Forget about the second day.

NC-17
В процессе
10
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 39 страниц, 16 883 слова, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

Глава 2.

Настройки

Лишь утратив всё до конца, мы обретаем свободу

Тайлер. Фильм: «Бойцовский клуб».

Бал был огромным, дышащим организмом, и Дейдара чувствовал себя паразитом, занесенным в его толщу. Он не стоял на месте, ведь это было невыносимо. Движение стало его щитом, слабой иллюзией контроля. Он скользил вдоль стен, как тень от клубящегося дыма, прокладывая невидимые маршруты по периметру огромного зала. Его взгляд методично выискивал в калейдоскопе лиц один-единственный оттенок, такой густой, бордовый, как запекшаяся кровь. Он нашёл его. Сасори стоял чуть в стороне от основного потока, у высокой арочной ниши. Его поза, безупречная и неприступная, была обращена к группе людей, но он не слушал их. Взгляд, видимый в узких прорезях маски, был направлен сквозь собеседников, будто он изучал гобелен на стене за их спинами. Рядом с ним витала аура неприкосновенности, словно его окружал невидимый стеклянный колпак. Его пальцы в белых перчатках медленно вращали пустой бокал за ножку. Каждое движение было точным и экономным. Музыка, смех, гул голосов разбивались о его молчаливую фигуру, не оставляя царапины. Злость в Дейдаре преобразилась. После той комнаты, после леденящих слов, она больше не клокотала слепым пожаром. Её заковали в лёд. Она стала оружием наблюдения. Он видел, как один из собеседников, толстый мужчина с седыми баками, что-то оживленно говорил, размахивая рукой, на мизинце которой тускло поблёскивал слишком крупный фамильный перстень. Сасори слегка наклонил голову. Жест вежливого внимания, отшлифованный до автоматизма. Но угол его губ не дрогнул. Он не улыбался. Он допускал присутствие звука, как допускают тиканье часов, лишь фон, не более. Это бесило. Бесило своей нечеловеческой завершенностью. В груди Дейдары что-то сжималось в тугой, колючий узел. Он сжал кулаки в карманах грубого плаща, представляя, как под ноги толстяку падает ослепительная капля света. Вспышка. Исчезновение маски, притворства, всей этой игры. На миг возникла бы чистая, первобытная реакция — страх. И это было бы прекрасно. Но он лишь глубже ушёл в тень колонны, чувствуя, как грубая шерсть плаща натирает шею, напоминая о его новом, унизительном статусе. От прикосновения ткани к коже возникало лёгкое жжение, будто воротник был натёрт песком. Это физическое неудобство было единственным, что связывало его с реальностью, не давая раствориться в призрачном мире бала. И тут он заметил единственное исключение из ледяного правила. К Сасори, скользя между гостями легкой, почти бесшумной поступью, подошла девушка в тёмно-серой маске и такого же цвета платье. Оно было простым, без кричащих излишеств, но покрой выдавал руку дорогого мастера. Она что-то сказала, негромко. И случилось невероятное: Сасори повернул к ней голову. Не просто склонил её в сторону вежливого полувнимания, а повернул. Его уголок губ, казалось, смягчился на волосок. Он ответил. Коротко, односложно, но ответил. Девушка, которую кто-то из ближайших гостей назвал Конан, кивнула и растворилась в толпе так же быстро, как появилась. Сцена длилась мгновения, но её контраст с окружающим равнодушием был подобен вспышке. И от этого всё остальное, всё это всеобщее, безличное игнорирование, которым он окружил себя, стало казаться Дейдаре ещё более выверенным, ещё более осознанным издевательством. Избирательная вежливость, дарованная единицам, лишь подчёркивала леденящее презрение ко всем остальным. Напряжение росло, накапливаясь в мышцах шеи, в стиснутых до боли скулах. Шум обрушивался на него отдельными, режущими фразами, пробиваясь сквозь общий гул. «…вложения в восточные колонии, конечно, риск, но где сейчас нет риска…» «…мой портной умрет от зависти, увидев этот покрой, ха-ха…» «…повесился, прямо в мастерской, говорят, такой беспорядок оставил…» Каждое слово било по нервам, вгрызалось в сознание, оставляя зазубренные царапины. Духота стала физической тяжестью, давила на виски свинцовыми обручами. Воздуха не хватало. Казалось, все эти люди высасывают его из зала, оставляя лишь застрявшийся выхлоп притворства. Ему мерещилось, что от крахмальных воротников и напудренных париков, от затхлого бархата платьев и удушливого воска свечей исходит тонкий, сладковато-гнилостный запах тления, прикрытый удушающей волной духов. Ему нужно было пространство. Глоток тишины, где можно разжать зубы, сбросить маску, которую он носил даже под полумаской из светлого бархата, и просто дышать. Не воздухом бала. А холодным, пустым и честным. Он оттолкнулся от стены, и это движение было резким, почти судорожным. Двинулся прочь от света, прочь от бордового пятна, жегшего сетчатку. Прошёл мимо полузабытых мраморных бюстов, выстроившихся в нише, чьи слепые, выщербленные глаза смотрели на суету с немым равнодушием веков. Его пальцы, холодные и влажные, скользнули по гладкой, холодной поверхности одного из них — лицо какого-то забытого полководца, стёртое временем до гладкой, безличной абстракции. Вот и вся ваша память, мелькнула ядовитая мысль, острая и быстрая, как лезвие. Прах, пыль и камень. Его цель — малый балкон, выходивший в тёмную, северную часть сада, где не было иллюминации и где тени были не декоративными, а настоящими, пропитанными сыростью, покоем и забвением. Дверь была тяжелой, дубовой, обитой с обратной стороны темным войлоком для звукоизоляции. Он нажал на скобу, створка бесшумно подалась, впустив струю леденящего воздуха. Она ударила в лицо, резкая и чистая, как пощёчина. Дейдара шагнул наружу и зажмурился, вдыхая полной грудью. Запах мокрого камня, прелой листвы, промерзшей земли. Относительная тишина, в которой лишь шелестели где-то далеко голые ветви старых лип, да изредка доносился приглушенный смех из других, освещённых окон. После зала — блаженство, почти болезненное, от которого закружилась голова. Балкон был пуст. Хотя нет, не совсем. У дальних перил, прислонившись спиной к камню, стоял человек. Мужчина, судя по стать и манере держаться, старше Дейдары. Пепельные волосы, выбившиеся из-под маски и зачесанные назад, поблескивали в скудном свете из зала, как полированное серебро. На нём был бархатный плащ тёмно-зеленого, почти чёрного цвета, накинутый небрежно, будто в спешке, один угол волочился по плитам. Маска была простой, обычная серая полумаска из фарфора. Но на левой щеке была нарисована искусная алая капля, стекавшая вниз по нарисованной, тонкой, как волос, слезе. Он курил длинную сигарету в серебряном мундштуке. Дым кольцами уплывал в черноту. В прорези маски, когда он повернулся, мелькнул странный, блекло-розовый, почти сиреневый отблеск глаз, лишённый глубины. Услышав шаги, человек не обернулся. Лишь закончил затяжку, выдержал паузу, выпустил дым длинной струей и медленно повернул голову. Его взгляд из-под маски был тяжелым, оценивающим, лишённым светского любопытства. Он оглядел Дейдару с ног до головы: грубый, чуждый этому месту плащ, поношенные сапоги, бледное, напряжённое лицо с тёмными кругами под глазами, которые маска хорошо скрыла. Хриплый, негромкий смешок, больше похожий на короткий выдох, вырвался у него. — Выглядишь ужасно. Как будто тебя через мясорубку прокрутили, а потом собрали наспех, криво и кое-как. — Он сделал еще одну затяжку, изучая Дейдару сквозь струйку дыма. — Хотя… не мне судить. Я и сам не подарок. Последний штрих в падающем интерьере. Грязь на парадном портрете. Мацураси. Хидан, если что. С этими словами он молча протянул руку. Движение было ленивым, но точным. В длинных, жилистых пальцах, не скрытых перчаткой, — открытый серебряный портсигар, поцарапанный, с глубокой вмятиной на крышке. Внутри ровными, неестественно аккуратными рядами лежали тонкие, чёрные, как смоль, сигареты без фильтра. Жест был прост, почти примитивен: констатация общего падения, братья по несчастью, предложение разделить минутную слабость. Дейдара замер. Мысли пронеслись вихрем, сталкиваясь и разбиваясь. Этот Хидан был странным. И так сразу нарушил правило маскарада? Но отказаться… Сохранить дистанцию, остаться в своём коконе холодной ярости, когда внутри всё клокотало — унижение, ярость, одиночество, и подспудная, животная, почти отчаянная жажда хоть какого-то контакта. Знака, что он не один сошёл с ума в этом аду из бархата и лжи. В разболтанной, почти вызывающей позе Хидана, в хриплом, сорванном голосе читался опыт другого рода — опыт человека, который уже давно перестал верить в правила игры и теперь лишь наблюдал за ней со стороны, с циничным и усталым интересом. Молча, не говоря ни слова, словно боясь спугнуть хрупкую возможность, Дейдара протянул руку и взял сигарету. Пальцы на мгновение коснулись холодного серебра портсигара, и этот холод был приятным, и честным. Хидан не спеша убрал портсигар во внутренний карман плаща, затем щёлкнул большой, латунной зажигалкой с шершавым колёсиком. Пламя вырвалось с сухим, резким треском, осветив на секунду пространство между ними: лицо Дейдары, его побелевшие костяшки пальцев, сжимавших сигарету; часть лица незнакомца под маской — жёсткую линию тонких, чуть поджатых губ, тень щетины на сильной челюсти. Вспышка света на миг сделала его розово-красные глаза, видимые в прорези, почти прозрачными, болезненно-яркими, как у альбиноса или хищной ночной птицы. Потом свет погас, оставив после себя лишь тусклое пятно на сетчатке и едкий запах бензина. Первая затяжка ударила в лёгкие, резкая и горькая, обжигающая. Дым обжёг горло, наполнил грудную клетку едким, плотным теплом, вытесняя оттуда спёртый воздух бала. Это чувство было реальным, грубым, неоспоримым. Оно выжигало тот липкий, сладковатый привкус фальши, что налип на язык и в горло за весь вечер. Дейдара кашлянул, не сдержавшись, и почувствовал, как слёзы выступили на глазах. От дыма. Только от дыма. — Что, тоже сбежал от этого парада самодовольных мумий? — продолжил Хидан, будто между ними не было этой паузы, этого кашля. Его голос был хриплым, необработанным, лишённым всяких светских модуляций. — Чувствуешь, как вся их фальшь въедается в кожу, в легкие, в самые кости? Я вот каждые полчаса, как по расписанию, выхожу. Дышу. Иначе, клянусь, — он прищурился, и в его тоне зазвучала нешуточная, мрачная убеждённость, — начну крушить их хрусталь об их же тупые лбы. Просто чтобы услышать настоящий звук. Звон. Треск. Чтобы что-то наконец сломалось по-настоящему, а не притворно, как они все тут ломаются из вежливости. Дейдара не ответил. Выпустил дым тонкими, напряжёнными струйками, следя, как они растворяются в темноте. Его молчание было тяжелым, насыщенным невысказанным. Молчание-признание. Молчание-согласие. Мацураси усмехнулся, мотнул головой в сторону зала, но не отрывал от Дейдары своего странного, блёклого взгляда. —Вон, смотри, в углу у большого камина. Клан Учиха. Кучкуются, будто греют не руки, а самые кости. Все в чёрном, от маски до носков. Торгуют древностями, манускриптами, всякой погребальной мишурой. Весь их вид, вся их поза кричит: «Мы старше вашей жалкой цивилизации, мы помним то, чего вы не знали». А на деле… — Он фыркнул, выпустив дым из ноздрей, как раздражённый дракон. — …те же торгаши, только товар у них пыльный. Один из них, Итачи, тот, что стоит чуть в стороне, так и вовсе смотрит на всех, будто мы уже мертвы. И он просто ждёт, когда нас можно будет аккуратно, с соблюдением всех ритуалов, похоронить. Противно. У меня от него, честно, спина холодная и мурашки по коже. Как перед сквозняком из склепа. Слова, грубые и точные, как удар тупым ножом, нашли цель, отозвались знакомым холодком в спине. Дейдара вспомнил этот взгляд — тёмный, абсолютно непроницаемый, лишённый не только эмоций, но и простого человеческого интереса, взгляд, стирающий сущность того, на кого он падаёт. Он коротко, почти незаметно кивнул. Уголок рта под серой маской у Хидана дрогнул в усмешке, и на мгновение его лицо стало почти живым, одушевлённым язвительным презрением. —А вон, возле фонтана с тритонами, присмотрись. Какузу. Бухтит что-то своим крысам, двум поджарым типам в сером. Для него весь этот бал с музыкой, духами и декольте — одна большая калькуляция. Каждый гость — ходячая цифра в его гроссбухе. Доходы, долги, скрытые активы. Скупает долги разорившихся семей и выжимает из них последнее, как лимон, до самой горькой косточки. А наш милый наследничек Акасуна, — он произнёс это со сладковатой, ядовитой оттяжкой, — частенько с ним совещается. Говорят, по полчаса могут простоять молча, глядя на какую-нибудь картину, а потом перемолвиться парой фраз — и сделка решена. — Он сделал паузу, затянулся, выпустил дым идеальным, упругим кольцом, которое поплыло в черноту сада. — Две арифметические машины, блять, нашли друг друга. Холод и пустота в квадрате. Эдакий союз бездушия. При упоминании Сасори в связке с Какузу, узел в груди Дейдары сжался больно, резко, вырвав непроизвольный короткий вздох. Он невольно сдавил сигарету между пальцев, тонкая бумага затрещала, рассыпав веером серый пепел на тёмный камень перил. Хидан заметил. Его глаза в прорези блеснули азартом охотника, нашедшего слабину. —О-о, — протянул он с явственным, почти сладострастным удовольствием. — Вижу, стрелочка твоего компаса тоже трясется в его сторону? Магнит, а? Интересный экземпляр, не спорю. Гипнотизирует. Смотришь на эту безупречность, на эту тишину вокруг него и думаешь, а что внутри? Холодный расчёт, шестеренки, пружинки? Или просто красивая, нарядная пустота, залитая формалином, чтобы не рассыпалась от первого же порыва настоящего, живого ветра? Тон был нарочито лёгким, провокационным, нажимающим прямо на свежий, кровоточащий синяк души. И Дейдара не выдержал. Слишком много накопилось за вечер, за эту бесконечную ночь. Слишком много яда требовало выхода. —Там ничего нет, — прошипел он, и голос его звучал чужим, сорванным, злым до боли. — Только пыль. Пыль и шестерёнки. Мёртвые, отполированные механизмы, которые только имитируют жизнь. И те, и другие… — он резко, с ненавистью мотнул головой в сторону яркого прямоугольника двери, —... все они часть одной и той же большой, бездушной Системы. Которая всё давит. Всё, что дышит по-настоящему, кричит, смеётся, ошибается, живёт! Она перемалывает это в мелкий, одинаковый порошок и укладывает аккуратными, стерильными рядами в ящики своих витрин! Так же, как он укладывает там свои бездушные, совершенные картины! Он умолк, задыхаясь, чувствуя, как жаркая волна подкатывает к горлу. Выпустил наружу лишь часть того яда, что разъедал его изнутри. Но и этого было достаточно, чтобы руки слегка задрожали. Хидан медленно, очень медленно повернулся к нему всем корпусом, оторвавшись от перил. В его разболтанной, небрежной позе появилось что-то новое — искренний, жадный, животный интерес. Он прищурился. —О-хо-хо! — выдохнул он растянуто, с нескрываемым наслаждением от услышанного. — Звучит не как абстрактное недовольство. Звучит… лично. Очень лично. Значит, ты уже успел не просто пальчик, а, похоже, всю руку по локоть просунуть в шестеренки этой системы? И тебя изрядно по ней шарахнуло током? Понимаю, браток. До костей понимаю. Меня тоже от этого всего тошнит, до самой черноты в глазах. Он, Акасуна, и на меня однажды так посмотрел. Мельком. Сбоку. Не как на человека, даже не как на помеху. Как на аномалию. На сбой в программе. Будто я — не живое существо, а пятно плесени на его идеальном, вытканном из золотых нитей гобелене. Пятно, которое нужно не вытереть тряпкой, а вывести кислотой. Сжечь. Стереть без остатка, чтобы и памяти не осталось. Он помолчал, затягиваясь глубоко, так что огонек сигареты осветил его снизу, создавая жутковатые тени под скулами. Потом выпустил дым медленно, будто выпускал вместе с ним и воспоминание. —А знаешь, что самое угарное, самое идиотское во всем этом цирке? Учихи в душе, в своих тёмных, фамильных гостиных, презирают Акасуна за «новые деньги», за «выскочку», который купил себе место среди них. А Акасуна, в свою очередь, презирает Учих за «закоснелую гордыню», за «пыльные традиции» и неумение адаптироваться. — Он наклонился чуть ближе, и от него пронесло крепким табаком, перегаром и холодным металлом зажигалки. — А все вместе они, эта изысканная публика, презирают таких, как мы с тобой. Тех, кого их вылизанный, вычесанный, законсервированный мир либо уже вышвырнул за борт, либо только собирается это сделать при первом удобном случае. Все друг друга тихо ненавидят, но чуть что — мгновенно объединяются против чужаков, против тех, кто пахнет иначе, говорит иначе, думает иначе. Классическая, грёбаная стадность под бархатом и кружевами. Дейдара затянулся снова, глубже, чувствуя, как горечь табака на языке смешивается с горечью этой неприкрытой, грубой, но честной правды. Он смотрел на Хидана, на его небрежную, почти вызывающую позу, на маску со слезой-кровью, которая теперь казалась не театральным аксессуаром, а шрамом, клеймом. Этот человек казался уже успевшим провалиться на самое дно этого мира и, оттолкнувшись от него, выработал свою, циничную, отчаянную философию выживания. В этом была своя, уродливая, но реальная сила. Сила того, кому уже нечего терять. Мацураси внезапно развёл руками в театральном, почти клоунском жесте, указывая на свой наряд, на балкон, на дверь в зал. —А вся эта, блять, хуйня с масками! Думают, они инкогнито, таинственные незнакомцы! Да здесь любого мудака, любую стерву узнать — как два пальца обоссать! Весь этот маскарад — одна большая, дорогая, бесполезная формальность. Ритуал для самих себя. Все всё про всех знают. Знают, кто с кем спит, кому должен, кого предал. Знают и делают благостный вид, что нет, мы все тут в масках, мы все тайна. Лицемерие высшей, вырвиглазной пробы! Меня от этого просто рвёт, честное слово. Он резко оборвался, повернулся к перилам и плюнул через них в темноту сада. Звонкий, мокрый, вызывающе неприличный аккорд, такой живой на фоне мертвой тишины балкона. —Но знаешь, в этом есть своя, ёбаная, извращённая прелесть. Когда все всё знают, можно перестать церемониться внутри себя. Можно стоять в этой толпе, смотреть прямо в эту набеленную, самодовольную рожу, обтянутую шёлком, и чётко, ясно, смакуя каждую букву, думать про себя: «А пошел ты нахуй, ублюдок». И он, этот ублюдок, прочитает это по твоим глазам. Поймет. Прошипит что-то в ответ тоже глазами. И ничего. Ровным счётом ничего не сможет сделать. Потому что его же драгоценные, выдуманные правила запрещают признавать, что маски-то прозрачны, что король-то голый. И это… это почти что высокое искусство. Искусство немой, всеобщей, универсальной ненависти, танцующей под менуэт. Единственное честное, что здесь есть. Эта циничная, голая, как ободранная до костей истина, ударила Дейдару с неожиданной, почти физической силой. Она нашла отклик в самом глубоком нутре, резонировала с чувством удушья, с яростью, с ощущением чудовищного абсурда происходящего. И эта ядовитая, грязная солидарность, предложенная старшим, пусть ненамного, но уже успевшим обжечься дотла, странным, извращённым образом согревала. Неприятным, колючим, но живым теплом, словно глоток дешёвого, палёного спирта в стужу. Он не одинок. В этом кошмаре есть еще хотя бы один, кто видит его таким же кошмаром. Хидан, наблюдая за его лицом, будто читал его мысли. Он усмехнулся снова, но теперь усмешка была другой — усталой, почти что товарищеской. —Держи, — сказал он вдруг, снова доставая портсигар. — На потом. Тут ещё на пару передышек хватит. — Он вытряхнул на ладонь ещё две сигареты и протянул их Дейдаре. Тот, после секундного замешательства, взял, спрятав в карман плаща. Жест был простым, немудрёным, но в нём было больше настоящего человеческого контакта, чем за весь предыдущий вечер. Именно в этот момент, когда между ними повисла эта странная, немудрящая пауза понимания, тяжёлая дубовая дверь балкона бесшумно, как по маслу, отворилась. На пороге, залитый спиной золотистым светом из зала, появился Сасори Акасуна. Он просто вышел на балкон. Не для воздуха, не для бегства от шума. Его появление было тактической паузой, проверкой периметра, сменой декорации. Он замер на секунду. Взгляд, холодный, всевидящий, лишённый всякого любопытства, скользнул по балкону, по фигуре Хидана, по Дейдаре, по струйкам дыма, ещё висевшим в воздухе. Мозг выдал мгновенный, безошибочный вердикт: «Два источника шума. Два элемента беспорядка. Несущественно». В его глазах не было ни осуждения, ни интереса — лишь быстрое, эффективное категоризирование, как библиотекарь определяет полку для двух потрёпанных книг неизвестного автора. Но этого беглого и ледяного взгляда хватило. Хидан вздрогнул всем телом, мелко, но заметно, как от внезапного удара слабым током. Всё его циничное спокойствие, вся разболтанная уверенность испарились в одно мгновение, сменясь мгновенной, рефлекторной настороженностью, граничащей с трусливой готовностью к бегству. Он резко выпрямился, отбросив небрежность. Докурил сигарету одним долгим, нервным втягиванием и с преувеличенной, почти клоунской, показной почтительностью швырнул окурок в темноту сада, подальше от балкона. —Опа! — произнес он громко, фальшиво-весело. — Сам идеал изволил пожаловать на свежий воздух! Ну что ж, не смею мешать высоким материям и размышлениям. Воздух, пожалуй, закончился. Он повернулся к Дейдаре и хлопнул его по плечу жёстко, по-солдатски, но жест этот теперь был пустым, ритуальным, лишённым той короткой искренности, что была минуту назад. Ладонь была тяжёлой и холодной. —Держись, приятель. И смотри в оба. Глаза и здесь, и здесь. — Он ткнул пальцем себе в висок, а потом в грудь Дейдаре, чуть ниже ключицы. — Не дай себя превратить ни в экспонат для витрины, ни в цифру в чужой книге. Это хуже быстрой, честной смерти. Это медленное умирание по капле. Капля за каплей, пока не останется одна сухая, аккуратная скорлупка. И, фыркнув коротким, резким звуком, полным презрения, но не к Сасори, а к собственной внезапной, унизительной слабости, Хидан быстрыми, скользящими шагами, почти крадясь, скользнул мимо Сасори, стоящего у двери, и растворился в золотом мареве и гуле зала, словно его и не было. Дейдара остался один. С ещё тлеющей, почти обжигающей пальцы сигаретой. На внезапно огромном и пустом балконе, где теперь царил, стоя у противоположных перил, Сасори. Тот даже не удостоил его повторным, более внимательным взглядом. Как будто после моментальной классификации и ухода одного элемента, второй автоматически перестал существовать, превратился в часть пейзажа — неодушевлённую, как камень перил или вазон с замёрзшей землёй. Сасори прошёл к противоположному краю балкона, движения его были плавными, бесшумными, лишёнными малейшей суеты. Он положил руки в белых перчатках на холодный камень перил, пальцы легли ровно, без напряжения, и уставился в ночь, в чёрную гущу спящего сада. Его спина в безупречном, тёмно-бордовом фраке была прямой, как клинок, как шпага, вонзённая в пол. Неподвижной. Абсолютно неподвижной. Она была воплощением не просто отстранения, а тотального, ледяного отрицания всего, что происходило сзади. Живой, дышащей, чувствующей границей между миром его совершенства и миром хаоса, который он только что покинул. Дейдара машинально, почти не осознавая движения, затушил сигарету о грубый, шершавый камень балюстрады. Шипение тлеющего табака, контакт с влагой прозвучали неприлично громко, пошло и грязно в новой, воцарившейся тишине. Это была тишина тотального отрицания, вакуума, всасывающего в себя любой звук, любой признак жизни. В этой тишине простой, человеческий, грешный жест — прикурить сигарету, затянуться, выпустить дым — казался теперь невероятно вульгарным, низким, уродливым. Пятном сажи на безупречном, отутюженном белье. Грязь, которую нужно было скрыть. Он стоял, чувствуя, как едкая горечь табака на языке медленно превращается в другую, более знакомую и страшную горечь — горечь стыда. Глухого, давящего, всепроникающего стыда. И понимая, с холодной, беспощадной ясностью, что только что потерял что-то важное. Мимолетную, уродливую, испачканную табаком и цинизмом, но — искреннюю связь. Молчаливое признание друг в друге живых людей в мире прекрасных манекенов. И все ради чего? Ради возможности остаться здесь, в леденящей, безжизненной тени этого совершенства, которое его же, Дейдару, и уничтожало, медленно и методично, как мороз уничтожает сорняк? Хидан, со своей грязной мудростью пария и алой слезой-кровью на маске, сбежал при первом же взгляде. Он признал силу Системы, принял себя пятном на их гобелене, которое прячется, когда на него смотрят. Дейдара же стоял здесь, замерзая, цепенея, но не уходя. И это не было силой. Это была немота. Паралич воли и духа. Он был не воином, готовящимся к тихой, изощренной войне, а просто ещё одним элементом беспорядка, случайной соринкой, которую Система вот-вот устранит — вежливо, бесшумно, эффективно, не удостоив даже взгляда. От этой мысли стыд стал таким острым, таким жгучим, что у него перехватило дыхание и потемнело в глазах. Он проигрывал. Проигрывал даже в собственном, только что зародившемся бунте, превращая его в жалкую, никем не видимую сцену на пустом балконе. Тишина сгущалась вокруг него, становясь осязаемой, плотной, как ледяная вода. В ней не было места ни для смеха, ни для откровений, ни для брата по несчастью. В ней было только ожидание. Ожидание и молчаливый, уже вынесенный приговор. Но Дейдара, стиснув зубы до хруста в челюсти, уже не просто принимал этот приговор. Он изучал его. Впитывал каждой порой. Холод в груди стал твёрже, острее, целеустремленнее. Он больше не был просто болью или яростью. Он стал оружием. Тихим, терпеливым и беспощадным. Спустя несколько вечных минут Сасори, так и не пошевелившись, так и не обернувшись, плавно оттолкнулся от перил и тем же бесшумным, неспешным шагом направился к двери. Он прошёл мимо Дейдары на расстоянии вытянутой руки, не повернув головы, не изменив ритма дыхания. Дубовая створка приоткрылась, пропустила его, и снова захлопнулась, отсекая последний лучик тепла и звука. Дейдара остался в полной, всепоглощающей темноте и тишине. Только ветер теперь шелестел в ветвях, и только холод камня проникал сквозь подошвы сапог. Он вынул из кармана одну из сигарет, подаренных Хиданом. Долго вертел её в пальцах, ощущая шершавость бумаги. Потом медленно, с непривычной осторожностью, положил обратно. Этот жест, это маленькое, пахучее сопротивление теперь было для него ценнее любого взрыва. Он сохранит его. Как тлеющий фитиль. Как доказательство того, что здесь, в этой ледяной пустоте, он всё ещё жив.
Отзывы (3)