Лямур Тужур

Горячая работа
NC-17
В процессе
75
2
автор
Devi Gan бета
Серия:
Размер:
планируется Макси, написана 101 страница, 35 798 слов, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
75 Нравится 41 Отзывы 11 В сборник

Троица

Настройки

Предвижу все: вас оскорбит

Печальной тайны объясненье.

Какое горькое презренье

Ваш гордый взгляд изобразит!

Чего хочу? с какою целью

Открою душу вам свою?

Какому злобному веселью,

Быть может, повод подаю!

Бывал Дмитрий в ботаническом саду так давно, что не находил сходства со своими детскими воспоминаниями. Не узнавал ни дорожек, ни деревьев, ни самой оранжереи. Всё казалось иным: новым и чужим. — Генерал, какая приятность видеть вас! — раздалось рядом, возвращая его к настоящему. Смутно припоминал он, как когда-то, целую жизнь назад, он и сестра Анна коротали такие же тёплые весенние дни в городских парках, в Летнем саду и в Михайловском — где дорожки были обсажены липами и мраморные статуи белели в зелени. — Просим отобедать у нас, — добавил чей-то голос, вкрадчиво-вежливый. Возможно, только одно оставалось ему знакомым — весеннее солнце, мягкое и уже тёплое, но не обжигающее, пробивающееся сквозь кроны деревьев, укрывшиеся свежей молодой листвой. Воздух был полон майской полноты: пахло влажной землёй, остывшей после ночных дождей, и прогретым камнем садовых дорожек; липкие почки тополей раскрывались, источая густой аромат, смешанный с горьковатой свежестью берёзовой листвы. К этому добавлялся запах распустившихся сиреневых кистей — терпкий, головокружительный. — Граф? Не знал, что вернулись в столицу. Он едва кивал на многочисленные приветствия и шел дальше. Благо никто из встречных не ожидал, что он остановится и поддержит светскую беседу — высший свет был наслышан о суровом нраве Островского. На самом деле, стоило ему покинуть экипаж и ступить на гравийную дорожку ботанического сада, как Дмитрий пожалел о своём решении приехать сюда. После бесконечных недель пути и однообразной строгости военной службы всё происходящее вокруг показалось ему… каким-то чужеродным. Слишком ярким, слишком шумным, слишком людным. Глаза резало от мельтешения кружевных зонтиков и пёстрых лент, уши уставали от слияния десятков голосов — мужских, женских, детских. В отличие от простых обывателей, что приходили сюда ради развлечения и праздного любопытства, генерал Островский присутствовал на выставке по долгу службы. Его фигура, строгая и заметная, сама по себе служила знаком: государство не только вникает в дела военные, но и выказывает интерес к науке, к прогрессу. Присутствие столь высокого чина на научной выставке было важным символом — почти официальным подтверждением значимости происходящего. К тому же, положение Островского обязывало его время от времени показываться в обществе. Особенно там, где собиралась знать — русская и иностранная. Таков был этикет: Петербург помнил не только заслуги, но и отсутствие. Стоит исчезнуть надолго — и начинают перешёптываться о причинах, гадать, кому ты угодил или, напротив, чем прогневал. Он шагал по гравийной дорожке, и неожиданно остро ощутил рядом с собой пустоту — отсутствие адъютанта. За последнюю командировку Ян изрядно надоел ему. Молодой офицер провёл с ним слишком много времени — настолько, что научился угадывать настроение и мысли генерала. И, что бесило сильнее всего, любил Ян озвучивать свои наблюдения вслух. Легко, с улыбкой, будто дразня его. Неохотно, но всё же отмечал Дмитрий: когда Ян ступал рядом, толпа словно сама собой расступалась, а праздные знакомые не решались донимать его ни пустыми разговорами, ни навязчивыми вопросами. И глупо было бы объяснять это чем-то иным, кроме шрама, что пересекал левую щёку поляка. Жуткий, он тянулся от уголка рта, будто нарисованный раскатами молнии. Между тем петербургская знать здесь, на выставке, словно соревновался в искусстве восторгаться. Кто-то восхищённо восклицал, кто-то оживлённо спорил, кто-то громко смеялся и хлопал в ладони. Однако все до единого жадно искали повод для удивления, стремились обменяться впечатлениями, обсудить каждую мелочь — новую лампу, блестящую проволоку, кусок минерала. А Дмитрий чувствовал лишь усталость. Усталость от самой этой жадности к зрелищам, от праздной суеты, в которой не видел он ни смысла, ни необходимости. «Смешно с всемирной тупостью бороться, — размышлял генерал, бродя меж выставочных шатров. — Но что же делать… этому поколению? Заграница чужда нам, а Родина скучна и тосклива». Думал Островский не только о себе. Все они, ровесники его, офицеры и чиновники, оказались меж двух эпох. Их учили жить в одном мире, но просыпались они — уже в другом. Старшие ещё помнили Отечественную войну 1812 года и славу Севастополя, младшие росли в гимназиях под лозунгами «реформ». А им, сорокалетним, досталось самое тяжёлое: осознать, что реформы захлебнулись, что надежды, вспыхнувшие при отце нынешнего императора, растаяли как весенний лёд. «Начинаются и продолжаются царства виселицами…» — невесело заключал Дмитрий, и мысль эта была не риторикой, а реальностью. Он видел, как Александр III поднимал империю из хаоса убийства своего отца, но какой ценой? Законы о земских начальниках, что отняли у крестьян право голоса; ограничения для университетов, где вместо вольной мысли теперь царил полицейский надзор; печать, опутанная цензурой, как птица сетями. Всё это называли порядком и охраной государства, но Дмитрий слишком ясно чувствовал обратное: всё это душило живую силу страны. Их поколение выросло на идее долга и службы. Они шли на войну, в походы, в холодные гарнизоны Сибири — не за жалование, а за веру в величие державы. Но теперь всё чаще приходилось ловить себя на том, что служат они не будущему, а лишь поддерживают статичность. Не двигают страну вперёд, а удерживают её от падения. Будто что-то случилось… или случится. Он и не заметил, как неторопливая дорога меж павильонов вывела его к знакомому силуэту — малой оранжерее. Сквозь кроны деревьев виднелся стеклянный купол, блестевший на солнце. Ещё до того как вошел в неё, вспомнил Дмитрий запах — едва уловимый влажный аромат сырой земли, тёплой влаги, распаренной древесины, что всегда стоял в теплицах. Войдя внутрь, генерал позволил себе почти облегчённый вздох. Здесь было тише, чем снаружи: публика, опьянённая солнцем, предпочла шатры под открытым небом, оставив оранжерею почти пустой. Несколько студентов оживлённо спорили у линз, пара дам с зонтиками улыбалась ассистенту, который демонстрировал опыты с призмой. Здесь, среди пальм и камелий, выставили оптику. Дмитрий задержался у длинного деревянного стола, на котором стояли цилиндрические линзы. Солнце, проходя через них, дробилось в радугу на белой ширме. На другом стенде демонстрировали камеру-обскуру: простейшая коробка с отверстием, внутри которой на матовом стекле появлялось перевёрнутое изображение сада. Зоркий взгляд генерала, привыкший к дальним горизонтам, довольно скоро утомился от бесконечных преломлений света. Оттого прикрыл глаза и под веками вспыхнуло красное мерцание, как от заката, и это странным образом утихомирило внутреннее раздражение. Прислушавшись, смог различить: плеск капель, падающих с листьев на каменные плиты дорожек; тихий треск рам купола, нагретого солнцем; чужие голоса — студенческий спор и дамский смех, — заглушённые густой листвой. Глубоко вдохнул влажный воздух и сквозь привычные запахи неожиданно отличил иной аромат. Это были духи. Лёгкие, терпкие, с горьковатой пряностью. Улавливались они ненавязчиво, словно дуновение ветра, — и всё же резко выделялись из естественных запахов зелени и влажного камня. Открыл глаза — и его тут же ослепил яркий луч света. Солнечный зайчик, скользнувший по лицу, обжёг зрачок, оставив после себя слепящее пятно. Проследив взглядом за его источником, Дмитрий заметил женскую фигуру, что вертела в руках маленькое зеркальце. Генерал замер. Сначала это было всего лишь раздражение, но через мгновение его охватило чувство более острое — как если бы он узнал её. Или… хотел узнать. Сердце толкнулось в груди, а в животе что-то сжалось, будто увидел призрак. Странное волнение, в котором смешались любопытство и страх, вызывало в нём досаду на самого себя: такого рода ощущений Островский давно себе не позволял. Глаза, всё ещё режущие от света, слезились, и он моргнул несколько раз, чтобы окончательно прийти в себя. Когда же зрение прояснилось, барышни в светлом платье и весенней шляпке уже и след простыл. Я путь ищу как воин и мужчина… Дмитрий резко перевел взгляд — и ему показалось, что среди зелёной листвы и влажных стеблей мелькнул край пышной юбки, лёгкая ткань, словно утонувшая в тенях оранжереи. Он замер, прислушиваясь к шагам вокруг, к лёгким голосам, доносящимся из глубины павильона, — и всё же сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Делал он это без всякой видимой причины. Не торопясь, но и не позволяя себе остановиться, генерал следовал за этим ускользающим силуэтом. Никто не подозревал бы в нём любопытного зеваки, ведь Островский слишком много лет носил мундир и знал цену сдержанности. Но сам Дмитрий понимал: его ноги двигаются лишь затем, чтобы убедиться. Убедиться в том, что он и так уже знал. Но буду честен есть ещё причина. Влажный воздух оранжереи лип к коже, стеклянный купол звенел от солнечного тепла, а он всё шёл, стараясь не потерять из виду зыбкий намёк на неё — ту самую, которую сердце, вопреки разуму, узнало быстрее глаз. Нашел он её почти сразу — женскую фигуру в светлом платье, что стояла между двумя зеркалами, поставленными одно напротив другого. Мисс Астор. Американская барышня, которая не любит когда к ней так обращаются. Лэйн. Она не знала, что он стоял так близко. Её фигура словно растворялась в игре отражений, но сам облик оставался живым, тёплым, притягательным. Профиль её тонкий, резкий в свете, дробился в зеркалах, а нежная шея чуть вытягивалась, будто следуя за тайной, прячущейся в коридоре иллюзий. Гонит меня по свету не служба, не приказы и не честь — а что-то страшное, неуловимое, как бред. Свет ложился на её волосы — мягкие, светлые, с золотистым отливом, словно само солнце коснулось их. Дмитрий ступил ближе, медленно, бесшумно, как привык в походах и в лагерях. В зеркале он видел её в десятках, сотнях повторений. Множились они в бесконечность: её строгий стройный стан повторялся и тянулся вдаль, ускользая в тень. Сколько отражений, а на самом деле всё сводилось к одному образу — к этой женщине, стоящей в двух шагах от него. Будто болен душою… с тех пор, когда… Почувствовал, как внутри сжалось что-то неясное, тревожное, будто зеркала приумножили не только её фигуру, но и его смятение. На миг показалось, что сама иллюзия играла с ним, подсовывала ему то, что он давно боялся признать… Признать, что позволил себе слишком часто думать о ней. Генерал сделал ещё один шаг, и в бесконечном отражении тут же помножилась и его собственная фигура, словно сама игра света и тени решила соединить их. Собрался было заговорить, но не успел. Будто испугавшись чего-то, Лэйн вздрогнула, резко отступая в сторону. И врезалась прямо в него. — Простите, мисс, — произнёс Дмитрий, чувствуя, как её хрупкое плечо едва коснулось его груди. Лэйн резко обернулась — и чтобы взглянуть ему в лицо, была вынуждена задрать голову: широкие поля её модной шляпки уперлись в плечи, пряча половину взгляда в тени. Но всё же свет прорвался сквозь кружево и ленты, и Дмитрий увидел её глаза. Светло-зелёные, с холодным блеском — они напоминают ему патину на старой бронзе. Тот самый редкий оттенок, что возникает со временем, как след лет и истории, и всё же кажется живым, свежим, дышащим. В этих глазах есть и детская ясность, и женская настороженность, и ещё что-то непостижимое, от чего сердце замирает. «Помню, мне как раз исполнилось семь лет, когда отец взял меня с собой в Киев. Он тогда был в чине полковника — его вызвали для инспекции гарнизона и переговоров с местным командованием. Обычно он не брал меня в такие поездки — считал, что ребёнку там не место. Но на этот раз… сам не знаю, почему… взял. Дорогу я помню до сих пор. Длинная, бесконечная — степи, перелески, деревни. В повозке трясло, колёса тонули в грязи, но я был счастлив. Просто потому что был рядом с ним. Отец так часто отсутствовал, что каждый день рядом с ним казался подарком. И сам Киев, когда мы доехали… я был ошеломлён. Не похож он ни на Петербург, ни на Москву. Не было здесь той холодной правильности, что давит в столице на Неве, где всё прямое и ровное, как по линейке проведено. Не было и московского лабиринта, где каменные громады теснятся бок о бок со старыми деревянными домами, а купеческие лавки мешаются с церквями. Киев же вставал на холмах, высоких и зелёных, будто сама земля поднимала город к небу. Белые стены лавр сияли на солнце так ярко, что я щурился, а звон колоколов разносился над Днепром и отдавался дрожью в груди. Уже после первой недели пребывания там, я думал: «Как хорош, однако же, Киев. Жаль, что я здесь не живу. Я люблю Киев…» И вот в один из весенних дней той поездки отец повёл меня в Кирилловскую церковь. Говорил, что этот храм сохранился со времён самой Киевской Руси, что его стены видели ещё князей и монахов, о которых мне читали в житиях святых. Семилетним мальчиком я был равнодушен к древности. Церкви я видел и богаче, и краше — золото московских куполов, величие Исаакия, где всё блестело, искрилось и слепило. Там же — всё было скромно, сумрачно и прохладно. Но навсегда запомнил тот миг и тот час, когда я проходил мимо мраморного иконостаса, где темнели диковинные лики. Святой Кирилл строгим взором глядел сквозь меня; Христос, с поднятой десницей, казался далёким и непостижимым. И вдруг — на мне остановился взгляд Божьей Матери. Не золото, не камни, не сияние. Но взгляд её — такой тихий, такой пронзительный, что меня будто молнией ударило. Стоял я маленький, в своём сюртуке с тугими пуговками, и не понимал, почему сердце вдруг сжалось и замерло. До сих пор помню: лицо простое, светлое, но глаза… глаза были светло-зелёные, цвета старой патины на медной крыше, и в них было что-то такое, что невозможно вынести. Они смотрели прямо в меня, словно знали обо мне всё. И радость, и будущую боль, и всю дорогу, что ещё только начиналась». Воспользовавшись короткой заминкой, мисс Лэйн, будто так и должно быть, легко взяла его под руку. Дмитрий позволил это. Однако едва ощутимое напряжение пробежало по телу: волосы на затылке встали дыбом — слишком ясно он осознал, что подобное поведение нарушает приличия. По правилам высшего света незамужняя девушка не должна появляться на людях без сопровождения — ни отца, ни тётушки, ни хотя бы компаньонки. Прогуливаться с мужчиной наедине — значит дать повод для пересудов. Любой взгляд, любой шёпот в кулуарах может превратить случайность в слух, а слух — в грязную инсинуацию, от которого не отмоешься даже самым безупречным поведением. Слишком хорошо знал Дмитрий цену этим правилам. Он — генерал, к тому же граф и холостяк, и потому каждое появление генерала Островского в свете становилось предметом пересудов. Даже один его взгляд мог потом неделями обсуждаться в салонах. Так что стоило бы кому-то увидеть его рядом с молодой особой без сопровождения, — и начались бы разговоры: «Неужто собирается жениться?» или «Говорят, у генерала появилась пассия…» Естественно, существовала разница в их происхождении. Ведь Лэйн — американка, и петербургский свет прощал ей чуть больше, снисходительно списывая многое на «свободолюбивые взгляды». Однако, это не отменяло сплетен. Окинув взглядом оранжерею, Дмитрий убедился, что кроме пары зевак да нескольких студентов внутри почти никого не было. Ни одного знакомого лица. Плечи его невольно расслабились, и он не отнял руки. Они шли молча, почти синхронно, между столов, где в стеклянных колбах преломлялся свет. Под мягкий стук их шагов генерал вдруг уловил сквозь плотную ткань мундира лёгкое тепло — женскую ладонь на сгибе его локтя. Удивился Дмитрий — как легко стало дышать, как ровно и спокойно стучит его сердце. Неожиданно приятно было чувствовать рядом её присутствие — запах духов, шелест юбок, дыхание. От неё пахло экзотически: смесь лаванды, ванили и амбры. Такие духи редко можно было встретить у русских дам — скорее, у иностранок, привёзших их прямо из Парижа. Но ждало генерала еще большее удивление. Когда один из молодых инженеров, смущаясь, стал объяснять разницу между преломлением света в объективах, мисс Лэйн вместо того чтобы просто улыбаться, кивать и восторженно ахать — поправила его. — Ахроматическая коррекция устраняет цветовые аберрации, — её английский акцент был мягок, но слова звучали твёрдо и уверенно. Генерал даже повернул голову, чтобы убедиться, не ослышался ли. В её голосе не было кокетства — только ясность мысли и полнейшее понимание. Не подхватывала чужие комментарии, не играла в светский диалог, а говорила по существу, с тем редким вниманием, какое встречал он у своей сестры. Тогда барышня уже отпустила его локоть, будто забыв, что держала, и прошла вперёд — туда, где на солнце блестели латунью бинокли и оптические трубы. Дмитрий наблюдал, как она, не дожидаясь разрешения, берёт в руки линзу, поворачивает её к свету, прищуривается. Пальцы двигались осторожно, но с явным знанием дела, словно она не просто видела эти приборы раньше, а разбиралась в их сути. В этот миг мисс Лэйн напомнила ему Анну. Не внешне — хотя в мягких линиях лица, в сосредоточенном взгляде, в едва заметной складке меж бровей при размышлении было что-то схожее. А скорее в том самом живом интересе, с которым человек вглядывается в вещь не ради любопытства, а ради понимания. Анна тоже могла так склоняться над книгами или чертежами — с тем же сиянием глаз, с той же уверенностью, будто знание само шло к ней навстречу. И вдруг в генерале что-то сдвинулось, будто бы изнутри поднялась старая, давно приглушённая нежность — чистая и светлая какая бывает у мужчины к тому, кого он любит не плотью, а сердцем. Совсем не ожидал этого чувства. Оно согрело грудь, коснулось горла, и от него стало странно светло и горько одновременно. «Я знал… многих женщин. Разных. Тех, что улыбались с придворной мягкостью, говорили негромко и пахли жасмином, пудрой и французским мылом. Они искусно владели наукой нежной страсти. Всё было при них: осанка, манеры, шелк на коже и привычка не смотреть мужчине прямо в глаза Тех, что делили со мной походные ночи, под стук дождя и потрескивание костра. Простые, живые, без жеманных манер, пахнущие дымом, потом и хлебом. Они не играли и не скрывали желаний. Они брали, что могли, и дарили без остатка, не спрашивая о будущем. Иные — вдовы, чьи руки дрожали от одиночества; жёны, уставшие от охладевших мужей; актрисы с громким смехом и печальными глазами — все они искали ласки, ведь знали: на любовь им надеяться не приходится. Но всюду — в смехе, в слезах, даже в тот миг, когда тело забывает имя, а дыхание сливается в одно — я чуял… тайный взгляд. Светло-зеленый. Как тень, он следовал за мной. В церквах и в снах, в объятиях и в пустоте после них». — Кто вы, мисс Лэйн? — спросил он негромко, не столько из любопытства, сколько из неясного внутреннего побуждения. Она словно не сразу поняла, что вопрос обращён к ней. В выражении её лица промелькнуло что-то детское, беззащитное. Глаза сделались большими, прозрачными, цвета старой патины — распахнулись, как на древней иконе, где в одном взгляде соединяются страх и благоговение. На миг показалось, что воздух вокруг сгустился; будто само пространство между ними дрогнуло, отразив в себе вопрос, на который сама Лэйн боялась узнать ответ. «Помню, говорил я однажды с богословом. Не как офицер, а как человек, сбитый с пути. Сидели мы в тусклом, чуть дымном притворе монастырской церкви. Помню там пахло ладаном, холодом и свечным воском. Я признался ему в том, чего не смел рассказать никому: что однажды, мальчиком, в Кирилловской церкви, в Киеве, я увидел в иконе не Вседержительницу Деву, а… женщину. Женщину с глазами цвета патины — светло-зелёными, как весенняя листва после дождя. И мне страстно захотелось защитить её, спасти! Хотя, если разобраться, спасать нужно было меня самого. Священник слушал, не перебивая. Потом посмотрел на меня, вздохнул и сказал негромко, почти с жалостью: — Почудилось тебе земное в небесном — вот и терзаешься теперь. Посягнул ты, граф, на Божию любовь». Не знала Лэйн, что в тот миг, когда её сердце ухнуло куда-то вниз — от страха быть раскрытой, — в генерале поднималось другое чувство. Глухое, тяжёлое, почти звериное. Желание защитить. Спасти. Он сам не понимал, от кого или от чего — от чужих глаз, от сплетен, от самой жизни может быть. Лэйн сделала вид, что не расслышала его вопроса, что занята — блестящей линзой, движением света, бездушным отражением. Поспешила к следующему экспонату, и юбки её тихо шуршали от быстрых шагов. А Дмитрий стоял неподвижно и лишь взглядом проводил ее. Не знала Лэйн тогда, что в ту секунду, под хрупким куполом оранжереи, судьба уже решена. Чья? Её? Генерала? Князя? А может, всей империи? Неведомо. Только время… медлительное и беспристрастное, раскроет, кто из них стал жертвой, а кто — орудием.

⌬⋆⟡⟐⋆⌬

Минула уже четвёртая неделя с тех пор, как управляющий дома на Мойке — Мирон Гаврилыч — осторожно осведомился у барина, надолго ли, он изволит оставаться. С тех пор вопроса не повторял — не смел. Но радости своей от того, что дорогой барчук задержался дольше, чем ожидалось, и не думал скрывать. Дом, некогда тихий и пустой, будто ожил с возвращением хозяина. Снова слышались шаги по анфиладе, стук тяжёлых сапог в прихожей, звон колокольчика, когда вызывали слуг. На кухне сновал повар, а в кабинете до поздней ночи горел свет. Иногда Дмитрий велел протопить камин, хотя весна уже перешла в лето, — говорил, будто сырость пробирает. Чаще отдавал распоряжения: проследить за ремонтом флигелей, отправить приглашения или благодарственные письма. Два-три раза в неделю принимали гостей. На правах соседей заглядывала знать, живущая на Мойке. Приезжали и высшие офицерские чины: отобедать, обсудить дела, как государственные, так и личные. Часто заезжал и адъютант — тот самый Лещинский. После ужина играли с барином в бильярд, размеренно перекатывая шары по зелёному сукну, и, бывало, оставались за игрой до самого рассвета, когда над Мойкой бледнел первый утренний свет. Однако не мог не отметить Мирон Гаврилыч неуловимую перемену в своём барине. Знал Дмитрия Саныча с мальчишеских лет — помнил его худеньким мальчиком, каким тот бегал по двору с деревянной саблей. Помнил, как тот однажды утащил из отцовского кабинета карту военных действий и, разложив на полу, водил по ней пальцем — серьёзный не по возрасту. Как впервые примерял отцовский китель, огромный, тяжёлый, едва не волочившийся по полу — и всё же стоял перед зеркалом с гордой осанкой, будто уже носил ордена. Помнил и юношу — высокого, с непокорным взглядом, что упрямо глядел вперёд, когда другие склоняли головы. Того, кто всегда стремился быть первым — в верховой езде, в стрельбе, в споре. И потом — как возвращался с войны, тяжело поднимаясь по лестнице, усталый, будто с каждой ступенью оставлял за собой часть прожитого. Всегда был в нём порядок — во взгляде, в походке, в речи. Барин не любил суеты, действовал размеренно и твёрдо, но при этом всегда жило в нём какое-то неудовлетворение. Каверзное и тихое. А теперь же… — Скажи, не было ли мне письма? Вопрос этот всякий раз ставил старого управляющего в тупик. Письма, конечно же, всегда были: служебные, родственные, редкие частные, даже те, что приходили на имя покойного отца, всё ещё находили дорогу на Мойку. И вот снова — утро, кабинет, пар от свежего кофе в фарфоровой чашке, запах бумаги и сургуча. Дмитрий стоял у окна, полуобернувшись, и голос его звучал почти устало, когда он задал тот же вопрос: — Не было ли мне письма, Мирон? Управляющий многозначительно бросил взгляд на аккуратную стопку конвертов, что он, как всегда, уже положил на письменный стол рядом с газетой. — От кого-то… конкретного, Дмитрий Саныч? — осторожно поинтересовался старик, не желая задеть лишним словом. Дмитрий на миг прикрыл глаза. Словно пересиливал что-то, что жгло изнутри. И, открыв их, произнес глухо, но с вызовом, почти резко: — От мисс Лэйн Астор. Женское имя прозвучало так, будто он вырвал его из себя. Против воли, с силой. Мирон, человек дисциплинированный, лишь чуть вскинул брови. Как и положено управляющему, он вёл журнал поступающей почты: служебная — налево, личная — направо, от дам — в отдельный конверт. Потому ответил сразу, без колебаний: — Нет, барин, не было. Повисла тишина, такая плотная, что было слышно, как стрелка часов медленно прошла свой круг. — Есть… — поморщившись, произнёс граф. — Должно быть. Он обернулся, словно зашевелилось в нём упрямое отчаяние. Мирон встретил его взгляд спокойно, почти отечески. И это невольное спокойствие, ровный, чуть растерянный взор старого человека, будто вернул Дмитрию дыхание. — Ладно… — бросил он, передёрнув плечами, как от холода. — Благодарю, Мирон. Ступай. Управляющий поклонился и уже почти вышел, когда за спиной раздалось: — Пришли кого-нибудь. Пусть разожгут камин, — произнёс Дмитрий, опускаясь в кресло за письменный стол. Мирон, стоявший у двери, замялся, по-стариковски сморщил лоб: — Так ведь лето на дворе, барин. Как растопить? — Пожарче! — стукнув кулаком по столу, приказал генерал. Старый Мирон Гаврилыч не держал зла на своего барчука. За сорок лет службы он видел Дмитрия Саныча в самых разных состояниях — и в раздражении, и в задумчивости, и в тяжёлой тоске, когда тот бродил по дому, подобно призраку. Поэтому и теперь, услышав резкий голос генерала, не обиделся — понял, что то не на него был гнев, а на чужое молчание, на ожидание, на самого себя. Управляющий как никто знал, сколько писем барин писал этой «мисс Астор» на адрес нового доходного дома на Литейном проспекте. И если такой мужчина, граф, генерал писал – значит, барышня должна была ответить. И всё же старик заметил то, чего, пожалуй, не уловил бы никто другой: с возвращением в Петербург барин будто ожил. Прежняя бесцельная тоска ушла, а в глазах появился тот особый блеск — как у человека, который наконец обрёл цель, ведомую лишь ему одному.

⌬⋆⟡⟐⋆⌬

Если бы кто-нибудь спросил генерала Островского, что есть в этой жизни вечного и неизменного, он бы, не задумываясь, ответил — Генеральный штаб. Ничто в империи не обладало такой устойчивостью и холодным постоянством, как её иерархия — медлительная, тяжеловесная, непоколебимая. Здание же, в котором она обитала, лишь отражало её суть: громадное, с колоннами, упрямо вздымающимися в серое небо, оно словно само внушало подчинение. Время здесь текло по-другому — не по солнцу или по часам, а по циркулярам, по журналам донесений и по сухим резолюциям на полях. Люди приходили и уходили, генералы старели, умирали, их портреты сменяли друг друга на стенах, но ритм шагов по мрамору, скрип перьев и запах пыли, бумаги и чернил оставались неизменными. Генеральный штаб жил, как бездушный организм. Который не умел любить, страдать и забывать — просто существовал, день за днём, десятилетие за десятилетием вырабатывая тот самый ритм, в котором билась жизнь всей армии. Островский знал этот ритм наизусть. Он мог не помнить лиц, но помнил чернильный блеск подписей, тяжесть дверей, щёлканье сапог на мраморных плитах и шорох бумаги под пальцами. Всё это было частью машины, частью империи — и, быть может, самого его. И не любил генерал Островский задерживаться в Петербурге, ведь слишком многое требовало его внимания и присутствия. По долгу службы приходилось читать разведывательные сводки с южных и восточных рубежей империи, ставить визы и резолюции на прошениях офицеров, подписывать донесения об осмотре частей. Иногда — принимать подчинённых, выслушивать их отчёты и объяснения, получал депеши и документы, в которых решались судьбы целых полков. Работа механическая и точная. И Дмитрий, как никто другой, понимал: шансы того, что письмо, адресованное лично ему, могло затеряться или попасть в канцелярию при Главном штабе, были ничтожно малы. Он знал правила и всё же спросил: — Скажи-ка, Ян, не было ли мне письма? Сидя за массивным столом, генерал машинально пробегал глазами страницы рапортов — ровные строки, печати, подписи. Бумаги скользили под его рукой, как игральные карты — холодные, но обязательные. Перо чуть скрипело, оставляя глубокие штрихи визы. Рядом стоял Лещинский с папкой в руках. Время от времени он подавал очередной документ, кратко поясняя: — Прошение от подполковника Лебедева, касаемо награждения. Голос его звучал ровно, уверенно, и всё же Островский ловил в нём лёгкую усталость человека, давно привыкшего угадывать настроение начальства по одному движению пера. Когда генерал произнёс про письмо, Ян едва заметно замер. Потом медленно повернул голову и вопросительно изогнул бровь. — Личного, — добавил Дмитрий после короткой паузы, не поднимая глаз от бумаги. До последнего ожидал услышать ответ. Секунда тянулась за секундой. В кабинете было слышно, как где-то в коридоре отдалённо хлопнули дверью, и снова воцарилась тишина. Он знал: стоит взглянуть — и пожалеет. И всё-таки поднял глаза. Адъютант стоял рядом, чуть сбоку, в руках раскрытая папка. Взгляд опущен, но на губах застыла та самая едва заметная ухмылка, от которой у Островского начинало подниматься давление. — Вам, насколько помню, имеет обыкновение писать сам государь, ваше благородие, — протянул Ян почти лениво, кладя перед Дмитрием очередной документ. — Потому прошу уточнить, — голос его был мягок, чрезмерно угодлив, — насколько… личное вы ожидаете письмо? Генерал шумно втянул воздух. Хотел ответить резко, но удержался. — Однако, я бы плохо выполнял свою работу, если бы корреспонденция не находила своего адресата, — проговорил адъютант с подчеркнутым почтением. Островский поднял взгляд — и тот сразу наткнулся на внимательное, чуть насмешливое лицо Яна. Адъютант едва заметно приподнял бровь, и жест этот был достаточно красноречив: если бы письмо действительно пришло, генерал узнал бы о нём первым. Тишина повисла в кабинете. Где-то за дверью шелестели бумаги и стучали сапоги — жизнь штаба текла своим заведённым ритмом, а здесь, в кабинете, воздух словно сгустился. Дмитрий тяжело выдохнул, опустил плечи и откинулся на спинку кресла, прикрыв глаза ладонью. Ян тем временем аккуратно сложил документы обратно в кожаную папку. Щёлкнула застёжка. Он задержался, не спеша уходить, и бросил на генерала внимательный, почти изучающий взгляд. — Позволите сказать, ваше благородие? — произнёс он после короткой паузы. Островский не открыл глаз. Голос его прозвучал хрипло, с усталой усмешкой: — Даже если не позволю — всё равно скажешь. Это не было секретом: адъютанты при штабных генералах часто становились их глазами и ушами вне строя — в гостиных, на приёмах, за картами или бокалом вина. Лещинский выполнял эту роль блестяще — прислушивался, наблюдал, а затем передавал начальству нужные сведения о настроениях и людях. Но существовал и негласный кодекс офицерской чести: не вмешиваться в сердечные дела другого мужчины. А уж обсуждать женщину, к которой тот питал интерес, считалось низостью, недостойной офицера и дворянина. И всё же за последние пять лет Ян стал доверенным лицом генерала Островского — не только подчинённым, но и свидетелем его молчаливых дум, его привычек и слабостей. Потому позволил себе обойти прямоту и оставить простор для недосказанности. — Петербург — город на редкость разговорчивый, ваше благородие. Особенно, когда речь идёт о приезжих красавицах… Дмитрий сцепил пальцы, упираясь локтями об подлокотники кресла, и слегка подался вперёд. Смотрел прямо, и взгляд его был неподвижен и сосредоточен. — Мистер Астор, — начал Ян ровно, почти без выражения, — не делает никакого секрета из своих намерений. Говорит, что хотел бы остаться в России надолго. Может быть, и навсегда. Сослаться, мол, есть на что — средства, знакомства, потенциал его прожэкта… да и климат, по его словам, благотворно действует на здоровье. Он чуть пожал плечами и добавил с тенью усмешки: — Но, что любопытно, мистер Астор не делает ничего, чтобы дочь свою сосватать. Не обращался ни к свахам, ни к матронам при дворе. Словно даёт дочери право самой выбирать или, как человек предприимчивый, ждёт… самого выгодного предложения. Островский молчал. Адъютант, заметив, что генерал не подаёт признаков раздражения, позволил себе ещё одну фразу, с оттенком осторожного любопытства: — Впрочем, вокруг мисс Астор ходят разные разговоры, — произнёс Ян негромко, с тем тоном, каким обычно делятся новостью, в которой не уверены, но которая уже стала всеобщим достоянием. — «Американка с характером», — продолжил он, чуть приподняв бровь и усмехнувшись, будто передавал чужие слова с иронией. — Не боится спорить с мужчинами, может высказать всё прямо в лицо. Некоторые называют её дерзкой, другие — смелой. Дмитрий молчал. Лицо его оставалось неподвижным, но по жёсткой линии челюсти можно было догадаться, что каждое слово адъютанта он отмечал внутри с тяжёлым осадком. — Поговаривают также, — Лещинский будто бы подбирал слова, — что мисс Астор прибыла в империю не из любопытства, а по необходимости. Будто за океаном осталась… некая история. То ли скандал, то ли неудавшаяся помолвка. Одни винят отца, другие — её саму. Варианты, как водится, расходятся. Генерал резко поднялся и подошёл к окну. Лицо его оставалось непроницаемым, но по тому, как Островский сжал руки за спиной, Ян понял — слухи задели его. — Князь Борис… кажется, уделяет ей внимание, — произнёс он ровно, но достаточно выразительно, чтобы каждое слово прозвучало отчётливо. За стеклом плыли белёсые облака, отражая слабое петербургское солнце. — В столице об этом, разумеется, не говорят, — заметил Ян, будто оправдываясь. — Но в Роткове… По Дворцовой площади ехали редкие экипажи, а ветер трепал знамена. Дмитрий смотрел, не видя, и молчал. — Говорят, мисс Астор нередко скрашивала досуг князя Бориса. — Лещинский выдержал короткую паузу. — Именно она сопровождала его на званые обеды у губернатора… именно с ней видели его в имперской ложе театра. Голос адъютанта звучал ровно, с какой-то профессиональной холодностью, какая бывает у человека, привыкшего сообщать неприятные сведения, и при этом он не выглядел злословом. Дмитрий не двигался. Только подбородок чуть напрягся, а плечи — распрямились. Отражение в стекле окна выдало то, чего он не позволил бы увидеть вживую: вспышку раздражения, тень ревности… — Не могу знать наверняка, ваше превосходительство. Всё, что происходит в Роткове, имеет свойство… оставаться там. Но… — Не продолжай. Генерал перебил его, не повышая голоса. Не было в Островском ни гнева, ни раздражения — только холодная, выверенная сталь человека, привыкшего командовать не только другими, но и самим собой. Лещинский словно между строк дал понять: имя мисс Астор слишком часто упоминалось рядом с именем великого князя, и всякому, кто дорожит своей репутацией, стоит быть настороже, пока не станет ясно, что связывало Лэйн и Бориса на самом деле. Мысли Дмитрия невольно обратились к великому князю. В силу своего назначения в Ротков оба мужчины часто бывали в компании друг друга — то на военных смотрах, то на торжественных приёмах, то в кулуарных разговорах. Князь всегда производил на него впечатление человека редкого ума и несомненного обаяния. Был в нём тот особый блеск, что отличает тех, кто знает себе цену и не нуждается в чьём-либо одобрении. С ним было легко говорить о тактике, о службе, о политике. Дмитрий уважал в нём то, чего не находил в других: природное достоинство без холодности, уверенность без жестокости. Положение Бориса позволяло многое. Не претендуя на престол, он был свободен от тяжести ожиданий. Ему дозволялось то, что другому стоило бы карьеры: карточные долги, страсть к скачкам, мимолётные романы с балеринами из имперского театра. Если же случались скандалы, их спешно заминали. Сам Островский никогда не интересовался подобными историями. У него не было на это ни времени, ни желания. До сих пор он думал, что всё это — дело двора, не его. Но теперь, услышав имя Лэйн с именем князя, впервые ощутил, что… — Ведь она вам не нравилась? Не правда ли? — голос Яна прозвучал нарочито непринуждённо. — Что ж ныне её преследуете вы? От такого подбора слов Дмитрий едва заметно скривился, закатив глаза. Сухая усмешка скользнула по его губам, но в глубине души кольнуло раздражение: «Действительно ли я выгляжу так жалко?» После той встречи на выставке, почти месяц назад, он и вправду искал повод увидеть мисс Астор вновь. Однако существовали правила. В высшем свете прямое ухаживание считалось неприличным: мужчина мог быть настойчив, но не навязчив. Прийти к даме без приглашения — означало бросить вызов общественному мнению. Даже визит к господину Астору с формальным предлогом мог быть расценен двусмысленно, ведь все понимали, ради кого делается такой шаг. Приглашение же в собственный дом воспринималось бы как явный знак особого расположения. А Дмитрий не знал… Имел ли он на это право. Имел ли надежду на то самое «особое расположение» — или лишь обманывал себя, думая, что нашёл обладательницу тех самых зелёных глаз, о которых грезил все эти годы. Оттого стал генерал чаще появляться в тех домах, куда прежде не заглядывал годами. Посещал приёмы, где собирался весь петербургский свет, балы у послов, вечера у графини Мещерской, музыкальные салоны на Английской набережной. Подобное всегда тяготило его: бесконечная череда лиц, разговоров, улыбок. Теперь же за каждым из этих вечеров стояла одна надежда: встретить её. Необязательно заговорить — достаточно увидеть, чтобы убедиться, что она здесь, что она реальна. Но чем чаще видел мисс Астор, тем меньше понимал. Ведь и была Лэйн не такой как другие барышни. Не кокетничала, не томилась в ожидании комплиментов, не пользовалась женским обаянием, столь привычным русским барышням. Могла спокойно стоять в стороне, не стремясь быть замеченной. Когда же к ней обращались, то говорила уверенно, с тем лёгким иностранным акцентом, который придавал её речи оттенок прямоты, почти дерзости. Начинал Дмитрий соглашаться, что вся её отрешённость — просто иная манера общения, свойственная чужестранкам. И, может быть, вовсе не было в ней ни тайного интереса к нему, князю или какому-нибудь другому мужчине, ни равнодушия — только природная свобода, не знающая условностей, по которым жил он сам. И всё же мысль, что она, возможно, не думает о нём вовсе, причиняла странную, почти телесную боль. За последний месяц их пути пересекались редко, действительно случайно. Пара слов — на приёме у посланника, лёгкий поклон — в одном из салонов, обмен взглядами в фойе Мариинского театра. И каждый раз что-то вставало между ними: круг людей, шум голосов, свет люстр. Не было ни минуты, чтобы остаться наедине, ни шанса сказать то, о чём он думал. Иногда Дмитрию казалось, что Лэйн сама избегала этих встреч. Неужели предпочитала она толпу — поверхностные светские беседы, нарочитое веселье — и не чувствовала, как он, стоя в стороне, мысленно умолял её остаться, отпустить всех, подарить ему хотя бы миг? Оттого начал ей писать. Письма — короткие, сдержанные. Сначала — формальные. Потом — более личные. Без признаний, без упрёков. Генерал знал, что делал ошибку. Но не писать было бы хуже. — Случайно вас когда-то встретя, В вас искру нежности заметя, Я ей поверить не посмел: Привычке милой не дал ходу; Свою постылую свободу Я потерять не захотел. Погрузившись в размышления Островский и забыл, что Ян всё ещё оставался в кабинете. Вздохнув, он обернулся — и увидел, как адъютант глядит на него с лукавой искоркой в глазах. — Вижу, познакомился с творчеством Пушкина, — сухо заметил Дмитрий, направляясь к своему столу. — Похвально. Лещинский улыбнулся, и от этого шрам его стал ещё заметнее, будто глубже прорезал кожу. — Ответы на многие наши вопросы даёт литература, — заметил Ян с невинной усмешкой, аккуратно выпрямляя лежащие перед ним бумаги. — И этот отрывок, признаюсь, особенно уместен. Бросил генерал на адъютанта взгляд — тот самый, холодный и предостерегающий, который обычно заставлял замолчать даже старших по званию. — Несчастной жертвой Лещинский падёт, — произнёс Островский сухо, — если продолжит в этом духе. Ян тихо засмеялся — коротко, глухо, стараясь не усугублять и без того натянутую атмосферу, — и чуть приподнял руки, показывая, что сдаётся. Дмитрий переключил внимание на аккуратно сложенные на столе бумаги, всем своим видом показывая, что разговор окончен. Адъютант поклонился, прижал папку к груди и направился к двери. — Вы же знаете, Дмитрий Александрович, — обернулся он уже почти на пороге, — чем закончился «Онегин»? Генерал поднял глаза исподлобья — взгляд стал тяжёлым, холодным. От такого глупого вопроса стал раздражённым. — «Онегин» кончился тем, что Пушкин женился. Подобный ответ заставил Островского едва фыркнуть и закатить глаза. — А он упрям, отстать не хочет, Ещё надеется, хлопочет… Ян облокотился о косяк двери и добавил, понижая голос: — Он пишет страстное посланье! Лещинский, уловив, как напряглись плечи генерала, сделал шаг к двери, всё ещё сдержанно улыбаясь. Он уже взялся за ручку, когда услышал короткое движение за спиной — шорох ткани, резкий вздох. Инстинкт заставил адъютанта рвануть дверь на себя и также быстро захлопнуть её. В тот же миг воздух рассёк глухой свист — тяжёлое пресс-папье, брошенное со всей силы, ударилось в дверь и с гулким звоном упало вниз, оставив тёмную вмятину на полированной панели. Дмитрий стоял, тяжело дыша, потом медленно опустился в кресло. Отвернувшись от стола, посмотрел в окно, за которым лениво тянулись облака над Дворцовой площадью. В их мягкой белизне вдруг мелькнула усталая мысль, почти шёпот, который произнёс сам себе, не отдавая отчёта, вслух: — Я знаю: век уж мой измерен… Но чтоб продлилась жизнь моя, Я утром должен быть уверен, Что с вами днём увижусь я…

⌬⋆⟡⟐⋆⌬

Дмитрий вовсе не был уверен, что увидит мисс Лэйн на ежегодном приёме у военного министра. Подобные вечера относились к числу полупридворных, где всё происходило по выверенному протоколу. Для приглашённых это был не столько праздник, сколько возможность показаться при дворе, обменяться несколькими фразами с министром и напомнить о своём существовании. Дмитрий же, как генерал и граф, не мог позволить себе отсутствовать. Его фамилия значилась в списке обязательных гостей. В числе тех, кто должен олицетворять собой благонадёжность и воинскую честь. В день приёма июньский Петербург дышал мягким теплом и влагой с Невы. Вечер стоял светлый, прозрачный, будто город не хотел засыпать. На узких улицах пахло нагретым камнем, рекой и пылью с набережных, а в садах уже отцветала сирень, оставляя после себя лёгкий аромат. Фасад особняка военного министра мерцал в золотистом сумраке: фонари отражались в лакированных дверях карет, в стекле парадных окон. У подъезда стояли гренадёры в киверах, лакеи в ливреях принимали прибывающих гостей. Кареты подкатывали одна за другой, скрипели рессоры, позвякивали удила, смешиваясь с негромкой музыкой, доносившейся изнутри. Встретила Дмитрия стройная мелодия протокола. Швейцар у дверей громко произносил фамилии новоприбывших, камер-юнкеры сверяли списки приглашённых, и очередь к хозяйке вечера текла медленно, как река. Дамы скользили по паркету в платьях последних мод — с турнюрами, подчёркивающими изгиб спины, с пышными драпировками из шёлка, муара и шифона. Мужчины расхаживали в мундирах и фраках, с орденскими лентами через плечо. Оркестр гвардейского полка вёл контрданс — торжественный, неторопливый, но в Большой зале был важнее не танец, а видимость порядка: короткие поклоны, два слова о здоровье государя, ещё два — о погоде и благоустройстве столицы. Генерал появился как положено: лёгкий кивок хозяину, обмен парой фраз с заместителем министра, сухая, почти машинальная улыбка старому знакомцу по штабу. На Островском — парадный мундир, отглаженный до хруста; сабля не звенела — он умел носить оружие так, чтобы оно не привлекало лишних глаз. Взял бокал шампанского — для приличия, а не для удовольствия — и не сделал ни глотка. Анфилада залов была раскрыта настежь, и звуки — смех, музыка, шелест платьев — струились сквозь них, как воздух сквозь распахнутые окна. В Жёлтой гостиной — карточные столы. Там негромкий звон костяных фишек, сдержанные реплики и запах табака, перемешанный с духами. В Голубой собрался дипломатический кружок. У камина обсуждали железные дороги, фрахты и пошлины, как будто от их разговоров что-то зависело. В Малой столовой — тонкий звон хрусталя, да ровный блеск серебра. Щедро расставленные холодные закуски: лосось, фаршированная дичь, лимоны на ледяных блюдах. Далее — терраса, ведущая в сад. Там фонари из кованого железа освещали дорожки, по которой мягко ступали дамы, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Двигался Островский по залам будто по плану местности: взгляд скользил, отмечал группы, лица. Знал он — здесь надо быть видимым, но не заметным; присутствовать, но не задерживаться. В его походке чувствовалась выученная осторожность, привычка держать себя настороже, но в тот вечер мешалась она с едва уловимой надеждой, от которой хотелось ускорить шаг. Гул голосов тёк, как волна, — смех, приглушённые фразы, звон бокалов соединялись с музыкой и шелестом тафты. Блеск люстр рассыпался по стенам, дробился в зеркалах, отражался в позолоте рам, так что усадьба казалась живым существом — дышащим, переливающимся светом и звуком. Для Дмитрия всё это сливалось в единый непрерывный шум, от которого уставало внимание. Он видел, как движутся люди, как они улыбаются, склоняют головы, и не слышал уже смысла их слов. Но вдруг — в одном из зеркал, Островскому почудилось движение: изящный изгиб плеч, плавный поворот головы, знакомая осанка. Он замер на мгновение, будто сердце пропустило удар. Силуэт уже исчез за дверным проёмом — светло-голубое платье мелькнуло, словно отблеск света, и растворилось в людском потоке. Дмитрий сделал несколько шагов — неторопливо, но с внутренним восторгом и предвкушением, какое обычно испытывал перед боем. Прошёл в соседний зал, потом в следующий. Где бы не оказывался — везде то же самое ощущение: будто тень, знакомая до боли, скользит впереди, не давая себя догнать. Платье то мерещилось у окна, то у колонны, то у входа в Красную гостиную, и всякий раз, когда он пытался приблизиться, фигура исчезала — словно нарочно уводила его за собой. Шаг его ускорился, и в груди поселилась едва заметная дрожь. Уже почти достиг дверей гостиной, когда чья-то рука легла ему на плечо. — Дмитрий Александрович! Вот уж не думал застать вас в Петербурге! Пришлось остановиться. Окликнул его один из офицеров, старый знакомый по гарнизонной службе, уже под лёгким шампанским настроением. Завязался разговор. Так не вовремя. Островский выпрямился, отвечал коротко и всё время краем глаза поглядывал за тем направлением, куда исчезла женская фигура. Когда, наконец, удалось генералу распрощаться с навязчивым собеседником, то поспешил переступить порог, за которым скрылось его… наваждение. Неясное светлое видение, каким стала для него американская мисс. И он уже не боялся признаться себе в этом. Ведь никакая логика, никакой здравый смысл не могли объяснить, зачем Островский идёт, зачем ищет — разве только то тихое, почти болезненное чувство, которое не отпускало его со дня их последней встречи. Дмитрий остановился у двери и окинул комнату быстрым взглядом — окна, колонны, толпу гостей, — но ту, которую искал, не увидел. В Красной гостиной воздух был иной — плотный, тёплый, пахнущий вином, воском и бархатом. Под светом люстр алые обои казались ещё ярче, позолота картинных рам — тяжелее, а портьеры будто впитывали дыхание толпы. По стенам — портреты военных в парадных мундирах; по центру зала — оживлённый круг зрителей. Два молодых офицера показывали фехтовальную демонстрацию: сталь вспыхивала в воздухе серебряными дугами, звенела и призывала к вниманию. Один — светловолосый, гибкий — двигался по французской школе: лёгкие выпады, короткие касания, уход в сторону и обман вторым намерением; другой — более широкоплечий — стоял крепко и больше работал корпусом. Вокруг собралась заинтересованная публика. Мужчины переговаривались о приёмах, о новом порядке в кавалерийских училищах; дамы прятали улыбки за веерами, ловя глазами блеск шпаг. Следуя какому-то внутреннему чутью, будто невидимая нить тянула его всё дальше, Островский медленно прошёл вглубь комнаты. Он не спешил, но и не колебался: шаги мерно отдавались по паркету, а взгляд — сосредоточенный, холодный снаружи и тревожный внутри — скользил по лицам, по силуэтам, по платьям и мундирам. Мужчины, завидев генерала, едва заметно кивали ему, уступая место; кто-то из младших офицеров согнулся в полупоклоне. Дамы, напротив, при его приближении будто оживали — веера вспыхивали, раскрывались, перья дрожали от лёгкого волнения. В этих мельчайших движениях — трепет светского ритуала, игра, где каждый жест имеет значение, а каждый взгляд — цену. И вдруг он остановился. Мисс Астор стояла среди публики спиной к нему, неподвижная и спокойная, даже отрешённая от суеты. На ней было вечернее платье, переливавшееся под светом люстр серебристым сиянием. Лиф плотно облегал её тонкую талию, а на обнажённых плечах мерцала прозрачная драпировка из тюля. Светлые волосы уложены в высокую причёску с мягкими волнами у висков и тонкой прядью, выбившейся на шее. Именно от этого одинокого локона у Дмитрия вдруг перехватило дыхание. И будто почувствовав его взгляд, Лэйн едва повернула голову. Всего на миг — но этого оказалось достаточно. Её глаза, светло-зелёные и пронзительные, встретились с его — и всё вокруг будто исчезло. Было это подобно вспышке. Когда две молнии пересекаются на небе. Лэйн выдохнула. Её губы чуть приоткрылись, и в этот миг она напомнила Дмитрию гравюру, увиденную когда-то в альбоме голландских мастеров — девушку с жемчужной серёжкой, столь же простую и неуловимо прекрасную. Тот же свет на лице, та же хрупкая тишина между вдохом и словом. Свет люстры скользнул по её щеке, блеснул в зрачках, задел жемчужину в ушке… Перед тем как склонить голову в приветствии, Лэйн едва улыбнулась ему. И от одной этой улыбки у Островского будто гора свалилась с плеч. То напряжение, что жилo в нём последние дни — да что там, годы — отпустило, растворилось. На краткий миг всё стало простым и ясным: ни долга, ни чинов, ни ожиданий — только она и это ощущение покоя. Раздались аплодисменты — короткие и громкие, — как выдох после задержанного дыхания. Лэйн повернула голову, возвращая взгляд на импровизированную арену: два молодых офицера поклонились, один протер лезвие платком, другой принял поздравления. К Дмитрию же обратился министр промышленности — дородный, розоволицый, с неприятной манерой говорить, наклонившись слишком близко к собеседнику. Рассуждал он о заводах, о паровых машинах и железе, о том, как Россия наконец догоняет Европу. Островский слушал, кивал, односложно отвечал. А еще отмечал, как у мисс Астор дрогнули плечи под светом люстр, как чуть качнулись лёгкие перья её веера. Так они и стояли какое-то время: она — глядя в центр гостиной, он — на неё. Как бы мог продолжиться этот вечер? Гостей пригласили бы к ужину — и мисс Астор, как и положено, сидела бы подле своего отца. Потом начались бы танцы — и генерал ангажировал бы американскую мисс на вальс, чтобы наконец сказать то, что выходит за рамки приличий. Или, быть может, в какой-то момент суеты Островский заметил бы, как Лэйн ускользает на террасу, и, не раздумывая, последовал бы за ней… Но ничего из этого не случилось. Мисс Лэйн, как и всегда, была без компаньонки и какого-либо сопровождения. Не последовала за дамами в угол гостиной, чтобы присесть и перевести дух, пока офицеры взяли паузу. О, нет, она упрямо и по-своему выбрала другое направление. Американская мисс направилась к выставленным в ряд шпагам, блестевшим в свете люстр. Любознательная, внимательная, она наклонилась чуть ближе, словно рассматривала не оружие, а изящные предметы искусства: рукояти, гардовые изгибы, начищенную сталь. Островскому же в этот момент пришлось уделить внимание не одному министру, а целой группе чиновников, присоединившихся к ним. Слова текли потоком — о военной реформе, о необходимости усилить подготовку кадетов, о новых поставках обмундирования. Генерал и по долгу службы, и по характеру, умел скрывать свои чувства. Вот и тогда его лицо оставалось спокойным, взгляд — внимательным, и собеседники, увлечённые разговором, не могли бы заподозрить, что он их почти не слушает. Островский кивал в нужные моменты, вставлял короткие реплики, даже позволил себе сухую улыбку. Однако Лэйн оставалась в поле его зрения. Замечал, как ткань её голубого платья мягко колеблется при каждом движении, как тонкая кисть касается эфеса шпаги — осторожно, будто она боялась обжечься металлом. Именно поэтому генерал и уловил фразу, произнесённую мягко, с лёгким акцентом: — Фехтование, должно быть, весело для вас, месье Рэйн? Бросил Дмитрий короткий взгляд — резкий, как выстрел. У шпаг стоял светловолосый офицер, тот самый, что только что участвовал в демонстрации и выиграл. С расправленными плечами, с улыбкой самоуверенного триумфатора, он говорил с Лэйн, а она, улыбаясь, вела с ним светскую беседу. — Кто-то скажет, что это искусство, а кто-то — тяжкий труд, — заглядывая барышне в глаза, произнёс Рэйн. — Но в любом случае я справился. Дмитрий закатил глаза. Очень сильно. Разумеется — мысленно. Ощущал, как внутри поднимается знакомое чувство — молчаливое раздражение. Снова этот самодовольный тон, эта нагловатая уверенность молодости. А когда Рэйн сделал полшага и чуть наклонился к Лэйн, раздражение в Островском уплотнилось, стало почти осязаемым. В обычной какофонии гостиной эта сцена растворилась бы, но внимание генерала было сфокусировано на паре американки и офицера предельно остро. И потому он услышал. — Пускать кровь — вот что весело, — произнёс Рэйн, накрыв её руку своей, будто хотел взять шпагу, но поймал именно руку. — Уверен, вам понравится. Лэйн взглянула на него вопросительно, без улыбки. — Женщины испытывают больше удовольствия, чем мужчины. У Дмитрия рука сама дёрнулась к эфесу шпаги, висящей у него на поясе. Внутри всё вспыхнуло — не жаром, а холодом, таким, каким обжигает сталь на морозе. Гнев был почти физическим, острым, как лезвие клинка, уже готового вырваться из ножен. А Лэйн… она справилась с лицом. С тем самым удивительным самообладанием, которое генерал однажды уже замечал в ней. — Не понимаю, о чём вы, князь Рэйн. Вы, верно, шутите. Её взгляд скользнул вниз, на мужскую руку, всё ещё удерживающую женские пальцы на эфесе шпаги. Дмитрий не мог видеть этого взгляда, но догадался, что был он строгим, колким, почти угрожающим, потому что молодой офицер мгновенно отступил. — Не стройте из себя оскорблённую невинность, мисс… — тихо и низко сказал Рэйн, наклоняясь ближе. — Понравились вы великому князю. А значит, уже побывали в его… — Вы забываетесь, — шикнула Лэйн, перебивая князя. Повернулась к нему спиной, надевая на себя холодную маску спокойствия, и пошла прочь. Проходя мимо генерала, наверняка почувствовала его взгляд — тяжёлый, прожигающий насквозь, — но нарочно продолжила смотреть прямо перед собой. Дмитрий проводил её взглядом, ощущая ледяное спокойствие, то самое, которое предшествует действию.

⌬⋆⟡⟐⋆⌬

Лэйн узнала об этом не сразу. Только спустя несколько дней после самой дуэли до неё дошёл слух — тихо, из уст в уста — что генерал Островский стрелялся с князем Рэйном в прошедшее воскресенье. На Троицу. Лэйн провела то утро со всем двором в храме: слушала, как гулко раскатывается по сводам «Святый Боже». Она не знала тогда, что в тот самый утренний час, пока священник размахивал кадилом, в нескольких верстах от города, на загородной поляне, прозвучали два выстрела.
Примечания:
75 Нравится 41 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (5)