким он её и любил. Немного сумасшедшей, всегда острой на язык, но своей. Пламя зажигалки дрогнуло на ветру, осветив её пальцы. Сначала она поднесла огонь к его сигарете, позволив сделать первую затяжку. Затем подожгла свою, резко щёлкнув крышечкой. Дым вырвался из её губ серым, неспешным облаком. — Ну что, — голос её потерял язвительность, став ровным и плотным, как туман. — Где пропадал на этот раз? Не отвечал пять дней. После той вечеринки. Танос усмехнулся, выдувая идельное дымное кольцо. —Ну, ты понимаешь. Как обычно, — Он сделал легкий, небрежный жест рукой. — Мозг иногда требует тишины. А телефон — тем более. Сэ Ми повернула к нему голову. В её глазах читалась не просьба объясниться, а требование. Но требование, смягчённое чем-то ещё. — Пять дней, Танос. Даже потолок за это время мог бы надоесть. — Ты недооцениваешь мой потолок, — парировал он, притворно горделиво подняв подбородок. — Если уходить в себя, то с размахом. Чтобы потом было что вспомнить. Она продолжала смотреть на него, и постепенно напряжение в её плечах спало. Она знала эту игру. — И много чего вспомнилось? — спросила она, нарочито медленно затушив сигарету. — Что тишина — товар штучный. И что некоторые люди умеют ждать так терпеливо, что это почти пугает. — Он отбросил свой окурок точным движением. — Но я вернулся. Как плохая монета. Она покачала головой, но в уголках её губ дрогнула та самая улыбка, которую она всегда пыталась скрыть. — Идиот. — Это прозвучало почти нежно. — Больше не исчезай так надолго. — Постараюсь, — он парировал, но его пальцы ненадолго нашли её руку и сжали её. — Но гарантий не дам. Характер у меня такой — непредсказуемый. Их беседа плавно перетекла в спокойное русло, заполненное в основном её рассказом. Сэ Ми говорила о рабочих моментах, о смешном случае в метро, о новой кофейне, где подают странный капучино с перцем. Её слова текли легко и непринуждённо, заполняя пространство между ними живыми, осязаемыми деталями жизни. Танос слушал, кивал, иногда вставлял колкое замечание или саркастичный комментарий, заставляя её фыркать или лёгким шлепком отвечать по руке. Он мастерски создавал иллюзию включённости, в нужных местах вставляя своё «Seriously?» или «No way» Но внутри его разъедала тихая, ядовитая досада. Его раздражала эта пропасть между ними. У неё за эти пять дней произошло столько всего — смешного, раздражающего, живого. А у него — ничего. Вернее, не ничего, а пустота. Пять дней вычеркнуты из существования, словно их и не было. Пять дней, за которые он не мог выжать из себя даже пары анекдотических историй, потому что единственным событием было то, что он вчера всё-таки помыл посуду, и то это далось ему титаническим усилием воли. Что он мог рассказать? Как часами смотрел в один и тот же угол комнаты, чувствуя, как воля растворяется в апатии? Как откладывал звонок ей снова и снова, потому что даже поднять трубку казалось неподъёмной задачей? Как чертовски жалко. Нет. Этого он никогда не расскажет. Вместо этого он просто прикурил новую сигарету от старой, сделал глубокую затяжку и сказал, глядя куда-то в ночь за её спиной: — В общем, ничего интересного. Загнался немного, слушал старые треки. You know, the usual rockstar lifestyle. Он встретился с её взглядом и увидел в нём недоверие, смешанное с пониманием. Она знала, что он лжёт. Но она также понимала, что за этим враньём — непроходимая стена, которую он не позволит никому перелезть. Даже ей. Поэтому она просто вздохнула, стряхнула пепел с его рукава и продолжила рассказывать о том, как её коллега опозорился на корпоративе. А он слушал, курил и был благодарен ей за это молчаливое принятие. И одновременно ненавидел себя за то, что даже эта благодарность чувствовалась плоской и выцветшей, как всё в нём за эти пять дней. Луна уже поднялась высоко, отбрасывая длинные тени от оголённых ветвей. Воздух стал ощутимо холоднее, и Сэ Ми куталась в свой тонкий пиджак, явно жалея, что не взяла что-то потеплее. Они стояли у выхода из парка, у того самого места, где всегда расходились. — Значит, в четверг? — переспросила она, доставая телефон, чтобы проверить расписание. — В «Заброшенном ангаре»? Говорят, там теперь новые коктейли на основе соджу. — В четверг, — кивнул Танос, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. Пауза затянулась, стала плотной, почти осязаемой. Сэ Ми переступила с ноги на ногу, явно борясь с собой. — Слушай, Танос... — она начала, глядя куда-то мимо его плеча. — Я... Я правда очень переживала. На прошлой неделе. Он почувствовал, как внутри всё сжалось. Привычная маска сарказма тут же попыталась взять верх. — Да ладно, — он махнул рукой, делая вид, что поправляет рюкзак. — Всё в порядке. Просто needed some time to... you know. Но голос дрогнул в самый неподходящий момент, выдав его. Шутка не сработала. Она не отвела взгляда, и он увидел в её глазах не любопытство, не осуждение, а ту самую искреннюю тревогу, которую он так старался игнорировать. Он глубоко вздохнул, позволив плечам опуститься. Броня дала трещину. Не широкую, но достаточную. — Было... непросто, — выговорил он, и каждое слово давалось с усилием, будто он вытаскивал их из самой глубины. — В эти дни. Иногда у меня шум в голове... он становится таким громким, что единственный способ — это заглушить всё. Он не сказал о том, как лежал пластом, как ненавидел каждый восход солнца, как телефон с её сообщениями казался неподъёмным грузом. Но и сказанного было достаточно. Это была капитуляция. Малая, но значимая. Сэ Ми молча слушала, не перебивая. Потом её рука легла на его предплечье — нежно, но твёрдо. — Я понимаю, — её голос был почти шёпотом, но он прозвучал громче любого крика в ночной тишине. — Но давай договоримся. Один любой смайл. Любой. И я буду знать, что ты... что ты просто в порядке. А не... Она не договорила, но он понял. А не пропал навсегда. Су Бон кивнул, глотаю комок в горле. Благодарность и стыд вели внутри него тихую войну. — Deal, — это было всё, что он смог выдавить. Она ещё мгновение подержала его руку, затем отпустила. — До четверга, отшельник. — До четверга, — он нашел в себе силы на слабую улыбку. — Обещаю, I always come back. Когда Сэ Ми растворилась в темноте, он остался стоять. Врос. Асфальт под подошвами будто присосался. Обычно после провала в тьму всё оборачивалось рывком: энергия шла в кровь, краски били в глаза, хотелось бежать, пить, ржать, хватать жизнь за горло и трясти её, пока не хрустнет. Безумие спасало. Адреналин — лучшая маска. Но сейчас всё было иначе. Тишина, наступившая после её ухода, была не привычной пустотой, а чем-то новым. Он стоял, прислушиваясь к себе, и с удивлением обнаруживал, что привычная лихорадочная энергия не спешит заполнять образовавшуюся пустоту. Та самая безбашенность, что обычно несла его вперёд на гребне волны, теперь казалась шаткой, ненадёжной, как карточный домик. Её легко могло снести одним неосторожным дуновением. И было другое чувство. Давящее, тёплое, колющее. Комок в горле, а в глазах — влага. Слёзы? Серьёзно? Его? Таноса? Это звучало так тупо, что он хотел рассмеяться, но смех застрял где-то между грудью и зубами. Вышел тихий хрип. Из-за чего? Из-за её «я понимаю»? Сказанного без жалости, без осуждения. Просто с этим спокойным, до ужаса простым «давай договоримся» Оно разрубило его на части. Прошло сквозь все стены и ткнуло пальцем прямо в самую открытую рану. Он не знал, что с ним происходит. Внутренний компас, который всегда чётко делил всё на «норм» и «говно», крутился как бешеный, стрелка била по кругу, не находя точки опоры. Домой? Мысль о возвращении в пустую квартиру, где всё до сих пор пахло этими пятью днями, вызывала физическую тошноту. Он повернулся и медленно побрёл не в сторону дома, а вглубь спящего города, позволив ночи принять себя. Впервые он не бежал от тишины и не пытался заглушить её безумством. Он просто шёл, чувствуя, как внутри него тихо переворачивается что-то очень важное. Чем дальше он уходил от парка, погружаясь в лабиринт спящих переулков, тем тоньше становилась плёнка, отделявшая Таноса от Су Бона. С каждым шагом броня, отлитая из сарказма и показной дерзости, трескалась, обнажая сырую, незажившую плоть. И все же противоречия в его голове нарастали, сталкивались друг с другом, создавая невыносимый гул. Одна часть мозга, принадлежащая Су Бону, цеплялась за тёплый след от рук Сэ Ми, за её тихое «я понимаю». Другая, та, что была Таносом, яростно шипела, что это слабость, что нельзя подпускать так близко, что это опасно. И в самый разгар этой бури, в разлом между двумя враждующими частями его существа, внезапно прорвалась она. Мысль. Чёткая, ледяная, отточенная, как лезвие. «Я хочу покончить с собой» Покончить с собой? Мысль повисла в воздухе, холодная и отточенная, как лезвие. И тут же его мозг, работавший с чудовищной скоростью, начал метаться, ища выход. Не выход из боли — а техническое решение. Как?

Таблетки. Снотворное, которое валялось в аптечке. Принять горсть, уснуть и не проснуться. Тихо, без крови. Но — возможна рвота, вовремя найдут, откачают, и он очнётся в больнице с промытыми желудком и мозгами, окружённый жалостью и укоризной. Слишком ненадёжно.

Вены. Острое лезвие бритвы, знакомый хруст кожи, тёплая кровь, растекающаяся по кафелю. Но это — больно. Мерзко. Будет дрожать, резать криво, неглубоко. И снова — шанс, что его найдут. И тогда шрамы. Постоянное напоминание о неудаче.

Петля. Нужен прочный ремень и надёжная балка. Но он представлял себя — синеющее лицо, непроизвольные судороги, язык, вываливающийся изо рта. Это было уродливо. Унизительно. Не по-человечески.

Высота. Это было... чище. Решительнее.

Мост. Да.

Его мысль сразу же ухватилась за этот образ. Мост Банпо. Тот самый, с фонтанами «Лунная радуга» Ирония – покончить с собой в самом ярком, самом праздничном месте города. Он представил это в мельчайших деталях, с почти клинической отстранённостью: Звук — гул машин где-то вдалеке, завывание ветра в тросах. И своё собственное сердцебиение в ушах. Шаг вперёд. Не прыжок, нет. Просто шаг в пустоту. Отсутствие опоры под ногой. Невесомость. Падение. Несколько секунд абсолютной, всепоглощающей тишины внутри, пока тело летит вниз, к тёмной, холодной глади Хангана. И... Удар. Резкий, оглушающий, ломающий кости. Холодная вода, заливающая лёгкие. Тёмная, молчаливая глубина. Это казалось... идеальным. Быстро. Решительно. Минимальные шансы на выживание. Эстетично, в каком-то извращённом смысле. И вдруг... Память. Резкая, как вспышка. Он... *** Су Бон: «А если перенести? На сегодня.» Отправил. И почти сразу же экран осветился ответом. Такая скорость, мгновенная, заставила его сердце бешено колотиться — ведь это значило, что тот видел. Видел его момент паники, замаскированный под деловое предложение. Мозгоправ: «К сожалению, сегодня приём завершён. Всё в порядке? Если что-то срочное — могу выделить 15 минут завтра утром.» Он замер, вчитываясь в строки. Это «Всё в порядке?» кольнуло сильнее, чем он ожидал. Оно прошло сквозь все барьеры и ткнулось прямо в оголённый нерв. Проблема была не в чувствах. Проблема была в их скорости. Его эмоции всегда были быстрее его. На несколько критических миллисекунд. Вспышка гнева, укол паники, слепящая волна какого-то непонятного восторга — они накатывали раньше, чем успевал включиться хоть какой-то внутренний цензор, раньше, чем мысль успевала оформиться в слово. Он действовал на импульсе, на чистом, животном реактивном порыве. А уже потом, секундой позже, прилетало осознание. И стыд. Всепоглощающий, унизительный стыд от того, что он снова не совладал, снова сделал что-то резкое, странное, непонятное. Су Бон внутри съёжился от желания отступить, провалиться сквозь землю. Танос же яростно зашептал, что это унизительно — выпрашивать время, как милостыню, что этот «мозгоправ» наверняка видит его панику и сейчас снисходительно улыбается, ставя галочку в графе «очередной кризис» Но та самая третья, уставшая часть, та, что выдохнула ту страшную мысль, тихо перевесила. Она не хотела ждать до утра. Ещё одна ночь в тишине с этим — и к утру от него могло ничего не остаться. Не будет никакого «завтра», где можно будет стыдиться сегодняшней слабости. Прежде чем пальцы снова заскользили по экрану, выводя слова, которые он сам с трудом признавал: Танос подумал о том если бы в его окружении был кто-то... как он. Человек, который мог в середине веселой вечеринки внезапно замолчать и уставиться в стену, потому что его накрыло внезапное, беспричинное уныние. Который мог сорваться на крик из-за мелочи — опоздания на пять минут, не той соли в супе, — а через час, когда все уже напряжённо молчат, шутить так, будто ничего и не было. Который мог неделями быть душой компании, а потом внезапно перестать отвечать на звонки, замуровав себя в квартире, и всем говорить, что он «просто занят» Он бы, наверное, считал его неадекватным. Сложным. Тяжелым. С ним было бы утомительно и непредсказуемо. Он бы, как и все, требовал объяснений: «Да в чем проблема? Скажи нормально!» А тот человек не мог бы объяснить. Потому что и сам не знал. Ирония висела в воздухе, горькая и невыносимая. Он требовал от других понимания, которого никогда бы не дал сам. Терпения, которого у него не было. Су Бон: «Не надо. Я подожду.» Не «спасибо». Не из грубости. Эти два слова сейчас были неподъёмны — слишком личные, слишком обнажающие. Он отправил сообщение и вырубил экран. Прислонился затылком к холодной, шершавой стене, ощущая, как адреналин медленно спадает, оставляя после себя пустоту и жгучий стыд. Он только что признал: не справляюсь. И мир не рухнул. «Мозгоправ» просто ответил. Без осуждения. Но разве это возможно? Он снова включил телефон. Пальцы, всё ещё дрожащие, вывели новое сообщение, подогнанное едкой обидой, почти вызовом. Су Бон: «Вы всегда так… настойчиво предлагаете помощь?» Ответ пришёл мгновенно. Слишком быстро, словно на том конце уже знали, что он напишет это. Мозгоправ: «Только когда чувствую, что человек в ней нуждается.» Танос даже немного разозлился. Эта спокойная, незыблемая уверенность выводила из себя. Он не нуждался. Он просто... записывался. Действовал на опережение. Сохранял контроль. Су Бон: «Я не нуждаюсь. Просто записался.» Пауза на той стороне затянулась на несколько секунд. Он почти физически ощущал, как там читают его сообщение, видят всю эту жалкую попытку отгородиться, и... понимают. Мозгоправ: «Конечно, до среды.» И на этом всё. Диалог был исчерпан. Его отбросило обратно, в тишину ночного переулка. Он проиграл этот раунд, и они оба это знали. Он сунул телефон в карман, чувствуя странную смесь злости и облегчения. Злости — потому что его раскусили. Облегчения — потому что его не стали ломать. Ему дали отсрочку. До среды. Осталось только дожить.

***

Вторник начался почти рутинно, если это слово вообще можно применить к утру Таноса. Он метался по квартире, подхватывая то худи с кресла, то блокнот с текстами с пола, то зарядку, которую зачем-то воткнул в розетку на кухне. Телефон трещал в руках — третий вызов подряд продюсеру уходил в пустоту, а Танос с каждым длинным гудком чувствовал, как альбом буквально давит на виски. Выпустить его можно было хоть сегодня — всё готово, кроме одной песни. Но для него это был принцип: недописанное — хуже всего. Он не умеет бросать на середине, даже если это всего лишь четыре строчки, которые мог бы дописать позже. Нет, для Таноса всё либо до конца, либо никак. В какой-то момент Танос резко остановился, выдохнул и, вместо очередной безрезультатной попытки, ткнул в экран — набрал Менги по видео. Тот поднял с первого раза. На экране возникло лицо, ещё тёплое от подушки, волосы спутаны, глаза прищурены. Менги лежал в постели, одеяло сползло на плечо, и он выглядел так, будто его вытащили прямиком из сна в ад. — Ты что, охуел? — хрипло выдал он вместо «привет» — Люди вообще-то спят. Танос застыл на секунду, облокотившись на дверной косяк. Он уже знал: сейчас начнется. — Я в такси выхожу, Менги, — спокойно, даже слишком спокойно сказал он. Менги вскинул голову, дерзко усмехнувшись.— Ты куда, блядь, с такой рожей собрался? На похороны своей карьеры? — Ты видел себя? — Танос дернул уголком губ. — Труп в постели и труп у подъезда. Разница только в том, что один из нас работает. Менги коротко расхохотался. — Серьёзно, ты думаешь, что я встану по твоей команде? Ты со мной когда-нибудь спорил и выигрывал? — Вставай, — спокойно сказал Танос. — Через час мы пишем трек. За что вообще я тебе плачу? На секунду в камере повисла тишина. Менги смотрел молча, прищурившись, с той самой усмешкой, которая всегда предвещала язвительный ответ. — Смешной ты, блядь, конечно. Но не умный. — наконец сказал он, — Я приеду. Только чтобы испортить тебе настроение ещё сильнее. Выходя из подъезда, Танос сунул телефон к уху, одновременно шаря взглядом по парковке в поисках своей машины. На том конце Менги что-то продолжал язвительно ворчать — с каждой фразой всё громче, всё ехиднее. Танос слушал вполуха, но отвечать не стал: с этим парнем не имело смысла вообще разговаривать. Он открыл дверцу, уселся и, наконец, оборвал поток слов коротким, будто брошенным невзначай: — Кстати, оденься теплее. На улице холодно. Секунду держалась тишина, будто даже Менги не сразу понял, что это прозвучало как забота, завернутая в насмешку. И прежде чем тот успел отреагировать, Танос сам не выдержал и рассмеялся — коротко, нервно, но от души. Щёлк — звонок оборвался. Машина дёрнулась с места и мягко тронулась вперёд, оставив Менги с телефоном в руках и невысказанным ответом. Когда машина плавно остановилась у студии, Танос первым делом отметил: Менги уже здесь. Почти чудо. Он шагнул внутрь, и сразу — знакомое дребезжание приборов, приглушённое зевание. Менги за пультом, щёлкает кнопками, глаза красные от сна, волосы растрёпаны, кофту накинул кое-как. И лёгкая, почти непостижимая улыбка на губах. Танос почувствовал, как внутри что-то мягко растаяло, но сказал бы об этом — только если бы захотел умереть от смущения. Танос остановился у двери и, зная, что тот слышит его шаги, нарочно делал их чуть громче, чем нужно. Он знал: это бесит Менги. Всё ради этого ощущения — когда присутствие чувствуется сильнее слов. — Опоздал, как всегда, — пробурчал Менги, не оборачиваясь, упрямо щёлкая кнопками. — Ты как топот слона. Даже если бы я был глухой, всё равно понял бы, что ты приперся. Вместо ответа Танос подошёл ближе. Согнувшись, он обнял его со спины, небрежно, но уверенно, чуть покачивая их вместе, будто выводя из равновесия. — Хорошо, что не мышь. Ты мышей не любишь. Менги дёрнул плечами, на секунду остановив пальцы на кнопках. Потом фыркнул: — А тебя я, значит, люблю? — язвительно спросил он. — Сомневаюсь. — Ага, — спокойно согласился Танос, чуть сильнее прижимая его к себе. — И это не лечится. Менги закатил глаза и скривился, но не отстранился. — Ты же знаешь, что это раздражает меня, — сквозь зубы выдохнул он. — Именно поэтому я это и делаю. Он едва успел заметить, как Менги собирался что-то сказать, как Танос без предупреждения сунул руку в его волосы, грубо взъерошил их. Локоны уже торчали в разные стороны, теперь хаос как после урагана. — Ты издеваешься? — Менги дёрнулся, пытаясь оттолкнуть руку. — Я и так, блять, выгляжу как человек, которого выкинули из окна. — Ну, теперь хотя бы честно, — хмыкнул Танос и отпустил, отступая на шаг назад. Он разжал руки и, будто ничего не произошло, спокойно прошёл к столу, начал раскладывать аппаратуру. Кабели легли на столе в привычный беспорядок, он проверял каждый разъём, каждый тумблер, делал всё деловито, будто не было этих объятий и возни с волосами. Работа началась. Студия дышала электричеством: гул колонок, мигающие лампочки, запах кофе и пластика. Танос склонился над микшером, Менги вертел в руках черновик, листок смятый, зачёркнутые строки, жирные слова, написанные в спешке. — В чём смысл? — наконец поднял взгляд Менги. Голос усталый, но интонация колкая. — Ты хочешь, чтобы люди услышали и… поняли тебя? Или чтобы просто шумело: «Вау, гениально, ничего не понял»? Танос не обернулся. Подключал кабель, делал вид, что сосредоточен. — Смысл не объясняют, — отрезал он. — Его или слышат, или нет. Менги усмехнулся, покачал головой и снова уткнулся в лист. — Ага. То есть ты сам не понимаешь, да? Просто набор слов, который звучит умно, пока бита долбят. Танос бросил на него быстрый взгляд — холодный, но с едва заметной искрой в уголке глаз. — Ты можешь считать как хочешь. Но эта песня должна быть здесь, you know what I mean? — Должна, — передразнил Менги, уткнувшись снова в строчки. — Знаешь, что она сделает? Испортит всё впечатление от альбома. Люди дойдут до неё и скажут: «Чё это за бред?» И выключат. Он говорил жестко, но пальцы при этом осторожно гладили бумагу — как будто он не просто критиковал, а действительно пытался понять, что скрывается за этим текстом. Танос сел на край стола, скрестив руки на груди. — Если выключат — значит, так и должно быть. Не для них. Менги поднял голову и уставился на него, прищурившись. — Ты вообще иногда слышишь себя? Это похоже на оправдание ленивого подростка, который не сделал домашку. Танос усмехнулся, коротко, почти беззвучно. — А может, на правду. В студии повисла пауза. Только лампочки мигали на пульте, а Менги, нахмурившись, снова перечитывал строки. Танос наблюдал за ним, как он сидел с нахмуренными бровями и всё ещё вертел в руках смятый черновик. Он видел, как тот пытается понять, вчитывается в каждую строчку, и как ни один смысл до него, похоже, не доходит. Но Танос не осуждал. Наоборот. Он ценил Менги за то, что даже не понимая, тот оставался рядом, держал эту идею, уважал её, как мог, и поддерживал — искренне, хоть и по своему. Менги тихо фыркнул, снова пробежав глазами по строкам. Потом резко ткнул пальцем в какую-то строчку, прямо на листке, словно хотел выстрелить смыслом в Таноса. — Записываем, — сказал он коротко, твёрдо, почти приказывая, но в голосе уже чувствовалась привычная преданность и доверие. Танос чуть улыбнулся. Без слов. Он просто кивнул и начал расставлять микрофон, подключать наушники. В студии повисло ощущение спокойной решимости: никто не спорил, но оба понимали, что сейчас начинается то, ради чего они здесь.

***

Если бы кто-то попросил Су Бона описать его отца, он бы, наверное, долго молчал, вороша в памяти обрывки воспоминаний, где тот был не человеком из плоти и крови, а скорее совокупностью ощущений – давящим атмосферным давлением, незыблемым законом природы, в границах которой ему было позволено существовать. Детство было серым. Не потому что мир был плох, а потому что в нём постоянно работал метроном его отца – размер, порядок, правило. Су Бон вырос в этих границах. И иногда, когда он думает об отце, первым приходит не образ, а звук – ровный, как метроном. Это бесило ещё сильнее, чем если бы он кричал. Крик можно было отразить стеной ненависти, его можно было переждать, спрятавшись в себе. Но как бороться с тиранией разума? Эта уверенность, спокойствие, будто он точно знает, как правильно, — от неё хотелось разорвать всё вокруг. — Ты опять бросил? — голос отца звучал так, будто точку уже поставили. Су Бон сжался на краю дивана, плечи вдавлены внутрь, колени тянули к груди. Взгляд прилип к полу, а пальцы с остервенением мяли ручку – ту самую, которой он вчера изуродовал полтетради. Чернила размазаны, буквы прорезаны вдавленными штрихами, будто бумага должна была выдержать то, что он сам не мог. Отцу не нужно было знать, что он не просто бросил очередной кружок, а нашёл что-то другое. Он знал: объяснять бесполезно. Для отца всё устроено просто — начал, доведи до конца. Нет вариантов. Прямая линия и никаких поворотов. А у Су Бона всё всегда было как вспышка. Сначала свет бьёт в глаза, кажется: вот оно, наконец, то самое. А через неделю остаётся пустота, серое месиво, и заниматься этим всё равно что жевать картон. Сухо, безвкусно, без смысла В нём всё перемешивалось: обида на то, что отец не видит дальше своей прямой линии, и вина за то, что сам он осмелился поставить его под сомнение. Челюсть сводило - зубы стиснуты так, что казалось, кости треснут. Всё тело было отражением того, что происходило внутри: сплошное сопротивление и напряжение, не оставляющее выхода. И если бы он поднял взгляд, хотя бы на секунду, в глазах отразилась бы пустота – мёртвый блеск. Но под ней всё равно жила крошечная искра, готовая сорваться наружу, даже если она сожгла бы его самого. Со стороны он и правда выглядел нелепо: как игрушка, которую кто-то забыл на диване. Только эта игрушка никак не могла замереть. Руки дёргались сами по себе, ноги то втягивались под себя, то резко встряхивались – будто внутренний хаос пробивался наружу сквозь маленькое тело. Казалось, вот-вот сорвётся: крикнет, встанет, ударит. Но нет. Молчал. Потому что стыд душил сильнее любых слов. Стыд за мысли – грязные, злые, чужие. Стыд за то, что не получается быть тем самым «правильным сыном», которого от него требуют. Отец стоял напротив, руки на поясе, спина прямая. Смотрел так, будто он – сама вершина разума и справедливости. Считал, что победил: сын молчит, значит, смирился. В его глазах это была покорность. Но Су Бон внутри только сильнее задыхался. Что хуже – думать, что твой отец идиот? Или ловить себя на том, что сам становишься подонком, раз вообще позволяешь себе так думать? — Я сказал матери, что ты должен хотя бы раз довести дело до конца. Один раз, — отец говорил ровно, но в голосе сквозила сталь, на которую наткнёшься, если попытаешься возразить. Он смотрел на сына так, будто перед ним был не подросток, а подсудимый. Будто не любил меня его вовсе. — Почему тебе так трудно? Почему трудно? Да он сам не знал. Почему всё тухнет так быстро? Почему любое «это моё» через неделю превращается в серую липкую кашу? Как это объяснить человеку, который всегда работал на одной и той же фабрике двадцать лет и ни разу не усомнился, что так и должно быть? Как сказать, что внутри тебя постоянно происходит какая-то дикая движуха, мысли несутся с бешеной скоростью, все кажется возможным, а потом резко наступает пустота и апатия? Что мир – это не прямая дорога от точки А к точке Б, а какое-то бешеное месиво, в котором ты постоянно тонешь и пытаешься выплыть, хватаясь то за одно, то за другое, а все кругом смотрят и говорят «да соберись уже, тряпка» Как дать понять, что ты одновременно и внутри, и снаружи, и никто не даст точку опоры, кроме тебя самого, а этой точки не существует, и это ощущение, что всё твое сознание живёт отдельно, что оно чужое даже самому себе, – кто поймёт такое, если человек всю жизнь живёт прямой линией, которая кажется ему вечной, и думает, что этого достаточно, чтобы быть человеком? — Я просто… — он сглотнул, горло сжалось. — Я не могу. Отец коротко усмехнулся. Даже не смех — выдох, впитавший в себя презрение. — Не можешь. Ты ничего не можешь. Эти слова зависли в комнате, как пыль. Они были придуманы, чтобы добить. Дожать. Вдавить в диван так глубоко, чтобы уже не выкарабкался. Чтобы признал – да, никчёмный. Но случилась странная штука. Вместо того чтобы сгореть от стыда, Су Бон внутри вдруг... аж подсел. Прям физически ощутил, как какая-то пружина, до предела сжатая годами этих взглядов, этих ровных, уверенных голосов, этих «ты должен» – начала медленно, со скрипом, разжиматься. «Ничего не можешь» О, если бы этот самоуверенный слепой ублюдок знал. Если бы он хоть на секунду мог заглянуть в тот бешеный, сметающий все на своем пути ураган, что бушевал у его сына в голове. Он там не «не мог» Он там мог слишком многое. Они познакомились ещё в старшей школе. Менги с самого начала был каким-то странным – не таким, как остальные. Когда одноклассники выносили мозг вопросами: «Ты как экзамены сдашь, если даже не открываешь учебники?», Су Бон отмахивался: «Да похуй» Большинство либо начинали читать нотации, либо смотрели с жалостью. А Менги морщился и честно выдавал: — Ты идиот. Я тебя не понимаю. Но сразу добавлял: — Ну а что тогда будешь делать? Когда они закончили школу, Су Бон думал, что это конец. Ну, как со всеми: разошлись — и всё. Но Менги, упрямый как бык, продолжал писать, звать куда-то, вытаскивать на тусовки. Сначала Су Бон дико тупил — зачем? Какой в этом смысл для нормального парня? Но потом сдался и пошел навстречу. И из этого как-то сама собой выросла самая прочная дружба в его жизни. Су Бону всегда нравилось, как Менги слушает музыку. Не как все – чтобы просто шумело на фоне, а с головой. Он умел вникать в слои, цепляться за бит, разбирать текстуру. Мог часами спорить о каком-то сэмпле или доказывать, почему один ритм бьёт прямо в кости, а другой – пустая болтовня. И когда Су Бон, наконец, стал тем, кем стал – Таносом, не просто парнем с гитарой, а настоящей силой, тем, кого стали бояться и слушать – Менги естественным образом встал рядом не просто как друг, а как его продюсер. Потому что он один слышал в его хаосе тот самый ритм, который и был настоящим Су Боном. Но иногда, в самые неожиданные моменты, в Менги проскальзывало что-то... чужое. Что-то, от чего по спине Су Бона пробегал холодок, заставляя на миг забыть, кто перед ним – друг или судья. Это происходило, когда Танос, разгоряченный, с горящими глазами, излагал свою очередную гениальную, с его точки зрения, идею. Какой-нибудь безумный сэмпл, ломаный ритм, который должен был перевернуть все с ног на голову. Он жестами рисовал звуки в воздухе, задыхался от собственного воодушевления. И в этот момент взгляд Менги менялся. Веселье и легкая насмешка, всегда жившие в его глазах, уступали место холодной, оценивающей ясности. Он не перебивал. Он слушал. Слишком внимательно. Слишком аналитично. Его лицо становилось каменной маской, за которой было не разглядеть ни одобрения, ни отрицания. Был лишь чистый, безжалостный расчет. И в этой мгновенной рассудительности, в этой способности одним движением отключить всё лишнее, Су Бону вдруг мерещилась фигура отца. Тот самый взгляд, который видел не страсть, не азарт, а только голый факт. Взгляд, который ставил каждую идею на весы: «Докажи. Обоснуй. Я не верю на слово» Это длилось секунду, не больше. Потом Менги моргал, откашливался и выдавал свой вердикт уже своим голосом, с привычной долей сарказма: «Бон, это жесть полная. Но... черт, давай попробуем, посмотрим, что выйдет» И всё вроде становилось на место. Только не внутри Су Бона. Лёд уже успел коснуться сердца, вернув его на тот самый диван, в ту самую комнату, где ровный голос отца гасил любой огонь. Он ненавидел эти мгновения лютой, животной ненавистью, от которой сводило скулы. Потому что в них с болезненной, предательской ясностью проявлялась простая и ужасная правда: даже в Менги, самом близком и, пожалуй, единственном по-настоящему своем человеке, жила частица того самого мира, против которого он всю жизнь восставал всем своим существом. В ЭТИ секунды ледяной расчетливости во взгляде друга, в этой способности отсечь все лишнее и смотреть на идею как на голый функционал, Су Бону мерещился призрак отца. Не конкретного человека, а самого принципа – того, что можно взять живое, трепетное и вывернуть наизнанку в поисках пользы, целесообразности. И это ранило больнее любой сознательной жестокости, потому что исходило от того, от кого он не ждал удара. Именно поэтому, отхлебнув эту горькую чашу до дна, Су Бону требовалось отдалиться. Ненадолго, но полностью. Он прекрасно понимал – проблема была не в Менги. Тот оставался тем же: прямым, честным, порой резким, но своим. Проблема жила в нём самом – в старых шрамах, плохо заросших, тянущих при каждом неверном движении. Эти шрамы были как переломы, что вроде бы срослись, но в любую непогоду ныла тупая боль. Он мог объяснить её природу, разложить по полочкам для психолога, но знание ничего не меняло. Не существовало кнопки, которая отключала бы эту внутреннюю дрожь. Не было инструкции, как перестать вздрагивать от чужой интонации или уверенного взгляда. Не существовало учебника «как разучиться быть мишенью» Его метод был прост и безрадостен: исчезнуть. Закрыться. Уйти в студию или в тишину собственной комнаты. Выключить телефон. Переждать, пока внутри утихнет скрежет, пока память отпустит. Не бороться – просто отсидеться, как под дождём. А потом – возвращаться. Бледным, помятым, с пустотой под глазами. Но возвращаться. Делать шаг навстречу, снова. Потому что это тоже была его форма сопротивления: каждый раз приходить обратно, несмотря на то, что хотелось остаться в изоляции навсегда. «Понимаешь… если я останусь – я сойду с ума. Окончательно, до конца перестану быть собой. Мне нужно уйти, даже если это значит оставить тебя. Потому что ты тоже смеялся вместе с ними»

***

— Возможно, у вас биполярное расстройство, — произнёс он наконец, глядя Су Бону прямо в глаза. — Второго типа. Су Бон медленно моргнул. Словосочетание прозвучало как приговор с чужого языка. — Что это? — голос сорвался на пол-октавы ниже. — Это не просто «перепады настроения», как многие думают, — начал Намгю, откладывая ручку. — Это серьёзное нарушение, при котором мозг переключается между двумя крайними состояниями. — Он развёл ладони в стороны, будто показывая полюса. — Депрессивная фаза — она вам хорошо знакома. Пустота, апатия, всепоглощающая усталость и чувство вины. То самое состояние, что привело вас ко мне. Его правая рука опустилась. — Но существует и вторая — гипоманиакальная фаза. — Левая ладонь осталась на весу. — И это не просто «приподнятое настроение» Это состояние, когда сон кажется пустой тратой времени, а мозг выдаёт идеи с такой скоростью, что вы не успеваете их осмыслить. — Взгляд Намгю стал пристальным, будто он видел эти самые идеи, роящиеся в голове пациента. — Именно в этой фазе совершаются импульсивные поступки, тратятся деньги, нарушаются границы. Мир кажется ярким и подконтрольным, а вы — его центром. Но это иллюзия, ложный прилив сил. Мозг в это время работает на износ, сжигая себя. И за каждый такой взлёт приходится расплачиваться спадом. — Выходит... будто во мне живут два разных человека. — Нет, — Намгю мягко, но твёрдо покачал головой. — Это один и тот же человек, чей мозг, в силу химического дисбаланса, периодически отравляет сам себя. Без лечения эти фазы будут усугубляться. Гипомания может перерасти в полноценную манию с потерей связи с реальностью. А депрессия – стать настолько глубокой, что вы не сможете встать с кровати. Он взял рецептурный бланк, и его движения были точными и выверенными. — Получается... я болен? Намгю медленно опустил ручку. Не отвечая сразу, он дал вопросу повисеть в тишине кабинета, дал ему проявиться во всей его тяжести. — Болезнь — это не клеймо, Су Бон. Это состояние, — он говорил ровно, без снисхождения. — Диабет — болезнь. Астма — болезнь. У них есть физиологические причины, их диагностируют, лечат, с ними учатся жить. С тем, что происходит у вас — то же самое. Он отодвинул блокнот, сложив руки на столе. — Ваш мозг, самый сложный орган, иногда производит неправильные химические коктейли. Слишком много энергии здесь, недостаточно тормозов там. Вы не виноваты в этом. Так же, как астматик не виноват в том, что его лёгкие иногда сжимаются. — Но это... навсегда?

Это часть вас.

12 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (1)