***
Нил родился в городе, где солнце плавило камни, а река разливалась каждый год, оставляя на земле чёрный, жирный ил. Дом его отца стоял на окраине, у самого края пустыни, и по ночам из-за стен доносился вой шакалов — тоскливый, голодный, похожий на плач детей, которых никто не утешил. Отец был жрецом. Не тем, кто надевал белые одежды по праздникам и принимал дары от верующих, а настоящим — тем, кто спускался в подземелья, когда город спал, и возвращался на рассвете с пустыми глазами и запахом ладана, въевшимся в кожу. Нилу было четыре года, когда он впервые увидел алтарь — чёрный камень, отполированный до зеркального блеска, с бороздками для крови. Отец держал его на руках и говорил: «Смотри, сын. Это дверь в мир, который сильнее жизни». Нил смотрел на своё отражение в камне — бледное, искажённое, с огромными глазами — и не понимал, почему ему так страшно. В шесть лет отец взял Нила в подземный храм, куда не пускали посторонних. Они спустились по лестнице, вырубленной в скале — сто двадцать семь ступеней, Нил запомнил это число на всю жизнь. Стены были покрыты фресками: бог с головой шакала взвешивал сердца умерших, и чаша весов всегда перевешивала в сторону тьмы. Жрецы в масках замирали в поклонах, их спины были согнуты, как луки перед выстрелом. Нил хотел заплакать, но отец сжал его плечо так сильно, что слёзы высохли сами собой. «Ты станешь великим, — сказал отец. — Бог выбрал тебя ещё до рождения». Эти слова не принесли утешения — они принесли холод, который поселился в груди и не уходил много лет. Когда Нилу исполнилось восемь, он проснулся ночью от того, что отец прошёл мимо его комнаты, не зажигая светильника. Нил последовал за ним — босиком, крадучись, прячась за углами. Отец спустился в подвал и встал на колени перед чёрным алтарём. Он шептал — слова были чужими, гортанными, похожими на звуки, которые издают шакалы перед тем, как броситься на добычу. А потом из его спины выросла тень. Нет, не тень — что-то живое, тяжёлое, с головой зверя и горящими глазами. Оно обняло отца, влилось в него через рот, через ноздри, через каждую пору на коже. Отец закричал, но крик был полон не боли, а восторга. Нилу показалось, что он смотрит не на человека, а на пустую оболочку, которую наполняют чем-то чужим и голодным. Он побежал, сбивая ноги о ступени, и наверху, у входа в дом, его встретила мать. Она ничего не сказала — только прижала к себе так крепко, что затрещали рёбра. Её слёзы пахли мёдом и полынью. В тринадцать лет Нил остался без матери. Это случилось в сухой сезон, когда ветер нёс песок из пустыни и небо было жёлтым, как старая кость. Нил играл во дворе, за стеной, где росло чахлое дерево, и вдруг услышал крик. Короткий. Оборванный. Он вбежал в дом — и увидел отца, стоящего посреди комнаты. Лицо у него было спокойным, совсем спокойным, как у статуи. Руки висели вдоль тела, и на них не было крови. Но на полу, у его ног, лежала мать. Нил не помнил, что было дальше — только как отец запер его в комнате, как он колотил в дверь, пока не сбил кулаки, и как потом сидел в углу, глядя на лужу, которая расползалась из-под двери. Через три дня отец отпер дверь. Его глаза были пустыми — не злыми, не безумными, а пустыми, как небо, с которого стёрли все звёзды. «Анубис принял её, — сказал он. — Она теперь с богом». И улыбнулся. В этой улыбке не было ничего — ни радости, ни печали, ни любви. Просто привычка двигать губами. Нил взял нож с кухонного стола — тот самый, которым мать резала хлеб, — и вышел из дома. Он не обернулся. Он бежал шесть лет. Шесть лет — через пустыню, через море, через горы. Он ночевал в гробницах, потому что живые не пускали его в свои дома. Он воровал еду у торговцев и пил воду из луж, рискуя подхватить лихорадку. Он научился драться, потому что без этого его убили бы ещё в первый год. И он научился не доверять никому, потому что каждый второй, кто предлагал помощь, оказывался слугой Анубиса — или просто хотел получить серебро от его отца. В пятнадцать лет он убил человека впервые. Тот схватил его за руку в портовом городе, и Нил ударил ножом, не раздумывая — в горло, в мягкое, куда учила бить мать, показывая на тыквах. Человек упал, забился в грязи, и только тогда Нил увидел железную маску, выпавшую из-за пазухи. Он стоял над телом и не чувствовал ничего — ни страха, ни раскаяния. Только усталость, такую тяжёлую, что ему захотелось лечь рядом и закрыть глаза навсегда. Но он не лёг. Он вытер нож о траву и пошёл дальше. В семнадцать лет он сел на корабль. Назывался тот корабль «Странник», и капитан его был кривым человеком с золотым зубом, оливкой кожей и трубкой, из которой шёл дым, похожий на серые когти. «Платить не надо, — сказал грек, окинув Нила взглядом, каким смотрят на старые, но ещё годные канаты. — Будешь работать. Упадёшь с мачты — рыбы сожрут. Устроит?» Нилу всё устроило. Он работал как вол — драил палубу, чистил рыбу, стоял на вёслах, когда ветер стихал, и лазил на мачту в шторм, когда паруса рвались. Море было солёным и бесконечным, и по ночам, глядя на звёзды, Нил думал, что, может быть, за горизонтом есть место без богов, без отца, без железных масок. Может быть, там можно просто сесть у огня и не бояться, что кто-то придёт за тобой из темноты. Через месяц плавания корабль причалил к незнакомому берегу. Нил сошёл на песок, оглянулся — и увидел на палубе фигуру в чёрном. Та же маска. Те же пустые глаза. Человек не двигался, не преследовал, просто стоял и смотрел. Нил смотрел на него. Фигура молчала. Корабль отчалил, и Нил остался один на чужой земле, где деревья были другими, птицы пели на другом языке, и даже ветер пах незнакомо. Этот берег был Грецией, как назвал его капитан, но Нил не знал этого имени. Он знал только, что должен идти дальше — потому что если остановится, его настигнут.***
Он вышел из храма в сумерки, и холодный ветер ударил в лицо. Внизу, у подножия холма, горели факелы — пять огней, похожих на глаза зверей в темноте. Нил спускался по лестнице, и каждый шаг отдавался в коленях тупой болью. Он не знал, что скажет наёмникам. Не знал, что сделает отец, когда его приведут. Но он знал, что не хочет больше прятаться за спиной человека с повязкой на глазах. Эндрю не просил его уходить. И не просил оставаться. Он просто сказал: «Возвращайся». И Нил почему-то поверил, что это возможно. Наёмники ждали у подножия. Их было пятеро — коренастый командир с топором за спиной, тощий лучник, двое с копьями и один, который сидел у костра, перевязывая сломанную ногу. Шестой, тот, что побежал и упал с лестницы, лежал в стороне, привалившись к валуну, и его лицо было белым от боли. Когда Нил спустился на последнюю ступень, коренастый шагнул вперёд, сжимая верёвку. — Рыжий, — сказал он. — Долго ты прятался. — Я не прятался, — ответил Нил. Голос был ровным, чужим. — Я ночевал. Коренастый усмехнулся. Двое с копьями встали по бокам, тощий натянул лук, но стрелу не вложил. Ситуация была под контролем. — Тот, слепой, в храме, — сказал тощий, кивнув наверх. — Кто он? Нил посмотрел на закрытую дверь, на засов, который он сам задвинул, уходя. Эндрю остался внутри. Он слышал всё. Он знал, что Нил уходит. И ничего не сделал — потому что не мог. Потому что если бы он вышел и снял повязку, наёмники стали бы камнями, но и Нил стал бы камнем вместе с ними. — Никто, — сказал Нил. — Просто бродяга. Как и я . Коренастый шагнул ближе, схватил Нила за запястье, грубо закрутил верёвку. Нил не сопротивлялся. Боль была острой, но знакомой — он привык к верёвкам на руках. Мать вязала его, когда он был маленьким, чтобы не потерялся среди людей на улицах города. Теперь его вязали чужие люди, чтобы отвести к отцу. — Зачем ты вышел? — спросил коренастый, затягивая узел. — Мог же сидеть там, с бродягой. Нил не ответил. Он посмотрел наверх, на храм, и ему показалось, что в проломе крыши мелькнула тень. Или не показалось. Ветер дул с холма, пах сыростью и старым камнем. — Пошли, — сказал коренастый и толкнул Нила в спину. Они пошли на юг, в горы. Нил шёл впереди, и верёвка врезалась в запястья, но он почти не чувствовал этого — потому что думал о другом. О том, как Эндрю стоит сейчас у двери и слушает шаги, которые удаляются. О том, как змеи на его затылке замерли — он заметил это, когда уходил: они не шевелились, будто поняли, что происходит. О том, что он оставил в храме кусок себя — не память, не надежду, а что-то другое, что невозможно назвать словами.***
Дорога до отца заняла четыре дня. Нил знал каждую тропу, каждую расщелину в скалах, каждый ручей, в котором можно напиться. Он родился в этих горах, бежал из них ребёнком и теперь возвращался пленником. Наёмники не связывали его по ночам — он обещал не убегать, и они поверили. Не потому, что он казался честным, а потому, что гора серебра, обещанная хозяином, стоила риска. И ещё потому, что они видели его глаза: в них не было надежды. На второй день пути, когда они остановились на ночлег в заброшенной хижине пастуха, Нил сидел у потухающего костра и слушал, как наёмники переговариваются вполголоса. Они говорили о нём: что хозяин заплатит десять монет за живого, а за мёртвого — только три, поэтому лучше не убивать, даже если побежит. Они говорили, что хозяин уже старый, но не умерший — что-то держит его в этом мире, что-то чёрное, что шевелится за его спиной, когда он молится. «Я видел, — сказал тощий, понижая голос. — У него тень ходит сама по себе». Нил закрыл глаза и притворился, что спит. Ему снилась мать. Она стояла у чёрного колодца и пила воду из старого ковша. «Не пей, — сказал Нил. — Она мёртвая». Мать подняла голову, и её глаза были пустыми, как небо перед бурей. «Твой отец тоже когда-то был человеком, — сказала она. — Помни это». Нил проснулся от того, что кто-то тряс его за плечо. Коренастый стоял над ним с плошкой похлёбки. — Ешь, — сказал он. — Послезавтра к вечеру будем на месте. Нил взял плошку. Похлёбка была жидкой, с кусочками жира и чёрствого хлеба. Он ел медленно, и каждый глоток отдавался в горле комом. Скоро он увидит отца. Впервые за восемь лет. И он не знал, что скажет ему. Может быть, ничего. Может быть, просто посмотрит в его пустые глаза и поймёт, что того человека, который растил его, уже нет. Есть только оболочка, внутри которой живёт тьма с головой шакала. На четвертый день они вышли к перевалу. Внизу, в долине, стоял дом отца — сложенный из серого камня, с высокой трубой, из которой никогда не шёл дым. Рядом с домом чернел вход в подземный храм — такой же, как тот, что снился Нилу все эти годы. Нил остановился на краю обрыва, и наёмники остановились следом, не торопя. — Хозяин ждёт, — сказал коренастый. — Знаю, — ответил Нил. И вдруг он осознал, что не может сделать следующий шаг. Не потому, что боялся — страх кончился ещё там, в храме, когда Эндрю снял повязку и не посмотрел на него. А потому, что он вспомнил другие слова. Не матери. Не отца. Эндрю: «Если ты выживешь — возвращайся». Нил не выжил. Он сдался, пришёл к наёмникам сам, позволил связать себя и вести, как овцу на заклание. Но он был жив. И выбор, который он сделал — уйти из храма, — не был выбором смерти. Это был выбор — не прятаться больше за чужую спину. Но может быть, он ошибся? Может быть, прятаться — это не трусость, а единственный способ остаться человеком? Нил развернулся. Он не побежал — он пошёл. Быстро, широкими шагами, обратно — мимо ошеломлённых наёмников, которые не успели среагировать. Коренастый крикнул что-то, тощий схватился за лук, но Нил уже нырнул между скал, где всаднику не пройти, а человеку с копьём — тем более. Он знал эти тропы с детства. Каждую расщелину, каждый обходной путь, каждый камень, под которым можно спрятаться. Ветки хлестали по лицу, сбивая дыхание, но он не останавливался. За спиной слышались крики — грубые, злые, потом топот, потом тишина. Они не пошли за ним. Потому что знали: в этих горах он уйдёт, а они заблудятся. Потому что у них не было приказа убивать — только привести живого. И потому что гора серебра не стоила того, чтобы гоняться за рыжим мальчишкой по скалам, где легко сломать шею. Нил бежал, пока не кончилось дыхание. Потом пошёл шагом. Потом снова побежал.***
Он шёл на север. Туда, где за холмами и лесами стоял старый храм на спине спящего зверя. Где каменные статуи застыли в вечном крике, а чёрная вода капала в подземелье, отсчитывая время. Где человек с повязкой на глазах долбил железным прутом в круглой комнате и ждал. Ждал, сам не зная чего — может быть, смерти, может быть, чуда, может быть, просто шагов за дверью.***
Нил дошёл до храма на исходе третьего дня. У него не было сил — ноги подкашивались, в боку кололо, губы потрескались от жажды. Но он поднялся по лестнице — сто двадцать три ступени, которые выпали из памяти и снова стали явью — и толкнул дверь. Дверь открылась. Внутри было темно, пахло камнем и тишиной. Нил перешагнул порог. Статуи стояли на своих местах — серая толпа застывших воинов, навечно запертых в мгновении смерти. Нил прошёл между ними, не считая, не глядя им в лица. Он шёл к задней части храма, туда, где за подиумом богини находилась узкая комната с очагом. Эндрю сидел у очага. Огонь почти погас — только угли тлели, бросая красный отсвет на его лицо. Повязка была на месте. Змеи на затылке лежали неподвижно — шесть или девять, Нил не мог разглядеть в темноте. Эндрю не повернул головы, когда Нил вошёл. Но его пальцы, лежавшие на коленях, дрогнули — чуть-чуть, на волосок. — Ты без верёвок, — сказал Эндрю. Голос был хриплым, как будто он не говорил все эти дни. — Значит, ты не пленник. — Я сбежал, — ответил Нил. Слова давались с трудом — горло пересохло, язык распух. — На полпути. Не дошёл до отца. Эндрю молчал. Потом кивнул — один раз, медленно. — Думал, ты не вернёшься, — сказал он. — А я думал, что не вернусь. Они сидели в тишине. Угли потрескивали, рассыпались в пепел. Нил чувствовал, как холод отпускает его плечи — не потому, что очаг грел, а потому, что он был здесь. Внутри храма, где не нужно никуда бежать. Где человек с повязкой на глазах не превращает в камень тех, кто не поднимает меч. — Ты хотел сдаться, — сказал Эндрю. Не вопрос — утверждение. — Да. — Почему передумал? Нил посмотрел на потухающие угли. Красные прожилки бежали по чёрным уголькам, как кровь по венам. — Потому что ты сказал «возвращайся», — ответил он. — И я понял, что это интересней, чем сдаться. Эндрю не ответил. Он поднялся с пола — медленно, опираясь рукой на стену — и подошёл к очагу. Подбросил несколько щепок. Языки пламени лизнули сухое дерево, и в комнате стало чуть светлее. Нил увидел его лицо — усталое, бледное, с морщинами у губ, которых не было несколько дней назад. Будто он постарел за то время, пока Нил отсутствовал. — Ложись, — сказал Эндрю. — Завтра поговорим. Нил не стал спорить. Он нашёл ту же нишу, что и в первую ночь, свернулся на каменном полу, поджав колени. Эндрю остался у очага — сидел, вытянув ноги к огню, и слушал тишину. Змеи на его затылке шевелились — теперь спокойнее. Будто они тоже ждали. Нил закрыл глаза. За стенами храма выл ветер, где-то капала вода — три капли, пауза, одна. Тот же ритм, что и прежде. Всё тот же ритм. Он выбрал возвращение. И это было важнее всего.***
Нил проснулся от того, что кто-то трогал его за плечо. Рука была холодной и сухой — пальцы длинные, с жёсткой кожей, похожей на наждак. Нил дёрнулся, ударился затылком о стену ниши, и в то же мгновение вспомнил, где находится. Храм. Эндрю. Возвращение. — Не бейся, — сказал Эндрю. Он стоял на корточках перед нишей, и свет из пролома в крыше падал ему на спину. Повязка была на месте. Змеи на затылке не шевелились — спали. — Я принёс воду. В руках у него был глиняный кувшин — тёмный, с трещиной, замазанной каменной крошкой. Нил взял кувшин, припал губами к краю. Вода была холодной, с привкусом железа и сырости — той самой, из подземного колодца. Он пил долго, не отрываясь, пока живот не заныл от холода. Потом вытер рот тыльной стороной ладони. — Спасибо, — сказал он. Голос был хриплым, чужим. Эндрю не ответил. Он поднялся, взял кувшин обратно и пошёл к очагу. Нил выбрался из ниши, разминая затёкшие ноги. В главном зале было серо и тихо — утро только начиналось, и свет был молочным, размытым, без теней. Статуи стояли на своих местах — те же лица, те же позы, те же пустые глаза. Но сейчас они не казались Нилу чужими. Они были частью этого места — такой же, как капающая вода, как трещины в стенах, как запах пыли и старого дерева. У очага горел огонь. Эндрю сидел на корточках перед ним, подкладывая щепки. Пламя было маленьким, но живым — лизало чёрные от копоти камни, дым тянулся к дыре в крыше. На камне рядом с очагом лежало что-то завёрнутое в тряпицу. Нил присел рядом, развернул. Там был хлеб — свежий? Нет, не свежий, но не такой чёрствый, как в прошлый раз. И кусок сыра — жёлтого, твёрдого, с дырками. — Откуда? — спросил Нил. — Хожу иногда в деревню, — сказал Эндрю, не поднимая головы. — Ночью. Деревня к югу отсюда. Полдня пешком. Там есть одна женщина, которая меня не боится. Она оставляет еду на пороге. Я забираю и оставляю серебро. Когда оно у меня есть. — Как её зовут? — Рене. Она старая и одинокая. Детей у неё нет, муж умер. Она говорит, что ей всё равно, кому помогать — лишь бы было кому. Нил отломил кусок хлеба, положил сверху сыр. Вкус был простым, земляным, но после дней пути и голода это казалось пиршеством. Он ел медленно, стараясь растянуть удовольствие. Эндрю не ел — он сидел у огня и смотрел на пламя сквозь повязку. Иногда его пальцы касались земли у очага, собирали крошки, бросали обратно в огонь. — Ты не спрашиваешь, что случилось, — сказал Нил, когда хлеб кончился. — Ты вернулся. Значит, случилось то, что случилось. Если захочешь рассказать — расскажешь. Если нет — не расскажешь. Нил помолчал. Потом сказал: — Я почти дошёл до его дома. Повернул на полпути. Не знаю почему. Просто повернул и пошёл обратно. Эндрю кивнул, будто ожидал этого. — Ты боялся? — Нет. — Нил подумал. — Нет, не боялся. Я просто понял, что иду не туда. Весь этот путь — от храма до перевала — я шёл туда, где меня хотят убить. Но я не хочу умирать. И не хочу больше бежать. А там, у отца, либо смерть, либо бегство. Другого нет. А здесь... Он замолчал, не знал, как закончить. — Здесь тоже нет ничего, — сказал Эндрю. — Только камни и статуи. И человек, который не может смотреть на людей. — Этого достаточно. Эндрю повернул голову к Нилу. Сквозь повязку Нил чувствовал его взгляд — не тяжёлый, не пронзительный, а какой-то... вопросительный. Будто Эндрю сам не понимал, зачем Нилу это нужно. — Ты странный мальчишка, — сказал он. — Все, кто приходили сюда, хотели либо убить меня, либо спрятаться на одну ночь. Ты спрятался — и остался. Потом ушёл — и вернулся. Зачем тебе это? Здесь холодно, сыро, нет нормальной еды, и я — не лучший собеседник. — Ты говоришь, — сказал Нил. — Не много. Но говоришь. А я устал от людей, которые говорят слишком много. И от людей, которые вообще не говорят ничего, только делают вид. Ты не делаешь вид. Эндрю долго молчал. Огонь потрескивал, угли шипели. — В подземелье есть вода, — сказал он наконец. — Я могу показать тебе, где. Если останешься. — Я останусь, — сказал Нил.***
В подземелье они спустились вместе — Эндрю впереди, босиком, уверенно ступая по скользким ступеням; Нил за ним, прижимаясь к стене, чтобы не упасть. Влажный воздух обжигал лёгкие, пахло грибами и чем-то сладковато-гнилым. Внизу, на третьем пролёте, из стены сочилась вода — тонкая струйка, падавшая в каменную чашу, выдолбленную временем, что стояла в подставке над дырой колодца — Здесь, — сказал Эндрю. — Бери, сколько нужно. Не пей из бассейна наверху — там вода мёртвая. — Мёртвая… — В ней никто не купался уже много лет. Но дело не в этом. Она помнит тех, кто в неё смотрел. А смотрели в неё только те, кто потом стал камнем. Я не знаю, есть ли в этом связь. Но я не пью оттуда. Нил наполнил кувшин — тот самый, который принёс Эндрю утром. Вода была ледяной, пальцы быстро занемели. На обратном пути он нёс кувшин перед собой, стараясь не расплескать. Эндрю шёл сзади, и Нил слышал его дыхание — ровное, спокойное, как у человека, который не напрягается даже на подъёме.***
После полудня они пошли в круглую комнату. Эндрю взял железный прут из угла, где тот всегда лежал. Прут был тяжёлым, с заострённым концом, которым Эндрю бил по мозаичной змее, под которой что-то пряталось. — Поможешь? — спросил Эндрю, вставая на колени перед змеёй. — Чем? — Подержи прут вот здесь. — Он указал на щель, которую расширял годами. — Когда я ударю, он может отскочить. Ты удерживай. Нил опустился на колени рядом, взялся за прут обеими руками. Железо было холодным и скользким — от пальцев и времени. Эндрю размахнулся и ударил — не по пруту, а по камню рядом, но так, что удар передался наконечнику. Звук был глухим, как удар по пустому бочонку. Камень не поддался. — Ещё, — сказал Эндрю. Они били вместе — Нил держал, Эндрю наносил удары. Без слов, без команд. Просто ритм — тяжёлый, монотонный, как пульс. Удары отдавались в запястья, в плечи, в позвоночник. Нил чувствовал, как железо вибрирует в руках, как камень под прутом нагревается от трения — или от чего-то ещё. — Он не откроется, — сказал Эндрю, останавливаясь. — Может быть, никогда. — Зачем тогда бьёшь каждый день? — А что ещё делать? Это был риторический вопрос — Эндрю сказал это просто, без горечи, как говорят о погоде или о том, что завтра снова нужно идти за водой. Нил не нашёлся с ответом. Они сидели в круглой комнате, прислонившись спинами к гладким стенам. Свет из узкого окна-щели падал на мозаику — тёмно-синюю, с золотыми вкраплениями. Рубиновые глаза змеи блестели, как капли крови. — Кто вырезал её? — спросил Нил, кивнув на мозаику. — Не знаю, — Сказал он — Она появилась после проклятья. Влезла между стенами и осела как будто всегда здесь была. Нил смотрел на Эндрю слегка не понимающим взглядом. — О чем ты думаешь? — Я думаю, Афина ушла из храма потому, что ей претило, что её территорию осквернили. Для нее все мужчины и так были на последней месте в мире. Зная, кто её супруг, можно даже её понять. Нил посмотрел на змею, на её рубиновые глаза. Ему показалось, что она смотрит в ответ — не живым взглядом, а той древней, каменной внимательностью, которая бывает у статуй, видевших слишком много. — Что под ней? — спросил он. — Не знаю. Может быть, ничего. Может быть, вход в другой мир. Может быть, карта с сокровищами, способ снять проклятие. Или сила, что сделает его вечным. Эндрю поднялся, взял прут, поставил его обратно в угол. — Пойдём, — сказал он. — Солнце скоро сядет, а я не ел со вчерашнего дня.***
У очага они сидели в по разные углы. Эндрю развёл огонь — побольше, чем в прошлые разы, будто специально, чтобы разогнать тени. Пламя било вверх, дым застилал потолок, но внизу, у самого пола, было тепло — почти жарко. Нил снял хитон, оставшись в одной нижней рубахе, и повесил его сушить на камне. Эндрю сидел в своём обычном положении — ноги к огню, руки на коленях, спина прямая. — Расскажи о себе, — сказал он. Нил не ожидал этого вопроса. Он молчал долго — так долго, что Эндрю, наверное, уже забыл о нём. Но потом слова потекли сами. — Она была красивая, — сказал Нил. Моя мать. Не той красотой, которую замечают на улицах, а той, которая греет изнутри. Она пахла хлебом и мёдом — даже когда не брала в руки ничего из этого. Просто такой у неё был запах. Она говорила мало, но каждое её слово было как камешек в воду — расходилось кругами и долго не утихало. Он замолчал, собираясь с мыслями. — Она знала, что отец перестал быть человеком. За год до смерти она сказала мне: «Твой отец умер. Тот, кто живёт с нами, это уже не он. Не помни его». Я не послушался. Я помнил его таким, каким он был до того, как в него вошла тьма. Добрым. Сильным. Он умел резать по дереву — делал для меня игрушки, лошадок, верблюдов. У него были большие руки, но они были лёгкими, когда он меня гладил. А потом эти же руки убили мать. Нил почувствовал, как горло сжимается. Он не плакал — разучился много лет назад. Но внутри было тесно, как в комнате, где заперли воздух. — Я часто вижу её во сне, — сказал он. — Она стоит у колодца и пьёт воду. А я говорю ей не пить, но она не слушается. И каждый раз я просыпаюсь с мыслью, что мог бы её спасти. — Не мог бы, — сказал Эндрю. — Откуда ты знаешь? — Потому что никто не может спасти того, кто уже умер. Ты был ребёнком. Она умерла, чтобы ты жил. Не для того, чтобы ты винил себя. Эндрю говорил ровно, без нажима, и это было страшнее, чем если бы он кричал или убеждал. Он просто сказал факт — как про то, что вода в бассейне не для питья. — Твоя мать, — спросил Нил, — она жива? — Конечно нет, — ответил Эндрю. — Я ушёл из дома, когда мне было шестнадцать, и больше никогда не возвращался. Я был солдатом — сначала в армии царя, потом в наёмниках. Всё это произошло задолго до твоего рождения. Когда она умерла я не знаю, не проверял. — Почему? — Потому что не хотел ее видеть, она наверняка забыла меня через пару недель как я ушел. Как забыла и том, что вообще то мать. Эндрю подбросил в огонь ещё щепок. Пламя взметнулось, осветило его лицо — повязку, скулы, сжатые губы. — У меня был брат, — сказал он вдруг, не меняя тона. — Близнец. Мы родились в один день, но он оказался слабым — очень слабым. Я здоровый, а он — маленький, тёмный, даже не плакал. Он прожил три дня, потом его унесли солдаты. Мать просто отдала его им. Я не помню его — помню лишь то, что слышал из сплетен соседствующих семей, что он был моей копией, но родился не достойным жизни. Что он отнял чужое лицо и за это его покарали небеса. Иногда думаю: если бы он выжил, может быть, я не стал бы тем, кем стал. Может быть, проклятья не было бы. А может быть, оно настигло бы его. Нил молчал. Он не знал, что сказать — было в этом признании что-то слишком личное, слишком хрупкое. Как будто Эндрю открыл дверь, которую обычно держит на засове, и показал то, что лежит за ней: пустоту, которую не заполнить ни камнем, ни статуями, ни ударами железного прута. — Ты кому-нибудь рассказывал об этом? — Спросил Нил. — Не кому было. Эти два слова повисли в воздухе. Нил смотрел на огонь и думал о том, что одиночество, которое он чувствовал все эти годы — бегство, скитания, чужие города, — было ничем по сравнению с одиночеством человека, который триста лет не с кем было даже сказать о брате-близнеце. — Расскажи ещё, — попросил Нил. — О чём? — О Себе. Каким ты был? Может быть, ты помнишь что-то о старом себе? Эндрю долго молчал. Змеи на его затылке медленно шевелились —слушали вместе с ним. — Я помню, как шел. Просто вперед не оборачиваясь. Как стал воином как те люди что вечно слонялись вокруг города. Помню как царь отправлялся в походы и возвращался в Акрополь с трофеями. — Тебе не хватает этого? Службы? — Нет, — сказал Эндрю. — Службы — нет. Я в этом не участвовал. Был защитником стен города, потом ушел в разбой. Он замолчал. Нил не стал спрашивать,. Он вдруг понял, что Эндрю, наверное, тоже когда-то был мальчишкой, который верил, что его кто-то спасёт. Или хотя бы услышит. И никто не спас. И никто не услышал. Только тьма, которая пришла из неизвестности и сделала его тем, кто он есть. — Эндрю, — сказал Нил. — Что? — Спасибо, что не превратил меня в камень в первую ночь. Эндрю не ответил. Только чуть наклонил голову — может быть, это был кивок, может быть, просто жест усталости. —Ложись спать, — сказал он. — Завтра скучный день. Таскать глыбы из комнат на улицу — не самое веселое занятие. — А затем ушел. Нил не понял, шутит Эндрю или говорит серьёзно. Он забрался в свою нишу, закутался в ткань, которая теперь пахла дымом и травой. Закрыл глаза. И долго ещё слушал, как Эндрю сидит у огня — один, неподвижный, как статуи в главном зале. Но его босые ноги иногда шевелились — переступали с пятки на носок, отгоняя онемение. Пальцы на руках тоже двигались — собирали невидимые крошки, бросали их в огонь. Нил заснул под этот тихий, монотонный звук — и ему не снилось ничего. Ни матери, ни отца, ни чёрного колодца. Только камни — тёплые, гладкие, дышащие в такт его дыханию.***
Они проснулись от того, что в дверь кто-то постучал. Нил вскочил, выхватывая нож. Эндрю уже стоял у выхода из главного зала — босой, но с железным прутом в руке. Повязка на его глазах была завязана туже обычного — Нил заметил это сразу. — Не шуми, — сказал Эндрю. — Я посмотрю. — Как ты посмотришь? Ты не видишь дальше собственной ладони. — Я сказал «посмотрю», а не «увижу». Эндрю подошёл к двери, приложил ухо к дереву. Стук повторился — три удара, ровных, не громких. Кто-то не ломился, не кричал, не требовал открыть. Просто стучал — вежливо, как стучат в дом, где надеются, что откроют. — Это не наёмники, — сказал Эндрю. — Наёмники ломают двери. Это кто-то другой. — Откроешь? — У меня нет выбора. Если они войдут сами — я не смогу не смотреть. Эндрю отодвинул засов — медленно, почти бесшумно — и толкнул дверь. В проёме стояла женщина. Старая — лет шестьдесят, может быть, больше. Лицо в морщинах, как печёное яблоко; волосы темные, но с проседью, гладко зачёсаны назад. Одежда — простая, тёмная, с заплатками. В руках — корзина, накрытая тряпицей. Она смотрела на Эндрю спокойно, без страха, даже с какой-то привычной усталостью. — Здравствуй, Горгона, — сказала она. — Я принесла тебе еду. И хотела сказать, что в этих краях всё спокойно. Никто не бродит, никто не спрашивает. По крайней мере, пока. Эндрю отступил на шаг, впуская её. — Здравствуй, Рене, — сказал он. — Заходи. Только не смотри мне в лицо. — Не смотрю, — ответила старуха, проходя мимо с корзиной. — Я знаю правила. Давно знаю. Она поставила корзину на пол, прямо у входа. Из-под тряпицы пахло хлебом, сыром, копчёным мясом и ещё чем-то — может быть, травами. Старуха выпрямилась, упёрла руки в бока и оглядела главный зал. Статуи, колонны, темнота в углах. — А ты, — сказала она, переводя взгляд на Нила. — Ты, значит, тот самый рыжий, про которого мне рассказывали в деревне? Нил сжал нож, но не поднял. — Какой рыжий? — Который живёт теперь в храме чудовища. — Она усмехнулась, показав редкие жёлтые зубы. — Не бойся, мальчик. Я не охотница. Я та, кто кормит Горгону. Без меня он бы давно окоченел от голода. Под повязкой было заметно, что Эндрю закатил глаза: — Рене приносит еду раз в несколько дней. Иногда — раз в неделю. Когда может. — Когда у меня есть лишнее, — поправила старуха. — Муж мой умер давно, я одна. Лишнего у меня немного. Но на вас двоих хватит. Пока хватит. Она повернулась к Эндрю, встала к нему боком — чтобы не видеть его лица. — В деревне тихо, — сказала она. — Чужаков не видели уже несколько недель. Никто не спрашивает про рыжего мальчишку. Торговцы говорят, что на юге, далеко отсюда, какие-то люди ищут беглеца. Но до наших мест они ещё не добрались. Может быть, и не доберутся. — Ты уверена? — спросил Эндрю. — Уверена, что пока их нет. А что будет завтра — никто не знает. Но сегодня ты можешь спать спокойно. Никто не идёт на холм. Старуха помолчала, потом добавила, понизив голос: — Тот, кто его ищет, — он очень хочет заполучить этого мальчика. Я слышала, он служит Чёрному богу из других мест. И ему нужна жертва — самая важная. Но он далеко. Очень далеко. Не скоро доберётся, если доберётся вообще. Нил почувствовал, как напряжение понемногу отпускает плечи. Далеко. Значит, у него есть время. Не день, не два — может быть, недели. Может быть, месяцы. Время, чтобы дышать. Чтобы сидеть у огня. — Спасибо, Рене, — сказал Эндрю. — Ты как всегда вовремя. — Не за что, Горгона. — Старуха направилась к выходу, но на пороге остановилась. — Знаешь, я иногда думаю: зачем мы все это делаем? Ты сидишь в храме, я таскаю тебе еду, мальчишка прячется... А боги смотрят и молчат. Может быть, их нет? Или они есть, но им плевать. — Это так, — сказал Эндрю. — Ну, тогда надо самим как-то выкручиваться. — Рене вышла, прикрыв за собой дверь. — Не провожай, — донеслось снаружи. — Я сама найду дорогу.***
Они остались вдвоём. Корзина с едой стояла у входа, накрытая тряпицей. Эндрю отвернулся к стене, положил руки на холодный камень. — Далеко, — сказал Нил. — Она сказала — далеко. — Далеко — не значит навсегда. Твой отец не оставит поиски. Он будет посылать людей снова и снова. Может быть, они не придут завтра. Но они придут. — Тогда будем готовы. — Как? Нил не знал. Он смотрел на Эндрю — на его спину, на змей, прижавшихся к затылку, на повязку, которая скрывала глаза, способные превращать людей в камень. — Мы будем жить здесь, — сказал Нил. — День за днём. Замазывать трещины. Ходить за водой. Долбить камень в круглой комнате. А когда они придут — ты сделаешь то, что всегда делаешь. А я не буду смотреть. — Ты не сможешь не смотреть. Если они войдут, ты увидишь их — и меня. И станешь камнем. — Тогда я буду сидеть в нише. С закрытыми глазами. Я умею ждать и не смотреть. Эндрю повернулся к нему. Змеи на затылке подняли головы — не угрожающе, а настороженно, будто принюхиваясь. — Ты уверен? — Нет, — сказал Нил. — Но я остаюсь. Они сели у очага, разобрали корзину Рене. Хлеб был тёплым — старуха, наверное, только что испекла. Сыр — белый, рассыпчатый, с запахом овечьего молока. Нил ел, и впервые за много дней вкус еды не был просто вкусом — он был чем-то большим. Благодарностью. Надеждой. Тем, что нельзя назвать словами, но можно почувствовать, когда сидишь у огня напротив человека, который не смотрит на тебя, но видит. К вечеру ветер переменился. Потянуло холодом с севера, и в проломы крыши посыпались первые снежинки — редкие, лёгкие, исчезающие на тёплых камнях очага. — Зима придёт рано, — сказал Эндрю. — Мы будем готовы, — ответил Нил. И это «мы» прозвучало так естественно, что ни один из них не удивился.