Книга снов

NC-17
В процессе
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 34 страницы, 12 431 слово, 4 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник

Крик, которым ломается детство

Настройки

Мне казалось, что всё в мире начинается с маминых песен.

***

Утро начиналось одинаково. Сначала щёлкал чайник — где-то далеко, за кухней, потом пахло блинчиками и чем-то сладким, как ваниль или мамины духи. Дом просыпался вместе с солнцем: лучи медленно ползли по полу, заглядывали в коридор, ложились на кроватку. Мама всегда пела. Она не знала, что я слушаю. Пела негромко, пока ставила тарелки на стол. Голос был тёплый, немного хриплый — как будто у солнца есть собственная мелодия. Папа иногда напевал в ответ, шутил что-то, и мама смеялась. От этого смеха становилось спокойно, как будто даже стены начинали улыбаться. Прабабушка сидела у окна. Она всё время вязала. На клубке была привязана нитка, длинная, как дорога, и мне всегда казалось, что, если распутать её до конца, можно дойти до моря. Когда я бегал мимо, она клала ладонь мне на голову — сухую, лёгкую, как крыло птицы — и шептала: «Расти, да только добрым будь». Доберман спал у моей кроватки. Он всегда спал там — неважно, день или ночь. Он дышал громко, с низким гортанным урчанием, и я знал: пока он рядом, мне ничего не грозит. Иногда, когда мама гладила его за ушами, он прикрывал глаза и улыбался по-собачьи. Всё было просто. Мама, папа, прабабушка, я и собака. Наш дом пах хлебом, солнцем и чем-то ещё — чем-то тёплым, что бывает только, когда ты ребёнок и ещё не умеешь бояться. Я думал, что так будет всегда. Я благодарил про себя кого-то невидимого — за то, что мне достался самый добрый дом. Иногда я замечал, что утро приходит слишком рано. Не потому что солнце вставало, а потому что свет уже был — белый, режущий, больничный, как лампа, под которой ничего живого не выживает. Он струился не из окна, а из самого воздуха, заполняя комнату вязкой прозрачностью. Мама всё ещё пела. Но песня растянулась, стала бесконечной — один и тот же звук, повторяющийся без конца, как заевшая пластинка. Я не понимал слов, только их эхо. Казалось, она поёт не мне, а дому, стенам, самой тишине. Папа сидел за столом. Он не двигался. На нём была та же рубашка, но ткань больше не сгибалась, не мялась — казалась нарисованной, как в детской книжке. Его глаза были открыты, но взгляд — стеклянный, как у тех игрушечных обезьян, что стучат в маленькие тарелочки. Прабабушка у окна вязала. Только теперь её руки двигались неестественно — слишком быстро, слишком одинаково. Петли ложились ровно, будто кто-то водил ими из-за кулис. Нитка свисала вниз, уходила под пол, где что-то шевелилось и тянуло её обратно, как живое. Всё выглядело правильно, но не то. Как если бы кто-то нарисовал копию нашего дома — аккуратную, идеальную, но без дыхания. Солнце за окном стало красным. Не закатным — живым. Оно дышало. Я видел, как оно пульсирует, будто огромное сердце, висящее прямо над крышей. От него тянулись тонкие красные жилы, сползали по окнам, по стенам, проникая в дом. Свет стал густым, как кровь в воде. Папа моргнул. Движение было неестественное — с хрустом, будто веки застыли и теперь ломались при каждом миге. Мама перестала петь. Она стояла у мойки, и её руки всё ещё двигались. Но движения были не её — какие-то чужие, механические. Вода не лилась. Она застыла, прозрачная и тяжёлая, как стекло, и в ней отражалось её лицо, вытянутое, искажённое, с тенью рта, тянущегося до щёк. Потом всё стало синим. Воздух потемнел, предметы потеряли очертания. Доберман поднял голову, шерсть его стояла дыбом, уши прижаты. Его глаза блестели, отражая то, чего я не видел — что-то, что шло не по полу, а по стенам. Прабабушка шевельнулась. Её глаза вспыхнули тусклым металлическим блеском. Кожа на лице начала дрожать, как ткань на ветру. Я видел, как она морщится, складывается, вытягивается, и под ней проступают очертания черепа — но не человеческого. Её челюсть чуть выдвинулась вперёд, нос сплющился, губы исчезли. Мама обернулась к ней, и я услышал первый звук — не слова, а скрип, похожий на скрежет железа по стеклу. Папа поднял голову, и в ту секунду кожа на его лице начала меняться. Сначала цвет — серый, потом ржаво-оранжевый. Под ним зашевелились мышцы, как будто тело вспоминало другую форму. Он распрямился, и я увидел: пальцы вытянулись, ногти потемнели, зубы стали шире. Тело было ещё человеческим, но уже не принадлежало человеку. Шея изогнулась, руки согнулись неловко, как у марионетки, которую рвут за нитки. Мама сделала шаг к нему, и в ту же секунду кожа на её руках задвигалась. Изнутри проступил другой цвет — оранжевый, пульсирующий. Её глаза почернели, без зрачков, и рот дрогнул, растянулся. Они стояли друг напротив друга — двое, чужие, сияющие под светом красного солнца. И вдруг я понял: это не мама и не папа. Это обезьяны, огромные, без шерсти, с человеческими лицами, на которых всё ещё оставались знакомые черты. Мама — испуганная, застывшая; папа — хищный, напряжённый, готовый броситься. Доберман зарычал. Голос у него сорвался, как будто он пытался заговорить, но умел только рычать. Прабабушка поднялась из кресла, но теперь она была вся сгорбленная, длиннорукая, а на губах — след крови. Я понял, что дом больше не дышит. Они стояли напротив друг друга — обезьяны с человеческими лицами, тяжело дышали, и пар вырывался из их ртов густыми белыми клубами, как дым из раскалённого металла. В глазах папы горел свет — красно-чёрный, будто внутри него шевелился огонь, прожигающий насквозь. Мама дрожала. Её тело то сжималось, то расправлялось, руки вытянулись, кожа переливалась от синего к оранжевому, будто под ней бежали искры. Прабабушка сделала шаг, опираясь на стену. Её лицо было чужим, вытянутым, как у вымершего животного. Она что-то произнесла — сипло, шепча, и слова будто разорвали воздух. Всё вокруг вздрогнуло. Доберман зарычал и бросился к ней, но остановился на полпути. Его лапы дрожали, когти скребли пол, оставляя длинные следы. Папа двинулся первым. Это не был прыжок — скорее вспышка. Он стал движением, рывком света, в котором не было формы. Когда я успел моргнуть, он уже вцепился маме в плечо, и дом застонал, как будто его самих разорвали изнутри. Крики и рык перемешались. Голоса людей и зверей звучали вместе, неразличимо. Мама отбивалась. Её пальцы оставляли следы на его шее, кожа лопалась, а под ней — не кровь, а густая жидкость, похожая на дым. Она закричала — протяжно, так, что звук прошёл сквозь меня, будто воздух стал ножом. Прабабушка бросилась к ним. Её движения были резкими, будто она не шла, а скользила. Она ударила его чем-то — руками или словами, я не видел. Они сцепились, трещали кости, воздух гудел, как струна. Цвета смешались — синий, красный, оранжевый. Всё переливалось, как расплавленное стекло. Я не мог пошевелиться. Я был в кроватке, и прутья казались мне решёткой, тёплой, липкой. Вокруг пахло железом и чем-то прелым. Доберман стоял у изножья, вытянувшись, шерсть дыбом. Он рычал — тихо, непрерывно, как будто молился. Прабабушка вскрикнула — звук был не её. Папа ударил её, и она рухнула на пол, разметав руки, похожие на ветви. Её глаза остались открыты, и я видел в них не страх, а усталость. Она знала, что это конец. Папа повернулся к маме. Мама отступила, споткнулась о стул, и он упал. Звук был глухой, как сердце, ударившееся о землю. Он сделал шаг, другой. Воздух за его спиной дрожал, как марево над пламенем. И тогда мама закричала. Этот крик был громче, чем мир. Он прошёл сквозь стены, сквозь пол, сквозь моё тело, и я понял, что больше не выдержу. Я встал. Я держался за прутья кроватки, и мир перед глазами поплыл, как вода. Я видел их всех — и всё равно не мог поверить, что это мои. Я открыл рот и закричал: — Папа, не трогай маму! Слова сорвались из меня не голосом — светом. Они вышли наружу, и время замедлилось. Папа повернулся. Мир стал прозрачным, как стекло. Его глаза были двумя дырами, из которых струился красный дым. Он улыбался — и в этой улыбке было всё: и любовь, и ненависть, и голод. Он прыгнул. Мир раскололся на части. Время стало густым, как мёд, и я вдруг понял, что больше не дышу. Всё происходило слишком медленно, будто кто-то растянул секунду в вечность. Я видел когти — длинные, блестящие, словно из чёрного стекла. Они ловили свет, и каждая искра света оставляла след, как трещину в воздухе. Его руки были не руки — два пылающих отростка, в которых слились человек и зверь. Я видел пасть — широкую, бездонную, полную зубов, будто кто-то вырезал в его лице дыру в саму реальность. Зубы блестели, как лезвия, влажные, острые, готовые рвать не тело, а само дыхание мира. Прыжок длился мгновение и вечность одновременно. Я слышал, как воздух стонет, как стены дрожат от натиска. И вдруг — движение. Доберман сорвался с места. Не издал ни звука. Просто тень, взорвавшаяся в пространстве. Я даже не понял, откуда он прыгнул — будто он всегда ждал этого момента. Его тело, натянутое, мощное, прорезало воздух, оставив за собой серебристый шлейф слюны и пыли. Они столкнулись в воздухе. Я видел, как челюсти добермана сомкнулись на шее отца. Звук был… не звук. Не крик. Не хруст. Это было что-то металлическое, рвущееся, похожее на треск живого металла, на разрыв струн, натянутых сквозь небо. Папа не долетел до меня. Он рухнул вместе с собакой. Дом вздрогнул. Воздух содрогнулся так, будто стены тоже дышали — и теперь им больно. Пол треснул под тяжестью их тел. Из щелей вырвался горячий воздух, пахнущий железом, потом чем-то сладким — как ржавый сахар, как будто кровь могла пахнуть детством. Всё вокруг стало огненно-синим: свет от окон гудел, как пламя, и казалось, что дом горит изнутри. Они катались по полу, переплетаясь, как два сливающихся пламени. Я видел вспышки света, мелькание зубов, клочья шерсти, осколки дыхания. Доберман рычал, но звук был рваный, надорванный, как будто его горло не выдерживало этой ярости. Отец рвал его когтями, вгрызался, шипел. Их движения были не человеческие — не бой, а ритуал, исполненный до конца, без жалости, без цели. Кровь хлестала на стены, тёплая, густая, почти чёрная. Она скользила вниз, оставляя следы, похожие на древние письмена. Доберман держался. Он вцепился мёртвой хваткой, глаза его горели, а зубы — глубже, глубже, пока я не услышал звук, похожий на хруст мокрых ветвей. Потом — глухой удар. Собака обмякла. Отец остался стоять на четвереньках, тяжело дыша, с опущенной головой. Его плечи дрожали, из рта стекала кровь, смешанная с пеной. Он поднял взгляд — и на миг показалось, что он снова человек. Потом этот взгляд погас. Потом стало тихо. Не сразу — будто кто-то постепенно убавлял звук, слой за слоем, пока не остались только дыхание и стук моего сердца. Воздух был густой, горячий и тяжёлый. Он пах железом, гарью и чем-то сладким, почти медовым, но в этом запахе была смерть. Отец стоял на коленях посреди комнаты. Его плечи медленно поднимались и опускались. Кожа на спине блестела, как мокрая глина, и по ней стекали тёмные струйки — не кровь, не пот, а что-то между, слишком густое, чтобы принадлежать человеку. Доберман лежал рядом. Тело его дрожало в такт дыханию отца, будто они всё ещё были связаны невидимой нитью. Глаза пса были открыты, и я видел в них отражение лампы — крошечной, мигающей, как звезда, которая не решается погаснуть. Дом молчал. Даже стены перестали дышать. Всё, что шевелилось — пыль в воздухе, едва заметные колебания света. В углу всё ещё лежала прабабушка, её тонкие пальцы всё так же тянулись к клубку, но теперь нить оборвалась, и край её медленно поднимался и опускался, как грудь у спящей. Я стоял в кроватке. Прутья были липкие, как будто покрытые потом, и пальцы соскальзывали. Я не чувствовал ног. Мир был бесцветным — только синий и оранжевый остаточный свет плавал по стенам, медленно гас, таял. Отец поднялся. Он дышал, как зверь, у которого закончился воздух. Лицо его снова стало человеческим, но глаза остались чужими — два отверстия, где не было ничего. Он посмотрел на меня. Не с ненавистью. Не с любовью. Просто — посмотрел. Как будто видел меня первый раз. Потом отвернулся. Пошёл к двери, ступая медленно, оставляя за собой следы. Каждая ступень скрипела, как старые кости. Когда он дошёл до порога, я услышал, как собака тихо вздохнула — или мне показалось. Дверь закрылась. Щёлкнул замок. И всё. Тишина. Только я и доберман. Я медленно слез с кровати, подошёл к нему. Его голова лежала на лапах, шерсть тёплая, мягкая. Я коснулся его уха — оно дрогнуло, и я решил, что он просто спит. Я лёг рядом. Пахло кровью и хлебом — мамиными блинчиками. Запахи переплелись, как будто утро вернулось, но не сюда. Где-то за стеной солнце снова взошло. Я видел, как свет пробивается сквозь щели — бледный, неуверенный. Он ложился на пол, на стены, на добермана. Я закрыл глаза. И подумал: он всё ещё охраняет меня. Мне снилось, что я проснулся. Комната была такой же, только без теней. Воздух — лёгкий, прохладный, как утром, когда открываешь окно и кажется, что всё можно начать заново. Я посмотрел в угол — прабабушка снова вязала. Нитка была целая. Доберман спал у кроватки, его грудь ровно поднималась и опускалась. Мама смеялась где-то в кухне. Папа тихо насвистывал. Солнце било в окно. Обычное, тёплое, жёлтое солнце. Я встал, босиком подошёл к окну. Снаружи была тишина. Ни птиц, ни ветра — только блеск света, густой, как масло. Я посмотрел вниз. На песке, под самым стеклом, лежали следы — глубокие, круглые, как отпечатки лап. Я не испугался. Я просто понял, что дом всё ещё спит. А я — с ним.
2 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник