От звонка до звонка

NC-17
Завершён
848
13
Вселенная:
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
37 страниц, 11 521 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
848 Нравится 44 Отзывы 151 В сборник

Часть 1

Настройки

I

Семён Вячеславович Черепанов, за глаза уважительно называемый не иначе как Череп, пребывал на должности штатного физрука в гимназии номер пять вот уже пять лет, когда произошло это. Код красный: ЧПС. Чёртово Первое Сентября. Оно само по себе было чёрным днём в календаре любого уважающего себя учителя, созданного для работы с детьми. После трёх (ложь) месяцев абсолютного (ещё более возмутительная ложь) ничегонеделанья возвращаться к малолетним оболтусам (а вот это уже правда) было мучительнее, чем когда-либо. Каждый год в этот злополучный день Семён Вячеславович скрепя сердце доставал висящий в его шкафу строгий костюм с галстуком-удавкой — избыточная мера, навязанная ему завучем Иваном Павловичем — и каждый же год в последний момент облачался в привычные спортивки, куртку и кепку, за что Иван Павлович неизменно пилил его впоследствии. Тем не менее Семён Вячеславович был человеком упорным и упрямо стоял на своём: учителю физкультуры ни к чему было светить отглаженными лацканами. Его бы воля, он и вовсе бы не являлся на это утомительное торжество; но в трудовом договоре, к несчастью, был прописан этот момент. Однако первое сентября этого года несколько отличалось от предыдущих. Ещё в июле в рабочем чате писали про необходимость поисков замены для старого алкаша Василия Саныча, местного трудовика, минувшей весной изгнанного из школы с позором за попытку научить седьмой «А» гнать самогон. По всей видимости, теперь замена эта нашлась, и всем сотрудникам — с особым упором на Семёна Вячеславовича, имевшего обыкновение на подобные мероприятия не являться — было велено собраться в учительской после линейки. На торжественное, стало быть, знакомство с новым трудовиком. Знай Семён Вячеславович, какой занозой в заднице окажется его новоиспечённый коллега, и оформил бы заявление на увольнение тем же днём. Но Семён Вячеславович пребывал в благословенном неведении и торчал среди будущих выпускников, терпеливо снося их нескончаемую болтовню о завтрашнем — первом из очень и очень многих — уроке физкультуры. — В футбол поиграем? — оживлённо спросил кто-то из них, особенно долговязый, ещё немного, и перегнал бы в росте его самого, а Черепанов был, по всеобщему мнению, мужиком выдающихся масштабов. — Волейбольным мячом? — мрачно осведомился он, скрестив руки на груди. — Убью. Будущий труп заржал, хотя Семён Вячеславович вовсе не шутил. Его внимание привлёк взрыв смеха — справа от него расположилась шумная стайка девятиклассниц. Семён Вячеславович с осуждением уставился на их неуставный вид — ультракороткие юбки, ядовито-розовые ногти и, Господи Боже, ресницы-опахала. Обычно одного его сурового взгляда хватало для того, чтобы на следующий же день подобное безобразие сменилось чем-то поприличнее, но сейчас юные нахалки не обращали на него никакого внимания. Они хихикали, шушукались, толкали друг друга острыми локтями и, покачиваясь на высоченных каблуках, на которых с лёгкостью можно было подвернуть ногу, неудачно сделав шаг, усиленно строили кому-то глазки. Было несложно определить предмет их интереса — в другой шеренге, прямо напротив него самого, расположился незнакомый Черепанову мужик. Довольно… фактурный. Широкоплечий, бритоголовый, загорелый. Не слишком высокий, уж точно на порядок ниже, чем он сам, но крепко сбитый, явно завсегдатай качалки. С небрежной щетиной, придающей его лицу слегка бандитский вид. Негромко о чём-то переговаривающийся с Иваном Павловичем и то и дело сверкающий широкой улыбкой. Выходит, явился — новый трудовик. Семён Вячеславович с возмущением обнаружил на нём простые синие джинсы и кожаную куртку вместо костюма. Иван Павлович, с пеной у рта отстаивающий необходимость пристойного внешнего вида для каждого уважающего себя педагога, не делал ни единой попытки отчитать паршивца за неудобоваримый прикид. Девицы его негодования не разделили — совсем рядом с ним раздалось восторженное: — Он та-а-а-акой брутальный. — Точно! — поддакнул второй голосок. — Прямо как Иэн Сомерхолдер! — Как думаете, он свободен? — спросила третья из группы. — Кольца нет, — ответила четвёртая, и все они захихикали. Вертихвостки малолетние. Семён Вячеславович свирепо оглянулся на них, и те испуганно умолкли. Хоть какая-то польза от его славы непримиримого ворчуна. Зато, когда он повернул голову обратно, обнаружилось, что новый трудовик смотрит прямо на него и что глаза у него голубые, насыщенного оттенка, почти синие. Очень внимательные глаза. Мужик оскалился, подмигнул ему. Семён Вячеславович приподнял брови, сощурился, низко надвинул на лоб козырёк кепки — приём, призванный спугнуть чей угодно интерес. Как правило, данная мера работала на ура. Но улыбка синеглазого говнюка не дрогнула и не ослабла на мгновение. Остаток линейки он пялился на Черепанова не отрываясь. Ежегодное бла-бла-бла директора прошло мимо Семёна Вячеславовича. В учительскую он не явился, отбрехался визитом к врачу. Иван Павлович, ответственный за кадровый резерв, обещал прикрыть, тревожно поинтересовавшись, не стало ли его злополучному колену хуже. Скрип его зубов был слышен на соседней улице. Травму, с которой он был комиссован и отправлен на гражданку, покрываться плесенью на продавленном диване и гонять мелких кретинов по стадиону, Семён Вячеславович обсуждать не любил. Строго говоря, он и распространяться-то о ней не горел желанием — жить она не мешала, а если и начинала беспокоить, то он преодолевал боль и дискомфорт с равнодушием античного стоика, не нарушая план своих тренировок даже в те малоприятные дни, когда колено не переставало болеть, а нога отказывалась сгибаться. Однако сейчас боевое ранение отчего-то казалось меньшим злом, чем очередное пересечение с неуютным взглядом нового трудовика, его пристальным вниманием и искрящимися весельем глазами. Словом, сомнительного удовольствия общения с любимыми коллегами Семён Вячеславович благополучно избежал. Но карма всё равно настигла его буквально на следующий же день. Тогда всё с самого утра пошло наперекосяк: нога разболелась, предвещая сезон дождей, а вместо яичницы на завтрак у него вышло подгоревшее нечто. С тех пор, как Черепанов разбежался с супругой, запах гари стал верным спутником его маленькой кухни — кашеварить он не умел и не любил, всё чаще прибегая к помощи полуфабрикатов и готовой еды. Но и бонусных очков любви к жизни почерневшее месиво в тарелке ему не прибавило. И вот надо же было именно в этот день напороться на нового трудовика ещё до начала уроков? Черепанов его сразу же заприметил — по узнаваемой кожанке, которую тот, похоже, менять на что-то более приличное не собирался. А когда приблизился, то с возмущением обнаружил, что между зубов у наглеца зажата зажжённая сигарета. Стоял он между тем совсем рядом с главным входом в школу, возле клумбы с бархатцами, за тлеющий бычок в которой директор школы была способна четвертовать любого. Не говоря уже о дурном примере для малолеток, и без того пристрастившихся к курению в сортирах. Иван Павлович должен был провести ему инструктаж на эту тему. Разве нет? — О! — мужик заметил его, помахал, ухмыльнулся, чуть не выронив изо рта сигарету. — Здорово, коллега! Говорок у него был южный, с характерной «г» и акцентным аканьем. А сам голос — низкий и хриплый, бархатный какой-то, что ли. Чёртова кожанка почти лопалась на мощных бицепсах. Черепанов задержался глазами на мускулистых ляжках, обтянутых треклятыми джинсами, и трусливо отвёл взгляд. Год обещал быть тяжёлым. — Здесь не курят, — кисло сообщил он, поравнявшись с трудовиком. — Да я ж одну всего, — не растерялся тот. — Всё равно детей ещё нет. И, затянувшись, вдруг протянул ему ладонь с хриплым: — Вчера не познакомились вроде, а? Иван. Иван Дмитриевич, если по всей форме, но можно и просто Ваня. Я не из гордых. Семён Вячеславович прищурился, нахмурился и после секундного сомнения неохотно пожал ему руку. Та оказалась горячей и шершавой, мозолистой, сухой: пальцы выдавали привычку к физическому труду. Почему-то это заставило Черепанова поёжиться и сглотнуть, родило в нём смутное полузабытое чувство, потребность, болезнь, от которой он надеялся излечиться. — Семён Вячеславович, — представился он, сжав зубы. — И никак иначе. Синие глаза вспыхнули весельем, обшарили его лицо, снова почти спрятанное под тенью козырька кепки, остановились на шрамах на подбородке. Сползли ниже — на обтянутую плотной курткой широкую грудь. До самых спортивок. Он торопливо отдёрнул руку. — Ну, Семён Вячеславович, — с непередаваемой интонацией пробормотал не смутившийся от этого судорожного движения трудовик, — рассчитываю… м-м… на плодотворное сотрудничество. Черепанов рассчитывал пересекаться с новоиспечённым коллегой как можно реже. — Сигарету убери, — сухо посоветовал он и, развернувшись, торопливо поднялся по лестнице. Задумчивый взгляд Ивана Дмитриевича прожигал ему затылок.

II

За сентябрь Семён Вячеславович успел окончательно утвердиться в трёх неопровержимых умозаключениях. Первое: его подозрения и опасливую полунеприязнь по отношению к новому коллеге не разделял абсолютно никто — Ивана Дмитриевича Мыльникова, что за фамилия-то дурацкая, приняли с восторгом и дети, и коллеги. Коллектив у них вообще был довольно дружный (если не брать в расчёт его, Черепанова), болтливый Мыльников, у которого, как быстро выяснилось, рот не закрывался даже во время еды (кто бы мог подумать), вписался как родной, моментально сдружившись с молодым физиком Таракановым (с соответствующими фамилии усиками). Казалось бы, с чего вдруг такая любовь? Мыльников был грёбаным стихийным бедствием, чемпионом по выговорам от директора. За первый же месяц работы он трижды был сослан на ковёр к высокому начальству: за стрельнутую Константинову из одиннадцатого «Б» сигарету (Константинов клялся и божился, что никаких раковых палочек Иван Дмитриевич ему не давал, но провонявшая куревом рубашка говорила сама за себя); за устроенный в коридоре армрестлинг между старшеклассниками (ему хватило наглости собирать голоса за победителя, как на скачках); и, наконец, за плановое дежурство по столовой, закончившееся тем, что нагрянувшая туда орава старшеклассниц распугала завтракающих малышей (формально в этом случае Мыльников был не при делах, но по шапке всё равно получил). И тем не менее ему всё прощалось. Отговаривался устным замечанием, покидал кабинет директора, сверкая белозубой улыбкой, и его моментально окружала стайка поклонниц. Впрочем, это уже тянуло на второй факт. Умозаключение номер два: по проклятому трудовику сохла вся школа. Чем он так пронял все возрастные категории подрастающих девиц с пятого по одиннадцатый класс — при том, что у старшего звена даже не вёл, не говоря уже о том, что его программа в целом была ориентирована только на мужскую часть населения школы, — Черепанов не имел ни малейшего понятия. То ли глаза эти синие сработали, то ли небрежный грубоватый шарм, которым Мыльников фонтанировал весь, от обритой башки до грёбаной куртки, то ли ещё что. Но вздыхали по нему громко и во всеуслышание: в толчок уже нельзя было зайти, не напоровшись на обязательные шепотки про «эту мужественную щетину», доносящиеся из женского туалета. Стены в школе были картонные, и никогда прежде Семён Вячеславович не ненавидел это обстоятельство с такой отчаянной силой. Из второго наблюдения опосредованно вытекало третье: к своему неудовольствию и острому, запредельно болезненному какому-то стыду, Семён Вячеславович был вынужден констатировать, что и сам пал жертвой загадочных чар трудовика. В отличие от юных бездельниц с нарощенными ресницами, ему хватало ума и самоуважения не трепаться об этом в коридорах школы и не превращать уроки — в том числе физкультуру под его чутким руководством — в бесплатную площадку для обмена слухами о личной жизни Ивана Дмитриевича. Но приходилось признать неприятную правду: Черепанов понимал влюблённых девиц больше, чем ему того хотелось бы. Больше, чем должен был. Молодой, яркий, смешливый Иван Дмитриевич волновал его — стареющего, блядь, мизантропа — на уровне, который Семён Вячеславович предпочёл бы выкорчевать из себя с корнем, выдрать, как сорняк. Мыльникову было едва-едва за тридцать; ему оставалась какая-то пара лет до сороковника. Классический мрачный интроверт и фонтанирующий энергией экстраверт с шилом в заднице. Что у них могло быть общего? По всему выходило, что наиболее здравым подходом было бы выдержать дистанцию, пока его не попустит, и в один прекрасный день положить наконец-таки болт на существование Мыльникова. Однако… Однако. К его огромному сожалению, не контактировать с новоявленным коллегой — а следовательно, молча переживать этот свой неуместный интерес, дискомфортный и дикий — представлялось совершенно невозможным. Мыльникова было много, и по какой-то причине этот загорелый улыбчивый козёл избрал своей жертвой именно его, Черепанова. Чем Семён Вячеславович так прогневал небеса и где нагрешил, не сообщалось; и тем не менее Иван Дмитриевич продолжал утомлять его своим шумным присутствием. Как почуявшая слабину акула, дожидающаяся, пока утопающий не устанет барахтаться. Не иначе. Семён Вячеславович не знал, чем был обязан такому повышенному интересу, но интерес этот снова и снова заставлял его скрипеть зубами и судорожно цепляться за больное колено в неловкой попытке себя отрезвить. Проклиная собственную дурную натуру. Иван Дмитриевич был послан на эту землю, чтобы свести его с ума, и до сих пор превосходно справлялся с поставленной задачей. Он садился за стол рядом с ним в столовой, задевая его плечом (что было совершенно необязательно и очень, очень непривычно, потому как с Семёном Вячеславовичем обыкновенно никто не соседствовал); он скалился, налетая на Черепанова в коридоре и забалтывая до потери пульса (не то чтобы он возражал, но тот же Тараканов явно был более приятным собеседником, чем он сам); он трепался об очередном уроке с девятым «В», на который явилось так много народу, включая девиц из параллели, что пришлось перетаскать парты и стулья из соседнего кабинета (то, что девицы эти должны были находиться на другом занятии, а не постигать основы обращения с лобзиком, как-то не упоминалось). Дьявол, Мыльников оказался просто-напросто невыносим. Мыльников был повсюду. Он задевал Черепанова коленом под столом, он панибратски похлопывал его по плечу, встретив на лестнице, он разглядывал его исполосованное рубцами лицо, он косился на его грудь и куда пониже… и не переставал чесать языком. Например: — И вот этот балбес, представляешь, умудрился попасть молотком по своему пальцу вместо гвоздя! Вою было! Ну, и всё, урок сорван, пацана к медсестре, меня к Грымзе, — так он называл директора Лазареву. — Писать, типа, объяснительную, почему я им технику безопасности не разжевал. А я только что не изо рта в рот её им! Думать об Иване Дмитриевиче в контексте формулировки «изо рта в рот» было чревато последствиями, чрезвычайно очевидными, учитывая серые спортивки, и Черепанов осторожно отодвигался от него на скамье. Тот не унимался — и добавлял, минуту, час, день, неделю спустя: — Не поверишь, вытряхнул вчера дома из рюкзака штук пять любовных записочек. И все с одинаковым текстом! Они даже не стараются, прикинь? Семён Вячеславович сглатывал и прикрывал глаза, удерживая за зубами едкий комментарий о том, что Мыльников не должен был так уж сильно наслаждаться вниманием впечатлительных школьниц. Похоже, отсутствие ответа Ивана Дмитриевича не смущало, поскольку тот продолжал: — Не хочешь, кстати, на перекур сгонять на следующей перемене? Жуть охота потравиться. Тебе Мальборо с кнопкой как? Черепанов курить бросил, как на службу пошёл, но на гражданке в последние годы дал слабину, нет-нет да покуривал от раза к разу, когда совсем уж невмоготу становилось. Это обстоятельство не было уважительной и удобоваримой причиной для того, чтобы добровольно соглашаться на новый виток мучительного и неловкого взаимодействия с Мыльниковым; так почему он, мать его, согласился? Загадка почище Бермудского треугольника. Просто в какой-то момент он обнаружил себя сидящим на низкой скамье на заднем дворе школы, в нескольких шагах от опоясывающего стадион забора. Рядом с Иваном Дмитриевичем, перерывающим свои карманы в поисках зажигалки. А тот вытащил помятую пачку и вдруг вздохнул: — Блин, последняя осталась. Не брезгуешь? Если бы Черепанов понял, о чём идёт речь, он бы, вероятно, отказался. Но до него дошло не сразу, и он лишь пожал плечами. Мыльников прикурил, затянулся, выпустил дым в воздух красивой тонкой струйкой — сраный позёр. Передал сигарету Черепанову — о, чёрт, — и их пальцы на мгновение соприкоснулись. Эта случайная близость родила в Семёне Вячеславовиче дрожь, не оправдывающуюся даже пронзительным ветром. Она — и общий контекст ситуации. — Ну как? — спросил Мыльников, когда он затянулся, чтобы не выглядеть полным кретином с тлеющей в руках сигаретой. И глаза свои синие прищурил. Весь большой, сильный, грубовато-неотёсанный, пройтись бы ладонью по линии тяжёлой челюсти, собирая тысячи уколов щетины, стиснуть бы твёрдое бедро, проминая упругие мышцы. Вжаться носом в шею, глотая запах пота и горячей кожи. Блядский же ад. Как оно могло быть — делать затяжку после него, сжимая в зубах фильтр, которого он мгновение назад касался губами? Думая обо всех этих полубезумных вещах. Проклятье какое-то. Врождённое и так не отпустившее. Верно сказала его, Черепанова, бывшая, когда устала пытаться сделать из них настоящую семью: не выбить из него было это дерьмо, не сделать его таким как надо, правильным, нормальным. Несколько лет же не ёкало. Почему сейчас? — Сойдёт, — ответил Семён Вячеславович, возвращая Мыльникову сигарету, и Иван Дмитриевич закатил глаза: — Ты всегда такой сухарь? Знал бы он, как много в голове у этого сухаря гуляло желаний и смутных запретных порывов. А может, и догадывался, понимал, чуял. В бредни про гей-радар Черепанов сроду не верил, но сейчас эта несуществующая срань в нём выла и орала дурниной: не мог Мыльников не быть… из этих. Не с его футболками в обтяжку, и крепкой жопой в плотной джинсе, и — Господи Иисусе — чередой бессмысленных, избыточных, совершенно личных прикосновений, которыми он атаковал Черепанова по поводу и без. Прикосновений и вопросов. Неуютных, неудобных, интимных. Скажем, как-то он поинтересовался — между делом, пока они раскуривали на двоих очередную сигарету, которым Черепанов быстро потерял счёт: — Где служил? Ловко же — разглядел. То ли по выправке, то ли по рубцам допёр. Жетон Черепанов не носил. — ССО, — буркнул Семён Вячеславович после паузы, рефлекторно потерев колено. И скривился, когда Мыльников повторил его движение взглядом. — Но это было давно. — А форму поддерживаешь, я посмотрю, — взгляд Ивана Дмитриевича прошёлся по его плечам, груди, голым рукам, покрытым обычно прячущимися под курткой рисунками, и Черепанову почудилось во взгляде этом что-то голодное, нетерпеливое, жаждущее. Что-то, что почти заставило его… сойти с ума потерять голову нарушить все мыслимые правила …но Мыльников добавил раньше, чем желание обрело бы форму: — Красивые татухи. Больно было шрамы-то перебивать? Черепанов прищурился, подозревая насмешку, но смотрел Иван Дмитриевич прямо и уверенно. Со странным пониманием, от которого у Семёна Вячеславовича ком в горле встал. Будто знал, знал наверняка, каково оно — иглой по вспухшим рельефным отметинам, уродливым и жутким. Его такого — серьёзного, хмурого — хотелось… хотелось… Хотелось. — Не больнее, чем получать, — наконец проскрипел Семён Вячеславович, не без труда справившись с собой. И встал на ноги, всучив Мыльникову дотлевшую почти до фильтра сигарету. — Пора возвращаться, пока десятый класс не разнёс мне спортзал. Иван Дмитриевич умел красиво отступать, без возражений и громких сцен. Но и идти в повторную атаку тоже — умел. Следующий вопрос настиг Черепанова за завтраком. Он по привычке взял себе двойную порцию гарнира и котлету побольше: со временем его кулинарные навыки не улучшались, утренняя яичница продолжала подгорать, и жрать хотелось неимоверно. Соседствующий с ним Мыльников хихикнул: — Что, твоя настолько плохо готовит? Семён Вячеславович моргнул. — Кто — моя? — уточнил он, вооружившись вилкой. Мыльников подпёр щёку кулаком. — Ну не знаю, — насмешливо отозвался он, — собака, наверное. Кому ещё полагается готовить взрослому мужику? Почву, что ли, прощупывал? На что провоцировал, чего добивался? Чего хотел? — У меня никого нет, — отрезал Черепанов после паузы, сухо сглотнув. И зачем-то добавил, отправив в рот кусок котлеты: — Даже собаки. — Ясно, — пробормотал Иван Дмитриевич себе под нос целую вечность и четверть секунды спустя. И — вдруг — еле слышно, почти утопив эту реплику в стакане с киселём: — А я отлично жарю стейки. Котлета встала Семёну Вячеславовичу поперёк горла.

III

Квартира у Черепанова была небольшая — однушка на тридцать шесть квадратов. Бывшая, пока они жили вместе, всё время пилила его на тему необходимости расширения жилплощади, мол, нам ещё детей рожать, а тут и развернуться-то негде. Но разбежались они раньше, чем Семён Вячеславович успел бы поддаться репродуктивному давлению. Вероятно, в какой-то момент его супруга всё-таки поняла, что никаких детей у них не будет и быть не может; и — одним днём — собрала вещи и ушла. А он остался. В этой маленькой квартире, тихой и холодной, пустой. Скорее временное пристанище, чем полноценное убежище. Черепанов не любил её. Пользовался, жил, приходил помыться, поесть и поспать, но домом — настоящим домом — не считал никогда. После развода пришлось признаться себе в том, что и к жене он относился так же — чтобы была, чтобы всё как у людей; вот у них и не срослось. Теперь она, кажется, была счастлива. Фото в соцсетях пестрели подрастающими малявками. Семён Вячеславович не скучал по ней — тоска, которая накатывала на него в пустых стенах однушки, скорее относилась к общему тактильному голоду, к редким, но мучительным приступам одиночества, порой заставляющим его всерьёз задуматься о том, чтобы завести какое-нибудь домашнее животное. С появлением в его жизни проклятого Мыльникова к этим приступам добавились и другие. Те, что вынуждали его ворочаться на сбитых простынях всю ночь кряду, не в силах сомкнуть глаз — под веками снова и снова вставали улыбчивое лицо, и широкие плечи, и небрежно свисающая с мускулистой руки куртка; в ушах бархатом разливался хриплый низкий голос с вибрирующими, почти по-кошачьи рокочущими интонациями. В такие ночи ему начинало казаться, что стоило попробовать, сделать уже этот чёртов шаг, на который не решался ни один из них, дать шанс их взаимному — взаимному ведь? — притяжению, даже если обнародование подобного рода связи могло всё разрушить. В эти чёртовы ночи Семён Вячеславович, здравомыслящий рассудительный мужик тридцати восьми лет, с армейской выправкой, с перечнем боевых заслуг, с чередой успешных операций и почти таким же внушительным количеством шрамов, словно бы возвращался в себя семнадцатилетнего, в ту свою версию, которая только постигала весь спектр и всю глубину собственных предпочтений, ещё не зная, как много проблем и трудностей они принесут вместе с собой. В подобные блядски томные ночи он, холодный, чёрствый, сдержанный, всегда такой сухарь, судорожно толкался в ладонь, трахая собственный кулак частыми сбивчивыми движениями, и ему — отъявленному мизантропу, одиночке, ворчуну — хотелось, чтобы вторая половина кровати не была пуста, чтобы матрас придавливало тяжёлое сильное тело, чтобы, протянув руку, он мог наткнуться на покрытое тёмными волосками бедро, на твёрдый живот, на широкую грудь. Чтобы можно было притянуть Ивана Дмитриевича к себе за загривок, сцепиться на кровати, воюя за инициативу, и в конце концов подмять его под себя. Взять — этого сильного, этого невыносимого. На губах остывало имя, на животе — вязкий подтёк спермы, и поутру Семён Вячеславович являлся в школу мрачнее тучи, в том самом настроении, которое заставляло трепетать всех без исключения его коллег и подопечных. Всех, кроме Мыльникова.

IV

С того памятного диалога в столовой Иван Дмитриевич, кажется, окончательно попутал берега. Теперь он наседал на Семёна Вячеславовича с двойным упорством: на каждой перемене, всюду, где только мог поймать. Преследовал — от звонка до звонка. Он ловил его в учительской и с апломбом рассказывал сомнительные анекдоты, неизменно собирая вокруг себя толпу коллег, которым его спорный юмор нравился больше, чем Черепанову; он окликал его в коридорах, приближаясь со скоростью метеора и с широченной улыбкой Чеширского кота; он звал его на перекур, на тысячную одну-на-двоих сигарету; он трепался об очередном занятии, на котором восьмой «В» едва не обесточил всю школу в попытках смонтировать электрическую цепь; он… …ох. Ничто ведь не предвещало. День был как день: стандартный урок, одиннадцатый «А» и парад нытья о сложных нормативах. Пацаны рвались играть; девчонки — сидеть на скамье и сплетничать; в учебном плане, вопреки их чаяниям, значились подтягивания, планка и скручивания. Всё как обычно. Жизнеутверждающее, стало быть, постоянство. — Семён Вячеславыч! — нет-нет да принимался канючить кто-то из класса, повиснув тряпочкой на шведской стенке или рухнув с позиции. — Ну хватит, а! — Занимайтесь, — снова и снова припечатывал Черепанов, возвышаясь над ордой потеющих и задыхающихся детей. Ходил между нестройными рядами. Поправлял сутулые спины… и со снайперской точностью вычислял нарушителей устава. — Степанова, это, по-твоему, шорты? Вон отсюда. Васильев, где форма? На выход. Гайдуков, Иванов, тридцать штрафных секунд за перешёптывания с товарищем. Лукашина, почему не занимаемся? Освобождение? Села и заполняешь журнал. Дети ныли, вздыхали и возмущались. Особенно дерзкие принимались спорить с ним до хрипоты. Семён Вячеславович умел осаждать их — это не прибавляло ему всеобщей любви, которой школа фонтанировала по отношению к, судя по всему, всепрощающему рубахе-парню Ивану Дмитриевичу, но помогало отстаивать авторитет, выстраивать зону своего влияния в этом мире охамевших оболтусов. В какой-то момент, пока он распекал очередную девицу за накрашенные ресницы и чрезмерно короткую футболку, при каждом движении оголяющую проколотый пупок — куда только родители-то смотрели? — в зале вдруг раздалось весёлое: — Третируете цвет нации? Голос был знакомый, и от голоса этого в Черепанове что-то с треском перевернулось — и оборвалось. Отреагировал на вторжение и класс: парни заулюлюкали, девушки захихикали. — Мыло! — радостно выкрикнул кто-то. С восторгом, которого появление на занятии другого педагога, как правило, в детях не вызывало. Мыло? — Тишина, — рыкнул на класс Семён Вячеславович и, когда дети замолчали, обернулся. Мыльников, стоящий в дверях, смотрел на него с любопытством. Обычно он не являлся на его уроки (в противном случае рисковал бы сорвать все и каждый из них), и Черепанов внезапно почувствовал себя абсолютно неуверенно и как-то уязвимо, что ли. Будто на его территорию, в его зону комфорта не просто вторглись — истоптали вдоль и поперёк, пройдясь и ему по горлу за компанию. Остро и болезненно вспомнилась вдруг минувшая бессонная ночь, и Черепанову пришлось приложить немыслимые усилия для того, чтобы спрятать, задавить, замаскировать замешательство. — Иван Дмитриевич, — хрипло заметил он вслух, скрестив руки на груди. — Семён Вячеславович, — вернул любезность Мыльников, во взгляде которого — Иисусе, этом долгом взгляде, которым он окинул всю его напряжённую фигуру, от плеч до бёдер — не было уважения и мало-мальски внятной дистанции, которую предполагало имя-отчество. Обращаться к Черепанову на «вы», когда поблизости обретались дети, изумительному наглецу ума хватало. Но вот эти его взгляды… …снова и снова вызывающие в Черепанове смутное, но исступленное желание сорваться, поддаться, поступить опрометчиво… В себя его привели волнения в рядах одиннадцатого «А». Степанова, напялившая вместо короткой тряпки, по недоразумению обозванной шортами, леггинсы (лучше, на его взгляд, не стало), встала на колени, отклячив тылы. Ещё несколько девиц прогнулись в планке так сильно, что Черепанов всерьёз забеспокоился за их позвоночники. Красовались, мать их. Проклятый Мыльников умудрился подгадить ему и здесь: явился и вызвал неконтролируемое оживление среди пубертатных хамок. В нём-то, давно вышедшем из этого нежного возраста, вызвал какого хера? — Чем обязан? — сквозь зубы уточнил Черепанов, дёрнув щекой. И немедленно поплатился за этот, в сущности, невинный интерес — Иван Дмитриевич, небритый, смуглый и восхитительно ладный в этой своей не оставляющей простора для воображения футболке, небрежно привалился к косяку. Задрал руку, почесал бритый затылок, выставил на всеобщее (его, Черепанова, лично) обозрение волнующую полоску загорелой кожи на животе, обнажившуюся из-под задравшейся ткани. И томно отозвался: — Можно мне пару крепеньких мальчиков? Что за… Семён Вячеславович закашлялся. Класс взволнованно зашумел, кто-то особенно наглый и напрочь лишённый инстинкта самосохранения заорал: — Я, я пойду! — Молчать! — Черепанов свирепо оглянулся на них, и дети испуганно замолкли вновь. Он потёр засаднившее с непривычки горло — не привык орать, — вернул своё внимание всё ещё ухмыляющемуся Ивану Дмитриевичу, осведомился сухо: — По какому поводу просите? — Ценский попросил подготовить актовый зал к мероприятию, — бодро отозвался Мыльников, сверкнув возмутительно насмешливыми глазами. — Надо стулья перетаскать и реквизит расставить. Тоже физкультура, ну? Семён Вячеславович судорожно сглотнул. Иван Павлович, насколько ему было известно, с грядущим мероприятием носился третий день; неужели обратился к Мыльникову только сейчас? Разве тот не мог прийти на другое занятие, забрать себе в помощники какой-нибудь другой класс? Почему — к нему? Почему снова и снова? Может… Может, и правда? Глупости какие. Сопливые бредни. Ненужный риск, способный поставить репутацию и карьеру каждого из них под удар. И всё же… — Боюсь, — осторожно произнёс Черепанов, пожевав нижнюю губу, — детей я отпустить не могу. У них нормативы не сданы. — Ох, — лукавая улыбка Мыльникова слегка подувяла, и это необъяснимо ужалило его в самое сердце. — Да мы уже сдали почти! — возмутился кто-то из класса, и на этот раз Черепанову хватило одного только взгляда, чтобы заткнуть нахала. Мгновения — чтобы решиться. — Лукашина, — девица с освобождением подняла на него глаза от журнала, чудом поймала брошенный ей секундомер, — таймер. Пять минут на каждое упражнение. За попытки отлынивать два карандашом в журнал. За разговорчики кол. Вернусь — проверю. Если у меня будут подозрения на несправедливо выставленные оценки… — он сощурился; дети испуганно замерли, трепеща то ли от ужаса, то ли от напряжения в планке, — …выгоню на стадион и заставлю заниматься там. Всех и каждого. Включая освобождённых. — Не-е-ет! — застонал кто-то из девиц. — Пресс качайте, — отрезал Черепанов и, приблизившись к заинтересованно пялящемуся на него Мыльникову, отрывисто добавил: — Ну, пойдёмте. — Куда? — изумился тот, остановившись глазами на его губах. Черепанов приподнял брови: — В актовый зал. Или помощь уже не нужна? — А… — выразительное скуластое лицо паршивца налилось краской. — Так вы, значит… — Достаточно крепенький? — ядовито осведомился Семён Вячеславович, и Мыльников, опомнившись, неуверенно усмехнулся: — Крепче некуда. Учитывая то, куда при этом опустился его взгляд, паршивец играл с огнём. Черепанов прикрыл за ними дверь спортзала, ещё успев заметить, как потерявшие надежду на соблазнение рокового трудовика старшеклассницы вновь сгорбили спины. Кто бы сомневался. До актового зала шли молча. Иван Дмитриевич, обычно всегда такой болтливый и шумный, казался непривычно задумчивым, может, даже робким. Узкие школьные коридоры вынуждали их соседствовать плечами, и каждый раз от этих почти-прикосновений глупое сердце Семёна Вячеславовича, которому на исходе четвёртого десятка полагалось бы угомониться, выделывало бешеные кульбиты в груди. Ничем он, в сущности, не отличался от Степановой. Кроме леггинсов. — Пришли, — озвучил очевидное Мыльников, когда они добрались до широких двойных дверей. Отпер их ключом, но спускаться по лестнице не стал — замер вот так, замялся. На пороге, в считанных сантиметрах от тоже остановившегося Черепанова. — Стулья… м-м… в подвале. — Знаю, — Семён Вячеславович хотел прозвучать резко, сухо, отрезвляюще, а вышло — полузадушенно. — Вы… позволите? — Что? — Иван Дмитриевич заторможенно моргнул, губы облизнул, Иисусе. — Пройти, — умирающим шёпотом пояснил Семён Вячеславович, в очередной раз проклявший себя за неосмотрительность. И о чём только думал, приобретая эти чёртовы спортивки? Серые, из тонкой ткани… Не скрывающие ничего. — А, — Мыльников отпрянул, смущённый, даже уши запылали. Отодвинулся от двери. — Да. Да, конечно. Черепанов сделал глубокий вдох и переступил через порог. Работали они молча, оперативно и слаженно, и на протяжении всей этой эпопеи со стульями и реквизитом для сцены Семён Вячеславович, поминутно ощущающий на себе изучающий взгляд не решающегося заговорить с ним Ивана Дмитриевича, корил себя за то, что вызвался помогать. Кто его за язык-то тянул? Что это была за глупая, совершенно неуместная выходка? На кой чёрт было себя искушать, до рези в глазах пялясь на то, как Мыльников наклоняется, чтобы поднять выроненную им стопку папок со сценариями, и как блядская футболка оголяет полоску кожи на пояснице, оливкового цвета, с грёбаными ямочками? На них-то он и завис — да так основательно, что перестал смотреть, куда прёт. Замешкался, споткнулся, налетел со всей дури на металлическую окантовку сцены. Повреждённым коленом — прямо на этот уголок. От боли у него перехватило дыхание, вместо стона или ругательства вышел один только прерывистый спазматический вздох. Но Иван Дмитриевич всё равно обернулся, успел заметить, как он судорожно ухватился за краешек сцены, чтобы не пошатнуться. Спросил встревоженно: — В чём дело? — Пустяки, — прохрипел Семён Вячеславович, усиленно моргая. Хотелось схватиться за колено, но он превозмог это желание, запретил себе даже морщиться. Демонстрировать слабость Мыльникову, небрежно-безупречному, молодому, не покорёженному и не поёбанному жизнью, в отличие от Черепанова, было бы уже… слишком чересчур через край …а всё равно ж — понял и заметил. — Колено? — уточнил, приблизившись, с такой интонацией, что Семён Вячеславович кивнул на голых рефлексах — слишком изумился тому, что Мыльников в курсе, чтобы отреагировать иначе. — Так. Давай-ка я помогу. И за руку схватил, Иисусе. Этой своей — мозолистой, шершавой, горячей. Потащил к ближайшему стулу. Силы в нём в самом деле было немало, с лёгкостью сдвинул с места сто килограммов чистых мышц. — Не надо, — воспротивился было Черепанов, но неосторожно наступил на разнывшуюся ногу и сцепил зубы, заткнувшись: возражения увяли вместе с оборвавшимся вдохом. — Садись, — приказал ему Иван Дмитриевич. Пришлось повиноваться, упасть на жёсткое сидение. Замереть, вытянув ногу, пережимая очаг тупой боли чуть выше коленной чашечки. Крепенький, блядь, мальчик. Как же. Мыльников присел на корточки перед ним, необъяснимо оказавшись ещё привлекательнее с этого спорного ракурса. Посмотрел — снизу вверх. Тёмными влекущими глазами, в которых плавилось беспокойство. В других обстоятельствах Черепанову бы уже пришлось стремительно ретироваться — спортивный костюм не располагал к сокрытию реакций тела, — но сейчас, пока в его чёртовом колене ещё пульсировала боль, член был благословенно безразличен к происходящему. — Совсем плохо? — Иван Дмитриевич опустил ладонь на его ляжку, и предыдущее утверждение пришлось пересмотреть. Ему всё-таки было не настолько больно, чтобы не… — Нормально, — процедил Семён Вячеславович, злясь на самого себя. — Нечего было ворон считать. И пялиться на ямочки на твоей пояснице, мысленно закончил он. К счастью, Иван Дмитриевич не отличался способностями к телепатии. — Я посмотрю? — спросил тот хрипло, и на этот раз его сухие горячие пальцы жарко и волнующе сжали Семёну Вячеславовичу лодыжку поверх тонкого носка. — Вдруг… перелом. — Да нет там ничего, — вяло воспротивился он, но было уже поздно: Мыльников задрал его штанину. Обнажил, выставил на милость прохладного воздуха в актовом зале покрытую светлыми волосками икру, исполосованную шрамами. Зачем-то коснулся одного из них — бегло, неуловимо. Пробормотал: — Как созвездие. Черепанов вздрогнул, шумно втянул носом воздух, и опомнившийся Иван Дмитриевич переключился на его колено. Ощупал — деловито, со знанием дела, вроде и не лапал сверх необходимого минимума для того, чтобы определить наличие отёка, а всё равно вынудил неуютно поёрзать на неудобном стуле. Боль постепенно утихала; мозолистые пальцы, порхающие вокруг повреждённой области, в свою очередь, рождали в нём… …ох, блядь. Господь, Дьявол и всё, что между. — Вроде порядок, — наконец подытожил Мыльников, похоже, всерьёз увлёкшийся процессом. А потом поднял голову — и его остекленевший напряжённый взгляд остановился где-то в районе его, Черепанова, бёдер. Ёбаные же спортивки. Семён Вячеславович вскочил на ноги так резво, что едва не рухнул оземь. Но нового приступа боли — на фоне неловкости, и стыда, и всепоглощающего ужаса — ощутить не успел. — Мне… пора уже, — прохрипел он, еле ворочая распухшим языком. — Нужно… проверить детей. Мыльников — всё ещё в этой двусмысленной, смущающей, очень неоднозначной позиции — облизнул губы и судорожно сглотнул. Этого оказалось достаточно для того, чтобы Семён Вячеславович принял взрослое и взвешенное решение спасаться бегством.

V

Остаток недели Семён Вячеславович ныкался от Ивана Дмитриевича по всем углам и костерил себя — и своё так не вовремя очнувшееся тело — на чём свет стоит. Дерьмо, он ведь даже не был уверен в том, что Мыльников действительно играет в его команде: мало ли, вдруг всё, что Черепанов успел себе напридумывать, было одной огромной ошибкой? Не принял ли он желаемое за действительное? — в конце концов, Мыльников был тактильным и общительным. Он вполне мог вести себя подобным образом не только с ним. Мог попросту проявлять дружелюбие, пытаться расшевелить замкнутого и молчаливого коллегу. Только и всего. А Черепанов… сдал себя с потрохами с поличным со всем тем неуместным и глупым что ты во мне вызываешь не вышел а попросту вывалился нахрен из шкафа …всё испортил. Он сделался ещё раздражительнее, чем прежде, рвал и метал на занятиях, и дети ходили перед ним на цыпочках, боясь перечить. Не раз и не два Семён Вячеславович становился невольным свидетелем их обсуждений, перешёптываний в раздевалках: от «Череп что-то лютует» до «недотрах у мужика». Последнее утверждение заставляло его скрипеть зубами и, задерживаясь в школе после занятий, ожесточённо наматывать круги по стадиону. Пока колено не начинало отказывать, а лёгкие не застревали в горле, угрожая покинуть его с очередным приступом кашля. Неизвестно, как долго он продержался бы в таком духе, избегая компании Мыльникова даже на длинных переменах, если бы не одна роковая случайность. Журналы Семён Вячеславович теперь заносил в учительскую уже после звонка на урок, всё чаще отправляя кого-то из детей передать журнал предыдущего класса следующему по списку учителю. А тут что-то сам пошёл, сбагрив пятый класс вверенному его чуткому надзору студенту, заступившему на практику. Ноги, что ли, размять решил. Школьные коридоры были пусты и тихи — дети разбрелись по кабинетам, — и Черепанов позволил себе обмануться тем, что в учительской никого не окажется. Но в учительской обнаружился именно тот, с кем он так не хотел и так боялся пересекаться. Будто назло. Мыльников сидел у окна, покачиваясь на скрипучем стуле, в компании Ивана Павловича, который что-то ему говорил — оживлённо, но тихо. При виде Семёна Вячеславовича Ценский замолк на мгновение, а после расплылся в улыбке, прогудел добродушно: — Давненько тебя не видно что-то, дружище. Совсем пропал. Весь в труде, а? Мыльников, переставший раскачиваться, уставился на него молча. Этими своими невыносимо синими глазами. Черепанов вцепился в тощий журнал, как в спасательный круг. — Да, — пробормотал он, с усилием отведя взгляд от напряжённого лица Ивана Дмитриевича и уставившись на подоконник. — Дел много. — Бывает, — охотно согласился Иван Павлович. — А мы тут с Ваней, — Черепанов вздрогнул от этой краткой формы, ласковее, чем осмелился бы он сам, — прохлаждаемся, пока шестые классы на экскурсии. Может, чаю? На столе в самом деле возвышались две кружки, виднелся уже наполовину приконченный полосатый рулет. Семён Вячеславович судорожно сглотнул. Непривычное и жутковатое безмолвие Ивана Дмитриевича начинало его беспокоить. Не мог ведь тот его возненавидеть? Не рассказал ли — Ценскому?.. Иисусе. — Нет, спасибо, — выговорил Черепанов сквозь зубы, шумно опустив журнал на другой стол — без чая и без рулета. — Мне нужно идти. У меня там практикант. — Понятненько, — Иван Павлович понимающе покивал. И вдруг, оглянувшись на Мыльникова, усмехнулся. — Ты что же, и торжество субботнее пропустишь? — Какое торжество? — непонимающе переспросил Семён Вячеславович. И вот тут-то Иван Дмитриевич неожиданно подал голос. — День рождения у меня, — сказал он негромко, с этой своей хрипотцой, заставившей Черепанова предательски сладко вздрогнуть. — Тридцать три стукнет. И добавил — обиженно будто бы: — Я в общем чате писал. — А, — Семён Вячеславович растерянно потёр затылок. Чат с коллегами, стоящий на перманентном беззвучном режиме, он открывал не чаще раза в месяц. — Я… не знал. А и знал бы — что бы это изменило? Едва ли Мыльников хотел видеть его на своём празднике. Не после… актового зала. Смотрел тот, по крайней мере, с вызовом. Нечитаемо и дерзко. Явно злился. Семён Вячеславович сглотнул. — Я всё уговариваю его отметить по-нормальному, по-людски, — прогудел Иван Павлович, благополучно не заметивший сгустившегося между ними напряжения, и похлопал Ивана Дмитриевича по плечу. — Соберёмся дружной мужской компанией, посидим, разопьём пару бутылочек. Мяса нажарим. Черепанов прищурился. Иван Павлович гордо продолжил: — Моя Катюха пирог испечёт. Гарик гитару обещал приволочь. Меньше всего на свете Черепанова интересовали пироги супруги Ценского и наполеоновские планы Тараканова. — Ясно, — кисло буркнул он, худо-бедно овладев собой. — А я-то тут при чём? — Как при чём? — изумился Иван Павлович. И явно собирался расщедриться на свою фирменную пространную тираду об укреплении дружеских взаимоотношений между коллегами… Но Мыльников успел первым. — Приходи, — сказал, сипло и глухо. — Можно без подарка. И — после паузы: — Я буду тебе рад. Чувство, которое Семён Вячеславович испытал в это мгновение, было чудовищно похоже на сердечный приступ. — Так ты всё-таки надумал отмечать, пройдоха! — восхитился Иван Павлович, однако ни Черепанов, ни, похоже, Мыльников его уже не слушали: они пялились друг на друга, как два барана, один — с сомнением, второй — с дерзкой уверенной бахвалистостью, под которой пряталось что-то ещё, что-то уязвимее и честнее, чем она. Что-то на грани с надрывом. Может, оно-то его и добило, убедило, переломило любое сопротивление. Следовало отказаться, но Семён Вячеславович почему-то прошелестел: — Хорошо. Я приду. Небритое лицо Ивана Дмитриевича озарила улыбка, и он до отвращения отчётливо осознал, до чего сильно он успел по ней соскучиться.

VI

Несмотря на опрометчивое обещание, сомневался Семён Вячеславович до последнего: он не был из завсегдатаев чужих торжеств и обыкновенно мастерски игнорировал свои и чужие важные даты. С коллегами не водился, близко ни с кем не общался, из всего педсостава только и ладил, что с Иваном Павловичем — заглядывал иногда на тихие семейные ужины в компании его супруги и подрастающего пацана. Визит к Ивану Дмитриевичу — к Ване — представлялся вещью совсем иного толка. Он сказал про отсутствие подарка, но кто же ходит в гости, тем более на день рождения, с пустыми руками? Впрочем, в выборе презентов Семён Вячеславович был безнадёжен. Не умел он в эти тонкие материи, в улавливание намёков, в понимание того, что человеку нужно и чего он хочет. Безотказно работали в его случае только две вещи в мире — сладкое и алкоголь. Поэтому Черепанов вооружился именно ими, с некоторой неохотой сменил полюбившиеся спортивные штаны и куртку на брюки с водолазкой — настолько обтягивающая одежда вызывала в нём смутный дискомфорт, но сидеть на дне рождения в трениках было бы уже чересчур — и, тяжело вздохнув, отправился в путь: накануне Иван Дмитриевич прислал в общий чат адрес. Как оказалось, жил он неподалёку, буквально в соседнем районе, в связи с чем Черепанов принял решение пройтись до точки сбора пешком. Оно-то его и подвело. Предполагаемо двадцатиминутная пешая прогулка растянулась на долгие полчаса — колено раскапризничалось, разнылось после недавнего дождя. Так что на праздник Семён Вячеславович слегка запоздал. Но открыл ему Мыльников сразу, после первого же стука в дверь. Выходит, ждал?.. Семён Вячеславович не успел определиться с выводом на этот счёт — Иван Дмитриевич встретил его настолько сияющей улыбкой, что называть его, собственно, Иваном Дмитриевичем даже мысленно стало впредь решительно невозможно. — Пришёл, — пробормотал Ваня негромко. И неловко почесал щёку, наверняка колючую под пальцами. — А я уже решил, что ты передумал. — Я с вином и тортом, — неуклюже ответил Семён Вячеславович, не подобрав других слов. Продемонстрировал пакет с бутылками. Всучил Мыльникову коробку. Уточнил зачем-то: — «Киевский». — Кто бы сомневался, — Иван прыснул, махнул рукой, пропуская его в квартиру. — Ты заходи, заходи. Все уже собрались, только тебя и жда… Осёкся. Оборвавшаяся, увявшая фразочка совпала с моментом, в который Черепанов переступил через порог и опустил на пол пакет с призывно звякнувшими бутылками вина. И в это же самое мгновение глаза Мыльникова, до сих пор сосредоточенные лишь на его лице, опустились ниже. Расширились, потемнели. В тонкой водолазке моментально стало жарко, к щекам прилила кровь. — Что-то не так? — глухо спросил Семён Вячеславович, потерев гладко выбритый, рельефный от старых рубцов подбородок, и Ваня очнулся. — Н-нет, — пробормотал он после паузы, откашлявшись. — Всё пучком. Ты, э-э… разувайся, мой руки — и в гостиную. Поможешь… кхм… стол разложить? Кивка Семёна Вячеславовича он, вероятно, уже не увидел — развернулся и ретировался из прихожей так стремительно, что тот только и успел, что зацепиться взглядом за бритый затылок и широкие плечи. И тихонько вздохнуть. В гостиной уже торчали, расположившись на узком диване впритык к украшающему стену цветастому ковру, Иван Павлович и Гоша Тараканов, которого иначе как Гариком никто из коллег сроду не называл. С кухни аппетитно тянуло съестным, и Ценский заговорщически поведал Черепанову, когда тот приблизился к их живописной композиции для рукопожатия: — Ванька готовит. Мясо маринует — ну просто пальчики оближешь! «Пальчики оближешь» определённо не было формулировкой, которую Семён Вячеславович мог спокойно и трезво применить к Мыльникову. — Понятно, — он огляделся: нехитрое убранство гостиной включало в себя уже упомянутый диван с ковром, ряд доисторических на вид шкафов до самого потолка, тянущихся по одной из стен, и несколько выбивающийся из общего постсоветского контекста широкоформатный телевизор, под которым обнаружилась игровая приставка. Кто бы сомневался. — Ва… Иван Дмитриевич просил меня поставить стол. — А-а-а-а, это можно, — Ценский милосердно не стал комментировать его заминку. — Пойдём-ка, с балкона перетащим. Гарик, подсобишь? Стол оказался что надо — крепкий, массивный, тяжеленный. Сейчас таких не делали; нынешнее поколение было благополучно избавлено от незабываемого опыта передавленной ножкой эдакой дуры стопы. — Аккуратненько, — пропыхтел в пышные усы Иван Павлович, раскрасневшийся с натуги. — Без резких движе… …и, конечно же, именно в этот момент невысокий и щуплый Тараканов неосторожно пошевелился вместе со столом. Хрупкое равновесие было утеряно. Прилетело — по кармической какой-то иронии, не иначе — именно Семёну Вячеславовичу, и он безмолвно взвыл, клацнув зубами так громко, что слышно было, наверное, и на улице. Нога моментально онемела, Иван Павлович с Гариком оперативно дёрнули стол в сторону, и тот шумно обрушился на пол, замерев посреди гостиной. Черепанов, скривившись, прохромал к дивану. — Блин, извини! — взмолился Тараканов, и Семён Вячеславович, со стоном вытянув ногу, отмахнулся: — Забудь. — Что у вас тут за грохот? — выглянувший с кухни Мыльников оценил общую композицию, остановившись взглядом на замершем на диване Черепанове. Родило ли это в нём ту же смутную ностальгию, неловкую и волнующую?.. — Первые жертвы пошли? — Да Гарик натворил дел, — Иван Павлович отвесил виновному беззлобный подзатыльник, повернулся к Черепанову. — Нормально, Сём? Может, лёд приложить? — Нормально, — прошипел Семён Вячеславович, отчаянно мечтая о том, чтобы на него перестали пялиться — все, но в особенности Иван Дмитриевич. — Почти прошло уже. — Ладно, — несколько недоверчиво отозвался Ценский. — Вань, у тебя там ничего не горит? Мыльников выругался и умчался обратно на кухню. Ценский и Тараканов занялись раскладыванием стола, надсадно скрипящего при каждом движении. Очевидно, доисторическая дурина выражала неудовольствие неуважением к её сединам; что ж, стол Семён Вячеславович в данный момент понимал лучше, чем кого-либо ещё в этой квартире. Так или иначе, вскоре неприятный инцидент забылся. Семён Вячеславович осмелился на стратегический марш-бросок до туалета и обнаружил, что вполне сносно ходит, практически не подволакивая пострадавшую ногу. А вот голове повезло меньше — неформальная обстановка, в которой Иван Дмитриевич с лёгкостью превращался в Ваню, творила с ним… страшные, неправильные, очень и очень серьёзные вещи. Пришлось умыться ледяной водой, чтобы немного прийти в себя. У светловолосого мужика в зеркале был до того заёбанный вид — помимо шрамов и начавших углубляться мимических морщин, — что он даже обозлился на себя за эти очевидные, отчётливые и честные свидетельства усталости. За тяжёлый взгляд, за синяки под глазами, за каждую из отметин, придающих его лицу ещё более мрачную и враждебную наружность. Не чета яркой бандитской харизме Мыльникова. Не пара и не ровня, в общем-то. — Ты там как? — в дверь постучали, и он с лёгкостью опознал в говорившем Ивана. Сглотнул, выпрямился, шумно прокашлялся. И, вытерев руки мягким махровым полотенцем, покинул ванную с коротким: — Порядок. На долгую секунду они замерли вплотную друг к другу — Иван едва достигал макушкой до линии его губ. Только теперь Семён Вячеславович обратил внимание на то, что облегающие чёрные футболки, без которых не обходился ни один рабочий день проклятущего трудовика, уступили место футболке посвободней. С подстёршимся от времени портретом Цоя. — Любишь «Кино»? — глупо спросил он зачем-то. Мыльников моргнул, как если бы не сразу осознал и осмыслил вопрос. — Ага, — сказал, улыбнувшись; верхние клыки у него были чуть заострены, маленькая очаровательная деталь, на которую вовсе необязательно было отвлекаться. — С детства фанатею. А ты? Семён Вячеславович гулко сглотнул и прошелестел: — И я. Внимательный взгляд Мыльникова снова коснулся его обтянутой водолазкой груди — и отпрянул. Он чуть не потянулся следом, в последний момент оставшись на месте, когда Ваня отступил. — Ну, — пробормотал тот, — пойдём к остальным? Пока они не сожрали торт без нас. Целое нескончаемое мгновение Черепанову хотелось попросить его подождать. Сказать, что остальные никуда не денутся и что пресловутый торт может гореть синим пламенем. Взять его за руку, толкнуть к обклеенной бежевыми обоями стене и… — Конечно, — проскрипел он вслух. Где-то в самой глубине синих глаз Ивана Дмитриевича вспыхнуло то же разочарование, какое испытывал он сам.

VII

За столом было весело и шумно. Семёну Вячеславовичу, как пострадавшему, выделили место на диване вместе с именинником; Ценский и Тараканов заняли табуретки на противоположной стороне стола. Пожалуй, он бы предпочёл тоже сесть там — не контактировать с Иваном, то и дело активно жестикулирующим и задевающим его рукой. Неловкая близость волновала и будоражила на уровне инстинктов; а чёртов Ваня не переставал улыбаться и болтать. Черепанову кусок в горло не лез, хотя стейки — блядские обещанные стейки — действительно были отличные. — Невкусно, что ли? — спросил в какой-то момент Мыльников, придвинувшись к нему ещё ближе на проклятом диване, пока Иван Павлович спорил с Таракановым об учебном плане. Семён Вячеславович судорожно сглотнул. Что ж, на этот раз на нём хотя бы были не спортивки. — Вкусно, — хрипло ответил он, задержав дыхание, когда Ваня соприкоснулся с его коленом своим. Дьявол, он предпочёл бы боль этой волне жара. — Оч…чень. Мыльников неуверенно улыбнулся и открыл рот, будто собирался что-то ему сказать, но в этот самый момент победивший в споре Иван Павлович провозгласил: — Предлагаю тост! За именинника! Ваня торопливо отодвинулся. Все подняли бокалы, чокнулись, выпили. Семён Вячеславович едва пригубил из своего; Иван Павлович, в свою очередь, уже раскраснелся и вид имел слегка поддатый. Тараканов не отставал. По Мыльникову было решительно непонятно, пьян он или просто… просто… …просто касается бедра Черепанова, соседствующего с его собственным, кончиками пальцев. Высокий стол милосердно укрыл это движение от любопытных глаз коллег, но не смог даже отчасти приглушить ту бурю, которую оно породило в Черепанове. Он издал глухой вздох, и Мыльников убрал руку. — Споём? — предложил Тараканов энное количество еды и выпивки спустя; к тому моменту торт уже был распробован, а тосты исчерпали себя, скатившись к стандартному «за любовь» и «за здоровье». — Споём, — охотно согласился Ваня, заблестев глазами. Черепанов бы его — такого… Чего бы он только с ним не сделал. Всю жизнь бы, Господи, делал, наплевав на всё. А пришлось молча сидеть рядом, судорожно сжимая ноющее колено ладонью, пока Тараканов настраивал гитару. — Заказывай, именинник, — с барского плеча одобрил тот. Мыльников ухмыльнулся: — Мои вкусы ты знаешь. Они в самом деле были очень близки. Могли ли они быть?.. Семён Вячеславович прикусил изнанку щеки изнутри, задержал дыхание — и едва не пропустил начало песни. — Я сижу и смотрю в чужое небо из чужого окна… — затянул первым разморенный, разрумянившийся Иван Павлович. — И не вижу ни одной знакомой звезды… — подхватил Тараканов, бренча на гитаре. — Я ходил по всем дорогам и туда, и сюда, — вклинился Мыльников, вновь прижавшийся к нему этим своим чёртовым коленом, обтянутым лишь тонкой тканью домашних штанов. Семён Вячеславович прикрыл глаза, пережидая оглушительный спазм в подреберье, и закончил куплет практически шёпотом: — Обернулся и не смог разглядеть следы. Сердце почему-то колотилось сладко-нервно. С чего бы? — он не выпил и бокала. Был ли тому виной тот, кто тихонько пел, покачиваясь в такт аккордам, рядом с ним? — Но если есть в кармане пачка сигарет, значит, всё не так уж плохо на сегодняшний день, — грянули они хором, и мысль забылась. Забылось — вообще — очень многое на эти долгие-долгие минуты, растянувшиеся от «Звезды по имени Солнце» до «Группы крови». Странное дело: Черепанов шёл сюда в полной уверенности о том, что время будет ползти невыносимо медленно, а вечер завершился так незаметно и внезапно, что это застигло его врасплох. Как будто он не хотел, чтобы вечер заканчивался. Как будто он не был готов уйти вот так. В какой-то момент Иван Павлович, уже светящий багровым носом, объявил, что ему пора домой, к благоверной; за ним засобирался и Тараканов. Черепанов тоже поднялся на ноги, но что-то — что-то огромное и древнее — дёрнуло его буркнуть: — Помогу Ва… Ивану Дмитриевичу убраться. Ласковая форма не желала ни слетать с губ, ни покидать его гортань, которую перекрыла, как удавка. Встряла там намертво, ни туда ни сюда. Мыльников спорить с его инициативой не стал. Он вообще вдруг сделался задумчивым и молчаливым — этот весельчак, всё торжество болтавший без умолку. Вместе они проводили Ценского и Тараканова, обменялись рукопожатиями, благодарностями, поздравлениями. Наконец за гостями захлопнулась дверь. И они остались вдвоём, совершенно одни — в плохо освещённой маленькой прихожей. Только он, Ваня — и всё не озвученное и несбывшееся, что между ними было. — Что ж, — пробормотал Семён Вячеславович, внезапно ощутив ошеломительную неловкость, — предлагаю нача… И запнулся, замолк, сметённый сбившим его с ног вихрем. Телом, вдавившим его в стену в аккурат возле крючка вешалки; жаром, столкнувшимся с его собственным теплом и продравшим — до селезёнки; шёпотом, Господи, лихорадочно-рваным, в губы самые: — Ну и сколько ещё ты собирался от меня бегать? — Ч-чт… — договорить ему не дали — Мыльников вмял его в стену теснее, встряхнул, будто хотел ударить, пробормотал: — Я же думал, что с ума схожу. Что придумал себе… это всё. Что тебе оно не надо. Беспомощно так, жалобно почти. В чём он был виноват? Семён Вячеславович прокашлялся, начал робко: — Да о чём ты… Его поцеловали раньше, чем он закончил бы вопрос. Иван Дмитриевич — Ваня, чёрт возьми, Ванечка — поцеловал, дёрнув к себе за горловину водолазки. Горячие губы, мокрое прикосновение языка, щекотно-колкая близость щетины. Прерывистый выдох в его подбородок. Уверенные ладони, сжавшие плечи. Всего этого — по отдельности и вместе — оказалось так много, что Черепанов и сам не понял, как это вообще произошло. Когда он начал отвечать, когда вжал его в себя в ответном грубовато-жадном прикосновении, пристроив руку на загривке так, как думалось и как мечталось. Когда поймал первый толчок бёдер — к бёдрам, первое ощущение твёрдости, первый лихорадочный полустон-полувздох. Уловил, впитал в себя каждой клеточкой сдавленный мат. И — брошенное в разгорячённое пылающее лицо его — лихорадочное: — Всё морозился. Молчал и морду кривил. Только глаза, блядь… глаза твои… я чуть не ёбнулся, как ты смотрел. На меня никто так… только ты. Семёна Вячеславовича затрясло. — Вань… — попробовал он, и ласковое обозначение, которое прежде у него не выходило, получилось вдруг с лёгкостью. Мыльников вздрогнул от него — весь, поёжился, мурашками пошёл там, под ладонью. Искренний, чуткий, отзывчивый. Такого и не придумаешь, не вообразишь сам. …только не его — выругавшегося, сглотнувшего гулко и вдруг, господибожемой, стёкшего перед Черепановым на колени прямо в этой чёртовой прихожей, на коврике для обуви. — Что ты… — Семён Вячеславович отныне и навеки был обречён общаться лишь рваными изломанными огрызками фраз. — В водолазке, — прохрипел Ваня, воюя с его ремнём, — явился. В брюках. Будто нарочно. А в школе таскаешь… ёбаная дичь… не знаю даже, от чего мне в башку-то сильнее даёт. От какого варианта. Но это, — сухие пальцы грубовато, больно и исключительно правильно стиснули дёрнувшийся член через трусы, чувствительную кожу едва не оцарапала на мгновение приникшая к ней колючая щека, — самый пиздец. В спортивках твоих. Ты хоть знаешь, как это смотрится? Как он в них… с-сука… да я бы на той же линейке тебе дал, Господи. Где угодно. Из штанов бы выпрыгнул, только позови, а ты… — Ваня, — с отчаянием попытался Черепанов вновь — и заткнулся, подавившись воющим стоном, когда Мыльников окончательно сдёрнул с него брюки вместе с бельём и — блядский Боже, пресвятые небеса — взял за щеку. И глубже. Здравый смысл капитулировал — сразу же, с этим шёлковым тесным ртом; с узким горлом, завибрировавшим, когда Ваня сглотнул; с языком его, подвижно-гибким, влажным, потрясающим. С жадными ладонями, шарящими по его бёдрам, повторяющими рисунки шрамов, спотыкающимися на рельефе мышц. С движением — измученным, торопливым, умоляюще-нервным, пожалуйста, позволь мне, — которое Черепанов не сумел, да и не смог бы ни при каком раскладе сдержать. Навстречу — в эту бархатную глотку. Ваня явно был в этом опытен, не закашлялся и не подавился, но он поймал себя на том, что дело было не в натренированности; ему бы понравилось — как угодно, только бы с ним, с этим невыносимым, непостижимым, чудовищно привлекательным болваном, который, судя по всему, всё это время ждал от него первого шага, а он, баран безрогий… так долго сомневался бегал и жалел себя что чуть тебя не просрал не узнал бы тебя такого твою же мать Его ладонь легла на обритый затылок, погладила, неуклюже-ласково, так, как он не умел и пытался научиться касаться. Ваня издал глухой горловой звук, едва не стоивший ему преждевременного финиша, качнулся навстречу, взял глубже, вжался носом в его пах. Продрало — и удовольствием, острым, как хренов нож, и недоверием, ощущением какой-то абсолютной нереальности происходящего, и ещё, сильнее всего, отчётливее, глухой вымученной нежностью. Наверное, она и была в нём — в этом его надсадном хриплом стоне. Стоне-мольбе, стоне-приказе, стоне-имени: — Ванечка… Ноги подкашивались. Позабытое колено разнылось, пульсировало и кололо, недвусмысленно намекая на то, что в вертикальном положении Семён Вячеславович пробыл бы ещё очень и очень недолго. Но это и не было важно; он дёрнул Ваню к себе за шиворот футболки, пробормотал полузадушенно: — Иди… сюда. Тот снялся горлом с члена с упоительно и чудовищно непристойным влажным звуком. Встал на ноги, чуть не покачнувшись; Черепанов придержал его за поясницу, вмял в себя, поцеловал в солоноватые губы. Нырнул ладонью под резинку мягких штанов. Добился — стона, и всхлипа, и толчка. Ваня был здесь обжигающе горячим, твёрдым, большим; и нежным, блядь, таким нежным — хоть вой. Может, он и выл — ему в губы, двигая рукой, толкаясь в чужой кулак, потираясь об него, покачиваясь. Они сталкивались зубами, лбами, грудью, загнанным дыханием, запахами, дьявол, сплетающимися в один. Суетливыми рваными движениями, под конец сделавшимися бессистемными; именами — друг друга, — потерявшими начало и конец. Разрядка была почти болезненной, до того сильно его ею накрыло. Вдарило, как контузией. Черепанов покачнулся, пошатнулся, упал бы, не помоги Ваня ему устоять; вместе — удержались на ногах, цепляясь друг за друга, часто и сбито дыша в не прекращающийся полупоцелуй. На периферии сознания Семёна Вячеславовича набатом билась одна-единственная полубезумная мысль: всё-таки взаимно.

VIII

Семён Вячеславович неспешно продвигался по коридору школы, когда из-за угла на него налетела растрёпанная девица. Он успел придержать её за худые плечи, чтобы не упала, и после секундного сомнения признал в нападавшей Степанову. Впрочем, узнать её было нелегко — на лице у неё красовался такой добротный слой тональника, что кожа приобрела кирпично-рыжий оттенок. Глаза подведены, губы накрашены. Обтягивающая блузка расстёгнута на несколько пуговиц. Духами несёт так сильно, что ещё два дня выветриваться будет запах-то. Полная боевая готовность, стало быть. — Ой, Семён Вячеславыч, — пискнула девица, когда он молчаливо приподнял бровь, обозрев её сомнительный прикид. — А вы Ивана Дмитриевича не видели? Ну разумеется. Черепанов угрожающе нахмурился, и Степанова скисла. Он смутно припоминал, что в самом начале его собственной карьеры ещё находились такие же — смелые и слабоумные — старшеклассницы, являющиеся на физкультуру на шпильках и демонстративно хихикающие при каждом его появлении. Проблема решалась свирепой наружностью и определённой репутацией (жаль, не рукоприкладством), и, похоже, Мыльникову пора было воспользоваться той же стратегией. Семён Вячеславович готов был организовать ему персональный инструктаж. — Не видел, — сквозь зубы ответил он, оглушительно чихнув: несло от Степановой знатно. — О, — девица расстроенно сникла. — Ну, тогда я… тогда я пойду, да? — Конечно, пойдёшь, — ласково отозвался Черепанов. И свирепо добавил: — К директору, объясняться за внешний вид. Степанова вспыхнула и бросилась в жаркий спор. Пришлось потратить целых пять минут перемены на то, чтобы подавить внезапный бунт — девчонка что-то рассказывала о своём праве на самовыражение, хотя Семён Вячеславович был абсолютно уверен в том, что в школьный курс обществознания подобный раздел не входит, — и, когда Степанова наконец сдалась и отчалила, он ощущал себя предельно вымотанным, будто после драки с медведем. Впрочем, между диким зверем и влюбчивыми старшеклассницами он однозначно выбрал бы первого. Семён Вячеславович вздохнул, поморщился и возобновил свой маршрут по опустевшему за время его со Степановой скандала — никому не хотелось попасть ему под горячую руку — коридору. А потом чуть не выругался, не дёрнулся, не атаковал, когда его неожиданно втащили за руку в одно из подсобных помещений, обыкновенно закрытых на ключ. — Тс-с-с-с, — его глаза встретились с чужими, знакомо синими, и Семён Вячеславович перестал сопротивляться нападению. — Это я. Черепанов медленно огляделся. В крошечной подсобке им, двум здоровым мужикам, было не развернуться. Похоже, Иван Дмитриевич проторчал тут целую перемену в окружении вёдер и швабр; теперь же он прижимался спиной к стене, ещё удерживая Черепанова за рукав, и задорно блестел этими своими глазами. Явно старательно сдерживая смех. — Ушла она? — спросил, паршивец. Всё-то он знал. И про Степанову, и, судя по всему, про её возросшую любовную активность. — Ушла, — неохотно ответил Семён Вячеславович. Прищурился подозрительно. Чуть не чихнул вновь — на этот раз по вине пыли, а не духов. — Ну и сколько ты здесь сидишь? — Достаточно долго для того, чтобы вынести из ситуации определённые плюсы, — Ваня поиграл бровями; смуглый насмешливый шут, чёрт бы его побрал. На себя потянул. Черепанову бы отстраниться, честное слово, наигрались — и хватит. А он зачем-то подался навстречу. Голову опустил. Тронул губами губы: сухие, потрескавшиеся, горячие, как сам Ад. Ваня издал полузадушенный вздох, из тех, какие снова и снова лишали Семёна Вячеславовича какого бы то ни было здравомыслия. Но одно дело было сходить с ума и вытворять сладкие рискованные глупости в уютной маленькой квартире в советском антураже, и совсем, совершенно другое… — …нас могут застукать, — пробормотал Черепанов сипло, отчего-то не найдя в себе сил отодвинуться. — И то, что за этим последует… не пойдёт на пользу никому из нас. — Какой же ты ворчун, — ласково отозвался Ваня — и вдруг за шею его обнял, обхватил обеими мозолистыми ладонями, погладил, шершаво-сладко. Улыбнулся лукаво. — Один поцелуй, м-м? И до следующей перемены. Как же ему откажешь, когда он просит этим бархатным тоном, просит о том, в чём — весь ты, все твои мысли, каждый твой подробный и яркий сон? Черепанов тихонько вздохнул, прощаясь с рассудком, и всё-таки поцеловал его. Тёплого, колючего, отзывчивого, ответившего с нетерпением и жаром. На следующий урок оба они немного опоздали.

IX

— Это, по-вашему, форма? — лютовал Семён Вячеславович, распекая взъерошенный восьмой «Б». — Богданов, почему ты в туфлях? А-а, кроссовки постирал. В раздевалку, и даже не вздумай из неё высовываться. Зайцев, какого цвета должна быть твоя футболка? К Богданову, быстро. Галкина, сколько раз я говорил о том, что волосы должны быть заплетены? Хочешь подмести своей гривой пол? Кузнецова, умываться. Без возражений, встала и пошла. Вершинин… Скрипнула дверь. Поникшие было дети уставились на неё с надеждой — и заголосили: — Мыло! Мыло! Да какого ж чёрта, раздражённо подумал Семён Вячеславович, разворачиваясь ко входу в спортзал. И — как бывало уже не раз — проглотил эту свою злость, напоровшись взглядом на Ваню. Смуглое лицо освещала кривоватая улыбка, глаза сияли. Привычная обтягивающая футболка повторяла контуры рельефных мышц. Чёрные джинсы сидели почти неприлично низко. Иван Дмитриевич во всей его грубоватой красе. — Вы так орёте, Семён Вячеславович, что даже с лестницы слышно, — хрипло сообщил он, и дети хихикнули. Пришлось обвести их свирепым взглядом, чтобы угомонились. — Это моя изюминка, — мрачно ответил Черепанов. И брови приподнял. — Я могу чем-то вам помочь, Ва… Иван Дмитриевич? Язык прикусил, чуть не прокляв себя за эту оговорку. Услышал её и Мыльников — глаза у него сделались тёмными и волнующими, призывными. Чёртовы гипнотические глаза. — Хотел попросить вас заглянуть ко мне после урока, — мягко сказал он. Невинным тоном, на который Семён Вячеславович не купился ни на грамм. — М-м-м… парты перетаскать. Инструмент расставить. Вы же не откажете коллеге? Черепанов сглотнул. Урок у него был последний, шестой. Ваня, как он смутно припоминал по выученному на кой-то чёрт расписанию трудовика, был свободен уже после пятого. Что он делал в школе сейчас? Неужели ждал его?.. Ох. Ох. Что-то сдавило Семёну Вячеславовичу горло — беспокойство вперемешку с предвкушением. Дьявол, он слишком легко вёлся на провокации; однажды это вышло бы ему боком, вскрылось бы, ударив по обоим, непременно испортило бы им жизнь. Он знал это, а отказаться — от Вани, такого, каким тот был в той прихожей и каждый день после — уже не мог. — Как скажете, — сипло отозвался он наконец, задержавшись глазами на едва заметном пятнышке у Мыльникова под подбородком. Щетина неплохо его маскировала, но Черепанов знал, что он там есть — след его губ. Ваня ещё раз улыбнулся, подмигнул немедленно воспрявшим духом, расшумевшимся детям. И тихонько покинул спортзал. — Какой же он горячий в этой футболке, — громким шёпотом озвучила всеобщее мнение так и не убравшая волосы хотя бы в хвост Галкина. Семён Вячеславович позволил себе мысленно с ней согласиться, прежде чем развернуться и гаркнуть: — Разговорчики! Десять кругов для разминки, шагом марш! Теперь, когда ему было чего ждать, урок тянулся целое тысячелетие. Семёну Вячеславовичу потребовалась вся его выдержка, вся наработанная годами службы сила воли для того, чтобы не сорваться, не выдать своё нетерпение, не начать нервно отстукивать ногой неясный ритм по деревянному полу. В конце концов он обнаружил себя неспособным третировать детей и дальше и, вручив им волейбольный мяч, уселся на лавку. Восьмой «Б» пришёл в экстаз, и занятие завершилось воплями, улюлюканьем, стонами проигравшей команды и громкими жалобами одной из девиц, сломавшей при подаче ноготь. — Свободны, — отпустил их Черепанов на десять минут раньше звонка. И сурово нахмурился. — Уходите тихо, не создавая шума. Только попробуйте попасться на глаза завучу. Восьмой «Б» ликовал. Семён Вячеславович терпеливо дождался, пока они не соберутся, и запер раздевалки и спортзал, стоило последней медлительной девчонке покинуть помещение. А потом, сделав глубокий вдох, решительно зашагал в сторону лестницы. Кабинет трудовика располагался на нижнем этаже, строго говоря, в подвале — там, где свист дрели, шум молотка и прочие прелести важных жизненных навыков, которым полагалось обучить молодёжь, не мешали бы остальным. Черепанов уже бывал там, бывал не раз, ещё при Василии Саныче; но никогда прежде не шёл туда с таким нервозным, взволнованным, одержимо-жадным предвкушением. Ваня творил с ним страшные вещи. Тот ждал его, сидя на одной из парт. Семёну Вячеславовичу потребовался один внимательный взгляд, чтобы понять, что в его помощи здесь не нуждались, не на самом деле: кабинет был чистый, прибранный. Только ровные ряды столов и стульев, плакаты с техникой безопасности на стенах, доска, которой раздолбай Мыльников наверняка не пользовался из принципа, и… — Привет, большой парень, — оскалился Ваня. — Закрой дверь. …это его персональное сумасшествие — на столе. С широко расставленными ногами, в узких джинсах, обтягивающих мощные ляжки. И как только втиснулся-то? Он дёрнул за язычок щеколды, запирая их изнутри. Ваня поманил его к себе, и Черепанов пошёл — вроде как на голых инстинктах. Приблизился, пристроился у него между бёдер, опустил ладони на твёрдые колени, поглаживая через плотную ткань. Осведомился — в губы: — Парты, значит, перетаскать? — Ты так долго шёл, что я справился и сам, — не смутился Мыльников. Голову запрокинул, подставился — под поцелуй, шею эту выставил с крохотным пятнышком, ходячее безумие, ходячее искушение. Прищурился весело. — Ну и долго ты будешь тупи… мхм… Остаток фразы утонул в поцелуе, в столкновении губ и зубов, в мокрой битве языков. В — загнанном, сдавленном, сиплом — стоне, от которого его всего, с ног до головы, дрожью продрало, промурашило. Ваня всегда быстро загорался, вспыхивал, как ёбаный костёр, от пары прикосновений; Черепанов только не ожидал, что и сам — с ним — сделается таким же, одержимым и опьянённым. Слетающим с катушек враз. Что ему хватит этих поцелуев, и коленей, стиснувших бёдра, и рук на плечах, и рывка, вынудившего его склониться ещё, ещё, ещё ниже, вжавшись своим телом в чужое. Что ему будет достаточно измученного всхлипа, чтобы сдаться и сжать чужой — уже упоительно твёрдый — член через грубую джинсу. Проклятые узкие джинсы. Проклятая обтягивающая футболка. Когда он её-то содрал? — помешался, не иначе, умом тронулся. Сам себе подножку подставил. Полуголый Ваня, сидящий на парте в считанных сантиметрах от него самого со стояком наперевес, был… совершенно не тем зрелищем, какое помогло бы Семёну Вячеславовичу мыслить трезво. Вспомнить о том, где они находятся, скажем. В куртке становилось ощутимо жарковато. Ваня расстегнул её, стащил с его плеч, выругался, напоровшись под ней на одну только тонкую майку. Притянул — к себе, ближе, кожей к коже, глухо и жалобно хныкнул в губы, когда Черепанов надавил на его ширинку. Пробормотал хрипло: — Дай я… Семён Вячеславович дал бы ему что угодно, но Ваня не договорил. Зато пуговицу на джинсах рванул с такой силой, что чудом не оторвал. Пришлось помочь, в четыре руки они смогли худо-бедно вытряхнуть его из этих ёбаных джинсов, под которыми обнаружились трусы весёленькой красно-жёлтой расцветки. Ваня и их стащил, блядство же такое, опустился на парту голой задницей, весь мощный, загорелый, волосатый и возбуждённый. Дёрнул — к себе, за бёдра, приспустив его спортивки. Черепанова окончательно повело, толчок навстречу вышел сам собой, до соприкосновения стояков. Когда он неуклюже обхватил ладонью оба, Ваня издал такой потрясающе порочный звук, что Семён Вячеславович едва не кончился — раз и навсегда, без шанса на восстановление — как мыслящая единица. Мир потерялся в лихорадочных движениях, в торопливых рваных вздохах, в столкновении горячих лбов, влажной груди, твёрдых бёдер. В череде голодных жалящих поцелуев, от раза к разу становящихся всё необходимее вместо того, чтобы наконец приесться. Чокнуться можно было, что они вытворяли — в чёртовой школе, под защитой одной-единственной щеколды. Семён Вячеславович мог бы побеспокоиться об этом чуть позже. Уж точно не в тот момент, когда Ваня вдруг прохрипел: — Подожди… подожди, Сём. Он замер. Ваня оттолкнул его от себя и соскользнул с парты, вспотевший весь, часто дышащий, желанный. Выдохнул отголоском стона: — Я хочу… по-другому. А потом — господи блядь боже — развернулся, дёрнулся, наверняка приложившись о ребро столешницы. Опустился, Иисусе, на ёбаную парту. Замер, опираясь на локти — бритый затылок, напряжённая линия спины и восхитительно крепкая жопа. С… о, боже… ты, сумасшедший идиот… Оглянулся через плечо: — Ну?.. И — закашлялся, охнул, захрипел, когда опомнившийся Семён Вячеславович навалился на него сверху. Грудью на парту уложил, придавил собственным весом. Впился зубами в голое плечо, прошипел: — Ты… ты… — Я, — согласился Ваня, вильнув задницей. Столкнувшись — гладкой кожей, напряжёнными мышцами, мягкими волосками — с его чёртовым стояком. В ложбинку лёг как родной. Семён Вячеславович втиснулся пылающим лбом в его загривок, просунул между их телами руку, мазнул пальцами по пошедшей трогательными мурашками внутренней стороне бедра. И замер — коснувшись самыми кончиками дырки. Расслабленной, липко-влажной. Растянутой вокруг силиконового кончика чего-то, что могло быть разве что… Семён Вячеславович немного надавил на проклятую игрушку, и Ваня издал болезненный ломаный стон. Дёрнулся, подался — навстречу, задрожал весь, с ног до головы. Он готовился. Неужели с самого нахрен первого урока таскался с ней?.. Мысль была больная и дикая, дьявольски возбуждающая. Черепанов покружил пальцами по контуру, повторяя очертания навершия, потёрся пульсирующим членом о твёрдое бедро, и Ваня сдавленно прошипел: — Вытащи… уже… и вставь… мне. Ему — такому — отказать было решительно невозможно. Семён Вячеславович сглотнул, зажмурился, мысленно пожелал себе терпения и одним коротким движением вытащил пробку. Она выскользнула с бесстыдным влажным звуком, Ваня охнул, сжался весь, распалённый и чувственный. Разработанный. Каково было ходить с этой штуковиной внутри, наверняка подтекая смазкой? Вести занятия? Улыбаться коллегам? Трепаться с ним как ни в чём не бывало? — Ничего… мне… не сказал, — прохрипел Черепанов то ли с яростью, то ли с восхищением, обхватывая себя рукой и — наконец-то, Господи Боже — толкаясь внутрь. — Грёбаный… говнюк. — Сюрп-приз, — выговорил Ваня трясущимися губами, оглянувшись на него через плечо. И застонал, задрожал, опустил голову, когда Семён Вячеславович надавил. Разработанные мышцы поддались с лёгкостью, практически без сопротивления. А внутри — с-с-с-сука — оказалось горячо и влажно, нежно, запредельно тесно. Ваня потерянно охнул, во всхлипе потерялось его, Черепанова, имя, в первом движении — сдавленный переломанный мат. Парта надсадно заскрипела: Семён Вячеславович толкнулся внутрь, в эту благословенно узкую глубину, так рвано и резко, что получился безбожно порочный звук. Шлепка; удовольствия; нетерпения. Он в последний раз огладил взглядом напряжённую линию чужой спины, широкой, с чётко обозначившимися мышцами, вцепился пальцами в потные бёдра Вани и потянул его на себя. Раскрывая, растягивая, заполняя — больше и глубже, чем смогла бы пробка. Ваня заорал; стоило поблагодарить высокое начальство за стратегически выгодное расположение кабинета трудовика, да и за шумоизоляцию, пожалуй, тоже. Мыльников всегда был громким, но сейчас, когда Семён Вячеславович торопливо, размашисто и жадно его натягивал, он бил все рекорды. Ваня скулил; Ваня царапал короткими ногтями парту; Ваня подмахивал и то и дело разражался полупережёванным матом, требуя ещё; Ваня подвывал; Ваня сипел: — Господи… с-сука… т-твой… охуенный… член… И: — Сёма, блядь… Семён… б-боже… Вячеславович… И: — Сдохнуть… можно… Семён Вячеславович тоже мог бы — сдохнуть, с ним и на нём, почти как в известной фразочке. Ваня был податливым, но тугим, упоительно тесным — а значит, он уже давно ни с кем, ни с кем больше, только с ним, мой хороший, мой славный, мой шёлковый, Ванечка, — отдавался, как в последний раз, подмахивая и вскидывая бёдра, требуя и выпрашивая ещё. Спина у него была жёсткая, не мягче чёртовой парты, а шея — влажная, солоновато-пряная от пота, и Черепанов водил по этой шее губами, целуя-вылизывая-кусая, шумно дыша, выстанывая что-то бессвязное, пока драл его. Сознательности ещё хватило на то, чтобы протиснуть ладонь Ване под живот, обхватить член, твёрдый, толстый, текущий. Это его чуть не добило; Черепанов болезненно застонал, вцепился зубами Ване в загривок, под линией роста волос, оставил на нём, забывшись, яркий лиловый след. И Ваня забился под ним, затрясся, заорал. Толкнулся в кулак, неловко и отчаянно, вздрогнул всем телом, стиснул — в себе, внутри, тугими мышцами — с такой силой, что Семён Вячеславович взвыл. Даже отодвинуться не успел, так и спустил — в него, дрожащего, с разъезжающимися ногами. Парта под ним была мокрой. — Блядь, — озвучил Черепанов наконец, долгие мгновения сладкого сумасшествия спустя. Он ещё нависал над Ваней, был — глубоко в нём, касался трясущимися губами колких ультракоротких волосков на затылке. — Это… — Просто… охуенно, — надсадно просипел Ваня. И, повернув к нему голову, облизнул свои невыносимые искусанные губы. — Я… думаю… нужно… повторить. Мгновение Семён Вячеславович смотрел на него молча, разрываясь между запоздалыми опасениями и желанием поцеловать его. И в конце концов выбрал второе.

X

Школа стояла на ушах с самого утра. Семён Вячеславович, по счастливому стечению обстоятельств избавленный от общества средних и старших классов вплоть до четвёртого урока, впервые услышал скандальную новость в туалете. Даже не успел до кабинки дойти — за тонкой картонной стеной раздался прерывистый шёпот: — Да говорю вам, я своими глазами видела! — Я ничего такого не заметила, — возразил второй голосок, тоньше и писклявей. — Ты уверена? — спросил третий. — Абсолютно, — заверила их первая девица. — Здоровенный засос! Прямо во-о-от тут! Две другие сплетницы захихикали; первая разочарованно добавила: — Есть у него кто-то. Без шансов, видимо. — Ну, у такого красавчика не может не быть, — вздохнула одна из её подружек, и первая расстроенно буркнула: — А я всё думала, чего это он на ноги мои не смотрит, когда я в короткой юбке мимо прохожу. Даже одним глазочком… Семён Вячеславович хмыкнул себе под нос и скрестил руки на груди: идентичность загадочного красавчика была совершенно очевидна. Он коснулся кончиками пальцев собственного загривка, вспоминая, как ощущался под языком и губами чужой; Ваня теперь весь был — в его метках, в его личной подписи, и требовал ещё и ещё, шало щуря глаза, пока Черепанов натягивал его по собственной сперме в грёбаном кабинете. Школу они вчера покинули на добрые полтора часа позже положенного. Что ж, в одном огорчённая фанатка была права: тут в самом деле было без шансов. Иван Дмитриевич Мыльников не интересовался стройными девичьими ногами; его привлекали другие вещи. Те, что так удачно подчёркивались серыми спортивками. Он усмехнулся и покинул туалет — до звонка на следующий урок оставалось порядка пяти минут, а значит, им с Ваней ещё хватило бы времени на короткий перекур.
848 Нравится 44 Отзывы 151 В сборник
Отзывы (44)