Глава I Начало Истории
Трагедия героя в том, что он становится героем.
*** Первые лучи утреннего солнца, нежные и упорные, как пальцы божества, начали свое таинственное шествие по земле. Они робко коснулись вершин величественных зданий, заставляя золотые навершия загораться ослепительным, почти живым огнем. Этот медленный, торжественный восход был подобен священному ритуалу, пробуждающему великий город Фивы от прохладного ночного забытья. Воздух, густой и сладковато-пряный, висел не подвижностью, словно пропитанное миррой, сандалом и цветочными благовониями драгоценное полотно. Его нельзя было просто вдохнуть — им следовало упиваться, как изысканным вином, чувствуя, как каждый глоток обволакивает сознание, одурманивает и погружает в состояние благоговейного трепета. Яркий, всевидящий свет Гелиоса поднимался выше, безжалостно и милостиво освещая все сокровища столицы. Сперва он выхватывал из утренних теней колоссальные силуэты храмов — циклопические сооружения из песчаника, посвященные Афине, Артемиде и Диметре. Их испещренные письменами стены и исполинские статуи божеств казались ожившими в этом сиянии, готовыми поведать вечные истории о могуществе богов и царей. Едва первые щедрые лучи утреннего солнца перекидывались через глинобитные крыши и нависающие балконы, как узкие, извилистые торговые улочки Фив начинали источать густой, многослойный аромат. Он поднимался от прилавков, словно невидимый дым, соблазнительный и неудержимый. Воздух насыщался душистым дымком от только что испеченного ячменного хлеба, хрустящие корочки которого золотились на рассвете. К нему примешивалась тяжелая сладость перезрелых дынь, инжира и гранатов, выложенных пирамидами на циновках, и резковатый, солоноватый запах свежевыловленной рыбы, разложенной на слое влажных водорослей. Острое, животное амбре свежего мяса с ближней мясной лавки и пряный шлейф копченой колбасы — все это сплеталось в один непрерывно бурлящий, живой и невероятно аппетитный коктейль, который был самой душой утренней торговли. Этот гастрономический хаос сопровождался симфонией звуков, оглушительной и радостной, разносящейся далеко за пределы рынка. Гул голосов, в котором тонули отдельные слова, перекрывался назойливыми, зазывными криками зазывал, расхваливающих свой товар, металлическим лязгом гирь на весах, скрипом повозок и общим гомоном сотен людей. Одни, деловито похлопывая по крупу вьючных осликов, пробирались к рядам с тканями и благовониями за новыми товарами. Другие, с плетеными корзинами на локте, неспешно торговались у овощных лавок, выбирая самые лучшие продукты для семейного стола. Вся эта пестрая, шумная суета была зримым, звучащим и пахнущим олицетворением мирной, процветающей жизни в сердце великих Фив. Фивы, величественные Семивратные Фивы, колыбель героев и обитель мудрости, долгие годы купались в лучах благоденствия и незыблемого спокойствия. Под сенью могущественных стен, воздвигнутых руками Амфиона, город жил размеренным ритмом, подобно неторопливому биению сердца. Его улицы, храмы и агоры дышали миром, а его жители, благословленные богами, вкушали плоды золотого века под мудрым правлением своего царя. Казалось, сама Гармония раскинула здесь свой светлый покров, охраняя Фивы от скорби и раздоров. Но так было лишь до того рокового дня, что разделил историю города на «до» и «после», дня, когда царица Алкмена разрешилась от бремени. Весть о рождении наследника пронеслась по дворцу шепотом, больше похожим на трепетный вздох ужаса и изумления. Младенец, появившийся на свет, был дивно красив, и в его глазах, синих, как небо над Олимпом, уже читалась недетская мощь. Но сквозь радость по поводу рождения принца тут же поползли ядовитые шепотки. Никто во всем дворце, да и во всем городе, не мог с уверенностью назвать имя его отца. Царь, супруг Алкмены, хранил ледяное, ничего не выражающее молчание, а взгляд прекрасной царицы был полон тайны и неземственной печали. Вскоре по темным углам агоры и в тенистых перистилях домов знати поползла дерзкая, ошеломляющая молва. Все вспоминали неземную красоту и мудрость Алкмены, затмевавшие добродетели всех смертных женщин. И шептались, что её совершенством не мог не восхититься сам громовержец Зевс, повелитель небес. Шептались, что в одну из тех летних ночей, когда воздух густ от аромата кипарисов и жасмина, а небо разодрано ослепительными вспышками молний, сам Зевс, приняв облик её супруга, сошел с небесных чертогов, чтобы разделить ложе с прекрасной царицей. И что именно после этой ночи, окутанной божественным сиянием и грохотом грома, тело Алкмены озарилось новым, таинственным светом, а чрево её зачало дитя, в чьих жилах кровь смертной царицы смешалась с огненной кровью владыки Олимпа. Многие фиванцы, услышав эту молву, восприняли её как величайшую честь и знак благоволения богов к их городу. Они уже видели в колыбели будущего героя, защитника, полубога, чья слава затмит всех смертных. Казалось, Фивы обрели нового, несравненного покровителя. Но увы, не всегда пути божественного промысла ясны смертным, и не всё идет так, как хотят того простые люди. Весть о новом любовном увлечении супруга, как всегда, достигла ушей богини Геры с быстротой ядовитой стрелы. Сквозь хрустальные стены своих небесных чертогов она узрела происходящее в фиванском дворце, и её божественное сердце, холодное от вечной ревности, воспылало яростью. Но когда её проницательный взор пал на земную царицу Алкмену и заметил её тайну, ту божественную искру жизни, что таилась под её сердцем, терпение богини лопнуло. Её гнев был столь велик, что ледяной ветер пронесся по склонам Олимпа, а небеса потемнели от её скорби. Злости её, поистине, не было предела — это была бездонная, всепоглощающая буря ненависти и жажды мести. В тот самый день, когда царица, измученная и ликующая, наконец разрешилась от бремени и в царских покоях раздался первый крик долгожданного полубога, над Фивами прокатился зловещий, пронзительный звук. Горожане, замирая у очагов, с тревогой перешептывались, что это предвестье беды — волчий вой на краю города. Но то был не зверя голос. То был вой самого безумия, тонкий и пронзительный, невидимая пелена, которую жестокая Гера наслала на верных служанок царицы. Божественный разум женщин помутился; в их глазах, еще недавно полных заботы, вспыхнул мутный огонек бессмысленной ярости, и их руки, привыкшие к нежным пеленам, потянулись к колыбели с одной-единственной страшной целью — задушить беззащитного младенца. Но они забыли, что в его жилах течет кровь бога. Малыш-полубог, сын самого Громовержца Зевса, даже во сне не был безоружен. Божественная сила, дремлющая в нем, пробудилась в мгновение ока в ответ на смертельную угрозу. И когда коварная Гера, не удовлетворившись первым провалом, низвергла в колыбель двух исполинских змей с чешуей, отливающей смертоносным блеском, и пастью, полной яда, произошло невероятное. Младенец с интересом ухватился за их скользкие шеи и с силой, непостижимой для его возраста, с легкостью, поистине божественной, сжал свои маленькие кулачки, задушив чудовищ. С тех пор в Фивах не осталось ни единого человека, который сомневался бы. Все — от знатного вельможи до последнего раба на улице — знали и с благоговением повторяли: в их городе растет не просто царский отпрыск. В их городе крепнет будущий герой, отмеченный перстом Олимпа, чья слава уже родилась вместе с ним в этом немыслимом подвиге младенца. Однако если божественному младенцу суждено было чудесным образом спастись от обрушившейся на него напасти, то его несчастной матери, прекрасной Алкмене, рок уготовил иную, куда более трагическую участь. Судьба царицы окутана мрачной тайной, и никто во всем дворце, да и в самих Фивах, не может с точностью сказать, как именно она встретила свой конец. Темные, пугающие слухи ползут по городу, словно ядовитый дым. Одни в ужасе шепчут, что её погубила капля коварного яда, поднесенная в золотом кубке вероломным убийцей. Другие, содрогаясь, повествуют о внезапном нападении в тенистом перистиле сада: быстрый, как взмах крыла ночной совы, удар заточкой в спину, алое пятно, растекающееся по тонкой ткани её одежды, и бездыханное тело, найденное на холодном мраморе. Но сквозь все эти ужасающие домыслы проступала одна неоспоримая, горькая истина: юный полубог, едва явивший миру свою невероятную силу, в одночасье стал сиротой, лишившись материнской ласки и защиты. Видя беззащитного младенца, оставшегося один на один с жестоким миром, сердце сестры покойной Алкмены, добродетельной Мегары, преисполнилось глубочайшей жалости. Не страшась гнева богов или людских пересудов, она, подобная птице, прикрывающей птенца своим крылом, взяла мальчика в свой дом. Она окружила его истинно материнской заботой, растила и лелеяла как своего собственного сына, даровав ему всю нежность, на которую было способно её сердце. Именно она нарекла его нежным, домашним именем — Лололошка, под которым он слышал её колыбельные песни и ласковые утешения. Но вместе с тем, понимая его великое предназначение, она сохранила и его второе, данное свыше имя — Геракл, что означает «прославленный Герой» или «слава Геры», имя, которое словно бы бросало вызов самой богине-преследовательнице и предвещало его великую, хоть и полнуюстраданий, судьбу. *** Пронзительный, медный глас охотничьего горна прорезал полуденный воздух Фив, эхом отражаясь от беленых стен домов и величественных колоннад. Этот знакомый, долгожданный сигнал, одновременно триумфальный и усталый, возвещал всем жителям города: отряды охотников возвращаются из лесистых предгорий Киферона с долгожданной добычей. Через главные, обитые медью городские ворота, под сенью мощных крепостных стен, торжественной, хотя и уставшей походкой, вступал отряд из двадцати мужей. Это были закаленные, умелые охотники, их лица обветрены солнцем и ветром, а одежда пропахла дымом костра, потом и свежей кровью. За их плечами болтались тушки проворных кроликов, связанные за лапы в гирлянды; на плечах они несли шесты, с которых свисали пушистые, рыжие лисы; а двое несли на крепком шесте тушу молодого оленя с благородными ветвистыми рогами — добыча была богатой и вызывала одобрительные возгласы собравшейся у ворот толпы. Но среди всех этих умелых мужей один сразу привлек всеобщее внимание, вызвав гул изумления и восхищения. Это был молодой охотник, чье мускулистое тело напряглось под невероятной тяжестью его трофея. Перекинув через могучее плечо тушу гигантского вепря, он шел, слегка согнувшись, но с непоколебимой уверенностью в каждом шаге. Чудовищный кабан был поистине огромен, значительно превосходя своими размерами самого охотника. Щетинистая спина кабана была темной, как смоль, а из мощной пасти, оскаленной в последней гримасе ярости, виднелись острые, кривые клыки, способные распороть любого пса. Несмотря на неподъемную ношу, на лице юноши сияла чистая, ничем не омраченная радость. Его глаза, яркие и ясные, горели торжеством, а на губах играла счастливая, победоносная улыбка. Он нес не просто добычу — он нес доказательство своей отваги и силы, ценнейший трофей, который обеспечит его семью мясом на долгие зимние месяцы и принесет ему неувядаемую славу среди фиванских охотников. Глубокий, раскатистый смех, похожий на ворчание довольного медведя, раздался из-под тенистого навеса у входа в винную лавку. Оттуда же показалась и седая, лопатой вырезанная борода, а за ней и всё лицо старого Фиофана, испещренное глубокими морщинами, словно карта былых лет. Его глаза, мудрые и немного подслеповатые, щурились от улыбки, а жилистая рука с натруженными суставами неспешно поглаживала густую, серебристую бороду. — Хо-хо-хо! Ну надо же, опять наш Лололошка отличился! — прохрипел он, и его голос, похожий на скрип старого дерева, был полон искреннего восхищения. — Не охотник, а прямо загляденье! Опять притащил самую крупную, самую свирепую дичь, перед которой любой бы опытный мужчина дрогнул! — Его взгляд, теплый и одобрительный, скользил по могучему стану юноши, без видимого усилия несущего тушу чудовищного вепря, и затем возвращался к его сияющему лицу. Молодой охотник, чья кожа лоснилась от похода, а мышцы играли под тонким слоем дорожной пыли и капель крови зверя, обернулся на знакомый голос. Его усталое, но озаренное изнутри счастьем лицо расплылось в мягкой, почтительной улыбке. Он бережно перехватил тяжелую ношу на плече и слегка склонил голову в почтительном кивке, выражавшем и приветствие, и глубочайшее уважение к старому мудрецу. — И вам здравия, дядюшка Фиофан, — произнес он, и его голос, глубокий и бархатистый, звучал искренне и тепло, как первое солнце после долгой зимы. — Да, сегодня лесу пришлось попрощаться с одним из своих грозных хозяев. Повезло мне.- Из шумной толпы, что уже начала окружать охотников, протиснулся дородный торговец оливками Ангус, его круглое, раскрасневшееся от жары лицо сияло лукавым оживлением. Подбоченившись и выставив вперед свой солидный живот, перехваченный поясом с серебряной пряжкой, он густым, пропитанным вином голосом гаркнул через всю улицу: — Эй, Лололошка, силач наш несравненный! Как справишься с этой горой мясистой, не свернешь ли ко мне? Выпьем за твой подвиг хмельной сидры прохладной, что самому Дионису впору! У меня как раз новый кувшин из Коринфа подоспел!- Лололошка, в это время уже бережно опускал тушу кабана на сложенные у стены домотканые дерюги, обернулся на зов. Его улыбка стала еще шире, а в глазах вспыхнули веселые искорки. Он выпрямился во весь свой богатырский рост, смахнул со лба крупинки засохшей грязи и, подмигнув собравшимся зевакам, парировал: — Господин Ангус, да сегодня же весь город, поди, пировать будет из-за этой туши! Столько мяса — столько и радости! А вы уже хотите напиться раньше всех, словно опоздавший на праздник сатир!- Его слова, сказанные беззлобно и с доброй насмешкой, прокатились по толпе, вызывая сдержанный смех. Сам же торговец Ангус лишь фыркнул громко, отчего его усы заколыхались, а затем залился таким громоподобным, раскатистым хохотом, что, казалось, дрогнули глиняные горшки на лотке у соседнего торговца. Его смех, густой и заразительный, наполнял всю улицу, сливаясь с общим весельем и гомоном. Возвращение усталых, но торжествующих охотников вдохнуло в Фивы новую, буйную жизнь, превратив обычный городской шум в настоящую симфонию всеобщего ликования. Улицы, еще недавно лениво дремавшие под полуденным солнцем, теперь звенели восхищенными возгласами, радостным смехом и возбужденными пересудами. И центром этого всеобщего внимания был, конечно же, юный полубог, чья невероятная добыча — исполинский вепрь — вызывала не просто удивление, а благоговейный трепет. Горожане толпились вокруг туши, тыча пальцами в клыки и щетинистую шкуру, а матери шепотом указывали детям на героя, чья сила явно была дарована свыше. И конечно, такая удача не могла остаться без благодарности небесным покровителям. Согласно древней фиванской традиции, уходящей корнями в глубь веков, столь богатая добыча и благополучное возвращение каждого охотника означали лишь одно: богиня-охоты Артемида, владычица зверей и хозяйка лесных чащ, благосклонно взглянула на них и не оставила их опасный промысел своим вниманием. В ее честь уже к вечеру на главной площади города начал готовиться большой пир. Предвкушение праздника витало в самом воздухе, смешиваясь с дымом костров и всеобщей радостью, ведь сегодня вечером Фивы будут славить свою защитницу и благодарить за ее щедрые дары. Пробираясь по оживленным, солнцем прогретым улочкам Фив под восторженные взгляды горожан и неся на своем могучем плече тушу исполинского кабана, Лололошка вовсе не кичился своей добычей. Его путь домой больше походил на неторопливую, добрую процессию. Он то и дело останавливался, чтобы обменяться приветствиями с знакомыми лицами. — Здравствуй, дядюшка Менет! — его бархатный голос был слышен даже сквозь городской гам. — Хлеб, я смотрю, у тебя сегодня румяный, прямо душа радуется! — Приветствую, тетушка Ира! — он кивал пожилой женщине у ткацкого станка, и та отвечала ему сияющей улыбкой. Но для него одних лишь слов было мало. Его доброта была деятельной и зоркой. Заметив задыхающегося купца, чья телега с амфорами масла увязла в колесе глубокой выбоины, Лололошка, не раздумывая, пристроил свою ношу к стене, уперся плечом в грубо сколоченный борт и одним мощным, но плавным движением вытолкнул повозку на ровное место, даже не вспотев. Чуть дальше его настигли взволнованные возгласы детворы. Их единственный кожаный мяч, выкрашенный в яркий цвет, застрял высоко в ветвях раскидистой оливы. Не успели малыши опомниться, как великан-охотник легко дотянулся до непослушной игрушки, бережно снял ее с колючей ветки и опустился на одно колено, чтобы вернуть сокровище самому маленькому плаксе, ласково потрепав его по волосам. В Фивах Лололошка был для людей не просто искусным охотником или силачом, чья слава рождена божественной кровью. Он был живым воплощением доброты, героем не громких баталий, а тихих, повседневных подвигов. Его оружием была не грубая сила, а готовность помочь, его доспехами — искренняя улыбка, а его главной наградой — сияющие глаза благодарных людей. Он боролся не с чудовищами, а с обыденными бедами простого народа, и в этой борьбе он был непобедим. Извилистая улочка, наконец, вывела его к знакомому, невысокому дому, утопающему в зелени виноградных лоз. Массивная, но аккуратная калитка из темного дерева, которую он сам когда-то смастерил, легко поддалась под толчком его плеча. Переступив порог своего владения, Лололошка с чувством глубокого облегчения сбросил с запыленного плеча громадную ношу. Тушка кабана с глухим, мягким стуком рухнула на специально отведенную каменную плиту во дворе, подняв маленькое облачко пыли. Усталый, но довольный, он уже собрался было направиться к колодцу, чтобы смыть с себя дорожную пыль, пот и запах крови, как вдруг из-за угла дома, словно два маленьких урагана, к нему сорвались две одинаковые фигурки. — Лололоша пришё-ё-ёл! — в два голоса, пронзительно взвизгнули близнецы. В следующий миг его мощные бицепсы, еще напряженные от ноши, обвили цепкие детские ручонки. Близнецы, Ферсимах и Креонтиад, повисли на нем, словно обезьянки на ветвях могучего дуба, безудержно смеясь и болтая ногами в воздухе. Их смуглые личика сияли беззаботной радостью, а в глазах плясали озорные искорки. Лололошка лишь счастливо рассмеялся в ответ, его усталость мгновенно испарилась. Он легко поднял руки, на которых висели два сорванца, и начал медленно вращать их вокруг себя, как на самом настоящем турнике, вызывая восторженные визги. — Ну, привет вам, мои шалунишки! — произнес он, и его голос звучал глубоко и ласково, как теплое молоко с медом. — Я всего один день отсутствовал, а вы, я смотрю, уже вовсю проказничали без присмотра? С этими словами он легко подбросил обоих мальчишек в воздух, ловя их на лету в свои крепкие, надежные объятия, и они повисли у него на шее, обнимая своего великого брата, от которого пахло солнцем, лесом и чем-то невероятно героическим. Тень от дверного проема колыхнулась, и на пороге появилась фигура среднего сына семьи — Теримаха. В его руках, ловко подобранных у груди, громоздился целый арсенал для разделки трофеев: массивный деревянный таз для мяса, сверкавшие на солнце тяжелые ножи с широкими лезвиями и окованный медью топорик. — С возвращением, брат, — произнес он сдержанно, но в его голосе слышались искренние нотки радости и гордости. Его взгляд, умный и серьезный не по годам, с одобрением скользнул по исполинской туше кабана, а затем встретился с сияющими глазами Лололошки. — Ну, как вы тут без меня справлялись, Теримах? — голос Лололошки прозвучал тепло и бархатисто, пока он протягивал свою широкую, ладонь, чтобы с привычной нежностью потрепать темные кудри брата, словно тот был все еще тем самым маленьким мальчишкой, бегавшим за ним по пятам. Теримах тут же сморщил нос и отпрянул назад с комичным возмущением, стараясь не уронить звенящий груз в руках. — Я уже не маленький, хватит меня гладить, как щенка! — зашипел он, точно раздраженный котенок, пытающийся сохранить достоинство. Но протест его был наполнен такой детской искренностью, что Лололошка лишь сильнее расхохотался. Его раскатистый, добродушный смех, похожий на раскаты грома, заполнил весь двор, заставляя даже серьезного Теримаха прятать сдерживаемую улыбку. Тень на пороге дома сгустилась, и в проеме возникла величавая фигура Мегары. Солнце, пробиваясь сквозь виноградные лозы, золотило седые пряди в ее темных волах, убранных в практичный пучок. Она стояла, уверенно уперев руки в округлые бока, затянутые в простой, но чистый льняной передник, на котором остались следы недавних хлопот — мука и капля меда. Ее лицо, со следами былой красоты и морщинами забот, выражало строгость, но в карих, глубоких глазах теплилась безграничная любовь и легкая улыбка. — Ну-ка, малышня озорная, отстаньте-ка вы от старшего брата! — голос ее прозвучал густо и властно, словно низкий звон медного гонга, наводящего порядок. Он гремел по всему двору, но в его интонациях явно слышались материнская нежность и понимание. — Человек только что вернулся с охоты, еле ноги волочит, а вы к нему с своими играми. Дайте ему хоть глоток воды сделать и с дороги отойти! Услышав знакомый, не терпящий возражений голос, Ферсимах и Креонтиад мгновенно отпустили свои «живые турники», соскользнув с могучих рук Лололошки, как спелые яблоки с ветки. Они даже на секунду застыли, переглянувшись с комичной виноватостью, а затем, разразившись заливистым, звонким смехом, похожим на перезвон колокольчиков, пустились наутек в прохладную темноту дома, чтобы, несомненно, найти себе новую шалость. — Ну и непоседы же эти сорванцы, — с нежной укоризной покачала головой Мегара, ее голос звучал как теплый, бархатистый шелест осенних листьев. Она сделала несколько неторопливых шагов по вытоптанной земле двора по направлению к старшему сыну, и солнце ласково касалось серебряных нитей, пробивавшихся в ее темных волосах. Подойдя вплотную, она приподняла руку с мягким, хоть и поношенным, но идеально чистым льняным полотенцем, которое всегда висело у нее на поясе. С материнской нежностью, выработанной годами, она принялась вытирать со смуглой, запыленной щеки Лололошки темные разводы сажи и дорожной грязи. Ее движения были точными и бережными. — С возвращением, сынок, — прошептала она ласково, и в этих простых словах заключалась целая вселенная: и беспокойство за время его отсутствия, и безмерная радость от его возвращения целым и невредимым, и тихая, светлая гордость. — Я дома, матушка, — тихо, почти благоговейно произнес Лололошка, закрыв на мгновение глаза и предаваясь этому бесценному мгновению абсолютного покоя. Шум города остался где-то далеко, за стенами их двора, а здесь царила лишь полная, гармоничная тишина, нарушаемая лишь жужжанием пчел в виноградных лозах да довольным воркованием голубей на крыше. В эту секунду он ясно ощущал: что может быть дороже на этом свете, чем крепкие стены родного дома, чем тепло семьи, дарящее незыблемую гармонию, и это глубинное, ни с чем не сравнимое душевное спокойствие, которое не купить ни славой, ни богатой добычей? Это и есть истинное сокровище. День, наполненный суетой, восторгами и приготовлениями, пролетел на удивление быстро, словно золотистый песок, утекающий сквозь пальцы. Яркие, налитые жаром лучи заходящего солнца уже в последний раз касались вершин беленых домов и глиняных черепичных крыш, отливая их в медово-розовые и пурпурные тона. Длинные, густые тени медленно ползли по улицам, поглощая остатки дневного зноя и принося с собой долгожданную вечернюю прохладу. И именно в этот волшебный час, когда небо на западе пылало, как жертвенный костер, весь город словно по незримому зову начал стекаться к главной площади. Старые и молодые, знатные и простые ремесленники, женщины с детьми на руках — все шли навстречу нарастающему гулу голосов и музыки. Повод был самый радостный: великое празднование в честь удачной охоты и воздаяние хвалы великодушной покровительнице — богине Артемиде. Воздух на площади уже дрожал от гула десятков голосов, сливавшихся в единый ликующий шум. В центре, на специально сложенном алтаре, дымилось жертвенное мясо, и дым, ароматный и жирный, поднимался прямым столбом к темнеющему небу, унося с собой благодарность охотников. Где-то заиграла флейта, к ней присоединился ритмичный барабанный бой, и вот уже по кругу пустились танцоры, их движения плавные и стремительные, как бег ланьи. Повсюду слышался звон бокалов и кубков — глиняных, деревянных, у кого-то даже медных. Они сходились в громких тостах за удачливых охотников, за щедрость богини, за будущие трофеи. Этот переливчатый хор — смех, музыка, песни и звон посуды — сливался в мощную, радостную симфонию, которая разносилась далеко за пределы площади, наполняя собой каждый уголок Фив, возвещая о всеобщей благодарности и веселье. Долгие, настойчивые, но полные заботливой тревоги уговоры матери — Мегары — наконец возымели действие. Лололошка, который всем сердцем стремился к тишине и покою родного дома, с мягкой улыбкой сдался, подняв в знак согласия свои могучие руки. — Ладно, ладно, матушка, иду, — его голос прозвучал глубоко и покорно. — Ты права, праздник-то проходит и благодаря нашей добыче. Грех не выразить благодарность Артемиде. Действительно, именно его невероятный трофей — тот самый исполинский вепрь — стал главным угощением пира и зримым символом благосклонности богини. Едва он ступил на оживленную, залитую огнями факелов и дрожащую от музыки площадь, как еще не успел даже осмотреться, вдохнуть аромат жареного мяса и оглядеть пеструю толпу веселящихся горожан. Его мощную фигуру, возвышающуюся над большинством, тут же заметили. Из шумной группы у большого пивного котла отделились двое дюжих кузнецов — братья Ставрос и Демос, их лица, привыкшие к жару горна, теперь были багровы от хмеля и радости. Громко перекрикивая музыку, они, словно два дружелюбных медведя, с двух сторон подхватили Лололошку под руки, их заскорузлые, непобедимо сильные пальцы уверенно обхватили его бицепсы. — Наш герой явился! — проревел Ставрос, и его дыхание пахло крепким сидром. — Тащи его к нашему столу! Нечего ему скромничать! — вторил ему Демос. И прежде чем Лололошка смог что-либо возразить, они уже весело и неумолимо потащили его через толпу к самому шумному и многолюдному столу, где собралась вся местная артель ремесленников и охотников. Компания там уже была знатно подвыпившей, лица сияли улыбками, песни лились во всю глотку, а в огромных глиняных кружках плескалось темное, душистое пиво. — Эй, мужики, живо наливайте опоздавшему штрафную, чтоб знал, как заставлять себя ждать! — проревел густым, прокопченным дымом и хмелем голосом бородатый кузнец Гефестион, с грохотом усаживаясь на грубую скамью рядом с Лололошкой и хлопнуя того по плечу своей дланей, твердой как наковальня. Его призыв тут же подхватили остальные собутыльники — раздался одобрительный гул, смех и грохот кружек по дереву стола. Тотчас же в руки Лололошки всучили огромную, массивную глиняную кружку в которой по запотевшим бокам стекали ручейки холодной влаги. Двое других кузнецов, перегибаясь через стол, налили туда до краев темного, густого, как смоль, вина. — До дна, мужики! За Артемиду, нашу покровительницу, что даровала нам эту дичь! — хором, слегка подвывая и покачиваясь, крикнули охотники, поднимая свои кубки. Лололошка, чье лицо уже озаряла широкая, беззаботная улыбка, полностью поддавшись всеобщему заразительному веселью, даже не стал колебаться. Он поднес тяжелую кружку к губам, залпом, на одном мощном дыхании опрокинул все ее содержимое в себя, не проронив ни капли. Глоток был настолько стремительным и уверенным, что у мужиков глаза на лоб полезли. А когда он с громким, довольным вздохом опустил пустую кружку на стол, раздался оглушительный, одобрительный рев. Гефестион так и покатился со смеху, а остальные принялись стучать кулаками по столу, выражая свое восхищение силой и удалью героя. Пиршество бушевало в самом своем разгаре, достигая апогея всеобщего, ничем не сдерживаемого веселья. Воздух на площади был густым и горячим, пропитанным запахом жареного мяса, хмельного вина и человеческого пота. Повсюду слышался оглушительный гам: звон бесчисленных кубков, сливающихся в тосте, хриплый хохот, залихватские песни и ритмичный топот танцующих ног. Но вот что было странно: Лололошка, сидевший в самом эпицентре этого буйства, с каждым новым поднесенным к губам бокалом становился не громче и не веселее, а, наоборот, все тише и молчаливее. Он пил много, даже больше многих — его могучий организм, пропитанный божественной силой, легко справлялся с хмелем, не выдавая ни единым признаком обычного опьянения — ни заплетающейся речью, ни покачивающейся походкой. Но вместо веселья в нем просыпалось нечто иное. С каждым глотком темного, терпкого вина его обычно ясный и открытый взгляд заволакивался непроницаемой дымкой, уходя куда-то внутрь себя. Его мощная фигура, прежде излучавшая добродушие, теперь будто сжималась, становясь тяжелой и угрюмой. Создавалось жуткое впечатление, что внутри этого героя, под маской плоти, что-то ломалось, надрывалось, превращаясь во что-то темное, первобытное и пугающее. Вокруг него самого воздух будто сгущался, становясь вязким и гнетущим. Веселье товарищей, их шутки и смех разбивались о невидимую стену, окружавшую Лололошку, и отскакивали, не достигая его сознания. В самый разгар всеобщего пиршества, когда веселье достигло своей оглушительной кульминации и ни один трезвый взгляд уже не мог уловить ничего, кроме смазанных пятен света и теней, Лололошка внезапно замер. Его мощная фигура, до этого неподвижно сидевшая среди бушующего моря ликования, медленно, почти призрачно, пришла в движение. Он поднялся с грубо сколоченной скамьи без единого звука — тяжелое дерево даже не скрипнуло под его весом. Его движения были плавными, неестественно точными, лишенными всякой суетливости, словно он был не плотью и кровью, а тенью, скользящей сквозь шумную толпу. Он не попрощался, не кивнул, не привлек ничьего внимания. Он просто растворился в гуще праздника, тихо и незаметно, будто и не было его за этим столом, чтобы ни единая душа не прервала своего веселья из-за его ухода. И действительно, этого никто не заметил. Его уход был столь же бесшумным, как падение пера. Шаги его по пыльной земле были совершенно неслышны — ни один камушек не покатился, ни одна сухая ветка не хрустнула под его сандалиями. Но что было еще страннее — казалось, будто он и не управлял своим телом вовсе. Его взгляд, устремленный в какую-то далекую, невидимую другим точку, был стеклянным и пустым. Он шел ровно и прямо, не обходя препятствий, но каким-то чудом их не задевая, словно ведомый не собственной волей, а невидимой нитью, уводящей его прочь от огней и смеха в объятия ночной тишины. Он пребывал в глубоком, непроницаемом трансе. Тишину ночи, нарушаемую лишь далеким гуляньем, прорезал один-единственный звук — протяжный, леденящий душу скрип деревянной калитки. Он прозвучал неестественно громко в безмолвии, словно чей-то предсмертный стон. Сама калитка, казалось, нехотя, со скрежетом уступила дорогу фигуре, влившейся во двор без малейшего шума. Свет из окон дома падал на его мощный силуэт, выхватывая из темноты лишь отдельные детали. Из приоткрытой двери выглянул Теримах, привлеченный зловещим скрипом. — Ло?.. Это ты? Так рано? — его голос, обычно такой уверенный, прозвучал недоуменно и настороженно. Он сделал шаг навстречу, но ноги вдруг стали ватными. Инстинктивный, животный ужас сковал его на месте. То, что он увидел, заставило кровь похолодеть в жилах. Лололошка замер посреди двора, неподвижный, как каменное изваяние. Его голова была неестественно опущена, подбородок почти упирался в грудь, скрывая глаза в глубоких, черных глазницах теней. Но самое страшное было не в этом. От всей его фигуры исходила невидимая, но физически ощутимая аура. Она была тяжелой, удушающей, как предгрозовая духота, и леденяще-холодной. Это была не знакомая всем добрая сила, а нечто древнее, дикое и абсолютно враждебное. Воздух вокруг него словно вибрировал, наполняясь тихим, едва уловимым гудением, от которого звенело в ушах. Теримах не видел глаз брата, но всем своим существом чувствовал на себе его немигающий, нечеловеческий взгляд. Ему стало нечем дышать. Он понял одно — в их дом вошло Нечто. И это Нечто лишь выглядело как его брат. Леденящий страх, острый и физически ощутимый, как удар кинжалом, заставил Теримаха инстинктивно отпрянуть. Его пятка с глухим стуком ударилась о порог, но он не чувствовал боли — только всепоглощающий, парализующий ужас. Воздух стал густым, как сироп, и обжигающе холодным. — Брат...? — его голос сорвался с губ едва слышным, предательски дрожащим шепотом. Он знал. Не умом, а древним, рептильным отделом мозга, кричавшим об опасности. Он понимал каждой клеткой своего тела, что неподвижная фигура перед ним — лишь оболочка, жуткая кукла, скрывающая нечто чудовищное. Это был не его старший брат. Это было самое что ни на есть настоящее чудовище, надевшее его плоть как маску. И в этот миг, посреди гнетущей, звенящей тишины, будто сама ночь затаила дыхание, это нечто подняло голову. Из глубины затемненных глазниц брызнул не свет, а мрак, более плотный, чем самая черная полночь. И тогда раздался Звук. Это был не крик, не рев, не вопль. Это был разрыв самой ткани реальности, воплощение абсолютной, первобытной ярости, обретающей голос. Чудовищный, оглушительный грохот, от которого задрожали стены домов, а стекла в окнах зазвенели тонким, истерическимl хором. Он прокатился по спящим улицам Фив, неся не страх, а нечто худшее — чистое, концентрированное безумие. Это был звук, от которого стыла кровь в жилах, скручивались кишки в узлы, а разум цепенел, отказываясь верить в услышанное. Это был голос самой Бездны, и она требовала разрушения. Теримах даже не успел моргнуть. Одно мгновение — чудовищная фигура стояла в нескольких шагах, источая леденящий душу холод, а в следующее — пространство между ними сжалось, искривилось, и кошмар уже был здесь. Рука, больше похожая на лапу из кошмаров, с пальцами, напрягшимися в неестественных судорогах, молниеносно метнулась вперед. Костлявые, нечеловечески сильные пальцы впились в горло Теримаха с такой силой, что хруст хрящей прозвучал оглушительно громко в ночной тишине. Прежде чем младший брат смог издать звук, его оторвали от земли, подняв в воздух, как тряпичную куклу. Его ноги, обезумевшие от ужаса, судорожно брыкались в пустоте, пытаясь найти опору. Из его пережатого горла вырывались не крики, а лишь хриплые, клокочущие звуки, смешанные с пузырящейся кровью. Его лицо быстро наливалось багрово-синим отростком, глаза, полные непонимания и животного страха, вылезали из орбит, с мольбой вглядываясь в лицо брата. Но достучаться было некому. То, что смотрело на него, было лишь оболочкой. Глаза Лололошки пылали двумя расплавленными углями адского пламени, кроваво-красными, без единой капли осознания. Безумие, чистое и неудержимое, выжгло в них все человеческое. Он не видел брата. Он видел лишь угрозу, мишень, плоть, которую нужно разорвать. Его хватка лишь сжималась, и под ужасающим давлением плоть и мышцы на шее Теримаха начали рваться с отвратительным влажным звуком. Воздух в пещере был густым и тяжелым, пропитанным запахом медной крови и древней пыли. Горловое, хриплое клокотание вырвалось из груди Теремаха, разорвав гнетущую тишину. — Бра... ат... — это был не голос, а предсмертный хрип, звук, который издает тело, когда душа из него уже почти ушла. Его взгляд, затуманенный болью и кровопотерей, безуспешно пытался поймать безумные, пульсирующие неземной энергией глаза Лололошки. Но достучаться было некому. Там, где когда-то был его брат, теперь пребывало нечто иное — божество, опьяненное проклятьем Геры, чей разум был погребен под пущей абсолютного безумия. Лололошка, его черты искажены экстазом разрушения, двинулся с невозможной, пугающей скоростью. Не мышцы, а сама реальность сжалась и вытолкнула его вперед. Его рука, окутанная сгустком искажающегося света, даже не коснулась Теремаха — она выпустила сокрушительную волну чистой силы. Теремах не успел даже пискнуть. Не успел понять. Его тело, хрупкая оболочка из плоти и костей, было отшвырнуто в каменную стену с такой чудовищной энергией, что камень не просто принял удар — он ответил. Звук был кошмарным, противоестественным. Не просто глухой удар, а многослойная симфония уничтожения: сочный, влажный хруст ломающихся ребер и позвоночника, рвущихся связок; оглушительный, сухой треск черепа, не выдержавшего нагрузки; отвратительный шлепок внутренностей, взорвавшихся под давлением, как перезрелые плоды. То, что мягко сползло по потрескавшейся стене на каменный пол, было лишь пародией на человеческое тело. Это была теплая, дымящаяся груда биоматериала. Кости, превращенные в острый крошевый гравий, были перемешаны с клочьями мышц и лентами кожи. Из разорванной грудной клетки, похожей на огромный разверзтый цветок, вывалились и тихо зашевелились на холодном камне внутренности, испуская густой, сладковато-тошнотворный запах. Череп его был раздавлен почти полностью. Лицо, как понятие, перестало существовать. От него уцелели лишь глаза. Два стеклянных, непонимающих шара, все еще влажных и блестящих. Они невыразительно лежали чуть в стороне от основной массы кровавого месива, глядя в бесконечную тьму пустыми, застывшими в последнем миге ужаса зрачками. Оглушительный грохот, похожий на падение целой горы, заставил Мегару выскочить из дома. Сердце бешено колотилось, предчувствуя невыразимую беду. Воздух во дворе, еще секунду назад наполненный ароматом полевых цветов, теперь был густым и тяжелым, отдавая медью и чем-то сладковато-тошнотворным, что сворачивало желудок. Ее взгляд, безумный от страха, скользнул по двору, и разум отказался воспринимать открывшуюся картину. Ноги подкосились, и она рухнула на колени, будто подкошенная. Камни впились в кожу, но она не чувствовала боли — лишь леденящую пустоту, заливающую душу. То, что еще минуту назад было ее сыном, Теримахом, теперь представляло собой алое месиво, растекшееся по стене и земле. Стена была испещрена трещинами, как паутиной, и по ней густыми, медлительными каплями стекала алая жижа, в которой угадывались осколки костей и клочья чего-то, что когда-то было плотью. Это был не труп, а промышленные отходы бойни, место преступления какого-то древнего, забытого божества гнева. Слезы хлынули из ее глаз ручьями, не принося облегчения, смешиваясь с пылью на щеках в грязные потоки. Но ее тихий, подавленный стон потонул в новом звуке. Это был не человеческий крик. Это был рёв. Рёв раненого зверя, вышедшего на тропу войны, смешанный с скрежетом камней и яростью бури. Лололошка, ее старший сын, её гордость, стоял в центре этого ада. Мускулы на его руках и шее были напряжены до предела, будто кожа вот-вот лопнет. А в его глазах, некогда таких ясных, теперь бушевало чистое, бездонное безумие, лишенное даже искры осознания. Его взгляд, дикий и невидящий, упал на двойняшек. Малыши, разбуженные адским грохотом, инстинктивно прильнули друг к другу в тени оливы. Их маленькие тельца дрожали от страха, а в широко распахнутых глазах, полных слез, читался не просто ужас, а крах всего мира. Их герой, их защитник и старший брат, на которого они всегда смотрели с обожанием, теперь смотрел на них взглядом хищника, видящего лишь добычу. Они обнимали друг друга так крепко, словно пытались слиться в одно целое, стать меньше, незаметнее, исчезнуть из поля зрения этого чудовища, что когда-то было Лололошкой. Адреналин, острый и обжигающий, заглушил все остальные чувства Мегары. Материнский инстинкт, древний и слепой, оказался сильнее ползущего ужаса. С рыданием, больше похожим на предсмертный хрип, она бросилась вперед, навстречу своему обезумевшему сыну, когда тот сделал первый шаг к перепуганным двойняшкам. Она упала на колени перед ним, вязкая грязь из крови и пыли мгновенно пропитала ее одежду. Ее руки, тонкие и жилистые, с безумной силой вцепились в его мощные лодыжки, словно железные обручи. — Сынок, очнись! Ради богов, это же я, твоя мать! — ее голос сорвался на визгливый, истеричный вопль, смешавшийся с рыданиями. Слезы ручьями текли по ее лицу, смешиваясь с потом и грязью. Она чувствовала под пальцами напряжение его мускулов, готовых к движению, и цеплялась еще отчаяннее, пытаясь своим телом, своим жалким весом, стать якорем, удерживающим этот корабль безумия. — Посмотри на меня! Это твои братья! Твоя семья! И чудо произошло. Давящая аура вокруг Лололошки дрогнула. Его массивная нога, занесенная для следующего шага, замерла в воздухе. Чудовищный рёв стих, сменившись тяжелым, хриплым дыханием. Он медленно, с трудом, будто сквозь толщу воды, опустил взгляд на приникшую к его ногам женщину. В его безумных глазах на мгновение мелькнула искра чего-то знакомого, тень узнавания. Казалось, слова матери, пропитанные болью и отчаянием, на секунду пробились сквозь пучину тьмы, пожиравшей его разум. Это была всего лишь секунда. Тишина, звенящая и обманчивая. Искра в его глазах погасла, затопленная новой, еще более мрачной волной бездумной ярости. Взгляд снова стал стеклянным и пустым. Медленно, почти обдуманно, он высвободил одну ногу из ее ослабевших от надежды рук. Он не просто поднял ее. Он поднял ее с мерной, неотвратимой силой гильотины. Пятка, испачканная в грязи и крови его брата, нависла над ее головой, заслонив солнце. И обрушилась вниз. Раздался не громкий удар, а отвратительный, влажный хруст — звук ломающейся скорлупы гигантского яйца, смешанный с глухим чавканьем. Кости черепа Мегары — лобная, теменные, сфеноид — не выдержали и сложились, как карточный домик, под чудовищным давлением. Его нога прошла дальше, в мягкую, податливую массу мозга, раздавив его в однородную, серо-алую пасту. Странный, тошнотворно-чавкающий звук наполнил двор — звук перемешивания мозгового вещества, крови и осколков кости под подошвой его сандалии. Он с отвратительной нежностью притоптал, вдавив остатки головы в грунт, будто гасил окурок. Тело Мегары, еще секунду назад живое и полное отчаянной силы, дернулось в последней судорожной агонии и замерло. Оно безвольно рухнуло набок, из шеи, теперь представлявшей собой лишь ободок из изорванных мышц и осколков позвонков, хлынул последний, слабый фонтан крови, быстро превращающийся в лужу. Над ним возвышалась фигура Лололошки, с ногой, по колено покрытой теплыми, дымящимися внутренностями его матери. Безголовый труп лежал у его ног, жуткий и немой свидетель абсолютной, бесповоротной потери человечности. Пронзительный, леденящий душу визг разорвал кровавую тишину двора. Это был не просто крик страха — это был звук абсолютного крушения вселенной, душераздирающий вопль двух детских душ, одновременно увидевших смерть самого дорогого человека и предательство того, кого они боготворили. Их герой, их солнце, их защитник только что превратил голову их матери в кровавый трофей на своей подошве. Звук этого крика, такой живой, такой насыщенный неподдельным ужасом, словно кнутом ударил по остаткам сознания Лололошки. Он медленно, с механической плавностью, повернул голову в сторону двойняшек. В его стеклянных глазах не было ни узнавания, ни жалости — лишь инстинктивная реакция хищника на шум добычи. Он двинулся к ним. Не побежал, а пошел мерной, неумолимой поступью демона из самых темных кошмаров. Каждый его шаг отдавался глухим стуком по земле, смешанной с кровью его семьи. Двойняшки, парализованные страхом, попытались бежать, их маленькие ножки скользили в кровавой грязи, не находя опоры. Их крики стали еще исступленнее, слепыми, полными слез глазами они видели лишь приближающуюся тень смерти. Он настиг их мгновенно. Его руки, обладающие силой, способной крушить камень, взметнулись вверх. Он даже не схватил их — он просто обрушил свои ладони на их хрупкие спинки. Раздался оглушительный, сочный хруст, похожий на то, как ломают сразу охапку сырых прутьев. Два хруста, слившихся в один чудовищный аккорд. Позвоночники двойняшек не сломались — они разлетелись на щепки, не выдержав чудовищного давления. Одним движением, быстрым и до ужаса эффективным, он разорвал их маленькие тельца пополам. Кожа и мышцы растянулись на мгновение с противным резиновым звуком, а затем порвались, выпусти нарушу водопад алой крови и синюшных петель кишечника. Верхние части тел, с широко распахнутыми в беззвучном крике ртами и глазами, застывшими в вечном ужасе, он отшвырнул в одну сторону. Они грузно шлепнулись в лужу, их маленькие ручки еще дёргались в предсмертной агонии. Нижние половины — ножки в маленьких сандалиях, еще не понявшие, что они мертвы, и окровавленные обрубки тазовых костей с болтающимися остатками внутренностей — полетели в другую. Они упали с мягким, тошнотворным плюхом, и из перерезанных тел продолжала хлестать алая артериальная кровь, заливая землю. Тишина обрушилась на дом, как саван. Та тишина, что гуще и страшнее любого звука — тишина после бури, после того, как отзвучали последние предсмертные хрипы и смолкли детские визги. Воздух стал вязким и тяжелым, им было невозможно дышать — он был насыщен запахом свежей крови, медной и сладковатой, едким духом разорванных внутренностей и ледяным смрадом внезапно наступившей пустоты. Лололошка замер посреди этого ада, который еще недавно был его домом. Его мощная грудь тяжело вздымалась, выдыхая в оцепеневший воздух клубы пара — он дышал, как загнанный зверь после кровавой охоты. Но охота была завершена. Добыча — уничтожена. Он стоял по щиколотку в луже, которая была не водой и не грязью, а теплой, медленно остывающей жижей из крови, обрывков плоти и осколков костей. Стены, пол, даже потолок были щедро расписаны багровыми брызгами и более густыми, мазками, похожими на адский фресках. Его тело было с головы до ног укутано в кровавый панцирь. Волосы, слипшиеся и тяжелые, были пропитаны темной, уже загустевающей кровью; с кончиков прядей медленно капали густые капли, падая в лужу у его ног с тихим, чавкающим звуком. Его лицо было неузнаваемый — маской из запекшейся слизи и более свежих, алых подтеков. На его плече, прилип к коже, болтался бледный, синеватый лоскуток — обрывок кожи его матери. К его набедренной повязке прилипли мелкие, острые осколки костей — вероятно, от раздавленного черепа Мегары или хрупких тел двойняшек. Густая, бархатная тишина ночи, некогда бывавшая уютным одеялом для этого мирного уголка, теперь нависла над ним тяжелым, удушающим саваном. Она поглотила всё: эхо недавних детских смехов, теплые шепоты у очага, мелодичное поскрипывание половиц. Воздух, еще недавно наполненный ароматом печеного хлеба и полевых цветов, застыл, неподвижный и мертвый. И в этой звенящей, абсолютной пустоте звучали лишь два жутких, размеренных звука, нарушавших безмолвие. Первый — тяжелое, хриплое дыхание. Оно вырывалось из груди могучей фигуры, застывшей в центре кровавого хаоса. Каждый вдох был протяжным и свистящим, словно воздух с трудом пробивался сквозь забрызганные кровью ноздри. Каждый выдох — горячим и влажным, рассекая холодную ночную мглу клубами пара, словно от разгоряченного в бою зверя. Второй звук был тише, но оттого еще более пронзительным и зловещим. Медленные, размеренные капли. Они падали с окровавленных пальцев, с застывших прядей волос, с края окровавленного хитона. Тяжелые, густые, алые капли, уже не просто кровь, а насыщенная жизнями густая жидкость. Каждая капля с глухим, чавкающим звуком ударялась о каменный пол, уже покрытый липкой, темной лужей, или о обрывок ткани, или на окровавленную плоть, добавляя свою ноту в эту адскую симфонию. Кап... кап... кап... — этот звук отсчитывал секунды в новом, ужасном мире, который родился здесь сегодня, отмеряя время, принадлежащее теперь только убийце и его мертвым. ***Продолжение следует***