***
Зима пришла не снегом — она пришла ветром. Сначала он просто шумел за стенами, завывал в проломах крыши, гонял по главному залу сухие листья, которые нанесло ещё осенью. Нил просыпался по ночам от того, что ветер бился в дверь, как живой, — глухие, ритмичные удары, похожие на стук в ворота крепости, которую осаждают уже много дней. Эндрю спал или не спал — Нил никогда не был уверен. Он лежал в своей норе, вытянувшись на каменном выступе, и дышал так тихо, что казалось — вот-вот остановится. Но каждое утро, когда Нил выбирался из своей ниши, Эндрю уже сидел у очага. Угли тлели, над ними висел глиняный кувшин с водой, и в воздухе пахло травяным отваром — горьким, терпким, от которого першило в горле. — Что это? — спросил Нил в первый день настоящего холода. — Рене говорит, что это помогает от простуды, — ответил Эндрю, протягивая ему плошку. — Я не знаю, правда ли это. Но когда я пью это, мне становится теплее внутри. Может быть, просто потому, что жидкость горячая. Нил пил маленькими глотками, обжигая губы. Вкус был странным — мёд, полынь, что-то ещё, чего он не мог узнать. Но тепло действительно расходилось по телу, и колени перестали дрожать от холода. Он смотрел на Эндрю через край плошки: тот сидел неподвижно, поджав босые ноги, и его лицо в отблесках огня казалось вырезанным из старой кости — жёстким, но не злым. — Ты не спишь по ночам, — сказал Нил, возвращая плошку. — Сплю. Но чутко. Я слушаю храм. — Что он говорит? — Иногда — ничего. Иногда — трещины. Камень сжимается от холода, и это звучит как шёпот. Много лет я думал, что это голоса. Теперь знаю — просто камень. Эндрю говорил это без жалости к себе, без пафоса. Просто констатировал факт. И это было хуже, чем если бы он жаловался. В тот день они впервые заговорили о том, как пережить зиму. — В храме холодно всегда, — сказал Эндрю, помешивая угли. — Но зимой — холодно по-настоящему. Камни промерзают насквозь. Вода в кувшине замерзает за ночь. Если не держать огонь, можно умереть во сне — просто заснуть и не проснуться. — Ты же выжил. — Я привык. Да и сейчас у меня есть Рене. Она приносит шкуры — овечьи, козьи. Я заворачиваюсь в них и сижу у огня целыми днями. Не двигаюсь, чтобы не тратить тепло. — А еда? — Летом легче. Можно сушить мясо, собирать коренья. Зимой — только то, что приносит Рене, и то, что я запас. Я почти ничего не ем с осени. Откладываю. Нил посмотрел на корзину, которую Рене оставила в прошлый раз. Она была почти пуста — несколько кусков хлеба, полголовки сыра, горсть сушёных яблок. На двоих — на три дня, если растягивать. На пять — если голодать. — Нам нужно больше еды, — сказал Нил. — Я знаю. — Я могу сходить в деревню. — Нет, — ответил Эндрю. Голос его был твёрдым, без обычной сонной отстранённости. — Ты не знаешь дорогу. И ты — тот, кого ищут. Если кто-то увидит тебя в деревне... — Тогда покажи дорогу. — Не сейчас. Сначала запомни храм. Каждый камень. Каждый выход. Каждый угол, где можно спрятаться. Ты должен знать это место лучше, чем я. Потому что если что-то случится... Он не закончил. Нил не стал спрашивать.***
Следующие дни они посвятили тому, что Эндрю назвал «изучением убежища». Он водил Нила по храму — не быстро, а с методичной медлительностью человека, который помнит каждую трещину. Они начинали от входа и шли по часовой стрелке, заглядывая во все ответвления, в каждую нишу, в каждый тёмный угол, куда никогда не падал свет. — Вот здесь, — сказал Эндрю, останавливаясь у южной стены главного зала, — под этой плитой есть полость. Если ударить в правый угол — камень сдвинется. Под ним — яма. Неглубокая, но достаточно широкая, чтобы в ней поместился один человек. — Ты прятался там? — Никогда. Но на всякий случай знал. Они пошли дальше. Эндрю показывал альковы, о которых Нил даже не догадывался — за колоннами, за статуями, за осыпавшейся штукатуркой открывались ходы, которые вели в маленькие комнаты без окон, с полами, покрытыми толстым слоем пыли. В некоторых из них стояли древние светильники — ржавые, с остатками масла, которое превратилось в чёрную смолу. В других — ничего, только тишина и запах времени. — Та жрецы, которые жили здесь до меня, — сказал Эндрю, когда они забрались в одно из таких помещений, — они хранили здесь много вещей. Я находил амфоры с маслом — испорченным, но маслом. Свитки — их съели черви. Одежду — истлевшую. И кости. — Чьи кости? — Не знаю. Может быть, их самих. Может быть, тех, кто пришёл раньше. Я не копался. Нил провёл рукой по стене. Камень был холодным, но — странное дело — на ощупь гладким, как шлифованный. Здесь, в глубине храма, время было другим. Медленнее. Тягучее. — Ты боялся, когда остался здесь один? — спросил Нил. Эндрю стоял в дверном проёме, повернувшись к Нилу боком. Свет факела выхватывал его профиль — высокий лоб, скулы, повязка. — Первые годы — да. Я боялся, что проклятие проявится в более сильной форме. Что я проснусь и смогу смотреть на мир — но тогда все, на кого я посмотрю, умрут. А потом я боялся, что проклятие не сойдёт. Что я навсегда останусь здесь, среди статуй, которые молчат. — Они не молчат, — сказал Нил. — Я слышал их ночью. Они шепчут. — Это ветер, — ответил Эндрю. — Или кровь в ушах. Или твоё собственное сердце, которое боится тишины. Он развернулся и пошёл обратно к выходу. Нил последовал за ним, и уже в дверях спросил: — А сейчас? Ты всё ещё боишься? Эндрю не ответил. Но его шаги замедлились на одно мгновение — такое короткое, что Нил мог бы не заметить. Он заметил.***
Через два дня Нил пошёл в лес за дровами. Эндрю не хотел отпускать его — стоял у двери, скрестив руки на груди, и молчал. Но молчание его было тяжёлым, как каменная плита. — Мне нужно двигаться, — сказал Нил. — Если я буду сидеть в храме целыми днями, я превращусь в статую раньше, чем кто-нибудь посмотрит на меня. — Это не шутка, — сказал Эндрю. — Я и не шучу. Он взял топор — старый, затупленный, который Эндрю держал у очага для рубки щепок — и вышел наружу. Ветер ударил в лицо, холодный, колючий. Небо было низким, серым, с тяжёлыми тучами, похожими на мокрую шерсть. Деревья на склоне стояли голые, чёрные, с ветками, похожими на сломанные пальцы. Нил спустился к подножию холма, где начинался лес. Рубить сушняк он научился ещё в детстве — отец показывал, как держать топор, как выбирать дерево, которое уже не живое, чтобы не губить зря. «Лес кормит нас, — говорил отец тогда, — Не бери больше, чем нужно. И благодари за каждое полено». Нил благодарил. Внутренним голосом, без слов. Лес был молчалив, но не враждебен — он просто ждал весны, как ждут все живые существа, когда жизнь уходит в корни и прячется до тепла. Он нарубил большую охапку, связал верёвкой, взвалил на плечо. Обратный путь был тяжелее — ветер дул в спину, толкая вперёд, и Нил несколько раз поскальзывался на обледенелых камнях. К тому времени, как он добрался до двери храма, пальцы его онемели, а дыхание вырывалось из груди белыми клубами пара. Эндрю ждал у входа — стоял на пороге, босой, в одном хитоне, с повязкой на глазах. Ниже пояса, у ступеней, виднелись его следы — отпечатки босых ног в тонком слое инея. Он стоял здесь всё время, пока Нила не было. — Ты замёрзнешь, — сказал Нил, переступая порог и сбрасывая дрова у стены. — Я уже замёрз. Много лет назад. — Эндрю захлопнул дверь, задвинул засов. — У тебя губы синие. Иди к огню. Они сидели перед очагом, и Нил растирал ладони, пытаясь вернуть им чувствительность. Пальцы болели — от топора, от холода, от верёвки. Эндрю протянул ему свою кружку с отваром. — Пей. — А ты? — Я пил, пока тебя не было. Нил взял кружку. Край был тёплым — Эндрю держал её в руках, согревая. Нил припал губами к тому же месту, где только что были губы Эндрю, и почувствовал не только вкус трав, но и что-то ещё — неуловимое, почти нереальное. Тепло, оставленное чужими губами на глине. Он отпил и вернул кружку. Эндрю поставил её на камень, рядом с собой, и они молчали. Огонь трещал, угли шипели. Где-то в глубине храма капала вода — мерно, бесконечно. — Ты не должен был стоять на холоде, — сказал Нил. — Я должен был знать, что ты вернулся, — ответил Эндрю. — Если бы ты не вернулся, я бы услышал. По тишине. Он говорил это спокойно, деловито, как говорят о погоде или о предстоящем ремонте стен. Но Нил вдруг понял, что Эндрю ждал его так же, как ждал у двери — каждый раз, когда Нил уходил из храма. Не потому, что боялся за него. А потому, что в этом ожидании был единственный смысл его дня. Нил не знал, что делать с этим пониманием. Он просто сидел и смотрел на огонь, и в груди у него было что то странное — не от отвара, не от огня, а от чего-то другого, чему он не умел дать имя. — Расскажи историю, — не отводя взгляд от огня, сказал Нил. — О себе, о прошлом. Эндрю молчал. Так долго, что Нил уже решил — не ответит. Но потом он пошевелился, поправил шкуру на плечах и начал — нехотя, как человек, который открывает дверь в комнату, куда давно не входил. — Мне было лет десять. Мы жили у моря — не там, где ты переплывал, а дальше на юг, где вода теплее и песок белый, как мука. Отца у меня не было . Мать пряла. У нас была маленькая хижина из камня и глины, с плоской крышей, на которой сушилась рыба. По ночам пахло солью и тиной. Он замолчал, собираясь с мыслями. — У меня был друг. Другой мальчик, сын соседа, который торговал амфорами. Мы вместе лазали по скалам, искали крабов в расщелинах, бросали камни в чаек. Его звали… — Эндрю запнулся. — Я забыл его имя. Не помню. Прошло слишком много лет. — А лицо? — тихо спросил Нил. — Лицо тоже забыл. Помню только, что он был выше меня и смеялся громко — так громко, что его смех было слышно через всю деревню. Однажды мы нашли в пещере черепаху. Большую, с панцирем, покрытым зелёными водорослями. Он хотел забрать её домой, но я сказал, что черепаха — морская, она умрёт на суше. Мы отнесли её к воде и бросили в волны. Она уплыла, а он плакал. Ему было жалко. А я не плакал. Я думал: правильно, что отпустили. Эндрю провёл пальцами по камню у очага. — Потом пришли чужаки. С севера, с мечами. Они сожгли деревню. Его Отец погиб на берегу, прикрывая лодки. Моя Мать успела спрятаться в колодце — старом, сухом, где мы хранили амфоры с маслом. Я быстро пролез и сидел там, прижав колени к подбородку, и слушал, как кричат люди. А потом — тишина. Когда я вылез, деревни не было. Ни домов, ни лодок, ни соседей. Только дым и пепел. И мёртвая черепаха на песке — её выбросило штормом на берег. Я подумал тогда: мы отпустили её в море, а море вернуло её мёртвой. — Тот мальчик? — спросил Нил. — Твой друг? — Его я нашёл у причала. Он лежал лицом вниз, в руке сжимал амфору — ту самую, которую его отец не успел продать. Я не стал его переворачивать. Я просто посидел рядом. Мать, вылезшая из колодца, окончательно свехнулась; она видела во мне чужака с мечем и просила не убивать её, что они могут забрать её сына, а не её. Для нашей родины это отвратительно, что мать продавала сына. Будь вместо меня любой разбойник или стражник, который до этого хотел её помиловать, он бы заколол бы её там же. А я просто ушёл. На юг, вдоль берега. Шёл три дня, пока не наткнулся на торговый корабль. Капитан взял меня юнгой — за то, что я пообещал работать за еду и не плакать. — И ты не плакал? — Нет. Я не плакал тогда. И долго потом. Я думал, что разучился. А потом, через много лет, когда я уже был солдатом и мы стояли лагерем в пустыне, мне приснился этот мальчик. Он смеялся — громко, как тогда. И я проснулся в слезах. Солдаты смеялись надо мной. Я сказал, что приснилась мать. Легче сказать «мать», чем признаться, что ты плачешь о друге, которого забыл. Эндрю замолчал. Огонь почти погас, угли тлели красным, бросая последние отсветы на его лицо. — С тех пор я стараюсь не забывать лица, — добавил он. — Тех, кого убил. Тех, кто был рядом. Тех, кого больше нет. Потому что, если забудешь, они умрут по-настоящему. Нил не нашёлся, что ответить. Он просто сидел рядом, чувствуя тепло плеча Эндрю сквозь шкуру, и думал о том, что даже самые крепкие люди когда-то были детьми. И что смех, который забывается, тяжелее молчания.***
Ночью он не спал. Лёжа в своей нише, закутавшись в ткань и овечью шкуру, которую Рене принесла в прошлый раз, он слышал, как дышит Эндрю. Тот спал — впервые за много дней? — и дыхание его было ровным, глубоким. Змеи на затылке иногда шевелились — тонкий шорох чешуи о ткань повязки. Нил думал о том, как оказался здесь. Пять лет назад — в другой стране, в другом лесу, в другом страхе — он не мог бы представить, что будет лежать в заброшенном храме, прислушиваясь к дыханию человека, который может превратить его в камень одним взглядом. И что этот человек — самое безопасное место, которое он знает. Мысль была странной, почти нелепой. Но она была. Он вспомнил, как Эндрю протянул ему кружку — не просто дал, а протянул, держа её так, чтобы Нил мог взять, не прикасаясь к его руке. Будто боялся обжечь. Или обжечься сам. Нил закрыл глаза. Сердце билось ровно, но с каким-то новым ритмом — не быстрее, а глубже. Каждый удар отдавался в висках, в запястьях, в кончиках пальцев, которые ещё помнили тепло глины. Он заснул под этот ритм — и ему приснился Эндрю без повязки. С открытыми глазами. И в этих глазах не было смерти. Только удивление — тёплое, живое, невысказанное. Утром Нил проснулся и первым делом посмотрел в сторону норы. Эндрю уже сидел у очага, подкладывая щепки. Повязка была на месте. — Ты что-то сказал во сне, — произнёс Эндрю, не оборачиваясь. — Что? — Моё имя. Три раза. Нил почувствовал, как кровь приливает к щекам. Он не знал, может ли Эндрю это видеть сквозь повязку — изменение цвета, тепло, которое разливалось по лицу. Но если и мог, то ничего не сказал. — Мне снилось, — ответил Нил, поднимаясь. — Не помню что. — Я тоже не помню сны, — сказал Эндрю. — Но иногда просыпаюсь от того, что змеи шевелятся. Они видят то, чего не вижу я. Нил подошёл к очагу, сел напротив. Эндрю протянул ему плошку с отваром — как всегда. Но на этот раз их пальцы встретились на мгновение: Нил взялся за край, а Эндрю не убрал руку сразу. Тепло их пальцев смешалось с теплом глины. — Твои руки холодные, — сказал Эндрю. — Я только проснулся. — Держи кружку крепче. Нил взял. Эндрю убрал руку. Ничего больше не произошло. Но что-то изменилось — в тишине, в воздухе, в том, как капала вода. Ритм стал другим. Или Нилу только показалось.***
Через несколько дней Рене пришла снова. Она появилась на пороге, когда Нил колол щепки у очага. Эндрю был в круглой комнате — Нила слышал его удары, глухие, монотонные. Старуха постучала три раза, и Нил открыл дверь, пропуская её внутрь. — Здравствуй, новенький, — сказала Рене, ставя корзину на пол. В корзине были шкуры — две овечьи, одна козья, тёплые, пахнущие дымом и животным. —Где Эндрю? — В круглой комнате. — Опять долбит свой камень? — Рене покачала головой. — Упрямый, как баран. Я ему говорила — не откроется то, что не должно открыться. А он не слушает. — Как вы меня назвали? — Нил нахмурился, вслушиваясь в незнакомое слово. — Почему «новенький»? Я здесь уже несколько месяцев. Рене усмехнулась — негромко, с хрипотцой, как потрескивают сухие дрова. Её потускневшие карие глаза всё ещё искрились смешинкой. — На нашем языке твоё имя звучит как «новый». Нейлос — почти как неос. Так уж вышло. Нил замер. Он вдруг осознал, что всё это время они говорили с Эндрю на коптском — и он понимал, и отвечал, и даже не задумывался. А теперь Рене произносит слова на его родном языке, и это звучит так странно и привычно одновременно. — Откуда вы знаете коптский? — спросил он тихо. Рене пожала плечами, бросила взгляд куда-то в сторону — туда, где на стене висела потёртая карта на овечьей коже. — Муж мой был из тех, кто не мог усидеть на месте. Я за ним и таскалась — от Милета до Карфагена, от Кипра до Кирены. В Александрии зазимовали, корабль чинили. Хозяин гостиницы был из Фив, с женой говорил по-вашему. Мне скучно стало — вот и научилась. Она помолчала. — Потом уже не забыла. Бывает такое: выучишь язык на неделю, а он остаётся с тобой на всю жизнь. Как шрам. Или как имя. Она повернулась к Нилу. — Твой язык красивый. Гортанный, как у шакалов в пустыне. Не такой, как наш — гладкий, как галька в ручье. Но теперь ты здесь. И твоё имя здесь значит «новый». Может быть, это не просто так? Она достала из-за пазухи свёрток — холщовый, завязанный узлом. Развернула. Там было мясо — копчёное, тёмно-коричневое, с жирными прожилками; сыр, твёрдый, рассыпчатый; горсть соли в тряпице; три луковицы и пучок сушёных трав. — Это последнее, — сказала Рене. — До весны больше не приду. — Почему? — Нил почувствовал, как внутри всё сжалось. — Ноги болят. И возраст. Идти в горы зимой — самоубийство. Я старая, мне снег по пояс. Если упаду — кто меня поднимет? Вы не придёте, а чужие — тем более. Она посмотрела на Нила выцветшими глазами. В них не было страха — только усталость и какая-то спокойная решимость. — Выживайте сами. У вас есть дрова, есть вода, есть еда — на месяц, если растягивать. А там — или весна, или... — она не закончила. — Или что? — Или ничего. — Рене взяла его за руку — сухой, жёсткой ладонью. — Береги его, мальчик. Он не показывает, но он живой. И ему нужен кто-то, кто не боится. Она выпустила его руку, повернулась и пошла к выходу, шаркая ногами в войлочных башмаках. Нил пошёл было проводить, но она отмахнулась: — Сиди, не выстужай порог. Я дорогу знаю. Дверь закрылась. Засов лёг на место. Нил стоял посреди главного зала, глядя на корзину с едой и шкурами, и думал о том, что теперь они — вдвоём. Совсем. Из круглой комнаты вышли шаги. Эндрю появился в проходе, держа железный прут в опущенной руке. Он остановился, прислушался. — Рене ушла? — Да. — Надолго? — До весны. Или навсегда. Сказала — ноги болят. Эндрю кивнул, как будто ожидал этого. Вот уже несколько лет Рене говорила, что следующая зима будет последней. И каждый раз возвращалась — но с каждым разом была всё слабее, всё медленнее. Эндрю знал, что однажды она не придёт. Может быть, эта зима была тем самым однажды. — Мы справимся, — сказал Нил. — Знаю, — ответил Эндрю и пошёл к очагу.***
Зима навалилась сразу — не постепенно, как обычно, а за одну ночь. Нил проснулся от того, что не мог пошевелить пальцами на ногах — они заледенели даже под двумя шкурами. В храме было темно, даже угли в очаге погасли, превратившись в чёрную, мёртвую корку. Он сел, нащупал кремень, высек искру. Трут задымился, занялся, и он поднёс его к щепкам, которые наломал ещё вечером. Огонь разгорался медленно — неохотно, как будто сам не верил, что его зовут в такой холод. — Эндрю, — позвал Нил. Тишина. — Эндрю! Из норы донёсся шорох — босые ноги по камню, затем — кашель. Глухой, сухой, с хрипом в конце. Эндрю вышел на свет очага, но не согнувшись, как обычно, а держась за стену. Лицо его было бледным — бледнее обычного, — а губы посерели. — Ты болен, — сказал Нил, вставая. — Я замёрз, — ответил Эндрю. — Это не одно и то же. Он сел у огня, протянул руки к пламени. Пальцы его дрожали — мелко, противно. Нил никогда не видел, чтобы у Эндрю дрожали руки. Даже в ту ночь, когда он превратил наёмников в камень, прут в его руке был неподвижен, как сама смерть. — Когда ты ел в последний раз? — спросил Нил. — Вчера. Сегодня. Я не помню. — Ты не ел. Ты отдавал мне. Эндрю не ответил. Нил подошёл к корзине, достал кусок сыра — маленький, с кулак, — разломил пополам. Одну половину протянул Эндрю. Тот взял, но не поднёс ко рту. — Ешь, — сказал Нил. — Иначе я вылью весь твой отвар в снег. — Ты не сделаешь этого. — Сделаю. Ты не знаешь меня. Эндрю медленно поднёс сыр к губам, откусил. Жевал долго, запрокинув голову, будто каждое движение челюстей требовало от него неимоверных усилий. Нил сидел напротив и смотрел. Он вдруг заметил, что за те недели, что он в храме, Эндрю изменился — не лицом, нет, лицо оставалось таким же бледным, острым, с повязкой на глазах. Но плечи его стали уже, а руки — тоньше. Он таял. Как снег на солнце, только солнца не было. Нил вдруг захотел обнять его. Просто обнять — прижать к себе, укрыть шкурой, согреть дыханием. Он не знал, откуда взялось это желание — из жалости, из страха, из чего-то ещё, чему нет имени. Но он знал, что не может этого сделать. Потому что если он подойдёт слишком близко, Эндрю может снять повязку — или не снять, но почувствовать его лицо рядом, его дыхание на своей шее. И тогда случится то, чего нельзя отменить. Нил сидел неподвижно, сжимая в руке свою половину сыра, и смотрел, как Эндрю ест — медленно, с перерывами, будто забывая, зачем он это делает. И внутри у него росло что-то, что не умещалось в груди. Что-то тёплое и больное одновременно.***
В тот вечер они впервые спали рядом. Холод стал невыносимым — даже у очага, даже под двумя шкурами. Нил проснулся от того, что зубы стучали сами собой, и понял: если он не найдёт способ согреться, до утра он не доживёт. Или доживёт, но без пальцев на ногах. — Эндрю, — позвал он. Шёпотом, потому что голос не слушался. — Я здесь, — ответили из темноты. Ближе, чем он ожидал. Эндрю стоял рядом с его нишей — Нил почувствовал запах травы и дыма. — Я замёрз. Сильно. — Я тоже. — Эндрю помолчал. — Раньше, в самые холодные ночи, я брал шкуры и ложился у самой ниши. Камни там теплее — они соприкасаются с землёй. Но для двоих там тесно. — Поместимся, — сказал Нил. И добавил, сам не зная зачем: — Я не буду смотреть на тебя. Эндрю молчал так долго, что Нил уже решил — он ушёл. Но потом послышалось движение — шорох шкур, шарканье босых ног. Эндрю опустился на пол рядом с нишей, прижался спиной к стене. Нил пододвинулся, освобождая место. Они сидели бок о бок, под одной овечьей шкурой, и плечи их почти касались. — Ложись, — сказал Эндрю. — Так теплее. Нил лёг на бок, свернувшись клубком. Эндрю остался сидеть — прямая спина, руки на коленях. Но через несколько минут он тоже лёг — на спину, вытянувшись во всю длину ниши. Их плечи соприкоснулись, и Нил почувствовал тепло — живое, настоящее, не от огня. — Ты дрожишь, — сказал Эндрю. — Холодно. — Я не про тебя. Я про себя. И тогда Нил понял, что Эндрю тоже боится. Не того, что они замёрзнут. Не того, что придут люди отца. А того, что он лежит рядом с живым человеком, который не превратился в камень, и не знает, что с этим делать. Нил протянул руку под шкурой — медленно, чтобы не испугать — и нашёл пальцы Эндрю. Они были холодными, как камни в подземелье. Нил сжал их. Эндрю не отдёрнул руку. — Твои змеи, — прошептал Нил. — Они меня укусят? — Нет. Они мои. Если я не хочу, они не трогают. — А ты не хочешь? — Нет, — сказал Эндрю. — Не хочу. И они лежали так — в темноте, в холоде, под шуршащими шкурами, — и держались за руки. Никто из них не знал, сколько времени прошло. Может быть, час. Может быть, всю ночь. Но когда Нил проснулся утром, Эндрю всё ещё был рядом, и их пальцы всё ещё были сплетены. Только теперь они не были холодными — они были тёплыми.***
Утром они не говорили о том, что случилось ночью. Не потому, что стыдились, а потому, что слова были лишними. Эндрю первым отнял руку — не резко, а мягко, как убирают вещь, которая больше не нужна, но которую жалко. Нил не стал удерживать. — Сегодня нужно замазать трещину у входа, — сказал Эндрю, садясь. — Там, где вода замерзает и поднимает камень. Если не заделать, она расширится, и дверь перестанет закрываться. Они работали молча. Нил наколол каменной крошки, намочил её, передал Эндрю — тот вдавливал в щели, приминал, разглаживал длинными пальцами. Иногда их руки встречались, и тогда оба замирали на долю секунды — а потом продолжали как ни в чём не бывало. К полудню они закончили. Нил сидел у очага, глядя, как Эндрю моет руки над чашей с водой — тёплой, которую они набрали из колодца, а не из чёрного бассейна. — Твои пальцы, — сказал Нил. — Они стали мягче. — Это от воды. — Нет. Это от того, что ты живёшь не один. Эндрю замер. Повернул голову к Нилу — не резко, а медленно, как поворачивается слепой, чтобы понять, откуда идёт звук. — Ты слишком много замечаешь, — сказал он. — Я долго бежал. Когда бежишь, учишься замечать всё, что может тебя убить. А потом — всё, что может тебя согреть. — И что ты заметил сейчас? — Что ты не убрал руку прошлой ночью. Не отодвинулся. Не ушёл. Ты остался. Эндрю опустил руки в чашу, подержал их там, потом вынул и отряхнул. — Сегодня я сделаю отвар с мёдом, — сказал он, не отвечая. — У нас осталось немного мёда в корзине. Рене положила. Он встал и пошёл к очагу. Нил смотрел ему в спину — на змеи, которые прижались к затылку, подёргивали головами, как будто тоже слушали. И на то, как Эндрю взял кувшин с водой — и его пальцы чуть дрогнули, когда он его поднял. «Он тоже чувствует, — подумал Нил. — Просто не умеет говорить об этом. Или не хочет».***
В последний день уходящего года — Нил не знал, какой это был год, он давно перестал считать, — они сидели у огня, и Эндрю рассказывал о море. — Я помню его запах, — говорил он, глядя на пламя сквозь повязку. — Солёный, свежий, с примесью водорослей и рыбы. Когда я был солдатом, мы ходили на кораблях вдоль побережья. Я стоял на носу и смотрел вдаль. Вода была тёмно-синей, почти чёрной, но если подойти к борту, можно было увидеть дно — каменистое, с ракушками и водорослями. Иногда проплывали дельфины. Они выпрыгивали из воды и крутились в воздухе, как будто танцевали. Я думал тогда, что они счастливее людей. — А ты был счастлив? — спросил Нил. Эндрю подумал. — Не знаю, — сказал он. — Я был молод. У меня были друзья — я их потом потерял. У меня были деньги, которые я тратил на вино. Я был жив и не боялся смерти. Может быть, это и есть счастье — когда не боишься. — А сейчас? Боишься? — Сейчас я боюсь. — Чего? — Что ты уйдёшь. И мне снова придётся быть одному. А я уже забыл, что это такое — быть одному. Потому что с тобой я перестал быть один. Слова повисли в воздухе — тяжёлые, как каменные плиты, и такие же хрупкие, как лёд на лужах. Нил смотрел на Эндрю, на его повязку, на бледные губы, которые произнесли это — без жалобы, без надрыва, просто как факт. — Я никуда не уйду, — сказал Нил. — Я обещал. — Обещания — это слова. Слова забываются. — Тогда не обещание. Тогда — правда. Эндрю протянул руку. Ладонью вверх. Без слов. Нил положил свою ладонь в его — и они сидели так, молча, пока огонь не начал угасать. И тогда Нил встал, подбросил дров, и вернулся. И снова взял Эндрю за руку. И никто из них не удивился. Потому что это было просто — как дышать. Как капать воде. Как трескаться камню от мороза. Просто. И правильно.***
Зима тянулась долго. Были дни, когда они почти не разговаривали — только работали: замазывали трещины, кололи дрова, таскали воду из подземелья, долбили камень в круглой комнате. А ночами лежали рядом в нише, под двумя шкурами, и грели друг друга дыханием. Нил привык к запаху Эндрю — трава, дым, что-то змеиное, холодное, что теперь казалось не чужим, а родным. Он привык к тому, что змеи иногда выползали из-за повязки и касались его щеки холодными носами — осторожно, пробуя, не враг ли он. И привык к тому, что Эндрю не отдёргивает руку, когда их пальцы сплетаются во сне. Однажды ночью Нил проснулся от того, что Эндрю шептал что-то во сне. Слова были чужими — не на том языке, на котором они говорили днём. На языке его родины. Там были звуки, которых Нил не умел произносить, мягкие и твёрдые одновременно. Нил не стал его будить. Он просто лежал, слушал этот шёпот, и чувствовал, как сердце его наполняется чем-то, что похоже на боль, но не боль — что-то более глубокое, более древнее. Под утро Эндрю проснулся сам. — Нил, — сказал он. — Я здесь. — Мне снилось, что я вижу. Не как раньше — а по-настоящему. И я смотрел на тебя. Ты не превращался в камень. Ты улыбался. Нил молчал. Он хотел спросить: «И что потом?» — но не спросил, потому что боялся ответа. Потому что ответа не было. Сон — это не явь. В реальности, если Эндрю снимет повязку и посмотрит на Нила, Нил станет камнем. Никакая любовь, никакая близость, никакое «мы» не отменят проклятия. — Хороший сон, — сказал наконец Нил. — Да, — согласился Эндрю. — Хороший. Он повернулся на бок, лицом к Нилу — так близко, что Нил чувствовал его дыхание на своей щеке. Повязка была между ними — тонкая льняная ткань, за которой скрывались глаза, способные убивать. — Ты когда-нибудь пробовал смотреть на отражение? — спросил Нил. — Да. В чёрный бассейн. В первый год. Я увидел своё лицо — и ничего не произошло. Отражение — это не я. Это только вода, которая помнит мой облик. — А если смотреть в мои глаза? Не прямо, а — в отражении? В воде? В металле? Эндрю долго молчал. — Не знаю, — сказал он. — Я не пробовал. — А теперь? — Теперь — может быть. Нил взял его руку, поднёс к своей щеке. Ладонь Эндрю была холодной, но не ледяной. Нил провёл ею по своей скуле, по губам, по закрытым глазам. — Запомни меня таким, — сказал Нил. — На случай, если когда-нибудь сможешь увидеть. И они лежали в темноте, и змеи на затылке Эндрю шевелились, и капли в подземелье отсчитывали время — три — пауза — одна. Время шло. А они были вместе.