Dolor est temporaria, superbia est aeterna

NC-17
Завершён
32
1
автор
Фэндом:
Размер:
6 страниц, 3 230 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
32 Нравится 3 Отзывы 6 В сборник

‘боль временна, гордость - вечна’

Настройки
«Блаженны плачущие, ибо они утешатся.  Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.» Тишина в этот раз затянулась. От первого и такого ожидаемого удара колокола, казалось, содрогнулся даже огонь тлеющих свечей у распятия. Священники вознесли последнюю хвалу, церковный хор окончил службу последним в этот вечер песнопением. Пятое «прощёное воскресенье» на памяти Фёдора, и два года, как его лицо украшает только двоякая ухмылка после того, как двери церкви намертво закрываются от прихожан, и как пожилая свечница суетливо принимается вычищать воск и снимать слезно намоленные, не успевшие даже потухнуть свечи с паникадилов. За упокой, за здравие, за заступничество - всё идёт в один мусорный пакет и безбожно покоится в самом тёмном, пыльном углу, чтоб глаза не мозолило.  Изящно расписанные стены самыми умелыми иконописцами в общем мраке приобретали самые гнетущие очертания, а выражение лиц с блаженных менялось на скептично осуждающее. «Кровь Христа» разливалась по граненным стаканам уставших служителей и грамотно разделялась между другими рабочими за позолоченными на пожертвования стенами алтаря. Тогда в ход и шли истории, одна краше другой: какая «та, утренняя, ну с грудью большой» дура, что все ещё скорбит по мужу, отошедшему как с пять лет назад, да какая «та самая бабка, что каждый день шатается на службу ровно к семи часам утра» безмозглая, раз считает, что вера её гарантирует билет в райский сад, когда уже на том свете с фонарями потеряли. И всё ведь главно под вуалью праведности, да с непритворным убеждением, что это - истинное лицо тех, кто связывает обычных с Богом.  Казалось, что это и есть то самое тёмное время религии, где не стоит расчитывать на проникновенность, разве что поможет успокоить собственную совесть. Однако всё это за закрытыми дверьми, гуманно, никогда и никто не узнает, что просьба твоя, заключенная в ароматную восковую свечу, не простояла и десяти минут, а душевная боль, что вылилась в слова на исповеди, отпущена была только после того, как батюшка пригубил вина в кругу друзей, а не тогда, когда позволил пройти на причастие. Ужас был задолго до того, как молебны вернулись в свой привычный облик: отпеть, попросить, замолить. А если негласный приговор для эспера и вступал в силу, то по своим правомерным порядкам: теперь было основание.  Он был тогда, когда женщины в страхе подкидывали на смерть новорожденных одарённых, падали в ноги священников в раскаянии, умоляя даровать наказание за такой грех и позор в своей семье, а после принять искупление. В лучшем случае оно было так, в худшем - больший хаос.  Никто из них не мог и подумать, что невысокий, хилый мальчишка со смольными тоненькими волосами, который подносил Евангелие протоиерею, мог исполнить их желание в ту же секунду.  «Наказание» срывалось с кисти руки по одному желанию и одному прикосновению. Сейчас же, в почти восемнадцать лет, эти руки сжимали крест, а алые глаза устремлялись сквозь иконы святой троицы. Ладони, что могли убить, смиренно накрывали макушки прихожан на исповеди, а с губ полушепотом срывалась разрешительная молитва.  Почему он до сих пор в стенах церкви? Первоначально, ещё в юношеские годы, цель была совсем иной: управиться со всеми неугодными «сослуживцами» за год, пока те не догадались возвести Достоевского чуть ли не к лику святых по незнанию, но явно удобной способности в своих глазах. Сейчас же корни ушли куда глубже, а интерес и вопросы расцветали к нескольким вещам и разом: если что-то и есть «сверху», то почему именно так? Злая шутка, где на коленях умоляют даровать любой степени наказание за мнимый проступок, когда сам обладаешь высшим его воплощением. В чём тогда скрыта правда сотворения способностей? Есть ли хоть единый вариант их равносильного существования, где одно не будет подавлять другое? Возможен ли мир, где эсперы имеют право на такую же жизнь, но при этом не возвышаются над не одарёнными? Этого здесь не узнать, но, по той же иронии, информация быстрее всего поступала именно в церковь, что до сих пор имела наибольшее влияние на управление. Разве что нужда была не только в этой истине. Она переплеталась со многими мелочами, плотно затягивалась вокруг желания понять и придти к истиной цели. Она уже была рядом, почти ощущалась в грудной клетке, стягивала её в нетерпении и тревоге предвкушения, а после исчезала. Сменяла её ночная усталость и последнюю горящую свечу, стоящую в келье, приходится вновь погасить.  ***  — Давай, подходи скорее! — Женский голос недовольно-приказным шепотом звучал где-то в отдалении, после которого послышалось только суетливое шуршание обуви о малахитовые плиты.  Фёдор и глазом не повёл на нового желающего сокровенно поделиться своими прегрешениями, однако время для того было выбрано не самое очевидное: полдень буднего дня. Вероятно, дело срочное, а ещё насильное. Исповедующийся явно не желал откровений, но настойчивость родительницы всё таки взяла верх.  — Я ужасно согрешил! Позволил себе в свои семнадцать скурить одну несчастную сигарету за домом, — Хватило доли секунды, чтобы Достоевский моментально опустил взгляд, уже прекрасно понимая, что увидит под своими ладонями взъерошенные белые волосы на затылке, а то, что на лице давно знакомого ему прихожанина растянулась хитрая улыбка можно было понять даже не всматриваясь. В бок Гоголя тут же последовал упрямый тычок от его матери, явно заставляя чуть поморщиться и дополнить: — Ах, да! Сделал я это используя способность.  Взгляд Фёдора с обычно мягкого, заинтересованного при виде Николая сменился на строгий, а брови непроизвольно свелись к переносице. Кажется, женщина тут же принялась что-то объяснять, украшать деталями, перешла на совсем тихий шепот и просьбы исправить, свести способность на «нет», отмолить её ребёнка, что от рождения носит клеймо грешника и висит тяжким грузом на её душе. Но слышал Достоевский только тихий смех Николая и наспех пробубнил укороченную версию молитвы, осведомляя неугомонную мать о том, что в таких случаях он просто обязан провести личную беседу с более подробным наставлением.  Дверь в небольшую комнату отдельной пристройки при церкви захлопнулась с траурным, тяжелым хлопком, что разнесся по всему пустому коридору. Николай прошел внутрь, как к себе домой: не разглядывал ни единой вещи, даже не окинул едва заинтересованным взглядом помещение. Оно и не поразительно: бывал он здесь за последние года по несколько раз на месяц, вот и уселся сейчас на скрипучий пошатывающийся стол так нагло, как только мог, сдвигая рукой в сторону и рукописи, и книги. А всматривался в Фёдора выжидающе, почти с вызовом, но сам ведь прекрасно знал, о чем услышит в ближайшие минуты. Только вот тишина затянулась, а Фёдор задумчиво смотрел практически сквозь Гоголя. Не знающий бы решил, что последовало таки определенное наказание, и крылось оно в молчании, только всё куда глубже. Несколько вариантов уже сложились в единую картину, уточняющих вопросов не требовалось, а очередные «нравоучения», как ласково называет Николай на деле предупреждения, не приведут ни к чему.  — Жизнь наскучила, Коль? — Фёдор перевел взгляд на теперь маячащую напротив фигуру Гоголя, который вновь лучезарно улыбался. Так, будто на деле не произошло совершенно ничего страшного. Наверно, так оно и есть, последствия ведь минимальные, да и не замечено ровным счетом никем. Достоевский более, чем уверен, что способность он активировал намеренно прямо перед матерью и точно проследил, что лишние любопытные глаза доносчиков при церкви оставили бы это без внимания в любом случае.  — Наскучила, Феденька! Не виделись ведь больше месяца, припоминаешь? — Николай подмигнул в давно знакомой Фёдору манере, заставляя и его самого теперь только коротко усмехнуться и наконец расслабить плечи. Всё, как он и предполагал. Хоть и говорит, что пойдёт наперекор любым правилам, но к Достоевскому всё так же прислушивается, разве что и впрямь делает по-своему, в собственном прекрасном амплуа улучшая любой вариант происходящего. Как всегда по краю лезвия, но выкручивается, что глаз не оторвать, — Мы ведь здесь за раскаянием, а время впустую тратим.  Взгляд алых глаз плавно опустился вслед за Николаем, который за одно действие оказался у все ещё сомкнутых коленей Фёдора, что вызвало только очередной тихий смех и мелкую ухмылку в ответ на него. Ладони Гоголя мягким движением прошлись по бёдрам, скрытым под черной рясой, а пальцы подцепили её плотную ткань, сминая и утягивая выше. В их первую встречу ещё подростками Коля подметил, как красиво исключительно на Фёдоре выглядит форма священника. Вскоре за этим последовал и первый поцелуй. Примечательно, что с этапом взросления интерес именно к этой одежде на Достоевском он не потерял, напротив, раскрыл с более интересной стороны. Почти сразу Фёдор подметил, с какой особенной медлительностью и внимательностью Гоголь подходит к развязыванию каждого скрытого узла рубашки на запах, мучительно долго возится с рясой, целует сквозь её ткань. Потому и решил в один момент поддаться увлечению Николая, позволяя ему самому решать, когда развести бедра чуть шире или помочь с особенно плотно завязанным узлом.  Вот и сейчас ладони Гоголя плавно проходились по всему телу Достоевского, поглаживали талию, сжимали внутреннюю часть бёдер, подталкивали их в разные стороны, чтобы уместиться между и стянуть наконец ужасно раздражающую сейчас только Фёдора длинную рясу.  Всё таки больше тридцати дней воздержания с Колей дают о себе знать, терпение подрывается в разы быстрее, хотя контролировать желание все ещё по силам. Достоевский пропустил белые пряди волос сквозь пальцы, с нескрываемым намеком прижимая лицо Николая ближе к себе. И опустить на него взгляд сейчас развернулось ошибкой: в полумраке томительных сумерек за окном и при свете нескольких свечей в комнате лицо Гоголя выглядело невероятно привлекательно. Его мягкие черты перетекали в легкий отблеск тени, в хаотичных поцелуях, оставленных на одежде, волосы растрепались еще сильнее, а в небесно-голубых глазах искрилось желание.  Николай податливо потерся щекой о напряженный член сквозь ткань брюк Достоевского, вызывая этим первый тяжелый вздох, а взгляд так и не сводил в ответ, только улыбался.  — Кажется, раскаяние должно было быть от тебя, — Фёдор чуть склонил голову вбок, рассматривая стоящего на коленях Гоголя перед собой. Одежда лишняя сейчас и на нём, ещё и верхние пуговицы рубашки успел расстегнуть, знал ведь, что выражать терпение с этим будет куда сложнее.  — Оно у нас давно обоюдное. Это ведь ты всё никак не мог найти свободной минуты, было бы быстрее, — Николай внимательно следил за эмоциями Достоевского, не сдвигался с места в ожидании, пока его губы вновь не дрогнут в желании продолжить и без того растянутый диалог. Только в этот момент Коля и коснулся ширинки брюк, слыша резко сбившееся дыхание сверху и ощущая, как хватка в собственных волосах стала в момент ощутимо крепче. Никогда ведь прямо не скажет, что хочет быстрее, сколько бы Коля не пытался выбить любую просьбу во время их близости - бесполезно, себе же хуже этим и делал.  Но сейчас и сам старательно терпел да растягивал: ладони все ещё покоились на внутренней стороне бёдер, поглаживали их с бóльшим нажимом, когда Николай зубами подцепил замок молнии на брюках, утягивая его вниз одним движением. Сделано практически ничего, а напряжение в собственных штанах уже ужасно давит и низ живота мучительно тянет. И Гоголь вновь срывается первым, цепляя руками ткань нижнего белья, чтобы разом наконец стянуть его, а Достоевский только едва приподнимает бедра в ленивой помощи. Губы тут же обхватили головку члена, медленно опустились до его середины, а Коля почти ерзал на месте от тяжести без прикосновений к собственному возросшему до предела возбуждению, стоило Фёдору шумно выдохнуть и одобрительно мягко погладить его по затылку.  Достаточно было нескольких минут, чтобы Николай самостоятельно опускал голову до основания, обводил языком всю длину и перестал делать легкие передышки между действиями. Его взгляд на секунду устремился вверх, сталкиваясь с глазами Достоевского, и Гоголь сдавленно и приглушенно простонал, невольно сжимая губы плотнее, стоило только понять, что Фёдор ни разу даже не отвернулся. Короткие переглядки - условный и понятный знак, после которого Достоевский уже сам приподнимал бедра, входил глубже, выбирал нужный темп, придерживая Николая за волосы. Давняя просьба Гоголя и единственное его желание, которое он все никак не мог озвучить прямо, а теперь вошло в приятную привычку.  Первый тихий стон сорвался с губ Фёдора невольно, когда Коля наконец обхватил рукой собственный член и рефлекторно сжал горло. Хватило ещё нескольких толчков, взгляда на раскрасневшиеся щеки Николая, на его помутневшие и затянутые тонкой пеленой слёз глаза, того, что он вновь начал в такт движениям опускать голову и Достоевский кончил, ощущая, что и тело Гоголя стало более расслабленным у его ног.  Времени перевести дыхание снова недостаточно: Коля поднялся почти сразу, поцеловал в губы, придерживал за шею и не позволял отстраниться даже на секунду, даже когда воздуха почти не оставалось. Гладил теперь разгоряченные щеки тёплой ладонью, укладывал на подушку и сам пристраивался под бок, просовывая своё колено между ног. Удивительно, что в этот раз не потянул в ответ за волосы. Лет в пятнадцать всё говорил, какие они у него сокровенные и неприкосновенные, но Фёдору иногда можно. А после этого «можно» тянули уже Достоевского и утыкали лицом в подушку, хватило одного раза чтобы понять: не более, чем провокация. Но тут включалось «можно» уже у Фёдора, да и какое там «нельзя», когда уже хватаешься за прутья изголовья скрипучей кровати, искусываешь все губы, чтобы не стонать, пока Николай придерживает за талию и входит особенно глубоко, что по бёдрам проходится мелкая дрожь.  Но финал у всего один: мостящийся Гоголь сбоку, который стабильно утягивал в объятия, и поглаживающий его по голове Фёдор, незаметно целующий в макушку на каждую новую фразу. И мысли сразу успокаиваются, и обещанный покой приходит только в чужих руках, пока они все ещё держат поближе к себе, словно каждый боится отпустить и потерять из вида навсегда. 

***

Если Бог действительно существует в какой-либо форме, то он обычный любитель посмеяться. Может по-своему хорош, может и понял бы - сядь с ним за стол и побеседуй о сложившейся ситуации. Но в качестве дистанционного и независимого наблюдателя он просто ужасен. Удачную насмешку над собой Фёдор мог спустить с рук до поры, но не то, что Николай появился на свет в совсем неудачное для себя время. Но если бы Достоевский отвечал честно и перед собой, то будь он на месте Создателя, то никак не поменял бы ход событий в этом ключе и Гоголь всё ещё существовал бы с ним поблизости на одном веку. Иначе бы просто рука не поднялась.  Тусклый свет от лампады скромно освещал маленький закуток церкви, где Фёдор дочитывал последние слова с испачканных воском страниц Ветхого Завета на латыни. Ночные служения после встреч с Николаем он ненавидел всем сердцем, потому что приходилось покидать келью. Ещё печальнее было понимать, что вернется он в знакомо холодное помещение и засыпать придется уже в одиночестве. Просил ли хоть раз остаться? Нет. Выбор всегда только за Гоголем. Хотя бы с ним он в праве быть вольным к любому решению, потому ведь и возвращался. 

***

— Федя, а как думаешь… — Николай разлегся на чужой кровати, подложив обе руки себе под голову и задумчиво всматривался в потолок, пока Достоевский с легким интересом поглядывал в его сторону, отвлекаясь таки от очередной скучной книги с уклоном в мелодраму, — Есть что-то после смерти? Ну, может всё точно так же и смысла-то и вовсе никакого не существует.  Гоголь почти затаил дыхание на последних словах, на мгновение только поджал губы и нехотя склонил голову, теперь одаряя взглядом Фёдора. Сердце отчего-то стучало сильнее, почти сдавливало грудную клетку. Невозможно страшно услышать конкретный ответ, и так же боязно узнать прямое опровержение. Тогда ведь будет означать, что как минимум есть смысл порассуждать и о ней, да никогда бы Николай не смог пойти на подобный шаг. Значит, что всё снова превратится во мнимую погоню за освобождением, которое каждый раз будет маячить перед глазами одним сухим фактом.  То, что тревожит Гоголя почти с самого рождения, один только вопрос «почему». Отчасти он вполне себе драматичный, если смотреть на поверхности: почему сложилось именно так, почему он не может даже свободно проявлять способность, почему не может выйти за руку с тем, кто в единственном своем естестве дает ощущение «свежего воздуха» в жизни, а захочет ли вообще этого Фёдор, когда добьется своей цели? Будет ли тогда и впрямь всем лучше, или в любом случае ждет только быстрая смерть, а после - вечная цикличность, где даже рассудка не останется?  За секунду во взгляде Николая тревога сменилась резким страхом, даже на бок перевернулся и руки сложил под подушку, вглядываясь куда-то в пустоту. Затянул Достоевский невольно с ответом, хотя и успел за всё время только вздохнуть.  — Сложный ведь вопрос, Коль, — Прозвучало совсем тихо, абсолютно спокойно, но и было своеобразным извинением за то, что не сразу Фёдор вступил в эту дискуссию и не урезал на корню и без того понятные ему чужие душевные терзания. А в глазах напротив моментально вернулось внимание к реальности, и теперь Николай всматривался в алые глаза с легкой надеждой, так и искрилось в них его давнее и ещё детское, прозвучавшее впервые в их шесть лет: «так ты же всё знаешь!». Достоевский только улыбнулся на это и прошел к постели, позволяя Гоголю уложить голову на свои бедра и наконец запустить ладонь в светлые волосы, мягко поглаживая их на макушке, — Не думаю, что есть какой-либо смысл про это думать, пока мы ещё здесь. Только ведь голову себе забиваешь.  Позволительно Николаю многое. Даже обеспокоенные сомнения в верном направлении хода мыслей Фёдора касательно плана по смене структуры влияния на жизнь эсперов. К своему счастью или сожалению, Достоевский их полностью понимал и принимал. Будь он слушателем со стороны и сам бы усомнился в идеальной продуманности, а Николая всегда успокаивало одно только его прикосновение к волосам. Сразу расслаблялся, прикрывал глаза и кивал, сжимая в ладони ткань плотных черных брюк Фёдора, будто тот через секунду подорвется с места и убежит в неизвестном направлении, оставляя Гоголя один на один с мыслями.  С возрастом становилось всё сложнее ждать: нужного момента, нужных людей и в одном месте разом, смертей, что просто обязаны были идти друг за другом. Всё это дело планомерное, растянутое и долгое, а даровать обещанную свободу Николаю хотелось с каждым годом чуть ли не на следующий день. И вариантов развития этого ожидания было два: либо Гоголь попросту не совладает с обоюдным терпением в этой жизни, либо возьмет часть и в свои руки, запуская «эффект бабочки» своего собственного плана, что тесно переплетался бы с целью Достоевского.  Думать об этом дольше минуты никогда не было смысла. Ещё в тринадцать лет, когда Фёдор увидел собственными глазами проявление способности Николая он понял, насколько разрушительной и прекрасной она может выступить в последствии. Тогда он получал сорванные с грядок в округе цветы сквозь золотистое свечение портала в своей келье, а уже в пятнадцать Николай озвучил то, что мог бы ведь в теории и захоронить человека заживо, а тот бы опомнился только в могиле. И оставил в этом открытый финал, плавно утягивая мысли первым поцелуем за стенами церкви в другое русло.  Первым подарком для Фёдора была маленькая самодельная ласточка из страницы, которую пятилетний Коля по незнанию вырвал из оставленной кем-то на скамье библии. О грядущем подарке Николай просил не думать, не угадывать, даже не предполагать. И ровно в полночь двадцатого дня рождения вывел Достоевского за руку прямо к алтарю, усаживая на расписанное золотом кресло с украшенными виноградной лозой металлическими наконечниками на спинке. Ладони с глаз пропали сразу, стоило Фёдору послушно опуститься на мягкое пуховое сидение. Разве что удивления на его лице не было, а вот Николай был совершенно довольным. Вся средняя часть храма была усыпана трупами, ранее белоснежные с позолотой рясы священников украшены плотными пятнами крови, как и расписанные стены притвора и алтаря. План резко поменял свой ход, как и ожидалось, хоть и точное время происшествия Достоевский никогда бы не предугадал. Всё это, казалось бы, мелочь. Разве что те, кто должен был умереть поэтапно, теперь лежали в одной куче. Тот, кто таил за душой всю необходимую информацию лежал вывернутым наизнанку в противоположном углу, а те, кто увидят это прибудут в церковь в ближайший час. И Фёдор обвинит в этом каждого из них, за то, что недооценили оппонента в неизвестном для себя облике, выпуская один за другим законы, ограничивающие любого эспера в существовании. За то, что вели себя нецелесообразно, вставляя палки в колёса и собственным планам Достоевского только одним своим слишком долгим присутствием. За то, что нагло и долго оправдывали себя верой. Но не Гоголя, который вновь устроился в ногах, складывая голову на колени с блаженной и впервые настолько спокойной улыбкой.  Утешение Николая нашло себя в ярком и проявлении своего естества. Единственное, о чем жалеет Достоевский - что не лицезрел полноправно развернувшийся «эффект бабочки» лично, одаряя каждое выверенное действие Гоголя своим вниманием. Когда это произойдет, то его насыщение во всей красе будет разливаться по телу карательной истиной.
32 Нравится 3 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (3)