Лямур Тужур

Горячая работа
NC-17
В процессе
75
2
автор
Devi Gan бета
Серия:
Размер:
планируется Макси, написана 101 страница, 35 798 слов, 5 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
75 Нравится 41 Отзывы 11 В сборник

Красныя горка

Настройки

«Сочтемся весной на бревнах - на Красной веселой горке;

сочтемся-посчитаемся, золотым венцом повенчаемся»

Дмитрий шагает по заснеженной поляне, окружённый печальной мглой. Снег ложится мягким саваном, скрывая дорогу, и потому каждый его шаг звучит громко, как в пустом храме. Оборачивается — но за спиной лишь белая мгла, и, будто желая оторваться от чего-то невидимого, он ускоряет шаг. Впереди тянется лес, застывший и нахмуренный в своей мрачной красе. Сосны стоят тяжёлые, укутанные клоками снега, их ветви гнутся вниз под тяжестью зимы. Сквозь вершины нагих осин и берёз, что стоят как чёрные копья, пробивается холодный свет луны. Дороги нет: кусты, овраги, тропы — всё занесено метелью, словно сама природа решила стереть пути для человека. И вдруг, меж деревьев — убогая избушка. Стоит одиноко в этой глуши, с трех сторон по крышу занесённая снегом. Но в одном окне ярко горит свет — живой, жёлтый, манящий. Дмитрий подходит ближе и заглядывает внутрь. Там шум, крик, звон стаканов, как на больших поминках, когда горе мешается с пьянством. Однако замечает, что вместо люда за длинным столом сидят чудовища: один с рогами, другой с собачьей мордой, а вокруг ещё тени, то мохнатые, то чешуйчатые, с блеском звериных глаз. Смех и вой смешиваются, чаши поднимаются, и кажется, будто пир этот не кончится никогда. И вдруг Дмитрий различает среди пирующих женскую фигуру. Она сидит, склонившись к столу, и прежде чем успевает он разглядеть лицо — отшатывается, словно уже узнал её. Сердце бьётся слишком громко, отзывается в висках, будто спрашивая: жив ли еще, или уже перешёл невидимую грань? Стиснув зубы, он торопится к двери и смело распахивает её, желая убедиться в своей догадке. А может — спасти молодую деву, что сидит среди чудищ, запертая в этом адском сборище? Дверь скрипит, впуская сквозняк. Лучины дрожат, и пламя отбрасывает длинные тени по закопченым стенам. И все взоры — искажённые, звериные — одновременно оборачиваются к нему. Раздаётся яростный смех — гулкий, разноголосый, словно из самой преисподней. Рога, копыта, хвосты, клыки и кровавые языки, костяные пальцы — всё указывает на него, вторгшегося в запретное. Страх охватывает Дмитрия, но бежать нельзя: взгляд девичьих глаз пригвоздил его к месту. Они светятся странным серо-зелёным блеском, пугающим и манящим. Она встаёт из-за стола и делает шаг. И, остановившись прямо перед ним, объявляет: — Мой! Тени сгущаются, словно сама изба наполняется вязкой удушающей мглой. Крик — дикий, нестерпимый — резанул по ушам, будто кто-то вопит прямо в его голове. Стены дрожат, балки трещат, жилище готово рухнуть и поглотить его вместе с чудищами. Земля под его ногами пошла ходуном, мир погрузился в черноту, и последнее, что Дмитрий увидел — это её глаза, серо-зелёные, холодные, полные власти. Избушка качнулась, словно сорванная бурей… И Дмитрий проснулся от рывка. В тот самый миг колёса кареты подпрыгнули на ухабе, и вместе с ними встряхнуло и генерала. — Ваше благородие, извиняюсь! — перекричал ветер извозчик. — Дорога тут старая, снег еще не потаял, а под ним колея — так и швыряет в стороны! Дмитрий, съехав на край сиденья, тяжело выдохнул и вновь уселся ровнее. Прикрыл глаза ладонью и вдруг даже испытал странную благодарность: выбоина на дороге оказалась спасением, вырвала его из липкой паутины сна. — Плохой сон приснился, ваше… высокоблагородие? — тихо спросил Ян, чуть наклонив голову, как будто между делом. Дмитрий бросил на него косой взгляд. Адъютант сидел напротив, свежий, выспавшийся, с ясными глазами, да ещё и в прекрасном расположении духа. Казалось, ночь и путешествие по разбитой дороге вовсе не коснулись его. Вопрос прозвучал невинно, как обычная воспитанность и хороший тон, и при этом Ян позволил себе улыбнуться. Дмитрия это раздражало, и вместо ответа он резко отвернулся к окну. За стеклом тянулась весна, робкая и неуверенная. Сугробы уже осели, серо-белые, как старое полотно, местами прорезанные чёрной землёй. По пригоркам бежала талая вода, переливаясь под солнечным светом. Дальние поляны ещё держали холод, но над ними вился лёгкий туман, как предвестие скорого тепла. За годы службы Островский привык к бесконечным и неудобным переездам. Помнил, как неделями приходилось держаться в седле, пробираясь по каменным кавказским перевалам. Там любой неосторожный шаг грозил сорваться в пропасть, а сам воздух, тонкий и ледяной, жёг лёгкие сильнее винтовочного пороха. Молодым офицером он участвовал в кавказских экспедициях — видел сожжённые аулы, слышал стрельбу из-за скал и запомнил, как враг нападал внезапно, в тумане, а потом растворялся в горах. Знал он и дрожь саней на бесконечном Сибирском тракте, когда мороз сводит зубы, а холод проникает под шинель, и кажется, будто замерзают сами кости. Там, где не хватало солдатского хлеба, приходилось довольствоваться мёрзлой рыбой и кислыми щами, едва тёплыми, но и это было роскошью. В Сибири Дмитрий сопровождал этапные команды, инспектировал гарнизоны и часто видел, что дорога ломает не только лошадей, но и людей. В Средней Азии его преследовала другая стихия: пыль, жгучая, как песок из печи, забивавшаяся в глаза и горло. Там он служил в составе Туркестанского корпуса, участвовал в укреплении линии на Аральском море, сопровождал обозы через степь, где жажда была врагом куда страшнее выстрела. Дмитрий видел, как от перегрева падали кони, а солдаты пили грязную воду из арыков, лишь бы дотянуть до следующего колодца. Всё это было частью службы. Привык Дмитрий, что дорога — испытание, а человек лишь инструмент долга. И потому нынешняя тряска в карете не вызывала в нём ни жалобы, ни слабости. Теперь их путь лежал к ближайшей железнодорожной станции в Тюмени. Лишь там можно было пересесть на поезд, что повезёт его дальше — через Екатеринбург, Москву и до самого Петербурга. Но до станции ещё предстояло добраться по весенним колеям и распутице, где талый снег то втягивал колёса в липкую грязь, то открывал каменистые ухабы. Но сколько бы ни тянулась дорога, генерал никогда не задерживался дольше необходимого в… подобных местах. Постоялые дворы с их прокуренными комнатами, скрипучими койками и кислым запахом дешёвой похлёбки тяготили его. Казённые квартиры при гарнизонах — тоже: слишком много посторонних глаз и лишних ушей. Он знал, что дорога сама диктует темп, и лучше поспать два часа в карете, чем терять целый день на пустые удобства. Его сопровождала привычная свита: денщик, управлявший багажом и лошадьми; пара казаков, что ехали верхом и зорко присматривались к дороге; и, конечно, адъютант. Дмитрий бросил ещё один взгляд на Яна. Тот всё так же улыбался — легко, почти беззаботно. Но от этой улыбки чуть растянулся старый, разветвлённый шрам на его левой щеке, превращая приветливое выражение лица во что-то двусмысленное, тревожащее. Генерал снова отвернулся к окну. Дело было вовсе не в шраме. Ян улыбался с видом человека, который слишком хорошо понимает — играет на нервах у собеседника. И что самое неприятное — делает это осознанно, с тихим удовольствием. Ян Лещинский родился в польской дворянской семье. Его отец, когда-то владевший имением под Варшавой, после восстания 1863 года лишился части земель и титула. Семью это не уничтожило. Но, чтобы сохранить остатки привилегий, вынудило отдавать сыновей на службу империи. Ян оказался в кадетском корпусе в Петербурге, а потом в Николаевской академии Генерального штаба. Он был умен, владел языками, отличался дисциплиной и холодным самообладанием. Но за военной выправкой прятался характер — с иронией, порой язвительный, а в темно-зеленых глазах жила дерзость, свойственная тем, кто никогда не чувствует себя «полностью своим» в чужой стране. Шрам на щеке Яна Лещинского был из тех, что невозможно скрыть. Не аккуратная белая полоска, оставшаяся после врачебной иглы, а разветвлённая борозда, словно кто-то провёл по лицу острым когтем, запечатлив память о том мгновении на всю жизнь. Ян получил его в одной из баталий Русско-турецкой войны, где-то под Плевной. Подробностей он никогда не рассказывал, а Дмитрий не спрашивал. Генерал и без того знал, что такое ранения. Не счесть, сколько раз он своими собственными глазами видел, как врачи останавливали кровотечения, зашивали порванные мышцы, стягивали кожу над зияющими ранами. Он и на себе испытал весь путь заживления: жгучая боль, воспаление, запах гноя и та странная усталость, которая накатывает вместе с кровопотерей. Помнил Дмитрий и слова одного старого полкового врача. — На лице, ваше превосходительство, — раны заживают лучше всего, — произнёс он, вставляя нить в иглу и щурясь при тусклом свете фонаря. Дмитрий сидел на походном ящике, прижимая к правой стороне рта окровавленную повязку. Кровь сочилась сквозь пальцы, и боль жгла так, что хотелось закатить глаза и потерять сознание. Но он только сильнее стиснул зубы, чувствуя солёный привкус крови на языке. — Какими бы страшными они ни казались в начале, — продолжал врач, наклоняясь ближе, — кожа затянется, срастётся… Доктор едва качнул головой, вздохнув так, будто видел это уже сотни раз. Тогда ещё полковник Островский убрал ладонь от лица, обнажив рану: косой разрез рассекал верхнюю губу, краснея свежим мясом. Врач провёл пальцами чуть выше раны и пробормотал: — …и останется лёгкая линия, белёсый рубец. Не более. Потому всякий раз, когда генерал смотрел на Лещинского, гадал про себя: что же произошло на самом деле? Что могло так располосовать лицо, что даже плоть, склонная к быстрому заживлению, не справилась и оставила этот разветвлённый, словно выжженный, след? Пуля? Шашка? Или что-то ещё, о чём Ян предпочитает молчать? Судьба свела их пять лет назад, в 1882 году. Дмитрий, тогда уже генерал, инспектировал гарнизоны в западных губерниях. Лещинский сопровождал штаб как младший офицер при командировке. Отмечал про себя Островский, что Ян умел слушать и говорить к месту. Его рапорты были чёткими, а наблюдения — точными. Генерал мог выбрать любого из молодых офицеров в адъютанты, но выбрал именно Лещинского. — Ты думаешь не о себе, а о деле. Таких мало. Поедешь со мной, — коротко сказал тогда Дмитрий, и Ян принял это одновременно как приговор и как награду. Присутствие капитана гвардии, а именно это звание носил Ян Лещинский, действительно скрашивало тяготы пути. Молодой поляк был внимателен, сметлив, умел поддержать разговор, когда тишина начинала тяготить. Иногда он отпускал ироничные замечания, иногда — говорил с излишней энергичностью, словно хотел подбодрить не только себя, но и самого генерала. И всё же это было лучше, чем ехать в полном молчании, слушая лишь скрип полозьев да тяжёлый стук копыт. — Ваше превосходительство, — наконец произнёс Ян, — впереди будет постоялый двор. Последняя остановка перед Тюменью. Лошадей придётся сменить, иначе дальше они не потянут. Дмитрий бросил на него короткий, почти раздражённый взгляд. Само слово «постоялый двор» влекло за собой сырость, тесноту и ненужную возню с людьми, которых генерал не желал видеть. — Отобедаем там и отправимся дальше, — сказал Дмитрий с нажимом, не допуская возражений. — Мы должны сесть на поезд сегодня же. Ян кивнул, и лёгкая улыбка чуть тронула губы, будто мужчина ожидал именно такого ответа. Дмитрий же снова отвернулся к окну: он не терпел задержек, особенно теперь, когда Петербург был так близко. Хотя и Петербург он тоже не терпел. Сколько бы раз ни возвращался туда после походов и дальних командировок, встречала столица его одинаково — холодными дворцами, душными приёмами и лицемерной любезностью. Несмотря на ясное весеннее утро, Дмитрий хмурился, глядя в окно кареты. Время от времени мимо пролетали простые крестьянские избы, чернеющие на фоне ещё не сошедшего снега, и старые рощи с берёзами. Всё это смутно напоминало ему места из детства. Неясные, словно выцветшие образы: вот такой же пруд подле липовой аллеи, такой же покосившийся амбар, такие же просёлочные дороги, где он впервые учился держаться в седле. Но… Нигде не чувствовал себя генерал Островский покойно. Ни в родовом имении между Петербургом и Москвой — где усадебный дом с колоннадой и в строгих линиях классицизма холодно взирал на липовые аллеи. Там пруд, сад и парк хранили слишком много теней прошлого: шаги отца, материнский голос, звонкий смех сестры. Всё это жило в памяти стен и вызывало у него лишь тоску. Ни в каменном доме в Москва-городе — просторном, прохладном, с библиотекой, полной старинных фолиантов. Там, среди портретов предков, висевших на стенах, Дмитрий чувствовал не гордость, а непрошеное укоризненное молчание. Одна дорога не судила его и не связывала. Но… Но на самом деле Дмитрий бешено устал. Кавказские горы, Сибирский тракт, степи Средней Азии, пыльная и жаркая Турция. Хоть правление государя Александра III и называют мирным, да только генерал Островский слишком хорошо знал цену этого мира. Которую платили такие, как он: те, кто спал на холодной земле, кто годами скитался по дальним гарнизонам, кто держал дисциплину так же крепко, как саблю в руке. «Боже, да что же это такое? Тоска така-а-я…» — думал генерал, не позволяя себе тяжело вздыхать. Ему было всего сорок, но тело отзывалось на каждую версту. Иногда кости ныли так, будто в них по-прежнему сидела пуля. А в груди словно поселилось что-то тяжёлое и липкое: не боль, но постоянное тянущее чувство, будто жизнь сама давила на рёбра изнутри. Будто что-то случилось… или случится. Ниже горла тянуло так, что казалось высасывало из него силы, выкручивало сухожилия под ключицами. Но, прикрыв глаза, перед ним вновь и вновь вспыхивали обрывки сна: женская фигура за столом среди чудищ, серо-зелёные глаза и голос, провозглашающий: «Мой». Он вздохнул, не отводя взгляда от проносящихся мимо полей. Родина была ему привычной, но в то же время скучной и давящей. «Российская империя — тюрьма, — устало заключал Островский про себя. — Но тоже самое и за границей. Всюду люди одинаковы: там тоже кровь, там тоже интриги и жадность. Здесь я хотя бы знаю правила игры, но от этого не становится легче». С самого рождения путь Дмитрия был предопределён: сын старинного графского рода, он с младых лет знал — его жизнь будет военной. Строгое домашнее воспитание, кадетский корпус, первые манёвры, первые выстрелы. Всё вело к службе, и в этой службе мужчина, казалось, нашёл себя. «Что гонит меня все эти годы?» Вроде бы Островский достиг всего, чего можно достичь мужчине к сорока: генеральский мундир, уважение подчинённых, доверие государя. За плечами десятки кампаний, ордена на груди. Быть может двигала им жажда доказать — себе, предкам — что он достоин их имени? Быть может стремление заполнить пустоту, которая жила в груди с юности? Ту самую, что заставляла его ночами вскакивать в холодном поту и вновь и вновь искать в дорогах и походах забытьё. Я путь ищу… Взгляд Дмитрия зацепился за яркое пятно мелькнувшее меж деревьев, оторвав его от тяжёлых раздумий. Лес начал редеть. Сначала отдельные просветы, потом длинные полосы голой земли, и наконец впереди открылись очертания деревни. Крыши изб, серые, приплюснутые, как будто вросшие в землю; белела часовенка, едва заметная за рядами берёз; по обочинам дороги мелькали покосившиеся заборы. Чем ближе, тем явственнее становился людской гул — тот самый, особенный, праздничный. Генерал заметил, что на просторной поляне у подножия холма, на котором возвышалась белокаменная церковь, шумела ярмарка. — Что за деревня? — наконец спросил Дмитрий, хмуро глядя в окно. — Лаврушено, — без запинки ответил Ян. Но слишком уж хитрая улыбка подсказала, что врёт. Островский изогнул бровь, не отводя взгляда от адъютанта. — Нет, простите… Горелово, — поспешно поправился тот, по-прежнему с тем же игривым блеском в глазах. Меж ними повисла короткая пауза. — А может, Бабкино. Или Душино. Генерал закатил глаза и отвернулся обратно к окну, тяжело выдыхая. — Не всё ли равно, ваше благородие? Карета въехала на постоялый двор. Постройка была двухэтажная, с высокой двускатной крышей, внизу — трактирная, сверху — комнаты для проезжих. Деревянные стены давно потемнели, но наличники ещё хранили резьбу: солнца, птицы, травяные завитки. Во дворе кипела жизнь: возницы меняли лошадей, мальчишки бегали с вёдрами, а дверь на кухню то и дело распахивалась и захлопывалась под напором снующих туда-сюда людей, выпуская в воздух густой запах щей и жареного лука. Денщик первым спрыгнул с козел, где всё это время сидел рядом с извозчиком, и торопливо распахнул дверь кареты. По протоколу первым вышел из неё адъютант, и Ян, вытянувшись в струнку, тут же начал отдавать распоряжения. Он коротко переговорил с хозяином постоялого двора, который, завидев добротную карету, поспешил поприветствовать путников. Ступив на землю, Дмитрий оправил свой военный сюртук и огляделся. Конечно же, не увидел ничего такого, что могло бы удивить его: за столько лет службы он повидал десятки подобных мест. Тот же двор с навесами, где усталые кони шумно жуют овёс; та же суета трактирщика и ямщиков, спорящих из-за цен и сроков. Вдруг внимание генерала привлекло далёкое пение. Оглянувшись, увидел, как мимо постоялого двора в сторону ярмарочной площади прошла стайка детей, а их звонкие голоса сливались в причудливый хор. Песня их была весёлая, зазывная. Веснянка. Несколько мальчишек, до того помогавших с лошадьми, побросали свои занятия и, стремясь догнать остальных, побежали прямо возле генерала. Краем глаза Дмитрий заметил одного мальца, что всё больше отставал от других. Тот бежал неуклюже, шаркая ногами — тяжёлые лапти, наверняка доставшиеся от старшего брата или отца, явно мешали. Солома торчала в разные стороны, и каждый шаг казался для ребёнка испытанием. И когда он, поравнялся с генералом, то ноги его окончательно заплелись. Мальчишка уже летел вперёд — но Дмитрий среагировал в тот же час: резким движением ухватил его за ворот холщовой рубахи и приподнял над землёй, словно котёнка. Ребёнок болтался в воздухе, испуганно и смущённо замахав руками, а Островский, помедлив миг, поставил его на ноги. Дмитрий невольно улыбнулся. Подумал в тот момент, что детские забавы одинаковы что у крестьянских ребятишек в лаптях, что у барских отпрысков в лакированных сапожках. — Благодарю, барин! — пролепетал мальчишка, снимая с головы поношенный картуз. И тут же улыбка застыла на губах генерала. Всё его тело окаменело, будто громом поражённое. Потому что у мальчонки оказались такие ясные, такие искренние, светло-зелёные глаза… «Мой». Одно только это слово, вынырнувшее из дурного сна, выкрутило нутро Дмитрия, пробежало холодком по спине и обожгло виски. Сон, от которого он пытался отмахнуться всю дорогу, вдруг ожил прямо перед ним, в лице этого мальца. Я путь ищу… Совладав с собой, Островский тяжело выдохнул и опустил широкую ладонь на голову мальчишки, едва взъерошив светлые волосы. Тот замер, вскинул на генерала свои глазища. — Разве стоит так торопиться, если ярмарка каждую неделю? — спросил Дмитрий, и голос его прозвучал неожиданно мягко. — Так то ж базар, барин, каждую неделю, — задрав голову, поспешил пояснить мальчишка. — А это ярмарка! Да и не простая! Генерал усмехнулся краем губ и поднял взгляд. Над деревней в ясном небе клубился густой дым, точно указывая в какой стороне находится большая поляна, где происходила народная забава. — И какая же? — спросил он, с трудом удерживая в голосе лёгкий оттенок иронии. — Так Красная горка, барин! Давно не слышал Дмитрий этого названия. В памяти вспыхнули обрывки фраз и песен, что он в детстве слышал от дворовых девок. А так он знал: прошла неделя после Пасхи, а значит настало Фомино воскресенье. А ещё Дмитрий знал, что Красная горка открывала свадебный сезон. С этого дня снова позволялось венчаться — значит, начинался новый круг смотрин, сватовства и девичьих надежд. — Вот держи, — сказал он и, сам удивившись своей щедрости, достал из кармана медный пятак. На такие деньги можно было купить целый крендель на ярмарке, пригоршню леденцов или даже простенькую игрушку. Глаза мальчишки округлились, и он схватил монету обеими руками и выдохнул: — Ох, благодарствую, барин! Ребёнок, кажется, даже покраснел от счастья. — Ступай, — коротко бросил генерал, совсем как приказ. Но детский взгляд всё ещё держал Дмитрия, не позволяя отвести глаз. Боролось в нем странное противоречие: желание, чтобы мальчишка скорее исчез, скрылся в толпе, и вместе с тем чтобы задержался. — Митька! И ребёнок, и Островский одновременно обернулись на зов. В детском голосе звучало нетерпение и задор: — Ну где ты там? Мальчишка уже было сорвался с места, но вдруг спохватился. Резко остановился, снова повернулся к Дмитрию и, всё ещё прижимая картуз к груди, поклонился до самой земли. — Спасибо, барин! — повторил он звонко и только потом стремглав помчался за остальными. Дмитрий смотрел ему в след, пока светлая голова не затерялась в толпе. В груди на миг стало пусто, а потом тяжело. «Я путь ищу как воин и мужчина, — подумал генерал, — и долг мой всегда указывал направление…» Его губы едва заметно сжались, а взгляд потемнел. Мысль эта была для него опасной, личной, словно шаг в сторону от прямой дороги, к которой он привык. Она отзывалась тоской и чем-то, чего он сам себе не позволял назвать. «Но буду честен… есть еще причина…»

⌬⋆⟡⟐⋆⌬

Генерал Островский и сопровождающая его свита успели на вечерний поезд. Но это вовсе не означало конец: их ждал долгий, тягучий путь, растянувшийся на сотни вёрст. Тюмень… Екатеринбург… Пермь… Каждый день складывался в однообразный ритм. Ранние пробуждения, поспешный завтрак в вагонном буфете или на станции; разговоры с адъютантом и денщиком; бумаги, которые Дмитрий брал с собой в дорогу и разбирал на коленях, пока поезд трясся и грохотал. Длинные стоянки для смены паровоза и запаса воды. Ян отправлялся уточнить расписание и запастись чаем, кофе и табаком. Вятка… Котельнич… Ярославль… Стук колёс мерно отдавался в висках, покачивание состава вгоняло в дрёму. В этой однообразной, почти гипнотической музыке железной дороги по обыкновению растворялась и его тоска. Сон приходил быстро, отрывками — короткими сновидениями без образов, принося генералу такое желанное облегчение. Москва. Здесь Дмитрий позволил себе остановку — больше из приличия, чем из-за усталости. Граф обязан был навестить дом, принадлежавший Островским, переговорить с управляющим, проверить счета, убедиться, что дела идут должным образом. Всё это он воспринимал не как отдых, а как необходимость: долг, который нельзя игнорировать. Именно там накрыло Дмитрия знакомое чувство, та самая безнадёжность, что всякий раз появлялась в нём, едва он переступал порог каменного дома, возведённого старыми зодчими. Прилипала она к нему, как сырость — чувствовал её в каждой комнате, в каждом шаге по мраморной лестнице. Потому спешил поскорее вновь отправиться в путь. Из Москвы поезд шёл в Петербург. Казалось что колёса стучали быстрее, рельсы тянулись ровно, как нить судьбы, унося его всё ближе к городу у моря. Едва покинув перрон Николаевского вокзала, генерал Островский отпустил денщика и казаков, велев им разойтись по казармам. После стольких дней, проведённых в вагонном полумраке, хотелось ему пройтись — ощутить под ногами камень мостовой и вдохнуть по-весеннему свежий воздух. Не счесть сколько раз в его блуждающей судьбе — в походах на чужбине, в сырой палатке или в пыльной казарме — Петербург возникал перед внутренним взором, оставаясь единственным местом, куда неизменно возвращался. Островский и адъютант выбрали пойти по Невскому, где шум проспекта окутал их: гул колёс по мостовой, крики извозчиков, звон колокольчиков на упряжках. С обеих сторон вырастали фасады — строгие, торжественные, со сдержанной северной красотой. Дмитрий почти не смотрел по сторонам, но всё равно ощущал, как город встречает его — холодом камня, туманной свежестью с Невы, размеренной тяжестью своей архитектуры. Путь лежал через площадь, к массивному зданию Военного ведомства — с правильными линиями, с высоким фронтоном и развевающимся флагом. Накануне Ян, как всегда предусмотрительный и исполнительный, телеграфировал в Главный штаб. И потому их прибытие не стало сюрпризом. Полковники… Статские советники… Генерал-квартирмейстер… Прежде всего Островский представил рапорт о своей командировке. По регламенту доклад принимал Главный штаб — проверяли каждую подробность: маршруты его поездки, какие города и гарнизоны посетил, сколько средств потрачено на сопровождение, корм для лошадей, оплату квартир и довольствия. Обязан был генерал сообщить, как несут службу солдаты в проверенных им гарнизонах: есть ли дезертирство, пьянство, недовольство, как ведут себя офицеры, выполняется ли устав. И, наконец, спрашивали о состоянии гарнизонов и укреплений: достаточно ли оружия и боеприпасов, в каком виде казённые склады и пороховые погреба, хватает ли обмундирования и припасов на зиму. Дороги… обозы… склады… офицеры… солдаты… Всё это и многое другое сводилось в общий вывод о боеготовности частей и о том, какие меры он считает необходимыми принять. На сей раз не было нужды лично отчитываться перед государем. Однако, прежде чем генерал покинул кабинет действующего военного министра, его предупредили: император желает видеть Островского. Личная аудиенция назначена в Гатчине. Дмитрий едва заметно кивнул — жест, в котором не было ни радости, ни досады, лишь привычная сдержанность военного, слишком давно привыкшего исполнять распоряжения без лишних эмоций. В его планы вовсе не входило задерживаться в имперском городе. Петербург всегда тяготил его, и возвращение сюда было скорее вынужденной необходимостью, чем личным желанием. В мыслях он уже видел Ротков: суровый, но понятный. Там собирался остаться — пока не потребуется его присутствие при дворе, или, вероятнее всего, пока не отправится в очередную командировку. До особняка на реке Мойке — чьим полноправным хозяином он был, как наследник графского рода, — добирался уже не пешком, а в карете. Колёса глухо стучали по булыжной мостовой, и с каждым поворотом улицы всё больше возвращалось… ощущение. Знакомое и тоскливое. Будто что-то случилось… или случится. Особняк встречал его молчанием: тяжёлые ворота, за ними — парадный двор, фасад с лепниной, привычные с детства силуэты окон, за которыми его никто не ждал, лишь тишина и обязанности хозяина. Уже на улице встретил его управляющий — старший мужчина, седой и дородный — спешащий с поклоном и привычной готовностью заговорить. Но Дмитрий даже не сбавил шага, лишь продолжил подниматься по просторной лестнице. Проходя через анфиладу комнат, генерал скорее прислушивался к скрипучему паркету, а не к управляющему, который едва поспевал за ним. Последний торопливо семенил следом, боясь упустить такой редкий шанс вживую донести хозяину все последние новости. Говорил ему многое — о хозяйстве, о счетах, о мелочах, которые должны были бы заботить графа. Но думал Дмитрий лишь о том, как в стенах его родного дома было ему отчего-то холодно. — Где моя сестра? — перебил он наконец, голосом сухим и прямым. — Должна была вернуться в столицу весной. Управляющий замялся, но всё же ответил: — Так, Дмитрий Саныч, ваша тётушка изволили писать, что останутся с мамзель Анной в Париже. Если эта весть и задела Островского, то лишь где-то глубоко внутри. — Письма от них приходили на ваше имя, Дмитрий Саныч, — торопливо добавил управляющий. — На столе, в вашем кабинете, ожидают вас. Генерал лишь коротко кивнул, продолжая идти вперёд, и воздух в доме показался ему ещё холоднее, чем прежде. Кабинет, как и весь особняк, достался Дмитрию в наследство. Когда-то здесь работал его отец, а прежде — дед. И потому обстановка почти не изменилась за последние десятилетия. Те же тяжёлые книжные шкафы из красного дерева, заставленные томами в тиснёных переплётах. Тот же массивный стол с зелёным сукном, отполированный временем и ладонями прежних хозяев. Тот же камин, а на нём часы — бронзовые, с тонкой позолотой по орнаменту, украшенные аллегорическими фигурками. Они давно сбились, но продолжали тикать, словно вне времени. Даже кресло с высокой спинкой стояло на своём месте. Обитое выцветшим бордовым бархатом, оно сохранило ту самую форму, которую Островский помнил с детства. Дмитрий сразу заметил: на столе аккуратной стопкой лежали письма. Легко узнавался почерк Анны: строгие, чуть угловатые буквы, с лёгким, едва заметным, французским наклоном вправо. Мысли его тут же обратились к сестре. Он ясно представил её — умную, пытливую, с живыми глазами, в которых горел огонь любознательности. Иногда ему даже становилось страшно, какой умной была его Анна. Представил сестру в Париже, где, возможно, она сидит в лекционном зале Сорбонны. Женщинам ещё не так давно стали позволять посещать публичные лекции. Философия, медицина, естественные науки — всё, что обычно считалось уделом мужчин. И он, Дмитрий, одновременно печалился, что не сопровождал её в эту поездку, и радовался, что рядом с сестрой их тётка по матери — женщина рассудительная и строгая, способная обуздать Анину горячность и направить рвение. Генерал подошёл к окну. За стеклом раскинулась Мойка — уже свободная ото льда, тёмная и широкая, несущая быстрые воды в сторону Невы. На противоположном берегу тянулись особняки — те же строгие фасады с лепниной и колоннами, но теперь они отражались в воде, чуть зыбко, словно в колеблющемся зеркале. Над городом стояло весеннее небо: ещё бледное, но ясное, с лёгкими облаками, скользящими по нему. По набережной прогуливались дамы в светлых нарядах, извозчики громко щёлкали кнутами, и весь Петербург шумел, оживал после долгой зимы. Смотрел Дмитрий на этот привычный пейзаж и вдруг почувствовал, как в груди снова зашевелилось то тягостное ощущение, которое привёз с собой из дороги. Словно плывёт он на корабле по бурному морю без компаса, без руля, без звезды. И зовёт кого-то без голоса, рвётся, а слышит только собственное молчание. — Господи, услышь меня, — его губы дрогнули, — услышь меня… Генерал поднял взгляд к небу. По светло-голубому полотну неспешно бежали облака, и в их медленном течении чудилось ему движение куда более глубокое — как будто вместе с ними плывут по небу души покойников, планеты, целые миры, уносимые бесконечной дорогой. Долго смотрел, и в этом взгляде было столько тоски, что лицо его словно окаменело. Я путь ищу как воин и мужчина… — Надолго ль решили наведаться, Дмитрий Саныч? Поток его мыслей прервал управляющий. Мужчина переступил порог кабинета, неся на подносе угощение для хозяина. Там был свежий хлеб, ломти холодной телятины, немного сыра, в хрустальной вазочке лежали солёные огурцы и непременно блины: стопкой, ещё тёплые, с запахом топлёного масла. Управляющий был одним из немногих, кто помнил его барчуком. Оттого и сейчас поднос был собран безошибочно, ведь точно знал он вкусы хозяина, даже если тот не высказывал их вслух. Вздохнув, Дмитрий прикрыл глаза и позволил себе на мгновение расслабить напряжённые плечи. — Неделя… возможно, две, — наконец сказал он усталым, но уверенным голосом. Управляющий почтительно поставил поднос на небольшой столик у окна, за которым граф привык обедать, когда засиживался за бумагами. Стол был простой, но удобный. Рядом с ним стояло высокое кресло, позволявшее устроиться с комфортом и одновременно наблюдать за течением Мойки за стеклом. Дмитрий между тем расстегнул верхние пуговицы и сбросил с плеч китель. Тяжёлый, пропахший дорогой и пылью, он упал на спинку ближайшего кресла, тогда как хозяин уселся в то, что находилось напротив и вытянул ноги. — Возможно, желаете горячего, Дмитрий Саныч? — осторожно осведомился управляющий. — Или газету почитать? В ответ генерал молча протянул руку ладонью вверх. Старший мужчина почтительно вложил в неё свежий номер, всё это время торчавший из кармана его сюртука. Управляющий, привычным движением забрав со спинки кресла китель, аккуратно сложил его на руку. Тяжёлая ткань пахла дальними станциями и степными ветрами, и нужно было отдать вещь в чистку. Островский в это время пробегал глазами заголовки — взгляд суровый, но рассеянный, делал так скорее по привычке, чем из любопытства. — На той неделе в ботаническом саду, — начал управляющий своим неторопливым, чуть глуховатым голосом, в котором всегда слышалась тень почтения, — туда я вас ещё детьми с сестрицей водил… в тот, что на Аптекарском острове. Так вот, там нынче проходит «Выставка Научного Сообщества». Островский поднял глаза поверх газеты. Тусклое весеннее солнце падало сквозь занавески, отражаясь в его взгляде холодным светом. Слуга чуть подался вперёд, продолжая: — Знаю я вас, Дмитрий Саныч. Дома всё равно маяться будете… А там — хоть в свете появитесь. От слова «маяться» генерал невольно поморщился. И ведь именно так, пожалуй, он сам бы охарактеризовал прожитые сорок лет: бесконечное «маяться». Не жизнь — а тяжкий поход, без передышки и без настоящего покоя. Маяться в седле, пробираясь по кавказским ущельям. Маяться в бесконечных зимних маршах по сибирским дорогам. Маяться в гарнизонах Самарканда, где жара и пыль сушили горло. Маяться и в Петербурге тоже — в его дворцах и анфиладах, под блеском золота и канделябров, среди чужих улыбок и притворного высшего общества. Дмитрий ещё раз пробежал глазами по строчкам газеты, но буквы словно расплывались. Он тихо фыркнул, уголки губ дрогнули, будто в насмешке над самим собой. — Ну что ж… значит, пойду и на выставке помаюсь. Сказал это без особой иронии, скорее с тяжёлым смирением.
Примечания:
75 Нравится 41 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (4)