A kick to the teeth is good for some
A kiss with a fist is better than none
Kiss With a Fist, Florence + The Machine
Летом Ремус в основном занят тем, что получает письма; они словно лейтмотив для двух месяцев, слишком коротких и слишком длинных одновременно. Нет, не часто, бывает, что и раз в неделю, но письма при этом такие увесистые, что внушительно выглядит стопка даже из пары-тройки. Они содержат строгие указания и недвусмысленные претензии, но Ремус всё равно очень рад и каждый раз посылает ответы, кишащие вопросами и уточнениями, подробными описаниями. Флимонт Поттер на него не нарадуется: смотри-ка, паренёк и раньше был толковым, но этим летом совсем уже взялся за ум и целыми днями торчит у котла. Юфимия немного беспокоится: такой тощий и одежда заплатанная, дома не всё гладко, да, Ремус, мой мальчик? Она подкладывает ему на тарелку побольше еды и всё же спрашивает, какие ему нужны ингредиенты для зелий на этот раз, когда собирается в Косой переулок, хотя, конечно, предпочла бы, чтобы он отдохнул и занялся тем, чем занимаются обычно все дети его возраста. Вот только он не ребёнок; ему уже семнадцать, и на совершеннолетие он не получил от отца ровным счётом ничего стоящего. Этим летом Ремус сильнее, чем обычно, осознаёт свою трусость, и она гнетёт его, пригибает до самой земли. Написав Лайеллу, что дома его ждать не стоит, Ремус построил столько планов: он мог бы поискать работу в Лондоне, а может, наоборот, в какой-нибудь мелкой маггловской деревушке, на кассе в магазине. Но все эти бредовые, в сущности, фантазии довольно быстро разбились о жестокую реальность, точнее, один конкретный её элемент, который делал невозможным всё, что поначалу казалось вполне осуществимым: полнолуния. Вряд ли магглы обрадуются, если в окрестном лесу заведётся чудовище. А в Лондоне ему вовсе некуда будет деться, и любой погонит его прочь, едва узнает, с чем имеет дело. Может, они и правы: Ремус не знает, убивал ли уже в обличье зверя, но почему-то уверен, что да. Эта мысль преследует его самым худшим кошмаром. Какие-то обрывки из детства, едва уловимые воспоминания: вымоченная в лохани поутру чужая одежда (плавает в воде, от которой остро пахнет кровью ещё немного волчьему носу), покрасневшие глаза матери, дрожащие руки отца, в которых до сих пор зажато ружьё. Иногда Ремусу кажется: они старались, воспитывали его, как могли, но он всё равно убил их. Будто он один виноват в смерти матери и в том, что отец всё чаще находит покой на дне бутылки. Вернуться домой было бы невыносимо, а в особняке Поттеров его всегда готовы встретить с распростёртыми объятиями, поэтому Ремус приехал погостить на всё лето, ненавидя себя за трусость и слабость: ещё бы, он опять выбрал лёгкий путь. Тут есть, кому удержать его в обличье зверя, но при мысли об этом ему становится только хуже, поэтому он спрашивает Джеймса, нет ли поблизости места вроде Визжащей хижины, какого-нибудь уголка, где он мог бы справляться со своими проблемами сам. Конечно, Джеймс поначалу категорически против. Однако, видя, что Ремуса не переубедить обещанием невероятного веселья и долгих, несомненно, романтичных прогулок по окрестностям под луной, он сдаёт назад. За последний год он стал куда как сговорчивее, и это, конечно, влияние Лили. Он предлагает подвал под наполовину пустующим флигелем дома, в котором не живёт никто, кроме них самих, уже второй год проводящих лето особняком, почти как взрослые, но всё равно присоединяющихся к Флимонту и Юфимии за каждым ужином. Подвал сделан добротно, дверь на выходе достаточно крепкая, а Джеймс предлагает свою помощь в накладывании парочки защитных заклинаний, так что в конце концов Ремус находит, что его всё устраивает, а его совесть немного, но успокаивается. По вечерам или в не такие погожие дни зельями он тоже занимается в подвале, и, когда зеленоватые отблески ложатся на каменный свод, кажется, что он всё ещё в подземельях Хогвартса, а рядом возится над своим котлом Лили. От неё письма, кстати, тоже приходят: она гостит у подруг, так и не простив до конца сестру и родителей, а может, пытаясь их уберечь. Оставаться в стороне ей явно не легко: для неё дом все эти годы был домом в полном смысле этого слово, а лето где-то в другом месте странно плохо на ней сидит, словно чужая мантия. Мантия на вырост? Но вырастут ли они ещё хоть сколечко? Лили пишет Джеймсу тоже, и он отвечает так быстро, что волей-неволей приходится писать ещё, не замечая, как раздражение переходит в предвкушение. Они обмениваются посланиями как сумасшедшие, и Джеймса часто можно застать по вечерам в гостиной растянувшимся на диване и раз за разом перечитывающим строчки, набросанные аккуратным, но довольно крупным почерком Эванс. В такие моменты беднягу Сохатого лучше не беспокоить: Сириус, смеясь, называет его сосредоточенность «брачным сезоном» и, развалившись рядом в кресле, то и дело протяжно трубит, чтобы Джеймс не расслаблялся и не забывал, что у него есть конкуренция. Конечно, Сириус тоже здесь. Уж ему-то идти попросту некуда: ещё в прошлом сентябре он сбежал из дома с намерением никогда не возвращаться. Поттеры относятся к этому с пониманием: они знакомы с Блэками и не задают вопросов, обращаясь с Сириусом как со своим собственным сыном, что неудивительно, учитывая, сколько месяцев он провёл в их особняке и как тщательно изучил все закоулки. Это очень в духе Сириуса: оказавшись в новом, незнакомом месте, разнюхать все входы и выходы, будто он — недоверчивый уличный пёс. Конечно, это связано с его детством, но никто не спрашивает: у каждого из них, кроме, может быть, Джеймса, есть свои скелеты в шкафу. У Ремуса с Сириусом даже общий — один на двоих — имеется. Они так ни разу и не говорят об этом, но Ремус часто чувствует на себе чужие взгляды и он бы соврал, если бы сказал, что не любуется Сириусом каждый раз, когда предоставляется случай. Они слишком много времени проводят вместе, чтобы разрыв был чистым и безболезненным; не выказывают своих чувств (отторжения, за которым кроется отчаянное желание близости) ради Джеймса, словно родители, которые не знают, как сказать ребёнку о разводе, а потом переживания той давней зимней ночи притупляются, и вот они уже могут болтать обо всём на свете почти как раньше, разве только старательно не касаясь друг друга. Когда они рядом, невозможно забыть о том, как Сириус хорош, прекратить любить его, и в какой-то момент Ремус перестаёт пытаться. Есть в этом всё-таки что-то правильное, почти успокаивающее: тянуться и не дотягиваться; так, наверное, безопаснее любому, на кого Ремус рискнул бы положить глаз. Правда, в Сириусе привлекает ещё и то, что опасностей он не боится, не боится даже оборотня, которого видит двенадцать месяцев в году, да что там, он рвётся разделить одинокие ночи в подвале и нехотя отступает, лишь нарвавшись на двойной отпор (Джеймс, однажды встав на чью-то сторону, готов оставаться там до конца). Наверное, если Сириус безрассуден, Ремус должен позаботиться о том, чтобы уберечь его. И поэтому тоже проще отступить, перестать говорить о своих чувствах — да и что он мог бы ещё сказать? Карты выложены на стол, а Сириус, как всегда, ведёт нечестную игру и не раскрывает руку. В конце концов, Ремус встаёт из-за стола и уходит. Он никогда не узнает, победил он или проиграл. Втроём они ездят к океану, пусть лето дождливое, а волны ещё холоднее, чем обычно. Юфимия предлагает отвезти их (из Поттеров она одна научилась водить, сочтя машину восхитительным маггловским изобретением, особенно если знакомых волшебников на побережье нет и потому не воспользоваться Летучим порохом, а с трансгрессией не ладится с юности), но Джеймс решительно отказывается. Он говорит, что они поедут маггловским поездом, и глаза у него сияют от восторга. И правда, почему бы и нет? В Годриковой Впадине есть железнодорожная станция, и Ремус прекрасно знает, как обращаться со всеми этими маггловскими штучками. Джеймс, кстати, тоже имеет об этом смутное представление: до шестого курса он изучал маггловедение — отчасти по совету родителей, отчасти ради надежды узнать хоть что-то о мире, из которого происходит Лили Эванс. Ремус позволяет ему самому купить билеты, но всё-таки стоит рядом, готовый вмешаться, если что-то пойдёт не так. Сириусу всё это не очень-то интересно — он сидит на лавочке и болтает ногами, одобрительно прислушиваясь к льющейся из динамиков музыке. Он и раньше назло родителям интересовался всем связанным с простецами, однако теперь, когда над ним не довлеет необходимость их разочаровать, он может позволить себе сосредоточиться на том, что ему по-настоящему нравится. На маггловской музыке, например. Джеймс умудряется не допустить в речи крупных ошибок, по поводу чего лучится самодовольством, пока они прогуливаются по перрону, ожидая прибытия электрички. Погода меняется быстрее, чем успеваешь заметить: только что было солнце, а теперь уже моросит. Впрочем, беспокоиться не о чем и промокнуть до нитки им не суждено: пусть они и могут почувствовать себя беззаботными маггловскими подростками, в сумках у них среди полотенец и сэндвичей надёжно спрятаны волшебные палочки. В мире, где есть Волан-де-Морт, без них нельзя пускаться в дорогу; да и, сказать по правде, Джеймс и Сириус и не подумали бы их оставить, да и Ремус после смерти матери почти перестал выпускать свою из рук. Хоуп Люпин зачастую предпочитала не помнить о волшебстве; может быть, в какой-то мере оно её тяготило. Может быть, именно поэтому Ремус, садясь в вагон, проводя ладонью по обшарпанной обивке соседнего сидения и наблюдая, как истово озираются по сторонам Джеймс и Сириус в поисках чего-нибудь необычного, чувствует себя так легко. Совершенно обычная поездка к океану, можно любоваться мелькающими в окне влажно-зелёными пейзажами и терпеливо отвечать на бесконечные расспросы Сириуса о Sex Pistols, гитарах и том, как работает маггловское радио по сравнению с только-только начавшим появляться волшебным. Только бы не смотреть в эти глаза, такие же серые, как небо над пустошью, чтобы не увидеть ненароком, как они вдруг становятся серьёзными — ещё чуть-чуть и прольётся дождь. Ремус попадается в эту ловушку и старается отвернуться как можно быстрее, но настроение уже испорчено, а душа пошла такими же мелкими, кудрявыми волнами, как те, которыми встречает их океан. Джеймс, несмотря ни на что, бросается в воду восторженно: он с детства обожает купаться, его не пугает холод и даже начинающийся шторм, ещё бы, он бывал на этих пляжах сотни раз и изучил океан как старого друга, чьи вспышки гнева скорее раздражают, чем пугают всерьёз. Сириус стягивает одежду с опаской: его явно не сильно тянет в воду, однако он боится показаться трусом и неженкой, поэтому покорно подставляет прибрежному ветру мгновенно покрывающуюся мурашками спину. Ремус садится на траву и принимается с преувеличенной серьёзностью возиться с ботинками, чтобы только не пялиться голодно: купаться он и не думает, но с удовольствием походит вдоль кромки воды, высматривая ракушки и разноцветные стёклышки, обточенные тысячей течений. Стоит ли вложить такой осколок океана в следующее письмо? Не будет ли в ответе упрёка в том, что Ремус тратит бесценное время на ерунду? Что ж, он не виноват, что ему в одинаковой мере нравится корпеть над зельями до седьмого пота и наблюдать, как плещутся в волнах друзья, играя в салочки, и машут ему руками, призывая присоединиться к ним. Должен ли он чувствовать себя виноватым? И, если нет, как избавиться от этого чувства? — Ну пожалуйста, Лунатик, — голова Джеймса появляется у самого берега, где подводные течения особенно сильны. — Не стоит, — мягко говорит ему Ремус; карманы его брюк уже звенят при ходьбе, набитые сокровищами. — Я не слишком-то хорошо плаваю и не хочу подвергать опасности себя и вас. — Ты о волнах? — пренебрежительно оглядывается Джеймс. — Да брось, они становятся тише. Скоро совсем уляжется, да и мы не дадим тебе утонуть. Правда, Сириус? Выныривающий рядом Сириус отфыркивается, словно морской котик, и встряхивает мокрой головой, рассыпая во все стороны бриллианты брызг. Его волосы заметно отросли за прошедший год, и стричься он не намерен. Оглядев Ремуса с головы до ног, категорически замечает: — Это из-за шрамов. — Правда? — Джеймс бьёт ногами, чтобы удержаться на месте. И, поняв по виноватому взгляду Ремуса, что какая-то доля истины в этом есть, бодро замечает: — Глупости! Лунатик, да вокруг на мили и мили ни души! Местные прячутся по домам, разве ты не заметил? И верно, городок, который они прошли насквозь по пути сюда, казался заброшенным, полностью обезлюдевшим — где-то хлопали на ветру оставленные открытыми ставни, а из прибрежной забегаловки вкусно пахло жареной рыбой, но и только-то. Да и кусочек берега они выбрали укромный, такой, куда не каждый сунется. Всё верно, но Ремус не знает, как объяснить, что дело не совсем в шрамах… не только в шрамах. Скорее в том, как Сириус будет смотреть на него. В тех словах, сказанных им одной пьяной зимней ночью, которую никогда, кажется, не выкинуть из головы. В словах, которые Сириус произнёс, не подумав, но которые застряли глубоко, как занозы, едва ли заметные глазу, однако причиняющие боль при каждом касании. Ремус и раньше был не слишком высокого мнения о своей внешности, однако после проникся зудящим осознанием того, что грубость его покрытой шрамами кожи и уродливая бугристость свежих ран едва ли вообще способны кому-то понравиться. И даже решив закончить начатое с Хансом, он отказался раздеваться наотрез, решив не отдавать без боя ни дюйма своей обнажённой кожи. К счастью, Ханс и не настаивал. — Брось, мы оба видели тебя голым, — бросает Сириус грубо, быстро, но даже так заметно, как странно звучит его голос, и Джеймс на миг удивлённо приподнимает брови. Впрочем, он тут же забудет об этой мелочи. Ремус будет помнить. В последнее время он всё чаще отказывается участвовать в их нелепых замыслах, идти у них на поводу, когда на душе у него от этого скверно, и с удивлением замечает, что к его желаниям и потребностям прислушиваются, однако на этот раз разочарованная мордашка Джеймса просто невыносима. К тому же, не зря же он ещё в особняке уговорил Ремуса натянуть-таки плавки и поехать сразу в них, захватив с собой сменное бельё. Можно сказать, он одной ногой уже в море и потому поднимает руки над головой, сдаваясь, выпутываясь из джемпера; сосредоточенно расстёгивает ширинку штанов, не поднимая глаз, но всё равно чувствует жжение от взгляда Сириуса на плечах, груди, впалом животе… В воде Джеймс и Сириус держатся от него по обе стороны, готовые в любой момент прийти на помощь. Ремус плавает исключительно по-собачьи и с непривычки с трудом держит голову над водой. В солёной, тёмной, холодной её толще что-то касается его левого бедра, и он невольно косится на Сириуса, закусившего губу. Локоть или ладонь? Случайно или нарочно? На обратном пути, когда все сэндвичи съедены, мокрые вещи завёрнуты в пропесоченные насквозь полотенца, а на коже оседает неприятная солёная корка, Сириус идёт впереди, словно ни капельки не устав, раскачивает сумку на плече и едва слышно напевает, пытаясь вспомнить мотив No feelings. Ремусу в этот момент ирония кажется горькой, как морская вода. Сам он едва переставляет ноги — свежий воздух и активные движения сложились в неожиданную, но не то чтобы неприятную усталость. Стоит им сесть в поезд, как глаза совсем слипаются — Ремус роняет тяжёлую голову на плечо Джеймса, который сидит рядом и вроде бы не против, однако Сириус неожиданно встревает: — Сохатый, давай поменяемся местами, меня укачивает, — и Джеймс, как хороший друг, покорно пересаживается против движения поезда, не оставляя Ремусу выбора, кроме как откинуть голову на неприятно вибрирующее в такт стуку колёс оконное стекло. Пару минут он безуспешно пытается устроиться поудобнее, после чего Сириус возмущается: — Не дури! — и, не слушая возражений, перекладывает его голову себе на плечо жестом таким естественным, будто делает это каждый день. Ремус пытается вяло сопротивляться, но усталость берёт своё. И когда он просыпается за несколько минут до нужной станции, он ещё успевает насладиться тем, как по-хозяйски Сириус обхватил рукой его плечи. Вот от таких моментов стоило бы каждый раз скрываться в подвале с зельями. У Ремуса просто не хватает силы воли. Авторство загадочных писем, которые он получает то и дело и которые перечитывает по несколько раз, становится предметом постоянных шуток. Джеймс и Сириус наперебой пытаются угадать, с кем это Лунатик поддерживает такую насыщенную переписку. Догадки носятся в воздухе туда-сюда, как заклинания, а Ремус, смеясь, опровергает их все. В какой-то день Джеймс спрашивает: — Это твоя девушка? — и что-то едва заметно обваливается у Ремуса внутри, словно замок из песка на берегу океана; замок, на который они долго оборачивались, уходя, но всё-таки оставили позади. Ремус прикрывает глаза: он знает, что они давно не говорили на эту тему и по-глупому боится напомнить, будто это может что-то между ними поменять и навсегда испортить. Тогда, на третьем курсе, обсуждение было чисто теоретическим, но теперь всё не так — и будет ли Джеймс столь снисходителен? Нужно доверять ему. Разве он давал повод усомниться? Но Ремус просто отвечает: — Нет. А Джеймс просто спрашивает: — Твой парень? — cловно ему это вообще ничего не стоит. Ремусу становится смешно то ли от накрывшей его волны облегчения, то ли от мысли о том, что на такое ответил бы его друг по переписке. Улыбка растягивает не только рот, но и протискивающееся сквозь него слово: — Нееет. И Джеймс, оглядевшись лишний раз, чтобы убедиться, что всё ещё дремлющий наверху Сириус не материализовался каким-то чудом в гостиной, где они заседают после плотного обеда, оба увлечённые письмами, придвигается ближе, беспомощно уточняет: — Это Лили? Она тебе столько пишет? — под удивлённым взглядом Ремуса он неожиданно и беспощадно краснеет, оттого решает объясниться начистоту: — Я просто хотел бы знать… Мы с ней обменивается письмами чуть ли не каждый день. Мне это кажется важным, но вдруг для неё это немногое значит? Ремус выдерживает театральную паузу, прежде чем ответить: — Мне она пишет раз в неделю, если не реже, — и увидев, как расцветает, услышав это, Джеймс, искренне добавляет: — Я очень рад за вас. Джеймс, конечно, не соглашается, яростно машет в ответ руками, цыкает: — Ещё рано! — так он боится надеяться, но вид у него довольный, как у сытого кота. Ремус тоже не скажет прямо, сохраняя тайну переписки, но он может судить по тому, как часто Лили упоминает Джеймса в письмах (словно забыв, что Ремус у него гостит). Нежность, которой пропитаны эти строки, говорит о многом. О большем — только выведенное размашисто:Ты был прав насчёт него, Рем. Спасибо тебе за всё!
Оно словно подводит итог, выносит вердикт, и Ремус с наслаждением перечитывает его снова и снова (но с каждым разом почему-то становится всё грустнее). В какой-то момент Джеймс оставляет в покое загадку писем и их отправителя — но не Сириус. Конечно, Сириус не спросит напрямую — он словно боится показать, как важно ему на самом деле узнать — однако не перестаёт откровенно пялиться, неважно, перечитывает ли Ремус полученное на прошлой неделе письмо или трудится над ответом. Иногда он чувствует на плечах чужие ладони — Сириус подходит со спины и будто бы невзначай склоняется, силясь найти в витиеватых строчках имя адресата. Однако Ремус каждый раз ожидает чего-то подобного и лишь посмеивается про себя: обращаться по имени ему до сих пор неловко, а по фамилии — уже невежливо. Он ограничивается уклончивым и достаточно строгим «мой дорогой друг», да и эту фразу ещё надо постараться выцепить в море налезающих друг на друга закорючек. У Сириуса не получается. И тогда он переходит к более решительным мерам. День погожий, поэтому Ремус занимается зельями в саду. Сложив письмо себе в нагрудный карман, чтобы сверяться с ним то и дело, мелко нарезает корень мандрагоры, точно зная, кто осудил бы его за каждый косоватый ломтик. Добавляет каплю бадьяновой настойки, тщательно помешивает против часовой… Словом, так увлекается, что чуть не подпрыгивает, слыша за спиной голос: — И всё-таки над чем ты трудишься? — Сириус, не сейчас, — отмахивается Ремус, едва обернувшись, просто чтобы понять, где притаился Бродяга. На этот раз он расположился в развилке старого дуба, свесил ноги по обе стороны от самой толстой ветки. В руках — колода карт, в волосах — сухие листья, и даже странно, что всё это Ремус удалось увидеть краем глаза. Может быть, секрет в том, что он знает уже наизусть и носит этот образ над сердцем, точно фотокарточку. Ещё помешать, ещё добавить аконита… Но все движения враз становятся дёргаными и нервными, что, конечно, недопустимо для настоящего зельевара. Ну, или по-настоящему великого. Ремус знает, ещё бы, что ему таким всё равно не стать, но этим летом он начинает чувствовать себя за котлом намного увереннее — частью большого целого. Примерно так он себя ощущал раньше, участвуя в забавах Джеймса и Сириуса, но они больше не приносят такого наслаждения, как дни, проведённые за зельями и письмами. Впрочем, тени чужого присутствия хватает, чтобы разрушить чары. Когда отвар в который раз становится густо-лиловым вместо нежно-серого, Ремус едва подавляет желание пнуть котёл ногой, чтобы всё его содержимое разлилось по траве. Сириус молчал, конечно, ни слова не сказал поперёк, но так и тянет обвинить его в том, что зелье опять не вышло. Во всех грехах. В том, что у него, Ремуса, не получается думать под этим пристальным и задумчивым взглядом. — Что? — срывается и огрызается, зная, что не стоило бы. — Я спрашивал, что за зелье ты варишь, — откликается совершенно спокойный — как назло! — Сириус. — Я не знаю, — признаётся искренне — от одного взгляда в котёл глаза затягивает дымкой слёз, и Ремус спешно взмахивает палочкой: — Экскуро! — зелье исчезает, но горестное саднение в горле никуда не девается. Очередное письмо, где он распишется в собственном бессилии. Не станет ли оно последним? Любому терпению есть предел, а конкретно эта чаша очень неглубока… — Не может же всё быть так плохо, — Сириус спрыгивает на землю и подходит ближе, словно что-то там надеется рассмотреть в опустевшем котле. Ремус перебивает его с вырвавшимся против воли смешком: — Я не о том. Я не знаю, что за зелье я варю. Знаю только рецепт. — Вот как, — Сириус косится на него, почти не таясь, и тут же выпаливает то, о чём наверняка хотел поговорить с самого начала: — Это тебе твой друг по переписке посоветовал? — не дожидаясь ответа, продолжает: — Разве это не опасно — варить непонятно какое зелье по указаниям неизвестно от кого… Ремус перебивает его взмахом руки: — Только ты не говори мне об опасности. От слишком резкого движения широкий рукав отцовского свитера, который неведомо как оказался в чемодане прошлой осенью, а вернуть его владельцу так и не довелось, спадает до локтя, а потом, задержавшись там всего на миг, и до плеча, обнажая бесконечные шрамы — следы беспощадного крушения всего, что попадётся на пути, в том числе, себя самого. Оборотню всё равно, во что впиться клыками, которые так и зудят от неутолимой жажды. Ремус дерзко перехватывает чужой взгляд, но напрасно: Сириус и не думает говорить что-то или жестоко шутить. Он внезапно кладёт его вытянутую руку на свою ладонь, точно на постамент, а пальцами другой обводит каждый шрам по контуру — медленно и осторожно, так ласково, что невольно задерживаешь дыхание, опасаясь спугнуть. Аккуратно минует только свежие, ещё до конца не зажившие раны, а заканчивает у самого плеча, обхватывая его всей ладонью (тёплой, словно солнцем нагретой) и слегка сжимая. Потом — почти с сожалением отстраняется. — Ты очень красивый, — говорит неожиданно, опуская взгляд, словно стыдясь того, что только что произнёс. Или… — Прости меня за то, что я тогда наговорил. Ремус не может. Он не знает, получится ли когда-нибудь, однако тянется в ответ — успокаивающе похлопать по плечу, пробормотать утешительное: — Забудем, — зная, что вряд ли хоть у кого-то из них получится. Неловко шутит: — Зря стараешься, я всё равно не скажу тебе, от кого эти письма. — От Ханса, — Сириус не спрашивает, а утверждает, словно давно уже знает ответ. — Ты же понимаешь, — раскалывается в улыбке, такой широкой, что острой по краям, — если бы он ещё учился в Хогвартсе, ему бы не жить, — и Ремус неуверенно смеётся: ещё бы, какая смешная шутка. Шутка же? И письма, конечно, вовсе не от Ханса. Ближе к концу лета приезжает Питер, всего на пару недель. Как всегда, его присутствие пролоббировал Ремус, Джеймс произнёс перед родителями звучную речь, а Сириус отмалчивался в стороне. Флимонт хмурил брови — он Питера недолюбливает, как всякого подхалима. Юфимия была только рада новым гостям: ещё бы, так любопытно посмотреть, как растут друзья сына. Может быть, получится выведать что-то новое о его учёбе и проказах. Питера всегда было легче всего разговорить. Питер приезжает с чемоданами и клеткой, полной мышей: на Кингс-Кросс они двинут вместе, уже отсюда. Встрёпанный и смешной в своей очаровательной непричастности ко всему миру вокруг, он торопится к друзьям навстречу с улыбкой, и им всем бросается в глаза, как он схуднул за эти пару месяцев. Старая одежда болтается на нём мешком, качается на ветру. Мыши, испуганные грохотом вокзала, просовывают сквозь прутья розовые носы и настороженно поводят глазками-бусинками. Когда радость от встречи сходит на нет, они делают второе открытие: Питер стал куда молчаливее. Своё лето он описывает парой фраз, предпочитая не углубляться в подробности, словно что-то случилось, но, когда замолкает, никто не торопится задать наводящий вопрос. Джеймс зевает во весь рот; Сириус пользуется моментом, чтобы разузнать, что слышно у магглов о концертах Sex Pistols (только этого он и ждал). Когда Питер вдруг огрызается в ответ (это вовсе на него не похоже), лениво замечает: — Смотрите-ка, Хвост окончательно окрысился, — но усмехается этой ремарке только Джеймс, да и то вяло, не от души: он ждёт письма от Лили и пристально вглядывается в закатное небо цвета рыбы, протухшей от нестерпимой жары, накрывшей юг Англии к концу августа. Тут и там мелькают вертлявые личинки мелких, тощих облаков. Ремус знает, что должен вмешаться, однако на этот раз у него есть уважительная причина этого не делать: ночь полнолуния, её внезапная душная близость кружит голову, заставляет гудеть каждую жилку. Вставая с плетёного кресла, одного из тех, которые они вытащили в сад, чтобы отпраздновать прибытие Питера тёплым шампанским и вялой беседой, цепляется за подлокотник, чтобы не упасть от внезапного приступа головокружения. Джеймс подскакивает навстречу: — Пора? — Да, — отзывается Ремус. — Самое время. — Идём гулять? — Питер с готовностью поднимается вслед за ними, глаза его сверкают предвкушением, но Сириус дёргает его за рукав, роняя обратно в кресло, хмуро отрубает: — Больше нет, — он и сам этим недоволен, поэтому Ремус спешит вмешаться. — Я решил, что так будет лучше. Пора бы уже брать на себя ответственность за свои поступки, — слишком долго оставаясь на ногах, он чувствует ничего хорошего не предвещающее покалывание в кончиках пальцев и, никого уже не дожидаясь, широким, неестественно деревянным шагом направляется в сторону флигеля, стирая с лица вымученную улыбку. Но Сириус, конечно, догоняет в два прыжка и берёт под руку. — Ты о чём вообще? — щурится раздосадованно. — Позволь нам помочь тебе, — он наклоняется ближе, так близко, что его горячее дыхание обжигает щёку; притискивается плотно, бок к боку, рука к руке, то ли случайно, то ли нарочно задевая несколько так и не заживших до конца ран. — Позволь мне помочь тебе. Ремуса это попросту выводит из себя. — Достаточно, — он толкает Сириуса сильнее, чем собирался. Можно притворяться день ото дня, но не сегодня, сегодня не получается: Ремус не доверяет ему, не до конца, не настолько, чтобы снова пуститься бродить по лесу дружной компанией. Меньше всего на свете ему сейчас хочется оставаться рядом с Сириусом, его голодным взглядом и воспоминанием о тех обжигающе-холодных словах, которые он произнёс. Сириус, можно поспорить, всё это понимает. И он отстаёт. Остаётся позади, позволяя Джеймсу занять его место. Они уже спускаются вдвоём в подвал по узкой лестнице, рассчитывая вслух, успеют ли вынести прочь складной стол и стоящий на нём котёл, когда Сохатый заговаривает, стараясь звучать не так озабоченно: — Что же всё-таки происходит между тобой и Бродягой? Но по его голосу ясно, что он на самом деле не очень-то хочет услышать ответ, и Ремус решает, что им обоим будет лучше, если ничто больше не нарушит тишину самой душной ночи. Принимать тяжёлые решения этим летом — это его конёк. Когда он просыпается с утра, он уже знает, что ночью с ним кто-то был: по обрывкам воспоминаний, по россыпи ран, внушающей ужас, бесспорно, но саднящей не так мучительно, как обычно. Какие-то крупицы сознания он смог уберечь, а значит, кто-то из друзей находился с ним в одной комнате. Но вряд ли это был Сириус. Нет, кто угодно, только не он. Может быть, он был тем, кто отмыл Ремуса от крови, переодел в чистое и уложил в кровать в его спальне. Это вполне возможно, но при мысли об этом Ремус только злится, поэтому предпочитает закрыть глаза, ещё на несколько мгновений оттягивая необходимость вставать и жить, чувствовать боль, браться за зелья, с которыми ничего не выходит. Ладно, не так плохо: из того, что в начале лета представлялось вовсе невозможным, получилось приготовить почти всё, за исключением пары отваров. В их числе — жемчужно-серый, от которого, если всё выйдет правильно, должна расползаться по комнате нежно-голубая дымка. Он-то и кажется самым важным. По крайней мере, именно на нём так настаивает… — Рем? — открывать глаза нет нужды — конечно, Ремус знает, чей это голос, особенно остро слышит в нём нотку сомнения сейчас, когда ещё носит в себе зерно прошлой ночи. — Входи, Питер, — зовёт, всё же поднимая себя с трудом в сидячее положение, заставляя себя разлепить веки и прищуриться от бьющего прямо в окно (наотмашь) солнечного луча. — Хочешь поговорить? — Ну, — Питер неловко присаживается на стул возле кровати и протягивает незапечатанный конверт без подписи, по которому Ремус, конечно, тут же узнаёт отправителя. — Я вообще хотел отдать тебе письмо. Твоя сова принесла этим утром и чуть не выклевала мне глаза, пока я пытался отвязать его. — Это из-за Сириуса, — Ремус не может сдержать довольной улыбки, которая впрочем, быстро гаснет. — Я сказал ей быть настороже, — Питер тоже усмехается, но как-то не всерьёз, неискренне, и это — верный момент, чтобы сказать ему: — Спасибо, что посидел со мной. — А, ты об этом, — вяло отмахивается Питер. — Моя комната прямо над подвалом, и я не мог не услышать… Словом, ты так скулил, что уснуть бы всё равно не вышло. Решил посидеть с тобой, чтобы ничего не случилось. Просочился в щёлочку, ты знаешь. — Всё равно спасибо, — Ремус решительно не принимает его оправданий. Питер давно уже пытается казаться круче, а это в его понимании значит как можно меньше проявлять доброту и сострадание. Ему, наверное, кажется, что Джеймс и Сириус на это не способны, что, конечно, не так. — Тебе стоило бы поспать. Питер и с этим не соглашается: — Лягу уже вечером. Нет смысла терять целый день каникул. Они молчат ещё с минуту, не меньше (стул под Питером неуклюже поскрипывает, а матрас под Ремусом пронзительно стонет при каждом движении: в этой части дома уже много лет никого, кроме них четверых, не было, тем более, прислуги, которая должна за таким следить), пока Ремус набирается смелости спросить: — Я не знаю, хочешь ли ты об этом говорить, но, мне кажется, что-то случилось. Если потянет поделиться, я буду рад тебя выслушать. — О, ничего особенного, — и всё-таки Питер как будто грустнеет на глазах. Он смотрит куда угодно — на пол, на стены, в окно, себе между ног, только не на собеседника, и долго мнётся, прежде чем спросить: — Знаешь, как обычно проходит моё лето? — Ну, ты рассказывал, — неуверенно отзывается Ремус. Конечно, он слушал… но не сказать, чтобы очень внимательно. Сириус несколько лет подряд корчил рожи у Питера за спиной, пока тот, захлёбываясь от волнения, детально излагал друзьям каждый прожитый без них день час за часом. Не всегда получалось удержаться от смеха. — Ты остаёшься дома с родителями… гуляешь… — Я жду, — приходит на помощь Питер, и выражение его лица кажется таким пустым, безэмоциональным, что невольно протягивает дрожью исподтишка. — В основном, я жду письма от Джеймса, жду, когда же он уже пригласит меня приехать, чтобы я мог быть там, где мои друзья. Я знаю, что он зовёт меня последним. Я думаю, ты просишь его меня позвать, — Ремус не может это опровергнуть, но не хочет и подтвердить. Робко начинает было: — Питер… — но Питер перебивает в несвойственной ему резкой манере. — Этим летом я понимал, что вы все втроём будете жить у него с самого июня. Вы обсуждали это с таким восторгом, а обо мне не упомянули ни разу… Словом, я решил плюнуть на всё это. Поискать других друзей, перестать ждать сову и начать выходить из дома. И знаешь что? — он заканчивает со смесью ярости и беспомощности. — Это было моё самое лучшее лето. — Прости меня, Питер, — Ремус неловко нашаривает на одеяле его вспотевшую, не отдёрнутую вовремя ладонь. Каждое слово ухает в разверзшуюся в груди пропасть, словно в глухой колодец. — Мне очень жаль, что мы об этом не подумали. Мы сильно перед тобой виноваты. И всё-таки я очень рад, что ты приехал. — Тебе я верю, — фыркает Питер, но по тону ясно, что он всё ещё зол. — Я знаю, что ты на моей стороне, дружище. Но Джеймс и Сириус, они… — и снова эта беспомощность: Питер ухает кулаком по кровати, словно пытаясь укрепить свою решимость, прежде чем произнести: — Ушлёпки. Уроды. Сволочи. Я ненавижу их! — это вырывается у него против воли, и он поспешно прикрывает рот ладонью, охнув, но в глазах у него всё-таки не гаснет мстительный огонёк. — Особенно Сириуса. Он всегда был той ещё падалью. — Тише-тише… — Ремус слабо поднимает руки, словно в попытках защититься от зловонной волны ругательств. Но он и сам не знает, что сказать. У него сейчас не найдётся и горстки хороших слов о Сириусе. Может быть, только о своём желании. О своей тоске. — Тише? — истерически вскидывается Питер. — Ты вообще видел, как он на тебя смотрит? Да ты знаешь… — Знаю, — тихо и твёрдо перебивает его Ремус. И Питер делает глубокий вдох, словно правда пытается успокоиться. — Ладно. Я тоже знаю. Я тоже могу быть на твоей стороне, — он чуть не спрашивает «хочешь?», но внимание Ремуса уже рассеянно: обтрёпанный по краям конверт без подписи и обратного адреса жжёт ладони, словно умоляя открыть его поскорей. Ни у одного из них нет средств на то, чтобы покупать новый конверт каждый раз, поэтому они пересылают друг другу один и тот же, вынимая вопрос и вкладывая внутрь ответ. Полукровки, всё ещё не забывшие рассказов про маггловскую почту и ревниво оберегающие свой маленький секрет. — Извини, можно? — и Питер кивает, помрачнев, но Ремус этого уже не замечает: жадно, нетерпеливо он вскрывает конверт при помощи своей половины парного заклятия и приступает к чтению, однако не заходит дальше первых пары строк — Питер осторожно трогает его за плечо, привлекая внимание: — От кого всё-таки эти письма? Я знаю, ты не говоришь Джеймсу и Сириусу, но, может быть, мне… И Ремусу становится стыдно: боясь себе в этом признаться, он, тем не менее, знает наверняка, что немногим лучше старых друзей. Бросил Питера посреди разговора, который явно давался ему нелегко. Может, Ремуса толкает на это вина, но, прикрывая на миг глаза, он беспомощно просит: — Ты же сохранишь мой секрет? — и, дождавшись торжественного кивка, отвечает: — От Северуса Снегга. Он помогает мне с зельеварением. — От Нюниуса? — и вечно этот удивлённый тон. Питер напоминает грызуна, перед каждым проявлением чего-то нового настороженно встающего на задние лапы в попытках рассмотреть приближающуюся опасность издалека. — Но ты… Разве ты не слышал, что о нём говорят? Он присоединился к… к… к Сам-Знаешь-Кому! — он явно до последнего пытается набраться храбрости и произнести это имя вслух, но всё равно пасует, скатывается в шёпот и принимается выводить на полу узоры мыском ботинка. — Я думаю, — мягко замечает Ремус, — это не более, чем слухи, — но сам он далеко не так в этом уверен, как хочет показать. — Северус не так уж и плох, когда узнаешь его поближе, — он улыбается против воли. — Вовсе не плох. — Да, — в глазах у Питера дрожит и пляшет, словно изменчивое пламя свечи или болотный фонарь, странный огонёк. — Я тоже, знаешь, свёл кое с кем знакомство. Ты, наверное, прав про слухи… — но Ремус всего этого уже не слышит, не замечает даже, как Питер встаёт и уходит, неслышно прикрывая за собой дверь; Ремус вновь погружается в письмо и в который раз с удивлением находит в нём вместо осуждения и пренебрежения грубоватые слова поддержки. Я и не ждал, пишет Северус, что у тебя получится. Но осенью мы попробуем ещё раз. Вместе. Точка в конце такая жирная, что чернила пропитали бумагу насквозь. Они возвращаются в Хогвартс с куда большей настороженностью, чем обычно, словно ожидая, что потолок вот-вот обрушится им на голову; и гораздо сильнее ценят его крепкость, когда он этого не делает. «Хогвартс-экспресс» гудит от слухов, пересудов, серьёзных разговоров; жалобно всхлипывает на поворотах и пронзительно кричит от страха в одном из тёмных туннелей, которые раньше вызывали только смех и давали возможность для поцелуев украдкой. Пробираясь сквозь вагоны в надежде встретить Северуса или Лили где-нибудь в укромном уголке, Ремус спотыкается об обрывки фраз: слизеринцы, рассказывающие, как мать не хотела отпускать их в Хогвартс; худенький пуффендуец, с надрывом жалующийся, что его полубезумный дядюшка попытался сварить Оборотное зелье и поехать под крыло к Дамблдору вместо племянника, но отвар взорвался и прожёг заговорщику руки до кости; разговоры об отсутствующих, родители которых решили, что им будет лучше в Дурмстранге или Шармбатоне. Оставляя позади родных и друзей, они едут в самое безопасное место в стране (многие — с осознанием, что это последний раз, когда они смогут воспользоваться его защитой). Ремус невольно думает о Хансе. Как он там справляется во взрослом мире? Смог ли сохранить свой нейтралитет? Свою жизнь? В одном из узких коридоров сутулый когтевранец бросает Ремусу короткую и острую, как сюрикен, улыбку исподтишка. Идёт навстречу, чтобы, натолкнувшись плечом на плечо, воспользоваться моментом и прошептать: — Ремус Люпин, да? Мне о тебе рассказывали… В этом взгляде кроме похоти есть хотя бы искорка интереса — уже что-то новенькое. Ремус кивает и улыбается в ответ: — А ты? Кажется, мы не знакомы. Вот он — один из первых звоночков, что всё изменилось. Может быть, Ремус ещё не знаком с тщательно скрывающимися от общественности геями Хогвартса, но Ханс, можно поспорить, знал их всех и кое-что успел им рассказать. Новые знакомства сыплются на голову, как яблоки, точно в темечко: не будет недостатков в тех, с кем можно провести около часа, забившись в уголок какого-нибудь зала для занятий или устроив пикник в одном из тайных проходов, о которых не знает ни одна живая душа, кроме Мародёров. Седьмой курс с каждым днём становится временем всё более странным. Питер заметно держится особняком, и, хоть он всегда рад посидеть и поболтать у камина, иногда он пропадает, и никто не знает, куда. Сириус начинает учиться прилежнее — видимо, решил, что пора уже взяться за ум. Джеймс и Лили — да, наконец-то — счастливы, если не считать того, что она сводит его с ума, дразня и отказываясь признавать, что они встречаются. Она целует его украдкой, оставляя лиловеющие засосы на шее и ключицах, но ускользает быстрее, чем он успевает заключить её в крепкие объятия. Ремус упрекает её за это: сначала в мыслях, а потом уже вслух — и тогда Лили, уютно свернувшаяся калачиком в самом ближнем к камину кресла, возмущённо фыркает: — Ещё тебе не хватало читать мне нотации! Посмотри на себя: со сколькими парнями ты был за эту неделю? — упрёк бьёт точно в цель, и Ремус чувствует, как его губы против воли растягивает виноватая улыбка, но отступать так просто он не намерен. Наклоняется ближе, задаёт вопросы вполголоса: — Это из-за семьи? Из-за Петуньи? — и то, как Лили не торопится отвечать, лишь тяжело вздыхает, собирая волосы в хвост, говорит Ремусу обо всём, что он хотел бы знать. Глядя ей в глаза, он тихо напоминает: — Знаешь, они не единственные, кто может быть на вашей свадьбе. Если, конечно, вы не побоитесь пригласить настоящего оборотня… — Рем! — возмущённо вскрикивает Лили — благо, она никому не мешает, потому что час поздний и в гостиной давно уже никого, кроме них двоих. — Как ты мог даже подумать такое! — и она улыбается: — Спасибо. Ты будешь первым гостем в нашем списке. — Нет, — твёрдо опровергает Ремус. — Первым будет Сириус, — они оба знают, что это правда. Какое-то время они молча наслаждаются тем, как переливаются дотлевающие угли по краям очага. Давно уже пора спать, но так сложно заставить себя подняться с удобного кресла… Ещё и втискиваться потом меж холодных простынь, дрожать полчаса, пока окончательно согреешься. — Кстати, — вырывается у Ремуса, — о том, деле, которое ты мне доверила, если помнишь… — Помню, — решительно перебивает его Лили. И, тут же смягчаясь, просит: — Рем, не надо. Я совсем не хочу знать. Мне достаточно того, что ты принял всерьёз мою просьбу и работаешь над её выполнением. Вот поэтому, — воздевает она к небу указательный перст в шутливой манере, — именно ты будешь крёстным нашего с Джеймсом ребёнка. Он пока об этом не знает и, конечно, скажет, что это должен быть Сириус, но я сумею его уговорить, не беспокойся. Так странно думать обо всём этом будущем, таком далёком, но как будто приближающемся с каждой секундой: свадьба, ребёнок, семья. Словно жизнь Джеймса и Лили проносится мимо него на полных парах, а Ремус остаётся позади, безнадёжно отстаёт. Сможет ли он когда-нибудь с такой же лёгкостью и непринуждённостью обсуждать с Лили свои собственные отношения? Одна мысль об этом наполняет его горечью. — Спасибо тебе, — звучит сухо и холодно. Ремус пытается скрасить его робким: — Честно. Спасибо тебе большое, — и, когда он уже поднимается, морально готовясь к крутым ступенькам и собачьему холоду в спальне, Лили тихонько окликает его: — Ремус, — принуждая обернуться. — Будь осторожнее, хорошо? — обхватывая себя руками в зябком жесте, она явно сомневается, стоит ли ещё что-нибудь говорить, но вот уже секундное колебание проходит без следа: — Знаешь, ты стал совсем как Сириус. Когда Ремус отворачивается, щёки у него горят, словно от пощёчины. Он оставляет эту ремарку без ответа. В чём-то Лили, конечно, права. Свободные часы Ремуса теперь, помимо болтовни с друзьями и корпения над домашними заданиями (самое время начинать готовиться к Ж.А.Б.А.), занимают две вещи, и первая из них — тайные свидания. Никто из них, переглядывающихся тайком и ловящих подходящий момент, чтобы ускользнуть вдвоём, не ищет ничего серьёзного. Ими движет, несомненно, желание набраться опыта и забыть о том, что происходит вокруг. Ремусу это прекрасно подходит. Ни ревности, ни интриг. Мимолётные связи, одноразовые отношения — можно повторить или оставить позади. Не надо рассказывать никому о проблемах по мохнатой части. Нет нужды подвергать кого-то опасности. Ремус мог бы прожить и без этих тайных встреч, но они не кажутся ему чем-то постыдным (большую часть времени). Он — дока по части хранения грязных секретов. Такой и будет его жизнь — коротенькие интрижки; и сколько бы он ни мечтал в глубине души о доме, настоящей семье, чёрт возьми, да даже о браке, всерьёз обо всём этом думать невозможно. Такого не случается с оборотнями, геями и геями-оборотнями. Поэтому Ремус всё глубже запихивает внутрь себя тоску, изо всех сил стараясь прикрыть её равнодушием — может быть, это и вправду то, что делал Сириус все эти годы. Если у него получается, значит, у Ремуса со всем его усердием и трудолюбием тем более выйдет. Вторая веха седьмого курса — разумеется, занятия зельеварением с Северусом. Они договариваются о регулярных встречах на следующий же день после возвращения в Хогвартс. Находят друг друга в привычном месте — одном из обычно пустующих кабинетов в подземельях. Слизнорт отдал его Снеггу в полное распоряжение и даже обычно сюда не заглядывает (наверняка у него есть дела поинтереснее). На самом деле, Ремус так рад наконец снова встретиться лицом к лицу с постоянным адресатом своих писем, что едва сдерживается, чтобы не обнять его, но, конечно, протягивает вместо этого руку — в знак уважения к личным границам. Северус не любит прикосновения. Они много что друг о друге узнали за это лето — крупицы деталей просачивались даже в строгие, сухие письма конца июня, которые к началу августа уже пестрели обсуждением всего на свете. Ремус полюбил разбирать этот мелкий, прямо-таки бисерный почерк и вертеть в руках лист бумаги, пытаясь угадать, где Снегг находился, пока аккуратно, строчка за строчкой заполнял его словами. Пятна от травы — явно снаружи, может, в тени под деревьями в парке или у себя на заднем дворе. Следы кетчупа — явно перекусывал за работой. Капли воска — писал ночью, может, прячась под одеялом. И вот наконец-то не надо гадать, что он чувствовал, раздумывая над той или иной фразой, — достаточно просто посмотреть ему в лицо. Конечно, первым делом они занимаются тем самым зельем с голубоватой дымкой — располагают рядом котлы и готовят одновременно; к счастью, Северус слишком сосредоточен, чтобы отпускать ядовитые комментарии по поводу того, что Ремус справляется с задачей ещё хуже, чем обычно. Когда отвар приобретает тошнотный тёмно-зелёный оттенок, можно уже признать, что ничего путного из этой затеи не выйдет. Ремус окончательно опускает руки — он предпочитает наблюдать за тем, как легко порхают над котлом музыкальные, длинные пальцы Снегга. Каждое движение точно отмерено и приносит ожидаемый результат. Вскоре аудиторию заволакивает голубоватой, словно бы мягко мерцающей дымкой, и Северус утирает со лба пот, выступивший, несмотря даже на то, что в подземельях ужасно холодно. — Готово, — оборачивается и довольно ухмыляется, видя выписанное на лице у Ремуса хрупкое подобие благоговения. — Признаться, — Ремус обходит котёл кругом, любуясь перламутровыми завихрениями, — я думал, что это невозможно и ты просто жестоко меня разыгрываешь. Набор ингредиентов казался таким обычным, и мне не верилось, что из него можно извлечь нечто настолько неожиданное… — Северус молчит, наверняка упиваясь про себя заслуженными похвалами. Ремус знает, что смог завоевать его доверие хотя бы в этом вопросе. — И что мы теперь будем делать? Для чего нужно это зелье? Я его не узнаю. — Конечно, не узнаёшь, — отвечает Снегг сварливо, взмахивая ладонью, чтобы разогнать дымку. Её запах далеко не так прекрасен, как вид, — я сам придумал его этим летом. Я надеюсь, что оно послужит моим целям, но пока ещё рано опробовать его на людях. Мы начнём с мышей. — С мышей? — недоверчиво переспрашивает Ремус. Ему вдруг вспоминается, как встречали Питера в Годриковой Впадине и как метались по переполненной клетке мыши всех цветов и размеров, просовывая носы сквозь тонкие металлические прутья с полустёртой эмалью. — И что с ними произойдёт? — Для начала, — мрачно усмехается Северус, — я надеюсь, что они не умрут. Маленькие эксперименты над зельем, которое, к счастью, не надо настаивать, да и приготовление его при всей сложности действий занимает не более пары часов, чередуются с занятиями по программе. Точнее, зельеварение для Ж.А.Б.А. изучает Ремус — Снегг готов к нему ещё с пятого курса. Он уделяет время другим эликсирам и отварам собственного изобретения, но всё чаще предпочитает коротать часы, зарывшись в учебники по ЗОТИ. На полный искреннего недоумения вопрос, зачем ему это, Северус отвечает, что зельеварение ничего больше не может ему дать и ему становится скучно. Ему бы хотелось овладеть ЗОТИ в той же степени. Почему? Об этом они уже не говорят. Это их негласное правило: не обсуждать личное, не поверять друг другу секреты. Их и друзьями, наверное, не назвать, но часами молчать на разных концах комнаты, с головой погружаясь в учёбу, и изредка точным движением палочки, коротким заклинанием заваривать друг для друга горячий чай, без которого в подземельях не выжить, обоих более чем устраивает. Кроме того, порой они жарко обсуждают теоретические вопросы и практическое применение некоторых заклятий: каждый побуждает другого копнуть глубже, ни один не приемлет недостаточно точного ответа или однобокого аргумента. Ремус знает, что Северус умнее него, но это только подстёгивает заниматься усерднее и пытаться запомнить больше. Конечно, высокие баллы по Ж.А.Б.А. не помогут оборотню найти работу, и всё же это то, что он может контролировать, то, чего в его силах добиться. Иногда Ремусу кажется, что Снегг мог бы помочь ему — так же беспристрастно и безжалостно разобраться с проблемами личного характера, но не понятно, как начать разговор. Ведь тогда придётся обсудить и Лили: то, как она счастлива с Джеймсом, а о старом друге ничего и слышать не хочет. И, что ещё страшнее, не выйдет обойти стороной Пожирателей смерти, как и весьма вероятную метку, которую Северус иногда почёсывает через рукав, тщательно следя, чтобы не коснуться ненароком голой кожи. Ремус не хочет ничего о ней знать. Возможно, это делает его плохим человеком? Пытаясь успокоить совесть, он тщательно расспрашивает Снегга обо всех его новых зельях, однако ни одно из них не кажется даже потенциально вредоносным. Кроме, может быть, того самого, с голубой дымкой, о свойствах которого Северус отказывается говорить наотрез; хотя и тут что-то подсказывает Ремусу, что дело идёт о личном. И он отступает. Зарывается в старинные манускрипты, чтобы было что обсудить на досуге, чем заткнуть себе неуёмную пасть, чтобы оттуда не вырвалось упоминание Джеймса (его одного достаточно, чтобы пошатнуть хрупкое равновесие этой причудливой дружбы) или, тем более, Сириуса. Второе куда опаснее: Ремусу просто необходимо о нём поговорить — и не с кем. Пусть большую часть времени Сириус и проводит в молчании над учебниками, именно теперь он берётся за Ремуса всерьёз и начинает задирать его по-настоящему. Ассортимент знакомый: все их любимые розыгрыши на грани между безобидной (ага, конечно) шуткой и нанесением ущерба частной собственности, самооценке… В общем, бесконечному списку вещей и понятий, с которыми у Ремуса и так не ладится — никогда не ладилось. Некоторые из этих розыгрышей он сам помогал придумывать. Но Джеймсу задирать его незачем (Джеймс вообще перестал замечать что-либо, кроме собственного счастья), а у Питера, казалось бы, и мысли об этом не может возникнуть. Новые шутки частенько опробовали на нём, пока он улыбался во все двадцать восемь ещё недавно молочных, но уже желтоватых зубов и тяжело, загнанным зверем, дышал через нос. Уж он-то знает, каково это — находиться на другом конце, и Ремусу при мысли об этом в очередной раз становится стыдно. Как он привык считать себя лучше этого. Как он пытался обо всём этом забыть. Да и вообще, Питеру подготавливать розыгрыши было бы некогда — вечно он пропадает куда-то, а количество мышей в клетке постепенно, понемногу, но постоянно убывает. Он, должно быть, тренируется на них, готовясь к экзамену по заклинаниям, и на занятиях это заметно — Флитвик начинает улыбаться ему почти с отеческой нежностью. Он питает особую слабость к отстающим, тёмным лошадкам, которые вдруг вырываются вперёд с помощью усердного труда. Теперь каждый день Ремус открывает глаза с осторожностью: он знает, что в сумке у него окажется разлита мерзкая зелёная слизь, на которую не действует большая часть заклинаний, пузырьки с чернилами не откликнутся на «акцио», а нужный кабинет окажется в стороне, совершенно противоположной той, где он находился последние семь лет. Посещение занятий превратится в пытку, и единственным местом, где можно будет скрыться от неудач, станет логово Северуса (ещё бы, ведь об этом месте Сириусу неизвестно). Набрасывая черновик сочинения по трансфигурации, Ремус то и дело поднимает взгляд — его так и подмывает спросить Снегга, как он справлялся с обрушивавшимися на него неудачами, однако учитывая, что он сам был источником значительной части вышеупомянутых неудач… Нет, им решительно невозможно поговорить об этом. Они ещё не готовы обсуждать такие вещи, а может, никогда не будут готовы и их дружба ни в жизнь не окрепнет достаточно. Как бы там ни было, Ремус должен справиться с этим ненастьем собственноручно и помощи ему ждать неоткуда — потому что он не станет о ней просить. Да и кого? Даже такая мелочь, как двадцать лягушек в только вчера постиранной мантии, теперь способна испортить ему настроение, ведь это знак того, что неизвестный (или, напротив, очень хорошо известный) шутник не бросил свою затею и от сегодняшнего дня стоит и дальше ждать подвоха. Нужно серьёзно поговорить с Сириусом на эту тему, думает Ремус с раздражением, влезая в парадную кружевную мантию (некто умудрился вывалять в грязи все остальные и аккуратно развесить их обратно на плечики — совершенно детская, по-детски злобная и глупая проказа). Конечно, давно бы стоило. Пусть нет никаких прямых доказательств, волк внутри (тот самый, о котором Ремус старается думать как можно меньше) втягивает носом воздух и рычит — чутьё подсказывает ему, откуда ветер дует.Однако от одной мысли о том, чтобы попытаться вывести Сириуса на чистую воду, начинает мутить. Уж Ремус-то прекрасно знает, с чем может быть связана эта волна пакостей (розыгрышами их назвать не поворачивается язык — от них, можно поспорить, не смешно ни одной из сторон). Особенно сегодня. И если он прав, может быть… может быть, он это заслужил. Поэтому он надевает кружевную мантию, вооружается стопкой учебников, которые едва успел очистить от слизи (сумку так и не получилось) и отправляется на зельеварение — ну хотя бы с ним всё гладко. Конечно, Ремусу не хватает таланта, однако с решимостью и большим количеством практики зелья получаются у него всё лучше, так что Слизнорт в последнее время заметно к нему потеплел. Он поговорил с парочкой своих бывших учеников, работающих нынче в Святом Мунго, и они согласились дать Ремусу шанс следующей осенью. Он всё ещё не уверен, что хочет именно этого, однако почему бы не попробовать? Это — уже что-то: работа, а на зарплату — место, где жить. В Святом Мунго (конечно, где как не там) знают, что он оборотень, однако им отчаянно нужны новые руки, учитывая количество жертв этой тайной, но оттого не менее жестокой войны. Ремус находит дорогу в подземелья удивительно быстро, и именно поэтому замедляет шаг, предчувствуя подвох, отчаянно озираясь по сторонам. Вот, ещё десять шагов до двери кабинета… ещё восемь… шесть… он в коридоре один, должно быть, последний… и где-то на пятом шаге Ремус совершенно неожиданно, не успевая сгруппироваться, опрокидывается на каменный пол носом вперёд — его ботинки приклеиваются к полу. Кое-как поднимаясь и выпутываясь из них, Ремус чувствует на лице тёплое, а на камнях замечает красные пятна, мерзкие горячие кляксы, шлёпающиеся сверху редко, но метко, как слёзы. Судя по боли, сломан нос (это ему не впервой), но, конечно, это не заставит его в слезах бежать в Больничное крыло. Ремус так зол, что глаза ему тоже застилает красным — выпрямившись в полный рост, он размашистым шагом преодолевает расстояние до двери и распахивает её во всю ширь. Странное зрелище, должно быть, потеха для всех семикурсников, собравшихся на урок зельеварения: парадная мантия заляпана кровью, на ногах лишь шерстяные носки, а в руках — стопка учебников, воняющих отрыжкой (запах вывести ещё сложнее, чем слизь) и тоже постепенно пропитывающихся алым. — Прошу прощения за опоздание, —- бормочет он неразборчиво и, не дожидаясь ответа, направляется к своему столу, за которым уже ждёт побледневшая Лили. Она вытягивается ему навстречу так, словно вот-вот вскочит со своего места. Слизнорт, конечно, ахает: — Ремус, мальчик мой, что с вами? На что Ремус — он же не ябеда — мрачно отвечает: — Споткнулся в коридоре. Путь его лежит между Сциллой и Харибдой — саркастично поднявшим брови Северусом и Сириусом с крайне напряжённым, сосредоточенным взглядом. Губы его едва заметно двигаются, но Ремус всё же разбирает «Вот что случается с похотливыми педиками»; и на сердце у него ещё тяжелеет. Значит, он не ошибся. Дело именно в этом. В том, о чём они вчера говорили. Ярость уступает место вине, стыду — хочется закрыть лицо ладонями, чтобы, когда откроешь, весь мир исчез. А приходится только сильнее стискивать зубы. — Вам бы в Больничное крыло, — Слизнорт мягко подплывает к нему в тот же миг, когда Ремус опускается на своё место, не давая Лили и рта раскрыть (поблагодарить бы его за это). — Вы явно не в том состоянии, чтобы присутствовать на уроке. — Ничего страшного, — бормочет Ремус жалобно (в душе он уже наполовину поддался на уговоры, лишь бы не находиться так близко от Сириуса). Спохватывается и пытается улыбнуться, чтобы не выглядеть так жалко, но чувствует, как струйка крови тут же облизывает его зубы: — Тема сегодняшнего занятия важна для Ж.А.Б.А., я не хотел бы ничего пропустить. — Я дам тебе конспекты, — безапелляционно отчеканивает Лили за его спиной. — И помогу тебе попробовать сварить зелье, — она отчётливо проговаривает каждую букву каждого слова, как делает всегда, когда злится; гнев её, конечно, направлен не на Ремуса, но от этого он чувствует себя ещё хуже. Понимая, что ничего не остаётся и бой уже проигран, он отступает в коридор, проходит, не оборачиваясь, мимо своих ботинок, одиноко застывших посреди коридора. Запоздало понимает, что оставил позади учебники (возвращаться за ними, конечно, уже не станет), и не успевает ещё свернуть за угол, когда слышит позади шаги и чья-то рука ложится ему на плечо. Думая, что это Лили, Ремус разворачивается —- и видит перед собой Джеймса. — Что..? — переспрашивает озадаченно, пока Джеймс оборачивает руку вокруг его плеча излюбленным покровительственным жестом. Иногда это раздражает, однако сегодня Ремус вовсе не против — он этого почти не замечает. — Пойдём, — вид у Сохатого донельзя мрачный и решительный. — Я сказал Слизнорту, что не уверен в том, что ты дойдёшь до Больничного крыла один. Так что по дороге у тебя как раз будет время мне всё рассказать. — Всё? — слабо возражает Ремус. — Да всё в порядке. Нечего рассказывать. Джеймс крепче сжимает его плечи в ответ и, пройдя ещё пару шагов, впервые за долгое время обращается к нему по имени. — Ремус, — он пытается звучать строго, но выходит растерянно. — Зачем же ты мне врёшь? Мне давно стоило вмешаться… Что-то очень неладное творится между тобой и Бродягой. — Причём тут он? — жалобно, неправдоподобно огрызается Ремус, и Джеймс грустно улыбается, не глядя ему в глаза. — Притом, что вы всё лето друг друга дичились. И даже если бы не это, — понимая, что он собирается сказать за секунду до того, как Джеймс выстроит слова в линию, Ремус уже не успевает его остановить, поэтому просто сжимается в комок, старается как можно незаметнее и глубже втянуться в самое себя, — я слышал, как он только что назвал тебя похотливым педиком. — Я это заслужил, — бросает в сердцах Ремус, нет, он прямо-таки вырывает сердце из груди и бросает его себе под ноги, умирая от жажды хорошенько по нему протоптаться. — Я перешёл черту, правда, — жалобная попытка оправдаться перед ещё помрачневшим Джеймсом. — Просто он догадался… Но произнести это оказывается ещё сложнее, чем можно представить. — О чём? — мягко подбадривает Джеймс, заметив, что молчание затянулось — и это притом, что Ремус затих едва не на полуслове. — Ну же, Лунатик, ты же знаешь, что мне можно доверять. Ему и правда не помешало бы кому-то довериться. Но вес слов слишком велик, поэтому произносить их — всё равно что лететь лицом в каменный пол во второй раз за полчаса. — Я переспал с Регулусом. Сложно, нет, невозможно прервать падение. Поэтому дальше из Ремуса толчками выливается вся эта неприглядная история: в хронологическом порядке, но без излишних подробностей. Если в общих чертах: Ремус никогда бы не подумал, что идеальный пай-мальчик Блэк способен им (полукровкой, оборотнем) заинтересоваться, пока не обнаружил себя спиной на парте и с раздвинутыми ногами. Более детально: Регулус и во время близости не утратил своей сконцентрированной хладнокровности, разве что щёки у него покраснели, а по виску покатилась жемчужинка пота. Он закатал рукав мантии на правой руке, но отставил назад прикрытую левую, словно бы делая вид, что её не существует. Ремус узнал привычку уголком сознания (ещё бы, после стольких часов осторожных наблюдений за Северусом), но ничего не сказал. Не сразу. Сначала он кончил: быстро и беспомощно, безуспешно пытаясь отвести взгляд и перестать выстанывать почти что (но недостаточно) нечленораздельное «Сириус». Регулус никогда ещё не казался ему таким похожим на брата — и не похожим одновременно: слишком уж отчаянно он молчал, лишь губы стискивались в узкую, как змеиная спинка, линию, а бёдра подавались навстречу усердно и методично, с характерным хлюпаньем, пока не остановились на полурывке, вжимаясь крепче нужного. Когда они приводили себя в порядок, молча и неторопливо, Ремус всё-таки нашёл в себе силы завести разговор: он взял Регулуса за левую руку (Регулус дёрнулся, как от удара, и на лице его явно отразилось сожаление на тему того, что он не успел отстраниться) и мягко поинтересовался: — Сириус знает об этом? — А об этом? — ответил Рег вопросом на вопрос, стирая с подбородка Ремуса полузасохшую ниточку слюны самой подушечкой пальца. Стоило бы залиться краской, но в такие моменты Ремус бывал от смущения странно далёк — он невинно переспросил: — О моём большом рте? И Регулус скривился, как от зубной боли. — Знал бы, что ты со мной из-за Сириуса, — ни за что бы не разделил с тобой постель, — он выражался старомодно, закостенело, и Ремусу от этого вдруг стало неуместно смешно. — Прости, что не оправдал твоих ожиданий, — торжественно произнёс он, натягивая носки. И, уже без насмешки: — Это правда было не слишком-то вежливо с моей стороны. Честно говоря, мне казалось, что тебе будет всё равно. Регулус задумчиво склонился над ним, запретный плод во всей своей красе: тот же разрез глаз, те же густые, смоляные волосы, но взгляд и манера держать себя неуловимо другие, такие, что можно было бы сойти с ума, пытаясь найти и не находя настоящего сходства. При одном взгляде в это лицо так близко, при одной мысли о том, что между ними было, у Ремуса закружилась голова от стыда и острого облегчения (словно расчесал комариный укус до крови, хотя тебя столько раз просили этого не делать, да ты и сам знаешь, что не стоило бы). Ещё немного — и вибрирующее наслаждение перерастёт в обиду: несмотря ни на что, укус вскоре снова начнёт чесаться. — Да нет… Ожидания ты оправдал в полной мере. Знаешь, на первых курсах я вроде как был в тебя влюблён, так что наша… ммм, встреча точно того стоила. — Правда? — вскинул голову Ремус, ошарашенный и в какой-то степени польщённый. — Правда, — церемонно подтвердил Регулус. — Из друзей Сириуса ты один не вызывал у меня неприязни. Даже странно — обычно вкусы у нас с ним не сходятся. Ремус в одно движение поднял на него взгляд побитой собаки. В широкие окна класса понемногу начинала сочиться послезакатная тьма, достаточно густая и липкая, чтобы застрять в ней всего-то по щиколотку и уже не знать, как выбраться. Регулус продолжал смотреть на него — пристально, нечитаемо, и в конечном итоге Ремус не нашёл ничего лучше, чем сказать: — Спасибо. Мне приятно, что… — а что, собственно? Он не нашёлся с продолжением. «Мне приятно, что ты когда-то мог испытывать ко мне что-то, кроме неприязни»? «Мне приятно, что ты до меня снизошёл, даже будучи Пожирателем смерти»? «Мне приятно, что ты тоже подтверждаешь существование чувств Сириуса»? Словом, Ремус сбился, замолчал и смято закончил: — И прости. — Я довольно подолгу мог думать о твоём лице, — признался вдруг Регулус, и его собственное от этого стало мягким, рассыпчатым, едва ли не тёплым. В своей человечности он — неожиданно — был похож на Сириуса едва ли не меньше всего, и Ремус запоздало вспомнил, что он на курс младше, чем их четвёрка. — Я рад, что наконец-то смог сделать так, — поцелуй вышел долгим и тягучим, как карамель. Ремус с удовольствием отказался бы всплывать из неё за воздухом, но в этом танце вёл не он. Регулус целовал долго, но недостаточно, словно бы на миг меньше, чем нужно, прежде чем, отстранившись всего на дюйм, шепнуть в лицо: — Но это больше не повторится. Даже чувствуя себя обманутым, Ремус понимал, почему. Эту интрижку — одну из всех — он бы с удовольствием затянул, однако необязательно ради самого Регулуса. Они оба это почувствовали, так что да: самое милосердное, что можно было сделать в таком случае, — это уйти и не оборачиваться. Увы, на пороге Ремус всё же притормозил. — Скажи Сириусу, ладно? Даже если это уже ничего не изменит, он имеет право знать. — Он бы узнал, — отрезал враз заледеневшей Регулус — словно из шёлкового рукава вынув движением фокусника клинок под два метра, — если бы ему было дело. Если бы он хоть раз со мной заговорил за последние полтора года. Оставь его, Лунатик, — прозвище резануло едва ли не глубже, чем всё, что было сказано до, — ему уже ничем не помочь. — А если… я скажу? — катнул Ремус шар на пробу, примериваясь, прикусывая удачу за золотистый бочок. Не самая мудрая идея — испытывать терпение Пожирателя смерти. — Он спросит, откуда ты узнал, — заметил проницательный Регулус. — И вряд ли тебя когда-нибудь простит, если ты скажешь правду. Он с детства терпеть не может делиться со мной игрушками. Конечно. Джеймсу Ремус всё это не рассказывает. Он выныривает из прошлого в настоящее, где на лице засыхает кровь и парадная мантия безнадёжно испорчена, чтобы ограничиться кратким описанием без лишних деталей. Джеймс слушает молча, не перебивая и не вставляя ремарки, внимательный и строгий, а когда Ремус выдыхается, требует подвести итог кратким: — Ну и? — Я сказал ему, — пожимает плечами Ремус. — Сказал, конечно. Вчера вечером. И, конечно, он спросил… — Так значит… — Джеймс только начинает формулировать мысль, но узор из морщинок на его напряжённом лбу заранее подсказывает её неверное направление, — всё это из-за того, что Рег трахнул тебя в кабинете заклинаний? Безапелляционная прямота этой идеи всё-таки заставляет Ремуса покраснеть. — Не думаю, — мотает он головой. — Наверняка Бродяга на самом деле зол на брата, просто отыгрывается на мне, потому что его достать не может. Это всё же тяжёлый удар. — Тяжёлый? — с Джеймса это предложение, как и вся серьёзность ситуации, сходят как с гуся вода. — Думаю, мы всегда знали, что с ним станется. Это как Нюниус — один раз посмотришь и не ошибёшься, — эта мысль заставляет днями пропадающего в подземельях Ремуса поёжиться. Видимо, он посмотрел как-то не так и увидел что-то не то. — А раньше Бродяга тебя не задирал? Улыбка получается довольно бесцветной, полностью обличающей. Сломанные перья, пробившиеся из головы наутро маленькие рожки, пауки в стакане с молоком… Целая череда мелких неурядиц — и покрупнее: как в тот раз, когда пришлось отменить свидание из-за того, что кто-то наложил на кавалера сглаз — и ещё какой! Мадам Помфри неделю расколдовывала. А в другой раз под другим парнем проломилась лестница… Ремус думает обо всём этом, впервые соединяя точки, и выражение его лица становится всё более красноречивым. Но хуже всего — то, что маленький монстр у него в груди ликует исподтишка, словно только этого и ждал. Он питается ревностью, любым пойманным косым взглядом, воспоминаниями о том, как Ремус продремал у Сириуса на плече почти полчаса тем далёким, уже почти забывшимся летом. Прожорливое чудовище разрастается вширь с каждым днём, пока не становится невозможно его игнорировать. Чувствуя, что от него всё-таки ждут ответа, Ремус разражается уклончивым: — Возможно. — Ничего не понимаю, — чешет в затылке сбитый с толку Джеймс. Когда речь заходит о Сириусе, у него атрофируются все разом способности здраво мыслить. — Неужели он… только не говори, что ему есть какое-то дело до того, с кем ты спишь? — едва уловимого кивка хватает, чтобы ещё недавно мирно дремавший вулкан возмущений вплотную приблизился к извержению: — Но это же просто возмутительно! Я от него такого не ожидал! Я поговорю с ним… — Да, — не противореча и не соглашаясь, Ремус просто старается поспевать за широким шагом Джеймса. Ноги уже совсем замёрзли — носки от вечного холода каменных плит спасают мало. — Тебе определённо стоит с ним поговорить. Джеймс честно доводит своего подопечного до Больничного крыла и передаёт его строго в руки мадам Помфри, начавшей работать в Хогвартсе ещё не так давно, но уже успевшей обзавестись морщинками вокруг глаз (ей часто приходится приподнимать брови в удивлении и возмущении, хотя и смеяться тоже). С Ремусом и его тайнами (по крайней мере, некоторыми, мохнатыми) она хорошо знакома, а выправить сломанный нос для неё — дело пяти минут. Куда дольше она заставляет прождать на кушетке, пока допивает незаменимую кружечку чая. К счастью, Ремусу одна тоже положена — она согревает изнутри почище какого-нибудь зелья к случаю (хотя, судя по тому, как из ушей через какое-то время начинает валить пар, чай был не простой). Закончив с больничными процедурами и получив от мадам Помфри строгий выговор (как раз из таких, которыми она обычно старается прикрыть тревогу за судьбу того или иного ученика) вкупе со строгим наказом быть осторожнее, Ремус потерянно застывает в выстуженном коридоре, снова начиная понемногу замерзать, но категорически не зная, куда же ему пойти. Только не в спальню, нет, ни за что, что угодно, только бы не слышать разговор, который развернётся между Джеймсом и Сириусом. Что до любого другого места, слухи распространяются по Хогвартсу даже быстрее, чем бунтарские мысли, а там, куда они не добрались, любой будет с подозрением коситься на чудаковатый, испачканный кровью наряд. Пятно Ремус, кстати, подумывает вывести заклятием, направив палочку себе на грудь, но вовремя вспоминает, чем это может быть чревато. Вот было бы некстати убрать кровь не только с мантии, но и из всего своего тела. Способна ли помочь при таком недуге мадам Помфри? Точно, лучше не проверять. Вместо этого Ремус проторенной дорогой отправляется в подземелья — занятие ещё не закончилось, ему нечего опасаться наткнуться на кого-то знакомого, коридоры вообще в такой час пустынны. Кабинет, где они обычно заседают с Северусом, закрыт не на замок, но на сложную систему защитных заклинаний. Снегг наложил их однажды едва ли не за ночь — но, вопреки всем опасениям, поделился с Ремусом отмычками по первой просьбе. Тут спокойно — не так холодно, благодаря, опять же, чарам и близости бурлящих котлов; можно посмотреть, как поживают рассаженные по вольерам опытные мыши (совсем как в фильмах про маггловские лаборатории, из которых Северус, можно поспорить, набрался идей) и устроиться в большом кресле, как-то утром просто появившемся тут непонятно откуда, возможно, прямиком из кабинета Слизнорта, который был в ту пору непривычно раздражителен и жаловался на глупые розыгрыши. Ремусу кресло очень кстати — он забирается туда с ногами, разводит маленький магический костерок, который греет, но не обжигает и уж точно не способен что бы то ни было сжечь, и берётся за книги. Пусть учебники и остались в спальне и в кабинете зельеварения (к счастью, Лили наверняка не забудет их захватить), здесь полно библиотечных фолиантов, так и норовящих рассыпаться под пальцами, и старых томов с прошлых курсов, в которые не грех порой зарыться, особенно когда не за горами Ж.А.Б.А. и стоило бы вспомнить всё, что ты когда-либо знал. На скрип двери Ремус даже не поднимает взгляд — он знает, кто пришёл, и не видит смысла даже здороваться, и уж тем более — упоминать о своих злоключениях. Это Северус на удивление разговорчив — обойдя товарища кругом, словно бы оценив ущерб, он подводит краткий, выщербленный, как ухмылка, итог: — Не буду говорить, что ты этого не заслужил. Ремус вяло соглашается: — Тебе и похуже доставалось, — лишь потом понимает, что сморозил, и спешно вскидывает взгляд. Глаза у Снегга чёрные и такие холодные, словно отталкивают тепло, цепкие — ни дать ни взять глазки-бусинки ворона. Тонкие, бескровные губы искривляет гаденькая усмешка: — И что, оно того стоило? Вопрос сбивает Ремуса с толку: — Ты правда хочешь знать? Не хочет, конечно, поэтому жестом фокусника переводит разговор на соседние рельсы, впрочем, совсем не обязательно с целью выбрать меньшее из зол (всё-таки кое-какие маггловские книжки читают оба: Ремус — с отчаянным удовольствием, в попытке сбежать от магических забот; Северус — категорически не желая, чтобы кто-либо об этом знал): — Надо признать, таким выбитым из равновесия я Регулуса Блэка ещё не видел. Его врагам — коих у него, поверь, немало — стоит встать к тебе в очередь за рецептом. — Правда? — вот об этом на самом деле не хочет знать уже Ремус. Он снова утыкается в книгу, но чёрные буквицы сливаются в смолистые пряди волос, разметавшиеся по бледным плечам. Проще уже совсем закрыть глаза. — Я думал, ему будет всё равно, — будто с первого раза не было понятно, что Регулус — вовсе не тот, за кого себя выдаёт. Сердце у него, должно быть, такое же горячее, как у Сириуса. — Ещё зареви мне тут, — грубовато приводит его в чувство Северус, и Ремус промаргивается — как же сильно горчит на языке благодарность. Рукавом утирает заслезившиеся глаза, производит попытку улыбнуться: — И правда, почему это всегда со мной случается, когда ты рядом? Прости. Они какое-то время молчат, но Снегг, вопреки обыкновению, не стремится зарыться в пыльные старые фолианты в попытках поймать за хвост существ, описанных в курсе ЗОТИ, проникнуть в самую их суть. Прогуливаясь вдоль мышиных клеток, Северус словно бы размышляет о чём-то и Ремус то и дело уголком глаза замечает его беспорядочное мельтешение. Невозможно сосредоточиться, когда рядом с тобой кто-то мечется туда-сюда, пристукивая по полу мелким каблучком башмаков и то и дело начиная бормотать себе под нос, но и уходить не хочется — в конце концов Ремус просто откладывает книгу и заваривает чай (на двоих, по привычке). Северус падает на свою чашку с неба, как коршун, не вымолвив ни слова благодарности, однако тут же ставит её обратно и смотрит на Ремуса так пристально, словно впервые его по-настоящему увидел. — Я всё проверил и перепроверил. С мышами мы закончили, — и правда, за последнюю неделю плохо не стало ни одной, а умирать они перестали ещё месяц назад. Но к тому, что последует за этим выводом, подготовиться невозможно: — Настала твоя очередь попробовать зелье. Один раз сейчас, чтобы убедиться, что я верно рассчитал дозировку, а потом… потом — за пару ночей до полнолуния. И если всё получится, это будет значить, что я смог снизить градус твоей чудовищности, — Северус смотрит на его удивление сверху вниз, с искренним торжеством, а потом добавляет, пытаясь обратить в шутку свою удивительную доброту. — Не в плане характера, конечно. Ты так и останешься невыносимым занудой и лицемером. Следующие недели проносятся мимо Ремуса, словно поезд сквозь густой туман. Когда стоишь возле рельсов, непонятно, сколько уже проехало вагонов, поэтому ощущение захватывающей дух стремительности иногда кажется едва ли не томительным. Ну когда уже? Когда уже? Но состав оставит тебя позади быстрее, чем ты этого ожидаешь. Зелье на вкус оказывается отвратительным, однако Северус яро выступает против предложения добавить сахара, угрожая, что это может кончиться отравлением. — Аконит смертельно ядовит! — выкрикивает с расстановкой, словно сойдя с советского пропагандистского плаката. Во рту у Ремуса до сих пор плещется невыносимо горькая слюна, но теперь ещё и смешки. — А если мёда? — Ты… — Северус набирает полную грудь воздуха, намереваясь разложить мёд на составляющие компоненты, чтобы доказать кое-чью непроходимую тупость, однако вовремя замечает во взгляде Ремуса лукавые искорки и смято заканчивает. — Если хотел умереть, так бы и сказал. Яды готовятся куда проще и быстрее. Полнолуние одновременно так близко и так далеко: уже очень, очень давно его приближение не внушало радости, тем более, такой — смешанной с первобытным ужасом. Когда это было в последний раз? На пятом курсе, когда сбившиеся в кучку мальчишки по-настоящему стали Мародёрами? И как быстро восторг отхлынул, уступая место досаде… На седьмом они ещё ни разу не выбирались по ночам наружу, хотя Питер и спрашивает с нетерпением раз за разом. Джеймс, похоже, немного остепенился, а точнее, становится всё более и более домашним, ручным; по крайней мере, на вылазки он больше не рвётся. И всё-таки все трое — даже Сириус — приходят к нему в полнолуние и помогают сдерживать жажду разрушения: их присутствие утихомиривает вечный голод, и порой оборотень становится не опаснее волка. На этот раз Северус настаивает на своём присутствии. Они спорят до хрипоты — Ремус, преисполненный благодарности и необычного благодушия, готов пойти на попятную по многим вопросам, но здесь он держит оборону твёрдо. Чёрт побери, это слишком опасно: а что если зелье не сработает? Или перестанет действовать в какой-то момент? — Я думал, слизеринцы предпочитают держаться подальше от опасностей, — бросает он в сердцах, но Северус стоит напротив твёрдо и только плотнее сжимает губы в дьявольской усмешке, которую сам как будто не чувствует, словно у него онемело лицо. — Ты не понимаешь! Иногда риск оправдан — как здесь. Я абсолютно уверен в своём зелье и в своих способностях спастись, если что-то пойдёт не так. Я знаю достаточно заклинаний, а оборотень — это тема даже не для седьмого курса, — каким отчаянным восторгом блестят его глаза! Они становятся похожи на необработанные куски чёрного агата — прожилки из страха, тоски, почти звериной жажды. — Это из-за ЗОТИ? — Ремус даже отступает назад на пару шагов под столь яростным натиском. По правде говоря, теперь он уже не уверен в том, что появилось в жизни Северуса раньше: интерес к ЗОТИ или… оборотень непутёвый, одна штука. — Да, — выдыхает Снегг так поспешно, что трудно не уловить в этом фальшь. Он словно готов согласиться на что угодно, лишь бы Ремус согласился тоже. Наверное, в этом причина искренности, плавник которой внезапно встаёт над тёмным водами этой холодной души. — Не только. Знаешь, какой у меня боггарт? — Нет, — неуверенно хмурится Ремус. — Неужели..? — его осеняет довольно быстро. Вряд ли так уж много вещей могут настолько испугать этого человека. Но оборотень — существо, которого сложно не бояться, особенно если чуть было не оказался у него в зубах. — С пятого курса, — рявкает Северус, отводя взгляд. — Но после этого полнолуния он изменится. Ремус не умеет говорить «нет». Он знает: это, пожалуй, и есть его самая большая слабость. Он не способен отказать тому, кто смотрит на него такими глазами и взывает со столь жаркой убеждённостью в своей правоте. Ремус всегда прислушивается ко мнению окружающих и уверен, что у любой истории минимум две стороны. Потому-то он и водится с Пожирателем смерти. Потому-то в глубине души не может по-настоящему сердиться на Сириуса, хоть и ни разу не говорил с ним после инцидента со сломанным носом. И как раз поэтому сдаётся — смиряется, соглашается, зовите как хотите, словом, не сводя с Северуса настороженного взгляда, уточняет: — Ты убьёшь меня, если от этого будет зависеть твоя жизнь? — О чём ты? — Снегг теряется, что с ним случается редко. — Если ты боишься… — Я не боюсь, — проясняет Ремус. Голос у него обманчиво-спокойный, пусть сердце и колотится в груди, как бешеное. — Я спрашиваю: способен ли ты будешь в случае необходимости убить оборотня? — Вот как, — Северус смотрит на него так странно; можно поклясться, на миг в этом взгляде даже мелькает что-то вроде уважения. — Я мог бы, — тянет он с настолько же фальшивой ленцой. — Я способен убить оборотня. Но зря ты думаешь, что я стану убивать тебя. И вот тогда-то Ремус говорит ему это (то, что уже давно не выходит у него из головы, вспоминается то и дело, отчаянно зудит): — Знаешь, Шляпа ошиблась. Тебе не место в Слизерине. Я бы на месте Дамблдора сдал её в утиль, ещё когда она определила тебя не в Гриффиндор. — Ага, — хмуро усмехается Снегг. — Значит, думаешь, храбрецы водятся только на твоём факультете? — Я не об этом, — вздыхает Ремус. — Если честно, совсем не об этом. Оба растерянные и какие-то по-странному беспокойные, они оставляют эту тему в покое и никогда — никогда, никогда — больше об этом не говорят, даже если иногда очень сильно хочется. В конце концов Ремусу приходится собрать друзей в полукруг и осторожно, крайне вежливо попросить их не приходить в Визжащую хижину в это полнолуние. Как и ожидалось, это вызывает шквал бурного возмущения: попытки переубедить, сердитые вопли, грозовые взгляды. Ремусу не впервой переживать эту бурю с душевным спокойствием и даже лёгкой полуулыбкой — забота друзей, их готовность в любой момент рискнуть жизнью ради него трогают до глубины души. Словно вся его взрослая личность построена на этом огромном неоплатном долгу перед ними. Когда они уже собираются подниматься в спальню, Сириус, замешкавшись внизу лестницы, ловит Ремуса за рукав. Сочащиеся почти электрическим напряжением, они настороженно замирают друг напротив друга. — Это из-за меня? — голос лающ и хрипл, а под глазами синяки, словно Сириусу ночами не спится. С чего бы это? Собеседник молчит, поэтому ему приходится беспомощно повторить: — Это из-за меня, да? — но Ремус и не собирается отвечать: он легко вырывается и уходит вверх по лестнице, оставляя позади хрупкую, намалёванную тушью тень с переломанными в гримасе губами, на которых кровью с железистым привкусом запеклось несчастное «Ремус». Лили рассказала, что в тот день, да, тот самый, со сломанным носом и заляпанной кровью парадной мантией, Джеймс и Сириус поссорились по-настоящему (может быть, впервые за целую вечность). В ход пошли палочки, и когда она взбежала по крутой лестнице в их спальню под самой крышей, чуть не поскальзываясь на каждой ступеньке из-за стареньких домашних тапочек со стёртыми подошвами, оба раздражённо перематывали раны в разных углах — только Джеймс, молчать не привыкший, всё продолжал выкрикивать упрёки и угрозы. Оба больше напоминали невиданных средневековых чудовищ, чем людей, а судя по ссадине на лбу Сириуса, Левикорпус снова застал его врасплох. Разговаривать они не перестали — вовсе нет, напротив, кажется, начали беседовать больше, чем когда бы то ни было, разве что теперь лица у обоих хмурые, а голоса упали до шёпота. Они то и дело шушукаются у камина в гостиной, бросая на Ремуса мрачные взгляды, от которых у него вся кожа зудит и чешется. Сириус ещё несколько раз безуспешно пытается с ним поговорить. Словом, напряжение нарастает где-то за кадром — и всем ясно, что скоро оно выплеснется наружу ядовитым всполохом, повиснет над ними грибом ядерного взрыва. Ему не требуется много времени, чтобы дойти до критической массы. Пара дней — и готово. Кто-то незаметно чиркает спичкой, а взрыв получается колоссальный: Ремус ждёт очередного кавалера на свидание в одном из укутанных в тьму кабинетов, от которого раздобыл ключи, но в дверь вваливается не хаффлпаффец с шестого, убивающий себя понемногу безостановочной зубрёжкой, а Сириус, на кончике палочки у которого пляшет дрожащий «Люмос». Легко проскользнув через класс гибким и грациозным, смертельно опасным созданием Запретного леса, он прямо-таки взлетает на учительский стол и окидывает оттуда Ремуса хмурым взглядом. — Привет, — остаётся тому произнести со вздохом. — Знаешь, я тут жду кое-кого… В общем, не лучшее время для светской беседы. — Он не придёт, — уверяет Сириус, всё ещё хмурясь. Для разнообразия он трезв как стёклышко, настолько в себе и сосредоточен, что это не может не внушать опасений. — Я отделал его. — Что? — это произносится столь непринуждённо и буднично, что Ремус всего за пару секунд успевает убедить себя, что он ослышался. — Отделал, — повторяет Сириус с едва заметным намёком на раздражение в голосе. — Теперь он валяется в Больничном крыле, и над ним хлопочет мадам Помфри. Не самый эффектный ход, но мне очень нужно было с тобой поговорить. — И ты не мог подождать до утра? — сардонически усмехается Ремус, заводясь с полоборота против своей воли. — Ты правда думаешь, что я буду говорить с тобой после такого? — и всё-таки уходить он не спешит, а Сириус пропускает все угрозы мимо ушей. Он настолько сосредоточен, что, кажется, совсем ушёл в себя. — Я хотел извиниться, — произносит вымученно, внимательно и настороженно разглядывая переплетённые пальцы собственных рук. — За твой нос. И за всё это… Не знаю, что на меня нашло. Но это ложь. Они оба прекрасно знают. В этом тоне есть зернинка неискренности, фальши, отчего Ремус сердится ещё больше. Может быть, он не готов к примирению. Может быть, он никогда не будет готов. Тем не менее у него и у самого на сердце не спокойно: вроде бы он имеет право спать с кем хочет, а всё же Регулус — это явно было через край для них обоих. — Мне тоже стоит попросить прощения, — отвечает поэтому, не поднимая взгляд, не принимая извинений, но и не отвергая их. — Я и сам не был рад принести тебе дурные вести. Я понимаю, что ты просто хочешь защитить своего брата, — это максимально дипломатично, на большее Ремус не способен. Он мысленно поздравляет себя за бесстрастность, пресность, отсутствие едких намёков, ещё не зная, что в следующий миг Сириус хорошенько приложит их цивилизованность об пол, так что она разлетится на мелкие, как пыль, осколки. — Брата? Ну хоть себя-то не обманывай, Лунатик, — услышав странный шорох, Ремус запоздало поднимает взгляд и обнаруживает, что Сириус сократил дистанцию между ними до пары шагов. От него всё-таки несёт алкоголем, однако Ремус должен признать, что в жизни не видел его таким пьяным и таким сосредоточенным одновременно. — Я умирал от ревности, — произносит он медленно, тщательно выговаривая каждый звук, так хрипло, серьёзно и сладко, что у Ремуса подгибаются колени. — Не могу перестать об этом думать. Ты же нарочно, да? — Что? — сердце застревает где-то в горле и колотится бешено. Ещё немного, и Ремус начнёт глотать ртом воздух с жалобными хрипами, невразумительным бульканьем, словно загнанный охотниками олень. Ему непривычно находиться в положении добычи. — О чём ты? — подделать удивление выходит отвратительно неубедительно. — Ты хотел бы, чтобы на его месте был я? — одно скользящее, словно бы намасленное движение — и Сириус уже прижимает его к стене, нависает сверху, отчаянно цепляясь за каменную кладку распахнутой ладонью, а Ремус не понимает, как это произошло, ведь он же вроде бы выше на полголовы… — Хотел бы, чтобы я делал вот так? — склонившись чуть ниже, Сириус невероятно нежно полукусает, полуцелует его в мочку уха. И, когда Ремус уже едва ли не теряет рассудок от пронзительного, острого, единомоментного возбуждения: — Ты всё ещё любишь меня? Это так неожиданно, так выбивает из колеи, что остаётся только поднять взгляд. Глаза у Сириуса странно отблёскивают, хотя палочка погасла ещё с пару минут назад, может, когда он осторожно, но стремительно отложил её на один из столов. Наверное, это свет луны, лунного огрызка, похожего на сплюнутый в раковину ноготь. Половина цикла почти позади, ждать осталось не так уж и долго. Сириус смаргивает, и Ремус с запоздалым, словно во сне, удивлением понимает, что на щёку ему с размаху плюхается горячая, солёная слеза. Вот опять: не выходит строго, с надрывом, и когда он заговаривает, голос его так мягок, что звучит почти как извинение за что-то, чего он никогда не совершал: — Мне казалось, проблема была в том, что меня не любишь ты. — Я никогда этого не говорил, — выплёвывает Сириус со строптивой горячностью дракона. Без сомнений, алкоголь затуманивает его разум. — Мне надо двигаться дальше, — продолжает Ремус осторожно, едва ли не крадучись, — понимаешь? Я не могу ждать тебя всю жизнь. Особенно раз уж я знаю, что никогда не дождусь, — столько времени он провёл, пытаясь научить себя этой мысли, повторяя её себе раз за разом, но звучит всё равно слишком горько; а ведь он даже шоколад любит молочный, чтобы хоть что-то в жизни наполняло клетку рёбер непривычной, почти приторной сладостью. Горечи хватает и без того, чтобы Сириус шептал ему умоляюще, словно надеясь, что решение будет принято как-нибудь без него: — А если… дождёшься? — отшатываясь на пару шагов, точно сам себя испугавшись, он присаживается на краешек стола и обхватывает голову руками. — Мы с Джеймсом так много об этом говорили. Он настаивал, чтобы я сказал. Он, — выходит почти обвиняюще, — говорит, что тебе нужно ещё подождать. Но я не уверен, — с надрывом вздыхает Сириус, — я не уверен, что ожидание не продлится вечность. Это нечестно — всё это; в этой набитой под завязку согревающими заклинаниями комнате Ремус должен был сейчас заниматься совсем другим. Нельзя же так: давать надежду одной рукой — и отбирать второй. Это хуже всего на свете. И без того сложно, практически невозможно победить в себе треклятое ожидание чуда, которое кусает Ремуса за пятки всю жизнь, где-нибудь с его шести лет, когда он только начал смутно осознавать, какое проклятье его постигло. Сириус должен помогать в борьбе с этой гидрой, а не подстрекать к скорейшему заживлению и расцветанию новым букетом голов свежие обрубки. И всё-таки… — Пожалуй, — замечает Ремус; он старается чтобы как ни в чём не бывало, но всё-таки голос у него знатно дрожит, — я мог бы подождать ещё немного. — Немного? — Сириус аж голову вскидывает, кажется, вот-вот спросит: «Сколько это — немного?», и на такой вопрос Ремус не сможет дать ответ. Он перебивает саму интенцию вопроса, наиграно разводит руками: — Ну уж такой вот я человек. Верю, что чудеса случаются. — Значит, всё ещё любишь меня? — такая мелочь — но кажется, Сириус улыбается в полный рот, вставая в полный рост. Эту гнилозубую от сигарет ухмылку Ремус узнал бы даже в кромешной темноте: по влажному шлёпанью растягиваемых губ, по жару плавящегося от нежности воздуха, в конце концов, по становящемуся сильнее запаху огневиски (остатки аристократических замашек — если уж Блэки пьют, то лишь самый качественный алкоголь). Ремус тоже улыбается — по инерции, что ли. Покусывает губы, раздумывая. — Только не думай, что я снова скажу это вслух. Но вовсе не так уж он решительно настроен, как пытается показать. Ему почти хочется произнести: «Ты знаешь, что я выстанывал вслух твоё имя больше, чем единожды? Да я с ума по тебе схожу». Хочется довести Сириуса до ручки, заставить его выть в голос, раз и навсегда качнуть в свою сторону чашу весов. Но это несправедливо — тоже. Потому что Ремус хочет от Сириуса далеко не только хорошего секса. Ремус хочет Сириуса всего. Целиком. Без остатка. Этой ночью они расходятся по кроватям как дуэлянты, в последний момент решившие дело миром, унося с собой остро наточенные улыбки. Уже под бесконечными слоями одеял и простыней лёгкость в голове (как от шампанского) потихоньку выветривается, и Ремусу становится невыносимо паршиво: он винит себя в том, что снова попался в эту ловушку (и даже с радостью), уверяет себя, что Сириус ни за что не изменится, угрожает себе разбитым сердцем и разочарованием такой силы, что привкус от него навсегда останется на языке. И всё же засыпает счастливым, пьяным от какого-то резкого, почти невыносимого восторга (все цвета становятся ярче) и с намерением на следующий же день отменить все запланированные встречи. Следующие дни и даже недели доказывают, что рациональному мышлению стоит доверять вопреки всему. Просыпаясь первым же утром, Ремус ждёт с замиранием сердца, что всё вот-вот изменится. Ждёт, даже сам не зная, чего именно, и вечером, и с новым рассветом, и в сумерках, и — поначалу —- даже тогда, когда Сириус проходит мимо, не обернувшись, с низко опущенной головой. Час за часом, на всех занятиях, даже в подземельях у Северуса — вот сейчас, ещё немного, в любой момент чудо случится… Но правда в том, что не происходит абсолютно ничего. Сириус даже ведёт себя так, будто они всё ещё в ссоре, даже в его сторону не посмотрит украдкой, и вот уже у Ремуса опускаются руки, пропадает желание учиться (до этого он всегда находил спасение в учебниках, сочинениях, пергаментных свитках, скрипучих перьях). И надежда сменяется злостью. Яростью такой силы — и снова, вопреки всему, направленной на него самого. Ну почему он опять оказался таким доверчивым? На что он вообще надеялся? От Сириуса нечего ждать, кроме неприятностей. Сгустившиеся над Ремусом тучи вроде бы замечает даже Снегг, что вообще ему не свойственно; в какой-то момент он кладёт руку (подушечки пальцев синеватые от чернил) Ремусу на плечо и напоминает: — Завтра. Требуется какое-то время, чтобы понять, что он имеет в виду. Пара мгновений — и внезапное осознание: как же отчётливо проступают контуры предметов даже сквозь полумрак! И запахи становятся резче. Это ещё не обоняние оборотня, но уже и не человечье. Завтра полнолуние. И они узнают, сработает ли зелье, которое Ремус уже несколько дней принимает по вечерам, отчаянно морщась от его отвратительной горечи. Они решают так: Северус спрячется в проходе, ведущем в Визжащую хижину (оборотню протиснуться через него всё равно не под силу), и будет прислушиваться к тому, что творится внутри. Ремус заверяет его, что он сразу услышит, если зелье не подействовало, а Снегг кивает нетерпеливо: мол, да, я о таком читал. Он собирается захватить с собой блокнот и карандаши — не так уж многим выпадала возможность осмотреть оборотня с близкого расстояния и в подробностях зарисовать его отличия от волка. Ремус не против, скорее, его это смешит — в жизни Северус не удостаивал его столь пристального внимания. Видно, ЗОТИ для него — и впрямь не легкомысленная интрижка, не препятствующая крепкой любви к зельеварению. Это — нечто большее. И на шутки на эту тему Снегг реагирует агрессивнее, чем ожидаешь; резко отворачивается, скрывая то ли смущение, то ли расстройство. Ремус пожимает плечами и возвращается к своим делам; он ведь не имеет в виду ничего плохого. Хотел бы он похвастаться такой преданностью какому-либо делу. Может, если бы он был чем-то по-настоящему увлечён, в чём-то по-настоящему хорош, то, что он оборотень, не играло бы такой роли в его настоящем и — особенно — в его будущем. Но даже его интерес к зельеварению по сравнению с природной склонностью Северуса кажется вымученным, неискренним. Словом, в эти дни Ремус склонен относиться к себе ещё критичнее, чем обычно. Всего, что он делает, недостаточно, а всё, что он чувствует, не в счёт (пока Сириус продолжает делать вид, что никакого разговора по душам между ними не было и в помине). Восторг от предстоящего полнолуния тоже притупляется, и иногда Ремус даже чувствует себя виноватым из-за того, что не способен, как ему кажется, разделить воодушевление Северуса, которое тот столь отчаянно пытается скрыть, но оно всё равно с силой пробивается наружу, неостановимое. Заразное. Да, именно. Несмотря ни на что. До Ремуса оно всё-таки добирается, когда он оказывается в хижине, где ему всё знакомо, словно в своей комнате дома. Выгадывая минуты до превращения, он прогуливается по скрипучему полу, безнадёжно поправляя уцелевшие чудом предметы мебели и пытаясь смести в сторону щепки подошвой ботинка, словно прибираясь перед приходом гостей. Не верится, что зелье и вправду сработает, поэтому любые усилия кажутся напрасными, но это лучше, чем сидеть в тишине, представляя, как тикают часы. Идёт дождь, и его глухой отзвук доносится с верхнего этажа, словно утробный гул приближающейся угрозы, невидимой, но смертельной. Северус тоже молчит — лишь время от времени слышится шорох переворачиваемой страницы: он повторяет материал об оборотнях, подсвечивая палочкой страницы, чтобы ничего не упустить. Ещё миг назад всё было спокойно, но вот накатывает приливная волна, и Ремус терпеливо отдаётся привычным мукам, стараясь сосредоточиться на сбивчивом дыхании за стенкой — Снегг приливает к щёлочке лицом, его пылкий, нетерпеливый взгляд подмечает каждую стадию превращения, и вдруг становится до смешного неловко, что одежда аккуратно сложена под доской в полу, а иссеченное шрамами тело как будто покрывается шерстью медленнее обычного. Чудо случается вот так — как будто ничего особенного. В окружении таких обыденных мыслей и понятий, раз — и вместо человека над полом возвышается оборотень, впервые осознанно оглядывает свои огромные лапищи и разражается торжествующим смехом — разразился бы, но из волчьей глотки вырывается лишь странный звук на середине между чиханием и всхлипами. Ремус присаживается — хвост с кисточкой на конце колотит по полу; оказывается, оборотни тоже умеют выражать свою радость таким беззаботным образом. Впрочем, вряд ли им приходится делать это так уж часто. Как позвать его, этого чудодея? Как не сорваться на рык, чем заменить восторженное, запальчивое «Северус!»? Ремус просто прижимается мордой к полу и силится заглянуть в проход, по-глупому надеясь, что взгляд всё ещё остаётся разумным и человечьим. Снегг смотрит в ответ, осторожно, пристально, но ни черта не видит — выдыхает свистящим шёпотом: — Покачай головой, если ты меня понимаешь. Не совсем уверенный, как именно он должен качать головой, Ремус размахивает ей и вправо-влево, и вверх-вниз. Кажется, он мог бы и наискосок, но Северус невольно отзеркаливает его движение: нет, не пойдёт. — В некоторых книгах сказано, что оборотни понимают человеческую речь и не хуже людей умеют обманывать ради собственной выгоды. Какой выгоды? Чтобы съесть его, что ли? Ремус критически оглядывает Снегга с головы до ног: видок у того вовсе не аппетитный. Как же мало ему всё-таки известно об оборотнях, почему он не спросил ни разу? После превращения обычно безумно больно — сейчас будто бы не так сильно, скорее, это ощущается как ломота в костях, да и непривычно управлять этим мощным, массивным телом, которое ты не выбирал и к которому, тем более, испытываешь отвращение. Становясь оборотнем, Ремус, как правило, страдает от желания разрушать, абсолютно не рассудочного, неумолимого и едва ли укротимого. Хотя в компании друзей оно, бывало, притуплялось тоже, в их отсутствие он ни минутки не способен усидеть на месте и громит всё подряд, не умея успокоиться, терзает клыками и себя самого. Если бы не зелье, он бы уже отчаянно выл, метался из комнаты в комнату. Северус всего этого не знает и потому вылезать не спешит, хотя уже прильнул к щели чуть не всем телом, настороженно наблюдая за каждым движением большого зверя, наслаждающегося почти полной неподвижностью. Больше всего ему хочется вытянуться поперёк пола, что он и делает, напрягая каждую жилку, извиваясь на спине, словно бы с целью унять зуд, а на деле — пытаясь найти как можно более удобную позицию, в которой меньше будет чувствоваться боль. И всё равно, насколько же это лучше обычного. Если бы оборотни умели улыбаться, Ремус улыбался бы во весь рот. А так ему остаётся довольствоваться малым: вилять хвостом, вываливать язык, распахивать пасть в дружелюбном (как ему кажется) оскале. Анимаги наверняка себя чувствуют по-другому: Джеймс говорил, что обращаться ему не сложнее, чем переодеваться в маггловскую одежду. Она непривычная, потому что ходишь в ней нечасто, но, в целом, ничего дискомфортного, а если проносишь пару часов, то и вылезать не хочется — она успевает согреться и пропитаться твоим запахом. Ремус к своему облику привыкнуть никак не может: знает, что этот зверь (даже будь на месте оборотня простой волк) ему не подходит. Возможно, он стал бы птицей. Но выбирать не приходится. Через полчаса, не раньше, Северус решается выбраться из своего укрытия, а незамутнённое опасение (из-за которого в любой момент готов распрямиться пружиной настоящий страх, дать в ноги, призывая убираться отсюда подальше) переходит в истовый интерес и того скорее. Зелье сработало, и, пожалуй, Снегга этот успех пьянит не меньше, чем его подопытного. Такое открытие можно запатентовать, о нём не мешало бы написать статью в настоящий научный журнал. Какой головокружительный успех для талантливого семикурсника! Ах, какое блестящее перед ним расстилается будущее! …расстилалось бы, может, если бы не чёрная, чернее самой спелой вишни, самого крупного синяка, метка Пожирателей на левой руке. Нет, в эту ночь ничто не способно испортить настроение им обоим. Поначалу Северус ещё осторожно касается его покрытого клочковатым мехом бока, но вскоре, осмелев, уже приваливается к нему, зарываясь пальцами, словно в расстеленную на полу шкуру. Страшно от этого становится уже Ремусу: а вдруг действие зелья внезапно закончится? Что тогда? Но сообщить о своих опасениях никак не получится, так что остаётся смириться, а Снегг с головой уходит в свои записи и зарисовки (рисует он, кстати, сносно: не хорошо, но методично, похоже). Дёргает за кончик хвоста, измеряет пальцами расстояние от глаз до кончика носа, глубокомысленно хмыкает. Он не ласков, но касается осторожно, и это оказывается неожиданно приятно: не сдержавшись, Ремус роняет лобастую морду ему на колени и прикрывает глаза. Удивительнее всего то, что Северус правда чешет его за ухом. И улыбается при этом! Не усмехается, нет, не щурится саркастично, а именно улыбается, и Ремус как будто бы никогда ещё не видел его улыбки. Этот человек с размягчившимися чертами лица ему практически незнаком. Можно поспорить, Снегг со всеми людьми (даже с Лили когда-то) держится настороже, а с животными ему, видно, проще. И пусть уход за магическими существами он не посещал никогда, обращаться хоть с какими-то из них явно умеет. По крайней мере, проводит ладонью по загривку и почёсывает под подбородком он со знанием дела. Они проводят вместе чудесную ночь, не переставая как бы невзначай касаться друг друга, посмеиваться — каждый по-своему. До этого Ремус ни разу не думал о Северусе как о своём друге, а точнее, не был уверен, что ему это позволено. Снегг никогда не подпускал его ближе, чем на расстояние вытянутой руки, но взглянуть на них теперь — так лучше друзей не найти. Может, всё-таки возможно завоевать его доверие и заставить притупиться мучительные воспоминания. Может… Но думать о чём-то серьёзном в шкуре оборотня довольно сложно, и Ремус быстро перестаёт. Он даже забывает, что должен ждать рассвета, а тот приходит быстрее, чем когда-либо: вот уже через окна сочится серый свет, а Северус гасит палочку и отступает в сторону. В этот раз он не прячется, наверное, чтобы пронаблюдать обращение с более близкого расстояния, и Ремусу от этого вдруг становится неприятно, но времени попросить отвернуться уже не остаётся. …и вот, растягиваясь на полу во всю длину, пытаясь отдышаться, с трудом заново привыкая к зудящей и покрасневшей человеческой коже, оборотень наконец-то может по-настоящему улыбнуться, почти автоматически, не до конца понимая, чему. Он, как всегда, забывает о своей наготе. Ему не до этого. Только холодно, и щепки впиваются в спину, и надо бы привести себя в порядок, но это не сразу, не срочно: пусть сначала схлынет боль. И вернётся — радость. Прислушиваясь к тому, как отчаянно колотится сердце, Ремус даже забывает о присутствии Северуса. Однако вот в его поле зрения вторгается сутуловатая тень и кидает ком одежды ему прямо в лицо, не слишком заботясь о том, чтобы не навредить. Старый-добрый Нюниус: ни следа телячьих нежностей и о ласке его теперь тоже не стоит просить. И всё-таки Ремус снова улыбается в ответ на его грубоватое: — Прикройся! Он даёт радости наслоиться, словно пирогу — настояться, прежде чем отрезать хоть кусочек. Сначала неспешно одевается (руки у него подрагивают от слабости), потом зашнуровывает ботинки добрых минут пять, пока Северус ждёт в углу комнаты, сложив руки на груди. Подняться на ноги самому Ремусу не легко, но он старается, не ожидая помощи, а выпрямившись в полный рост, замечает со смешком: — В первый раз вижу того, кому оборотень понравился больше, чем человек, — Снегг шуток не понимает — дёргается как от удара, и поэтому Ремус спешит добавить: — Я это не всерьёз, Северус. Но я запомнил, — как же приятно произносить эти слова, как щекотно на кончиках пальцев! И Ремус шепчет ему: — Получилось, ты видишь? Получилось! И с минуту они смотрят друг на друга с улыбками, как заговорщики, прежде чем Снегг вспоминает о том, что должен держать лицо, и отворачивается. Рядом, но не под руку они проходят подземным туннелем и оказываются на поверхности, посреди корней Гремучей ивы, точно между раздвинутых ног, словно вновь появляясь на свет. Небо сегодня ясное, солнце встало не так давно, и хотя Ремусу трудно идти, если бы его несла вперёд сила воодушевления, а не мышц и мускулов, он бы уже летел. Хочется говорить, но о чём — неясно. Замешкавшись, отстав на полшага, Снегг роется в сумке, чтобы после протянуть Ремусу горячую на ощупь флягу: — Укрепляющее, — поясняет едва не застенчиво. И нетерпеливо отмахивается, не давая собеседнику даже начать воплощать мысли в слова: — Я помню, что обычные зелья почти не оказывают эффекта. Я немного его доработал. Кивая головой, всем своим видом стараясь показать, что это всё объясняет, а доверие к талантам зельевара безгранично, Ремус отвинчивает крышечку и глотает, даже не принюхавшись: жидкость обжигает язык, от неё по всему телу разливается тепло, словно от домашнего горячего бульона. Может, помощи от неё не так уж много, но вреда уж точно нет. Поболтав фляжку, чтобы убедиться, что в ней ничего не осталось, Ремус утирает губы рукавом мантии и искренне говорит: — Спасибо! — и вдруг: прилив сил, как штормовой шквал, такой, что чуть не сбивает с ног. Ремусу кажется, у него даже зрачки расширяются. — Ух ты, и правда работает! Ты просто гений. Что ты туда добавил? — Не спрашивай, — вяло отмахивается Северус. — Но это так, на пару-тройку часов, только чтобы ты не упал по дороге. После слабость вернётся. Верно, им обоим пора бы по спальням: отлёживаться, отсыпаться. Только вот у Ремуса теперь всё тело гудит от энергии, он идёт чуть ли не вприпрыжку, и мир вокруг кажется ему попросту нереалистичным: и прошлая ночь, и нынешняя бодрость, уж не сон ли всё это? Неужели теперь так будет всегда? Кроме того, до завтрака осталось не так уж и долго, а живот так и урчит. Не хотелось бы оставаться голодным до вечера, и пусть кто-нибудь из друзей непременно притащит больному пару булочек, горячей каши и крепкого до горечи чая они не заменят. Ремус представляет, как появится в Большом зале к удивлению Мародёров и Лили, которые уже давно привыкли к тому, что после полнолуния за завтраком его можно не ждать. Он расскажет им обо всём, господи, как они будут рады! Никому из них больше и в голову не придёт упрекнуть в чём-то Снегга или продолжать его задирать. Думая об этом, Ремус прикрывает глаза — почти то же самое, что пальцы за спиной скрестить. Разумеется, так не будет. Лили знакома с Северусом много лет, и то, что пролегло между ними, вряд ли поправимо. И вряд ли хоть кто-то из них сможет забыть о том, что перед ними — Пожиратель смерти. По-хорошему Ремусу тоже стоило бы напоминать себе об этом почаще. Человек, который подарил ему надежду, вполне возможно уже убивал, использовал Непростительные. Это правда, что его стоит опасаться и доверять ему слишком рискованно. Над этим давно пора поразмыслить — но только не этим утром. Этим утром Ремус слишком счастлив, счастлив так, будто смотрит на солнце невооружённым глазом: это практически больно. Северус вроде как тоже не спешит ложиться: под глазами у него залегли лиловатые синяки (и появились они там далеко не сегодня), но наверняка его тоже подпитывает осознание опьяняющего успеха (ну и пара глотков Укрепляющего). Всё это время они старались не напрасно! В разговорах об этом они, коротая время до завтрака, добираются до самого озера. Первые студенты уже выползают погреться на солнышко: весна в этом году пришла почти неприлично рано. За учёбой и опытами Ремус обо всём забыл: Хэллоуин, Рождество — всё пронеслось мимо, но, оглядываясь назад, он не то чтобы жалеет: не пришлось пытаться ужиться с Сириусом в гостях у Джеймса, вышло (пусть и краем глаза) присмотреть за Питером, мышей в клетке у которого не осталось вовсе, да и к Ж.А.Б.А. он, пожалуй, готов преотлично, особенно по зельеварению. Наверное, у Ремуса появился новый друг и — это уж точно — появилась надежда. И он рассыпается в сердечных благодарностях, которые Северус, так уж и быть, снисходительно выслушивает, хотя дёргающийся то и дело вверх уголок губы выдаёт его с головой. Они останавливаются под одним из деревьев на ближнем краю озера — всего на несколько минут, перед тем, как вернуться в замок. Ремус с радостью присаживается прямо в мокрую от росы траву и принимается шарить в корнях дуба, зная, что под одним из узловатых, как пальцы старухи, наростов есть маленькое углубление, а в нём, если повезёт… — Огневиски! — провозглашает торжествующе, выдёргивая наружу, словно морковку из грядки, слегка початую пузатую бутыль. Снегг закатывает глаза и, кажется даже не нуждается в пояснении: — Старый тайник Джеймса и Сириуса. Я и не знал, пользуются ли они им до сих пор, но нам повезло, — всё ещё молча Северус покачивает головой, отказываясь, так что Ремусу приходится пустить в ход тяжёлую артиллерию: — Я понимаю, — со смешком, — до завтрака неприлично, но всего чуть-чуть. За нашу победу. И тогда Снегг всё же смягчается: совсем, казалось бы, незаметно вздрагивает уголок губы, взлетает тяжёлая бровь, а потом он протягивает руку, и вот Ремус уже возится с пробкой. Он оставляет виновнику торжества право на первый глоток — неумелый, с непривычки, что ли: не сказать, чтобы Северус часто или много пил, по крайней мере, его невозможно увидеть пьяным. Дождавшись своей очереди, Ремус с благодарностью принимает бутылку и отпивает куда больше, чем собирался, просто потому, что с каждой каплей огневиски в груди разливается тепло, а он, оказывается, здорово замёрз. Бутылку ещё пару раз пускают по кругу, после чего она, изрядно опустошённая, возвращается туда, где ей и место. Несмотря на зелье, а может, благодаря выпивке, голова слегка кружится; Ремусу вовсе не следовало так разгоняться, но как можно удержать себя, когда на сердце настолько радостно? Разливаются в песне маленькие птахи, небо такого нежно-голубого оттенка… И мысли лишь о том, как сильно ты любишь всё и вся, — да, это уж точно от алкоголя, не стоило им так налегать на голодный желудок. Вот и у Снегга порозовели щёки. Хочется обнять его, кажется, что любых слов благодарности недостаточно, но, памятуя о том, как он относится к прикосновениям, Ремус ограничивается тем, что бросает в сердцах: — Я бы мог тебя расцеловать. Тогда-то это и случается: Северус внезапно наклоняется и буквально вздёргивает его на ноги. Обрамлённое в кои-то веки не такими сальными (может, просто помытыми на днях) волосами лицо теперь уже по-настоящему расцвечивается румянцем такой силы, что обычная смертельная бледность на миг забывается. — Что ты сейчас сказал? — Я, — Ремус запинается, силясь понять, что именно он сделал не так, — от радости. Я не имел в виду ничего дурного, Северус. Это просто фигура речи, — потом до него, конечно, доходит, что Снегг склонен всё что угодно воспринимать буквально, а дурная слава Ремуса способствует именно этому. — Нет-нет, я не буду тебя целовать, — он неловко смеётся, пытается пожать плечами, но руки Северуса всё ещё сжимают их, словно в тисках. — Я знаю, что ты не из таких. Я просто очень счастлив. Но этого недостаточно, и Снегг переспрашивает: — Откуда ты знаешь? — и снова Ремус глупо моргает, не в силах понять, о чём речь. — Откуда ты знаешь, что я не из таких? — этот вопрос уже тише, вполголоса. Нет, ну точно сон, вообще ничего не сходится с реальностью. Как тут удержаться и не залиться смехом? Всё лицо у Ремуса раскорёживает в глуповатой пьяной улыбке. — Ну, допустим, Лили. Это аргумент — и ещё какой силы. Но убеждённым Северус не выглядит, он хмурится. Кажется, по нему огневиски вдарил куда сильнее: Ремус никогда ещё не видел на этом лице столько разных выражений, оттенков эмоций. — Думаешь, этого достаточно? Как я могу знать наверняка, если я никого, кроме неё, не целовал? — Вы с Лили целовались? — вырывается у Ремуса; наверное, он удивлён до оскорбительного сильно. — Она никогда мне не рассказывала. — Это было давно, — отмахивается Снегг, явно сгорая от желания сменить тему. — Может, она вообще забыла, — он легонько встряхивает Ремуса за плечи, словно заводную игрушку, которая замолкла посреди фразы. — Ты так мне и не ответил. Как я могу быть уверен? Можно подумать, он, Ремус, — гуру отношений и знает ответы на все вопросы такого толка. От одной мысли об этом на него снова накатывает бурлящая, пенистая, как шампанское, волна смеха. Это он-то? Да он спит со всеми направо и налево, лишь бы не думать о Сириусе, и даже такое упоминание его всуе отдаётся в сердце оскольчатой болью. Но Северус ждёт ответа, поэтому Ремус говорит: — А как я могу знать, что я гей, если в жизни с девушкой не целовался? Но я знаю, — знает ли? Ох уж этот противный голосок внутри. Может, он старался недостаточно? Может, стоило хотя бы попробовать, чтобы не быть всеобщим разочарованием? Однако, судя по тому, что Снегг продолжает сжимает его за плечи, он явно ждёт не такого ответа. Какого — Ремус вроде бы уже догадался. У него на это хорошая чуйка; однако стоит ли? Вот и воздух между ними уже нагрелся. Это как будто бы слишком, через край, но, может, и не достаточно, если учитывать, сколько для него сделал Северус, насколько неоплатный этот долг, так что Ремус выпаливает, прежде чем успевает додумать мысль до конца: — Ну хочешь поцелуемся? Снегг морщится, как от головной боли, а всё-таки — самое удивительное — не отказывается сходу, не спешит отстраниться или вовсе удалиться, подтверждая правильность всех догадок: — Из жалости предлагаешь? Завтрак давно забыт, может, давно закончен: людей вокруг озера всё больше, некоторые из них поглядывают на собеседников (почти заговорщиков) с интересом. Сегодня суббота, погода хорошая, а значит, скоро сюда высыпет большая половина школы. Нужно торопиться, нужно хотя бы отойти в тень, и Ремус утягивает Северуса за собой, ближе к стволу, прежде чем терпеливо объяснить: — Нет, конечно. Если хочешь это так рассматривать, пусть будет услуга за услугу. Я знаю, — вдох и выдох, — что ты меня не любишь, может быть, и другом не считаешь. У меня тоже нет к тебе никаких чувств, кроме дружеских, если хочешь знать. Так что подопытный я идеальный. Поцелуй меня, — тебе же хочется, но это Ремус не произносит вслух. Он никогда бы не подумал, что будет кого-то уговаривать, не после той разгромной ночи с Сириусом, однако сейчас всё по-другому — и Северус смотрит на него задумчиво, явно взвешивая все «за» и «против». Не предложить ли ему ещё пару глотков огневиски для храбрости? Но если Ремус что из всего этого и вынес, так это то, что храбрости слизеринцам не занимать. И вот они уже целуются: с языком, по-взрослому, и не подумав спрятаться или пригнуться. Снегг действует неумело, но напористо, словно целиком его хочет проглотить, а руки у него неожиданно сильные, и когда они впечатывают Ремуса в ствол дуба, тонким слоем размазывая по костлявому телу Северуса, сложно сдержать жаркий вздох удивления. Этакий поцелуй «всё или ничего»: они недостаточно пьяны, чтобы забыть о нём на следующий день, а значит, всё их дальшейшее взаимодействие будет окрашено оттенком неловкости, потому что поцелуй-то по-настоящему хороший, даже хочется, чтобы он не заканчивался. Поэтому выныривать из него в реальность почти мучительно — и только хуже становится оттого, что это происходит не по их воле. Это Сириус едва ли отшвыривает Северуса в сторону — голыми руками, не используя палочку, и с губ его срывается уже и не крик, а вовсе нечто наподобие рыка рык: — Вот так, значит, ты меня ждёшь? Солнечный лучик, протиснувшийся сквозь плотное переплетение ветвей, бьёт по глазам, ослепляет на пару мгновений. Ремус чувствует, как его пришпиливают к стволу больно и метко, выверенным, отработанным движением школьного задиры, и, ни о чём больше не успев подумать, огрызается: — Разве ты не сказал, что ждать тебя бессмысленно? — у него в животе словно змеи сплетаются по весне: тут тебе и стыд непонятно за что, и тоска, и гнев, и даже мелкая, хиленькая радость, какая окатывает кипятком каждый раз, когда Сириус оказывается поблизости. Он молчит, не зная, что сказать, и Ремус вставляет в эту паузу торжествующее: — Что, нечем крыть? Туше? — Я смотрю, ты времени зря не терял, — не по-доброму хмыкает Сириус и вдруг наклоняется, чуть ли не на колени опускается (конечно, чтобы нашарить бутылку огневиски между корней, но это на ум приходит далеко не первым). Их трёп выглядит дружелюбным, однако Ремус знает: это — поверхностное. Хватит одной искры, чтобы вспыхнуло всё вокруг. Вопрос не в том, вспыхнет или нет, скорее, в том, как скоро это произойдёт и сколько будет жертв. За спиной у Бродяги нетвёрдо поднимается на ноги Северус. Из носа у него течёт кровь: пересекают лицо две тоненькие струйки, словно кто-то не завинтил краны или перебрал пунша. В руке, конечно, уже зажата палочка — и это пугает Ремуса больше всего. На миг забываются прошедшие месяцы, зато живо помнится Сектусемпра, тщательно скрываемая метка на левой руке, холодный и расчётливый блеск маленьких и тёмных жучиных глазок, внимательно следящих за бурлением очередного зелья… Запястье дёргается вверх инстинктивно, будто на ниточке, а палочка сама собой вываливается в руку из потайного кармана в рукаве; раз и всё — предательство: — Экспеллиармус! — и лишь потом: — Северус, уходи отсюда! Я справлюсь с ним сам. Не надо! Но, конечно, как любой уважающий себя волшебник, Снегг уже опускается на четвереньки и принимается шарить по земле в поисках палочки (чёрное на чёрном — не слишком-то заметно с высоты). Сириус наблюдает за этим с умеренным интересом, откупоривая бутылку и презрительно протирая горлышко рукавом: — Ну и вкусы у тебя, конечно, Лунатик. Какая же пакость. А ну-ка… — но Ремус горьким опытом научен, а палочку уже держит в руке. Бродяга и звука больше не успевает вымолвить — второй «Экспеллиармус» лишает потенциального оружия и его. Сириус, явно этого не ожидавший, только успевает обернуться и посмотреть на друга с укоризной, но не упрекнуть его вслух. Потому что во рту у Ремуса уже разгорается адское пламя, кипят котлы кислоты. В какой же он ярости, как же он полон злости, обиды, отчаяния. — Не смей! — палочка дрожит у него в руке, направлена на Сириуса, словно стрелка компаса, кончик у которой кинжально-острый, и следует за каждым его движением, готовая бить на поражение. — Больше никогда! Ты и не представляешь себе… — Не представляю? — Бродяга тоже легко вспыхивает, всегда так было. — О нет, я просто прекрасно себе всё представляю! Это ты не понимаешь, во что вляпался! Я шёл за вами от самой Гремучей ивы! — как гром среди ясного неба; и рука Ремуса невольно падает вдоль туловища. Он и не заметил. Даже не подозревал. — Я не хотел оставлять тебя одного, не хотел, чтобы ты опять страдал из-за меня! — Сириус выплёвывает предложение за предложением. — Думал, помогу бедняге, посижу с ним. И что же я там увидел? Но ему хватает благоразумия не договаривать вслух: они кричали так громко, что вокруг невольно начала образовываться толпа учеников, не знающих, чем себя занять. Все, кто был поблизости, подтянулись на шум, а те, кто стояли дальше, бросились к замку: уж не рассказать ли друзьям и знакомым о намечающемся скандале? Неразлучные друзья повздорили! Да ещё и из-за Северуса Снегга, которого они столько лет гнобили! Многие ли успели увидеть, что стало причиной ссоры? Ремус невольно краснеет — он уж точно не собирался объявлять о своей ориентации подобным образом. Он бы хотел (последним осознанным усилием) свести разгорающуюся свару на нет — но это желание тает быстрее, чем снег на солнце, сгорает быстрее, чем лист бумаги, охваченный пламенем. Сил у Ремуса хватает, разум его затуманен выпивкой, от горечи сводит рот, а небо такое ясное, что солнечные лучи припекают макушку. — И что теперь? Северус тоже пытался мне помочь — и у него получилось! Это ты заметил? Какого чёрта, Сириус, почему ты не оставишь меня в покое? Как же я тебя ненавижу! — он едва замечает, что говорит, ему не хватает слов, чтобы выплеснуть весь размах ярости, бушующей внутри, словно лесной пожар. В ход идёт самая чёрная ругань, самая развязная брань. И Бродяга, конечно, не отстаёт: — Какая же ты дрянь, Ремус! — вопит он похлеще ирландской банши, плюясь слюной и размахивая руками. — Я никогда не понимал, зачем Джеймс с тобой возится! Ещё в детстве не понимал, а теперь и подавно! — это Ремуса по-настоящему задевает, выбивает из колеи, немного приводит в себя (что же они оба творят? что говорят? неужели правда?..). Он даже отступает на пару шагов, но бежать некуда: Сириус притягивает его обратно к себе и едва ли не шепчет на ухо: — Ты — дрянь. Не можешь удержать в штанах свою вертлявую задницу. Ты — жалкий, похотливый… Не собираясь слушать до конца, Ремус от души плюёт ему в лицо. Явно не этого ожидавший Бродяга отшатывается на несколько шагов — достаточно, чтобы за ним можно было разглядеть Северуса, а в руке у него — найденную палочку. И снова дело инстинктов: вместо того, чтобы позволить заклинанию помощнее вздёрнуть Сириуса в воздух или пришпилить к стволу дерева, располосовать ему щёки когтями дикой кошки, Ремус отчаянно вопит: — Не надо! Северус, не надо! — уж конечно, он не упустит случая расквитаться с ненавистным Блэком за все унижения, мало ли, что может прийти ему в голову, и именно в этот момент Ремус понимает, что, доверяя до определённого предела Северусу Снеггу, лучшему преподавателю зельеварения, который у него только был, Пожирателю смерти он не способен довериться ни на гран. — Пожалуйста! — умоляет запоздало, но видя, что лицо у Снегга ни капельки не смягчается, а палочка уже скользит куда-то Ремусу за спину, нацеливаясь, без сомнений, на Сириуса, с толикой сожаления всё же выпаливает: — Экспеллиармус! — во второй раз. Почему получается? Может, Северус ожидает чего-то покруче. Может, он думает, что и Ремус готов причинить ему вред. Как бы то ни было, Снегг лишается палочки во второй раз и молча смиряться с этим отказывается — рявкает совсем по-маггловски: — Какого чёрта! — Я с ним справлюсь, — повторяет Ремус как заведённый. — Просто уходи. Пожалуйста, пожалуйста, не причиняй ему вреда! — Вреда? Мне? — Сириус вырастает у него за плечом, больно отталкивает в сторону, направляясь туда, где Северус во второй раз лихорадочно шарится по земле, забыв обо всём вокруг (вот она — привычка, которая с головой выдаст любого полукровку: отчаянно цепляться за всё, что соединяет с миром волшебства, ни в коем случае не разжимать хватку или хотя бы не упускать из виду). — Не смеши меня. Будто он на это способен, Лунатик! — какая же красивая у него улыбка — и какая жестокая. Холодная, как снег за шиворот. — И правда, чего это я? Как говорится, в ссоре виноваты двое, — Бродяга вздёргивает Снегга за шкирку, поднимает с земли и довольно потрясает им, словно тряпичной куклой, не давая тому времени встать на полную ногу. — Давненько мы не задавали Нюниусу трёпки, а? Вспомним старых добрых маггловских задир и прополощем его в озере, что ты на это скажешь? Главное, чтобы Гигантский кальмар не сдох от всей этой грязи, всей этой мерзости, которая с Нюниуса потечёт ручьями, — Сириус с наслаждением роняет так и не нашедшего точку опоры оппонента обратно на землю, в весеннюю жидковатую грязь и с наслаждением валяет носком ботинка там, им же прерывая любые попытки встать. — Особенное внимание уделим грязному, грязному рту и языку, который ты посмел совать куда не просят… Лучше бы ты и дальше вылизывал задницы Пожирателям, Нюниус! Конечно, Северус пытается лягаться, плеваться, царапаться, цепляться, господи, да хоть что-то, но опыта в рукопашных драках у него, пожалуй, даже меньше, чем у Сириуса, который ввязывался пару раз в переделки в маггловских барах, куда заходил послушать музыку. Бродяга только смеётся над его жалкими попытками подняться, и, господи, как же Ремусу становится стыдно, когда он понимает, что лишил Снегга единственного способа самообороны, которым тот владеет мастерски. Неужели история повторится? Пятый курс, грязные панталоны… Но вокруг ни Джеймса, ни Лили. Никто из обступившей их толпы не спешит вмешиваться. И только у Ремуса гудят кулаки. Старое доброе так старое доброе. Как последний идиот, он откидывает палочку в сторону и бросается на Сириуса с каким-то ещё не до конца человеческим, ещё наполовину волчьим взрыком, с желанием кусаться и целоваться наперевес.*
Питер приходит слишком рано. По-хорошему, он никуда и не уходил. Он следует за Сириусом след в след с самого утра, потому что уже знает, к чему всё клонится, не угадывает лишь касательно участников драки. Это должны были быть Блэк и Нюниус. Ремус должен был бегать вокруг и причитать, заламывать ручки. Таким злым Питер никогда ещё его не видел, он удивлён, но не слишком, потому что с рычащим и мечущимся во все стороны оборотнем свёл довольно близкое знакомство. Конечно, он всё это время был где-то там, внутри, под оболочкой пай-мальчика и заучки. Конечно… только удивление на вкус как колотый лёд в пятом за вечер коктейле. Можно поспорить, если бы дело шло о том, чтобы заступиться за него, Питера, Ремус бы так не озверел. Конечно, то ли дело скользкий тип про которого то, что он — Пожиратель смерти, не знает в школе разве что преподаватель Прорицания. Даже стоя в стороне, Питер чувствует каждый из этих ударов на своей шкуре и досадливо морщится, отводя глаза. Ну хватит уже быть таким жалким. В последнее время он полюбил тенью ходит за Сириусом, то и дело подстрекая его напиться, устроить драку, ухватить какую-нибудь девчонку за задницу. Это дарит ни с чем не сравнимое по сладости ощущение власти, собственной значимости. Прошли дни, когда это Питер был готов сделать что угодно ради одобрения друзей. Он тоже чего-то стоит, на что-то да годится. И не то чтобы ему не было жалко Ремуса, который в этой драке явно должен проиграть (после полнолуния-то? ему вот-вот откажут силы). Если бы выбор имелся, Ремус — последний, кого Питер стал бы толкать под поезд. Но не настолько нежная между ними привязанность, чтобы втискиваться в самую гущу драки и подставлять себя под удар. Питер недавно попробовал новую штуку, называется: не-за-ви-си-мость. Принцип такой: он сам за себя, никто ему не указ и он никому ничего не должен. Пока что ему очень нравится. Так что Питер под шумок обращается человеком, словно стряхивает с себя вместе с крысиной шкуркой недавние заботы и всё, что видел: да-да, и Укрепляющее зелье, и огневиски, и поцелуй. И, стоя в самом центре толпы, никем не замеченный, искренне, от всей души наслаждается перекошенным лицом Сириуса, его сломанным носом и окровавленными дёснами. Это словно наблюдать за всепоглощающим пожаром с безопасного расстояния, чтобы чувствовалось лишь приятное тепло вуалью на пылающих в унисон щеках. Питер даже до того доходит в своём душевном упоении, что пихает под бок какого-то слизеринца (с младших курсов, конечно же, надо не забывать об осторожности), привлекая его внимание, и с ухмылочкой интересуется: — Как думаешь, кто победит? … Джеймс приходит слишком поздно, хотя, конечно, понимает, что что-то не так, когда в Большом зале не оказывается никого из его друзей. Разумеется, не стоит ждать за завтраком Ремуса после полнолуния, но для Питера пропускать хоть какой-нибудь приём пищи крайне нетипично. За Сириуса Джеймс не волнуется — сам же отправил его вчера вечером под Гремучую иву с пинком под зад вместо душевных напутствий, с жалобной надеждой, что теперь-то они со всем разберутся и всё станет по-старому. Может, оба свернулись где-то калачиком и приходят в себя? Какая уютная мысль, Моргана побери. Джеймс накладывает себе сосисок, сам над собой посмеиваясь. С появлением Лили в его жизни он заметно размяк. Как знать, не вспоминай он её улыбку в десятый раз, может, и не пропустил бы мимо ушей столько сигналов. Он ведь любит этот старый замок как никто другой и знает если не все, то девяносто девять процентов его секретов. Не к добру, когда хлопают двери и в начале завтрака ученики выбегают из Большого зала вместо того, чтобы в него входить. От стола к столу носятся ядовитые шёпотки, смешливые пересуды, обеспокоенные вздохи. Джеймс едва ли не заканчивает трапезу, когда наконец замечает, как на него смотрят. Насмешливо. А к этому он не привык. Отставив в сторону тарелку, вскочив из-за стола и начав плавное перемещение от одной группки сплетников к другой по широкой дуге, Джеймс понимает ещё кое-что. При его приближении разговоры затихают. Сборища рассеиваются. Его встречает только смех, из которого торчат, как морковные хвостики из грядки, пара-тройка искренне встревоженных лиц. Всё это не к добру, поэтому, переходя в наступление, прибегая к самым отчаянным мерам, Джеймс вылавливает за рукав уже собиравшегося протиснуться за дверь третьекурсника. Вокруг него тут же образовывается сгусток (крови на ране), нет, комок (в манной каше) — парочка приятелей. Слава богу, у пуффендуйки со значком старосты лицо обеспокоенное, то что надо. — Что происходит? Конечно, тот, кого поймали за рукав, делает вид, что не слышит. Его подруга отчаянно жестикулирует — по губам и неосторожным пришёптываниям легко читается: «Не говори, не говори!». А вот у пуффендуйки уже и глаза на мокром месте: — Он должен знать! — Что? — переспрашивает Джеймс, не упуская момента. — Что я должен знать? Всем в Хогвартсе знакомы Мародёры. Их фантастические розыгрыши. Их внушительные наказания. И то, что они неразлучны. Кто-то завидует, кто-то искренне смеётся, а у кого-то сердце за всех болит — вторая девчонка, не староста, тоже понимает, что дальше будет, поэтому цыкает сквозь зубы разочарованно: — Ты всё веселье испортишь, — но её уже никто не слушает. — Это твои друзья, — выпаливает пуффендуйка на одном дыхании, — они дерутся возле озера. — Дерутся как магглы, — презрительно подхватывает её дружок, постреливая настороженными взглядами направо и налево (не пропустить бы окончание потасовки; не попасться бы никому под горячую руку). — Врукопашную. Нет, решительно, Джеймс мог бы быть быстрее, если бы слова не оглушили его, точно выстрел из маггловской пушки под самым ухом; это же всё разворачивалось у него под носом, как он мог так решительно просчитаться? Конечно, он тут же понимает, о ком идёт речь: разжимаются пальцы, и третьекурсника высасывает за дверь, точно воду в сток, а Джеймс протискивается следом, но вовсе не так резво — он застревает, словно комок разбухшей бумаги. Вокруг него всё гудит и ухает — поток катится по лестницам, журчит радостными возгласами. Даже если кому Мародёры по каким-то причинам неинтересны, славной драки не упустит никто. Вся школа стекает со склонов, с верхушек башен вниз, к озеру, которое, кажется, вот-вот выйдет из берегов. Джеймса тоже несёт потоком; со временем он оживляется и пытается двигаться быстрее, но это невозможно, как одной капле не обогнать другую. Струя взбудораженных подростков такая же монолитная в своём единообразии, как струя воды. И Джеймс хочет и не хочет одновременно, чтобы всё это кончилось и он оказался в точке назначения. Он совсем не умеет разнимать маггловские драки. Ему не знакомы люди, способные в ход пустить кулаки: его Лунатик, его Бродяга никогда бы не приняли решение сражаться друг против друга, а не плечом к плечу. … Это Лили разнимает их. Лили оказывается там, где надо, в подходящий момент, но заслуги судьбы в этом нет. И даже не дружеские чувства стоит благодарить. Потому что, когда толпа в коридоре захлёстывает выходящее на юг окно, словно большая волна, они так высоко, что едва получается рассмотреть силуэты, но от вездесущего шёпота от уха к уху (игра в испорченный телефон) никуда не деться и слухи пропитывают насквозь: говорят, в этом снова замешан Снегг, у парня просто талант вляпываться в неприятности. А кто ещё? Да как обычно, кто-то из гриффиндорских семикурсников. Лили думает о том, что попрощалась с Джеймсом не так давно: они ещё виделись до первого урока, просто столкнулись в гостиной, и он улыбнулся ей, задом протискиваясь в проход, чтобы подольше не выпускать её из виду. Как же ей хочется думать о том, что он сумасшедший и она никогда не должна была ему доверять: вот опять он устроил свару, опять полез задирать Северуса. Но правда в том, что Лили думает вовсе не об этом. Лишь о том, что должна быть там, рядом с Джеймсом. Она словно бы уже знает его достаточно, чтобы перестать сомневаться: с кем бы он там ни дрался, она должна встать с ним бок о бок. От противника мокрого места не останется! Некогда принимать взвешенные решения и мыслить рационально, а уж тем более спускаться по бесконечным лестницам, поэтому она разбивает витражное стекло одним взмахом палочки, а следующим поднимает себя в воздух, чтобы мягко спланировать на дерущихся сверху вниз, словно валькирия на поле брани. Правда, размышляя потом обо всём об этом, прокручивая в голове случайные мысли, словно киноплёнку пропуская между пальцами кадр за кадром, Лили мучительно краснеет и клянётся себе никогда об этом больше не вспоминать. Какая же она дура… Столько лет отшивала Джеймса, и что теперь? Может быть, Ремус прав, и они оба просто очень вовремя повзрослели. Думать об этом, верить в то, что ни минуты не было потеряно по твоей вине, очень утешительно. … Сириус словно только этого и ждал. Может быть, именно так себя чувствовали люди, когда научились говорить? Когда поняли, что способны пользоваться магией и впервые направили на кого-то волшебную палочку? Идеальное решение для любых конфликтов. Ремус дрался с мальчишками во дворе, но редко, как можно реже. Он никогда не любил махать кулаками, да и к волшебным дуэлям особой нежности не питал. Он помогал Сириусу залечивать раны, с ужасом взирал на его синяки и заплывший глаз… а теперь сам с восторгом, с невольной ухмылкой от уха до уха целится в то же место. Только не надо думать, что он слабый. Просто предпочитает решать проблемы мирным путём. И даже он не может отрицать, что иногда насилие — единственный выход. Сириус бьёт в ответ, разумеется, но его удары почти не ощутимы на фоне этой обезумевшей эйфории. Ремус тягает это за длинные чёрные патлы, которые сто лет мечтал и не осмеливался расчесать пальцами, метит кулаком в эти восхитительные, цепкие и смешливые серые глаза, прикладывает об колено лицом, чтобы в кровь разбить эти и без того постоянно припухшие, искусанные губы, о которых не может перестать думать даже сейчас. И Сириус не подводит: вцепляется зубами в нос, (словно) пытаясь его откусить, заряжает коленом куда-то под рёбра, а потом наваливается сверху, прижимаясь всем телом, и обхватывает руками за горло, придушивая так, что в глазах темнеет и начинает не хватать воздуха — не до паники, но так, чтобы хорошенько встряхнуло. Это — верх наслаждения. Апофеоз натянувшегося до предела напряжения. Грубый и тесный физический контакт. Даже когда Ремуса вырубает, его последняя мысль — о том, чтобы это вообще никогда не кончалось.*
Когда Ремус просыпается, он сначала не понимает, где он, сжимается в комок, ожидая удара. Почему вокруг так темно? Пока они дрались, было задето зрение? Разве он не вырубился всего на пару секунд в разгар самой славной драки в своей жизни? Ноги беспомощно сучат по чему-то мягкому — ого, да это же простыни! И под головой, кажется, подушка, а сверху — пуховое одеяло и чья-то очень растрёпанная макушка. Ремус промаргивается и понемногу приходит в себя. Конечно же, он на одной из коек в Больничном крыле. За окном вечер, а в изголовье кровати, судя по трепещущим всполохам рыжего на потолке, горит свеча. Так значит, великая битва давно закончилась? И хорошо — потому что Ремус себя чувствует так, словно в его теле сломана каждая косточка. Боль не острая, но тянущая, противная, а вместе с ней — головокружительная слабость, идущая за полнолунием след в след. Ремус не в силах даже щёку от подушки оторвать, но ворочать языком вроде бы в состоянии — и первое, что он спрашивает у придвинувшего стул поближе Джеймса, это: — Где Бродяга? Джеймс зябко поводит плечами и без нужды запускает пятерню в и без того взъерошенные хуже некуда волосы: — В соседней палате отлёживается. У Ремуса на губах от этого расцветает эхо блеклого смеха: — Ну, хотя бы я тут не один, — Джеймс шутку не оценивает, поджимает губы, а глаза его за стёклами очков становятся совершенно непроницаемыми. — Почему ты сидишь со мной, а не с ним? Довольно жалкий вопрос, если разобраться. Ремус знает, что вовеки не услышит того, чему был бы по-настоящему рад: ты, мол, мне дороже, это ты — мой лучший друг. Раньше ему бывало ошеломительно тоскливо и гадко на душе, что, хоть Джеймс и не оставлял его без внимания и поддержки, всё равно, не специально и не со зла, но каждый раз выбирал Сириуса. Кто не мечтает о настолько близком друге? Ремус и сам понимает, какая же это чёрная неблагодарность с его стороны после всего, что Сохатый для него сделал, и всё-таки его до сих пор по касательной задевает эта незамутнённая честность, с которой Джеймс констатирует: — Тебе сильнее досталось, — и, помедлив: — Говорят, драку начал ты. Говорят или Сириус говорит? Ябедничать, конечно, не в его натуре, но Ремус уже ничему бы не удивился. Разговоры по душам после такой взбучки, да ещё и какие-то обвинения — это слишком. Разве никто не должен обеспечивать больным необходимый для выздоровления покой? Ремус с пылкой надеждой сначала смотрит куда-то в сторону, где мог бы разглядеть дверь кабинета мадам Помфри, если бы не плотная занавесь, отделяющая его койку от остальных, а затем оглядывается на вход в Больничное крыло, но дверь закрыта плотно — нет ни единого шанса, что кто-то подслушает их разговор. Другие койки стоят пустые: если весной кто-то и болеет, это предпочитают делать в спальне, открыв нараспашку окно, чтобы напитаться весенними запахами до состояния опьянения, и уж точно не в компании других сопливых и чихающих. Правда, ещё немного — и здесь повсюду будут отлёживаться такие же задиры, мартовские коты. Они с Сириусом — лишь первые пташки, предвестники волны любовного безумия. Ремус хорошо изучил приливы и отливы пострадавших в Больничном крыле за первые годы в Хогвартсе, когда проводил день-другой после полнолуния именно здесь. Глотал отвары, которые не помогали, и во все глаза смотрел на других пациентов, если они, конечно, были, потому что читать учебники или даже говорить не хватало сил. Джеймс всё ещё ждёт ответа, но видно, что терпение его подходит к концу (пальцы барабанят по колену, взгляд того и гляди просверлит дыру у собеседника на виске), поэтому Ремус отворачивается и грубовато бросает: — Чего тебе нужно от меня, Сохатый? Раз уж тебе всё сообщили. — Я хочу знать, почему, — выпаливает Джеймс и замолкает, словно сам испугавшись своего отчаянного, пылкого тона. Чувствуется, что он хотя бы пытается сформулировать возмущение в аккуратные, не тлеющие по краям от праведного гнева слова прежде чем продолжить. — Ты, Ремус! — давненько не было такого, чтобы Джеймс переставал величать его «Лунатиком». — Уж про тебя-то я никогда бы не подумал, что ты на такое способен. — Говоришь как профессор МакГонагалл, — огрызается Ремус. Джеймс принимает упрёк достаточно стойко: — Подумаешь! Может, она все эти годы была права и нам нужно было вести себя осторожнее, — одного этого достаточно, чтобы вырвать из обоих смешок: ещё не примирение, но хотя бы первый шаг в верную сторону, как первая горсть земли, брошенная в костёр. — Ремус, — теперь он говорит тише и серьёзнее, — и правда, что на тебя нашло? Мы оба знаем, что это на тебя не похоже. — Тебя там не было, — вырывается наружу мучительное. Словно огромный мыльный пузырь, полный отчаяния и обиды. По логике он должен не в небо взлететь, а пробить каменную кладку по направлению вниз, до самых подземелий. — Говорю тебе, Бродяга словно с цепи сорвался. Я не мог остановить его никак иначе. — Из-за Нюниуса? — переспрашивает Джеймс совсем уже недоверчиво. Что Сириус ему рассказал? Получится ли избежать в своём пересказе событий самых неловких моментов? Умом Ремус, может, и понимает, что в произошедшем его вины не больше, чем Сириуса, но тревожную, чуткую его совесть так просто не успокоить. — Из-за Нюниуса, — резковато подтверждает он. — Он изобрёл зелье… — даже посреди такого разговора, после такого бурного утра, присосавшегося пиявкой и вытянувшего все силы, при одном воспоминании о прошлой ночи Ремус захлёбывается от радости. — Оно помогает мне сохранить разум после обращения. Я больше не буду опасен, Джеймс! — ещё не закончив говорить, он уже знает, что услышит в ответ, и только страх преждевременно отчаяться не даёт рухнуть вниз уголкам губ. Сохатый не улыбается, не сглаживается эта морщинка, что залегла меж бровей. Кто из них глупее: Ремус в своей наивности или Джеймс в своём недоверии? — Лунатик, — начинает он осторожно, — Нюниус — Пожиратель смерти. Как ты можешь ему доверять? — видно, на лице напротив отражается такое упрямство, что Джеймс спешит закончить мысль, пока его не перебили, и слова выходят наружу комковатыми, не отточенными (в противовес привычному красноречию): — Я рад, если его зелье вправду работает, но посмотри, что случилось после того, как ты его выпил, — Джеймс проводит кончиками пальцев по его щеке, по синякам и ссадинам, которые плотно её покрывают. — Это на тебя не похоже, только и всего. Наброситься на Бродягу… Ремус отдёргивается и ощетинивается так стремительно, что боль срывает с его губ мучительный стон, в который незамедлительно вплетаются слова. Их главная цель — перебить, опровергнуть, и совсем не важно, как они прозвучат: — Вот что к зелью не имеет никакого отношения. Это — наше с ним дело, Северус тут не причём. Ты не понимаешь, — продолжая морщиться от боли, он пытается устроиться поудобнее, но это довольно сложно, учитывая обилие синяков, царапин, ушибов, а может, и чего похуже. — У меня есть переломы? — но Джеймс словно не слышит. Губы у него кривятся, как у пятилетки, который вот-вот заплачет. — Так помоги мне понять! Вы оба ничего не рассказываете до конца! Лили тоже молчит, но по ней понятно, что она уже обо всём этом слышала, и теперь у меня такое чувство, будто я всё узнаю последним! Разве мы не друзья? — Джеймс умоляюще тянет к нему руки, но коснуться не решается; непрошенное воспоминание навылет: наверное, Ремус так же беспомощно мечтал их удержать, когда в первый раз после череды несмешных шуток и поддразниваний, больше похожих на вопрос, впервые подтвердил, что он оборотень. Он тогда ещё не знал, на что подписывается, а друзья точно так же сочувственно (и самую малость боязливо) заглядывали ему в лицо и спрашивали: — Когда это началось? Летом? Предположение настолько мимо цели, в молоко, что Ремус невольно начинает смеяться. Прекращает почти тут же — больно. И испытующе смотрит на Джеймса, прикидывая, сказать или всё же не стоит. Решает: почему бы и нет?— Помнишь третий курс? Реми Хиггинса? — Джеймс смотрит на него с замешательством, так что Ремусу приходится сделать над собой усилие, заглушить тоненький, писклявый, как у соседской пугливой девчонки, голосок разума и напомнить. — Сириус сказал, что я целовался с Реми Хиггинсом на Астрономической башне, — на этот раз во взгляде напротив мелькает узнавание. И — удивление. — Так это… — Да, да, — Ремус отмахивается, но это ему дорогого стоит: приходится стиснуть зубы, чтобы снова не застонать от боли. — Никакого Реми Хиггинса там не было и в помине. Это тогда Бродяга впервые меня поцеловал, — воспоминание отрезвляет, словно ведро холодной воды на голову опрокинули. Сколько лет уже насчитывает их история? Получается, четыре года? Четыре года этой беспросветной тоски — нет, ложь, конечно; четыре года этого сложного танца, хождения вокруг да около, словесных перепалок и засыпания друг у друга на плече. Четыре года хорошего и плохого, ложки мёда в бочке дёгтя. Не много и не мало, хотя, пожалуй, всё-таки дольше, чем это было бы уместно. Когда они оба возьмутся за ум? Джеймс, может быть, тоже задаётся этим вопросом: на лице у него читается такое отчётливое, словно выдавленное на бумаге кончиком пера недоумение. — Мы долго старались во всё это тебя не впутывать, — объясняет ему Ремус. — Как раз потому, что мы твои друзья и оба хотели бы ими остаться. Ни к чему тебе было переживать из-за нас… — он замолкает, растерянный, не зная, как закончить. Джеймс горбится как-то странно. Очки скатываются ему на самый кончик носа и неуверенно замирают, решая, продержаться ещё немного или уже упасть. — И что теперь? — Ну, в ближайшее время нам будет явно не до драк, к тому же, Ж.А.Б.А. на носу… — насмешливо начинает было Ремус и вдруг его словно кто-то снова хватает за горло: ба, да Сохатый же плачет. Отложив очки на прикроватную тумбочку, он тщательно, упорно до одержимости промакивает уголки глаз рукавом мантии. — Джеймс, — тихо зовёт его Ремус. Не зная, что ещё сказать, кладёт ему ладонь на взъерошившиеся в жёсткой хватке костяшки. — Не надо, честно, ну что ты… — Плачу как девчонка? — усмехается Джеймс, поднимая глаза. Вид у него совсем не такой весёлый, как интонации. — Именно так мне Сириус и сказал, — пока Ремус теряется, не зная, что на это ответить, Сохатый достаёт из кармана платок и хорошенько высмаркивается. — Честно не знаю, что со мной такое. Просто… мне-то казалось: наконец у меня всё есть. Не только вы, но и Лили. А теперь такое чувство, будто я захотел слишком многого и это попросту невозможно — чтобы всё было хорошо. Мало того, что война набирает обороты и каждую неделю новые жертвы, так теперь ещё и вы… ссоритесь, — они оба знают, что это слишком мягкое слово, но решают так и оставить за неимением лучшего. — Ты меня прости, но когда я услышал, что ты якшаешься с Нюниусом… Джеймс покаянно поднимает на Ремуса глаза побитого пса: продолжать фразу едва ли есть необходимость. Это — справедливое подозрение, но оно почему-то настигает громом среди ясного неба. Они с Северусом Пожирателей, Волан-де-Морта не обсуждали ни разу. Легко забыться, привыкнуть к тому, что снаружи война, и не задаваться лишними вопросами. В Хогвартсе стороны уже занимают, но пока что поверхностно. Когда тебе лично не то чтобы есть кого терять из тех, кто снаружи, и (пока что) нечего бояться, всё это невольно отступает на второй план. И если утром Ремусу казалось (особенно под влиянием огневиски), что всё прекрасно как сон, то теперь он будто проснулся — и прямиком угодил в кошмар, в который превратилась их реальность. — Нет, — сжимая ладонь Джеймса в своей, обещает Ремус. — Это не так. Я никогда не перешёл бы на их сторону. Наоборот, может быть, я мог бы… я надеюсь… — но, конечно, заявление вслух звучало бы слишком неправдоподобно и громко. Взвалить на себя такую ношу Ремус вовсе не готов. Он далеко не уверен, что Северус к нему прислушается, хотя определённо мог бы попытаться с ним поговорить. — Всё будет хорошо, — заканчивает беспомощно, сам себе не особо веря. Этим и завершается первый осколок вечера: Джеймс объясняет, что всё вовсе не так плохо. Учитывая, что драчуны живут в одной спальне, Минерва Макгонагалл пообещала обоим хорошенькую взбучку с утра пораньше и решила оставить их на ночь на разных концах Больничного крыла, под строгим наблюдением вовсе этим решением не довольной мадам Помфри. По волшебным меркам травмы так и вовсе пустяковые: пара сломанных рёбер, синяки, ссадины, царапины, ушибы. У Сириуса сломан нос и не достаёт пары зубов (точнее, они уже вросли на место как миленькие, но по крайней мере на пару часов идеальная улыбка была подпорчена); и Ремус при мысли о том, что свершилось своеобразное отмщение, не может сдержать кривоватой ухмылки. Слишком уж он был ровный, этот чистокровный Блэковский нос, непорядок. Конечно, вслух это проговаривать не стоит: Джеймс подобное убеждение не разделит как пить дать. Он ещё немного суетится вокруг Ремуса, словно курица-несушка, поправляя подушки, угощая больничным ужином чуть ли не с ложечки, а потом всё же уходит точно так же распушать пёрышки над Сириусом, обещая с порога, что Лили наверняка ещё зайдёт попозже (это она вас разняла, представляешь? мне сказали, она спустилась с небес, словно ангел смерти! — типичный Джеймс, понятия не имеющий вообще, что такое ангел). Ремус и задрёмывает-то с этой надеждой: следующим, что он увидит над собой, будет светоточивое, словно свеча, личико в обрамлении густой осенней рыжины (ещё похоже на воротник из лисьего хвоста). Но покой ему только снится (да и то не успевает), потому что не проходит, кажется, и пары минут, а его уже кто-то трясёт за плечо в самой бесцеремонной манере. Ремусу кажется, он так и не сможет открыть глаза, до того устал, но этот запах свечной копоти и едкого сока ему знаком — стоит связать его с человеком, как веки вздёргиваются, словно на верёвочках. И точно — Северус: склонился над ним, мрачный и худой, как вампир, ещё и руки такие холоднющие, что это чувствуется даже через пижаму, которую Джеймс приволок из спальни. Ещё с утра Ремус был бы безукоризненно рад видеть самого талантливого зельевара из всех (по его скромному мнению), но теперь ему не даёт покоя воспоминание о том, как холодно и расчётливо Снегг метил Сириусу в спину, как мертвенно побледнело его лицо, когда палочка выскользнула у него из рук. Словно заноза на кончике пальца — задеваешь её и каждый раз больно. Если не трогать, может быть, пройдёт, но, вероятно, загноится. Надо бы вырвать. — Северус, — зовёт его Ремус, хотя в этом нет нужды: Северус по-прежнему смотрит ему прямо в глаза, хоть и отошёл на несколько шагов, убедившись, что своего добился. — Нам надо поговорить. — Нет, — отсекает Снегг, и от этого тона язык у Ремуса отнимается, точно от заклинания. — Я только хотел убедиться, что Сириус тебя не прикончил. Теперь я пойду. Я, — колебание, которое почти не различишь невооружённым глазом, — сменю все охранные заклинания на двери кабинета. Тебе там больше делать нечего. — Северус, — отмирая, будто очнувшись от гипноза, Ремус пытается подняться ему навстречу, и от одной интенции движения Снегг отшатывается, как от занесённой для удара руки. — Почему? — на большее его не хватает — собирать слова горстями, лепить из них некое подобие оправданий… Ремус знает, что он услышит в ответ. Более того, он к этому готов и даже почти благодарен за это каким-то невероятно циничным уголком души. Им обоим и правда пора выбирать стороны. — Почему? — какое же презрение выражает это лицо. Кажется, Ремус ни на кого и никогда не смог бы так смотреть. — Люпин, это смешно. Ты снова и снова, вопреки всему защищаешь своих озверевших дружков. Разве ты не видел, какое убожество представляет из себя Блэк? Жестокое животное. Что тебя в нём так ослепляет? — нет, даже не презрение, а какое-то подобие брезгливости. Так смотрят на тяжело больных, боясь подхватить их заразу. Опираясь спиной о стену, Северус отрабатывает на собеседнике весь набор своих высокомерных усмешек и тошнотворных гримас. Вот что он на самом деле хочет сказать: «Почему ты не дал мне ему отомстить?». Но на Гриффиндоре учат не бросать друзей в беде, стоять за них до конца. И это правда: одно дело — дружеская потасовка, а совсем другое — позволить атаковать Сириуса настоящему тёмному магу. — У тебя тоже есть друзья, — бросает Ремус в ответ, нет, даже не бросает, а словно бы тихонько двигает по столу в его сторону чёрную метку, несчастливую карту, — которые мне глубоко неприятны, — и по тому, как Северус мгновенно разворачивается в сторону двери, становится ясно: попал не в бровь, а в глаз. — Нет, скажи, — неожиданно отвердевший голос вырастает на пути, словно кирпичная стена в комедийном скетче, и Снегг замирает с рукой на медной ручке, — почему ты мне о них никогда не рассказывал? Мне тут напомнили, что ты — Пожиратель смерти. Я и сам, — тяжёлая, едва ли успешная попытка сглотнуть, — об этом отчётливо вспомнил. Как так вышло, что ты никогда не приглашал меня присоединиться к вашей весёлой компании? Разве тебе не надо вербовать новых членов? Или, — Ремус смотрит ему в ссутулившуюся спину, всю состоящую из складок и заплат, не отрывая взгляда, странно убеждённый в том, что это чувствуется и имеет значение, — ты сам не уверен в том, во что ввязался? Ты уже не думаешь, что это такая уж хорошая идея? Северус не уходит, не уходит, но и не отвечает, не поворачивается лицом, не двигается ни на дюйм, так долго, что Ремус обмякает на подложенной под спину подушке, устав держать себя в напряжении и наготове (палочка неглубоко в пижамном рукаве, никто не застанет оборотня врасплох). Эта тирада изрядно его истощила. Всё, что мог сказать, он сказал, а теперь следующий ход за Снеггом, но в шахматы, видно, он играет знатно, раз не торопится. Оценивает позицию фигур на доске? Выматывает противника ожиданием? Но Ремус терпеливее волка в засаде. У него почти получается продержаться до победного: через пять минут, десять Северус медленно поворачивается, беспомощно и беззвучно открывает рот, затем порождает звук: — Я… Но тут в дверь стучат. И хотя Ремус тут же откликается: — Подождите снаружи! — момент безнадёжно испорчен. Губы смыкаются плотно, словно сшитые вместе, и Северус снова становится нем. Предчувствуя, что это уже навсегда, Ремус хочет хотя бы расстаться с ним на мажорной ноте и тоже тратит немного времени на размышления, пока Снегг льёт к стене, словно загнанный в угол зверь, прежде чем всё-таки сказать: — Я знаю, что в глубине души ты хороший человек, Северус. Вот и всё. В конце концов, ты подарил мне надежду. — Правда? — Снегг щерится, словно ему вернули оружие, протянули рукоять шпаги, которую он непременно тут же обратит против дающего. — Какой же ты наивный, Люпин. Для чего, думаешь, я так возился с этим зельем? — Чтобы переманить на тёмную сторону единственного и неповторимого меня? Не смеши. Нет, — но правда в том, что в следующий же миг Ремус чувствует, как улыбка облетает с его губ и катится куда-то под кровать, в пыль и вечное забвение. Маленькое, горчичное зёрнышко сомнения уже упало на благодатную почву. Все эти щедрые жесты со стороны друзей и потенциальных врагов так и не смогли отучить Ремуса от осторожности: он, как правило, верит, когда ему говорят, что помощь не бескорыстна. В глубине души он уверен: мало кому в самом деле не всё равно, что с ним будет через год или два. Конечно, когда Ремус поднимает глаза, выныривая из минутной роковой задумчивости, он только успевает заметить, как исчезает за дверью край заношенной чёрной мантии. Никакого тебе человеческого прощания. С волками жить — по-волчьи выть? Боль от потери друга, конечно, мучит, однако от одной мысли о том, что это чудесное полнолуние не повторится и ему снова придётся пересекать мрачные долины забвения, умирая от страха кому-нибудь навредить, Ремусу в самом деле хочется закричать в голос. Он бы с удовольствием остался наедине с этим чувством жалости к себе и ноющей болью во всём теле, однако это невозможно: в дверь уже протискивается Лили с удивлённой улыбкой и мечущимся по просторной палате взглядом, словно бы выискивающим ответ на хоть один из череды вопросов, пулемётной очередью вырывающихся у неё изо рта: — Мне же не примерещилось, это был Северус? О чём вы тут шушукались столько времени? И почему у тебя такое лицо, будто тебя сейчас стошнит? Ну хоть на последний вопрос ответить несложно: Ремус только успевает сделать ей знак, чтобы подставила ближе к кровати предусмотрительно оставленное мадам Помфри ведро, прежде чем его рвёт — огневиски, кровью и надеждами, жалкими ошмётками еды, которые получилось в себя затолкать под пристальным взглядом Джеймса. От слабости, боли, усталости — целый ворох причин, неважно, скоро пройдёт. Утёршись протянутым Лили платком, Ремус делает пару глотков воды, чтобы смыть обратно в желудок горечь, жалобно сглатывает и накрывается одеялом по самые глаза, словно играя с миром в прятки. Лили не настаивает, просто сидит и держит его за руку, однако, выждав минут пять, чтобы убедиться, что больше не вырвет, Ремус всё равно всё рассказывает ей сам, отвечает на каждый вопрос, заданный или нет, потому что ему просто необходимо с кем-то поговорить без утайки. Честно, по душам — беседа словно из палаты мер и весов, без этих бесконечных попыток балансировки, призванных не причинить никому боли и не выставить себя в дурном свете. Лили почему-то лучше других понимает его слабости и, как Ремусу кажется, единственная может их простить. В который раз он раскладывает, точно карты в пасьянсе, события прошедших суток, нет, даже пары прошедших недель, только в этот раз беспристрастно, не утаивая ничего: разговор с Сириусом в тёмном зале, бурлящее в котле аконитовое зелье с его серебристой сияющей дымкой, обращение, долгие часы в шкуре волка, жирные штрихи карандаша по бумаге, ласковые ладони, Укрепляющее зелье, которое в кои-то веки помогло, огневиски, поцелуй, лицо Сириуса и драка — о драке дольше всего… Ремус не знает, какой подвести итог, кроме самого очевидного: — Кажется, я наломал дров. Кажется, я во всём виноват. — Ремус, — Лили очень мягко, очень вежливо сжимает его ладонь. — Как ты можешь такое говорить? — следующую фразу выпаливает без запинки, без оправданий. — Мне кажется, это всё случилось из-за меня. Это ведь я тебя попросила… — но она даже не хочет проговаривать вслух, о чём именно. Ремус гладит её большим пальцем по царапине на тыльной стороне руки (отвлеклась на Джеймса на зельеварении, а Слизнорт потом шутливо погрозил ей пальцем: «Милочка, я почти ревную!»): — Ты не могла знать, что так получится, — однако Лили в ответ поднимает на него взгляд, полный упрямой злости. — Как же! Конечно, я понимала, чем именно это закончится, — она делает глубокий вздох, чтобы успокоиться, бормочет себе под нос: — Вечно одно и то же, — прежде чем выпрямиться, улыбнуться, окончательно взять себя в руки и начать говорить с собеседником, а не с самой собой. — Не кори себя, Ремус. Конечно, придумать для тебя такое зелье — идея очень благородная. Но я более чем уверена, что в последнее время Северус только и искал повод, чтобы перестать с тобой общаться. — Почему? — озадаченно уточняет Ремус. Ему так вовсе не казалось, напротив, они будто только-только стали настоящими друзьями — ага, вчера ночью. — Правда не понимаешь? — искренне удивляется Лили. После — сама над собой смеётся. — Ну конечно. Куда там нормальным людям, — она закатывает глаза и голос её искрится лёгкой насмешкой. — Северус боится любви. Боится дружбы. Он не хочет подставлять себя под удар. Вы с ним проводили слишком много времени вместе, стали слишком близки. В конце концов… он просто испугался. Думаю, он и придумал эту затею с поцелуем лишь для того, чтобы от тебя отвязаться. А вышло даже лучше, чем он ожидал, — какой же красивый у неё смех, даже когда невесёлый. Ремус в последнее время слышит его всё чаще: Лили смеётся много, когда нервничает или боится, когда ей грустно, но ещё больше — когда она счастлива. И Джеймс, конечно, делает её счастливой. Ремус никогда и не сомневался, что он на это способен. Верить или не верить её словам? Какое удобное объяснение. Как всё было бы легко, будь это и вправду так. — И всё равно. Я обещал Сириусу ждать его, — лицо у него горит, поэтому он зарывается глубже в одеяло, пока слова не кажутся смятыми и кудрявыми, словно колтуны на овечьей шерсти. — Вправду обещал? — щурится всё равно сумевшая разобрать их Лили, чуя подвох, и тут Ремусу всё же приходится признать: — Не вслух. Не ему. Наверное… я пообещал себе. Я просто думал, что стоило дать ему шанс. Я никогда раньше не видел его таким. Что? — это он спрашивает, потому что Лили смотрит на него со странным, почти пугающим ожесточением. Встряхнув головой, отгоняя мысли, как отгоняют собаки блох, она неубедительно врёт: — Нет, всё в порядке, — прежде чем расколоться почти мгновенно (она не из тех, кто любит хранить секреты, даже о себе самой). — Не знаю. Я хотела сказать, что всё это чушь собачья, но потом подумала: мне ведь тоже нужно было время. Джеймс ведь тоже меня ждал. Я не знаю, — она чешет затылок, нечаянно спутывая и без того всклокоченные волосы, а потом неуверенно косится куда-то Ремусу на коленки. — Разве ты не можешь продолжать жить свою жизнь и ждать его на всякий случай одновременно? У Джеймса вроде бы получалось… — Нет, — выходит резче, чем хотелось. Ремус качает головой, прикусывает губы, даже не зная, как мягче сказать (может, и вообще не стоит это произносить, потому что уж он-то — дока в хранении тайн, тем более чужих): — У Джеймса никогда не получалось по-настоящему. Все его разговоры так или иначе были о тебе. Он скорее ждал, чем жил. Я знаю, каково это, и больше не хочу. Но разве я могу перестать? Если бы это зависело от моей воли, всё бы кончилось куда раньше и не так… — теряется он, оглядывая россыпь царапин и синяков, — кроваво. Кончилось бы? Правда? Нет, если честно, Ремус в этом совсем не уверен. К любой искре чувств, промелькнувшей у Сириуса во взгляде падающей звездой, он тянет руки, желая спрятать её в карман и носить с собой до конца. Как же сложно отказаться от того, что кажется таким близким и достижимым. Лили забирается к нему под бок, словно свивает гнездо из одеял, подушек, края пижамы… Это её уникальная особенность: подстраивать реальность под себя везде, где бы она не оказалась. Пространство рядом с ней становится чуточку уютнее. Ремусу от её неуклонного тепла под боком как будто тоже немного легче. Вместе они смотрят в бесконечную высь потолка, в островерхие окна, за которыми подрагивают светлячки звёзд. — Мальчишки, — говорит Лили. И Ремус отзывается эхом: — Мальчишки. Через пару минут, когда он уже начинает задрёмывать, она пихает его острым локтем в бок, заставляя открыть глаза: — Знаешь, я ведь зельевар не хуже Северуса. Может, новые зелья он выдумывает лучше, но варю я тоже мастерски. Я могла бы… — но Ремус сегодня даже слышать не хочет ничего о надежде. Он кладёт ладонь поверх её неугомонного рта, заставляя её захлебнуться смехом и возмущением, и объясняет: — Я не помню рецепт, не весь. Зелье такое сложное, что у меня ни разу не получилось приготовить его самостоятельно. Если пересмотреть письма, можно найти что-то полезное, но Северус постоянно вносил какие-то мелкие доработки и менял ингредиенты на похожие. Это бесполезно, — звучит так уныло, что Лили, конечно, наседает на него с предостерегающим: — Ремус, — вынуждая сказать: — Можно попробовать. На самом деле, конечно, ему не верится, что получится. И даже как-то противно от мысли, что они попытаются — нет, то есть, и радостно и гадко; это словно предательство, воровство. Волчьему зелью никогда не стать зельем Ремуса и Лили, оно так и будет зельем Ремуса и Северуса — и если что-то пойдёт не так, если отвар окажется смертельно опасным, это будет казаться едва ли не справедливым отмщением. Кровать маленькая, но Лили ещё меньше — она вовсе не занимает много места, словно кошка или, на крайний случай, добрая маленькая собачка; они так и заснули бы вместе, но мадам Помфри, зашедшая проведать больного перед сном, выгоняет её с неодобрительным ворчанием: что-то про времена, и нравы, и девушек, которые ничего не стыдятся (Лили только показывает язык: оправдываться — не в её характере). Но вечер не заканчивается и на этом. Остаётся ещё кусочек (а остатки, как известно, сладки, если только не успели протухнуть). Когда Ремус растягивается под одеялом, наслаждаясь оставленным Лили теплом и прикрывает глаза с ожиданием сна: глубокого, всепоглощающего, вытягивающего в себя скорбь и растерянность, как всасывается в трубы вода в унитазе, — он отчётливо слышит приближающиеся шаги. Но только не из-за двери, ведущей наружу, прочь из Больничного Крыла, а с другой его стороны, где этой ночью находится только один пациент — но зато какой. Шорох шагов меж рядами коек всё ближе, ближе (незваный гость, нежеланный посетитель приволакивает ногу по полу), и Ремус внутренне напрягается. Он твёрдо намерен притворяться спящим и поначалу это, кажется, получается: шум стихает в полуярде от кровати и на какое-то время в палате есть только двое и тишина, в которой временами слышно, как что-то гремит и позвякивает у мадам Помфри в кабинете. Спать она ложится удивительно поздно для человека, которому всё должно быть известно о важности своевременного отдыха. Затем Сириус говорит: — Я знаю, что ты не спишь. — Откуда? — уточняет Ремус (на всякий случай шёпотом). — Да брось, — фыркает Сириус, — я тебя хорошо знаю. Мы уже седьмой год делим спальню, думаешь, я не отличу твой притворный сон от настоящего? — он нарочно так оступается или из жалости? Но поддеть его так заманчиво, что Ремус не удержался бы в любом случае: — Значит, признаёшь, что смотришь на меня, когда я сплю? — он всё ещё не хочет открывать глаза и сталкиваться с необходимостью смотреть на Сириуса, чувствовать стыд и жалость по причине всех этих синяков и царапин, поэтому приходится ориентироваться на слух: на едва слышное уханье (шалость удалась!), а потом — неожиданно серьёзное: — Виновен. — Не надо, — вырывается у Ремуса против воли. Это был чуть не первый их по-настоящему дружеский, с подначками и шуточками, разговор (ну хотя бы огрызок разговора) за последние месяцы, и теперь отчаянно не хочется начинать которую по счёт беседу о чувствах. Сама перспектива внезапно кажется ужасно тоскливой: если они не поссорятся, то уж точно расстроятся. Может быть, если очень попросить, мадам Помфри даст потом снотворное? Потому что, если всё продолжится в этом ключе, Ремус сам так просто не уснёт. — Не надо чего? — переспрашивает до приподнятых в саркастической ухмылке бровей недогадливый Сириус. Судя по звуку, он всё-таки присаживается на стул возле кровати и шумно вздыхает — может, потому, что сидение такое холодное? Ремус всё ещё твёрдо настроен не открывать глаза: он чувствует себя смелее в абсолютной темноте, которую лишь изредка прорезают радужные всполохи, словно помехи на радио (ещё в прошлом году они пытались поймать маггловский эфир, забравшись на крышу Астрономической башни, и лишь Питер остался внизу, потому что изрядно струсил). — Я скучаю по тебе, — почему бы не зайти с козыря — с абсолютной искренности? — Скучаю по тебе как по другу. Больше всего на свете я жалею, что мы вообще подняли эту тему, что мы с тобой об этом когда-либо говорили. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, мы можем быть снова друзьями, как раньше? Сначала не слышно ничего. Ни вздоха, ни всхлипа. Ремус решает считать молчание пропитанным благодарностью. Ничего такого, просто путь к отступлению для слишком упрямого гриффиндорца. Сейчас они оба убедят себя и друг друга в том, что так будет лучше. Ещё бы не эти слёзы, как назло, выступившие в уголках глаз. Это всё от усталости, но Ремус всё равно терпеть не может быть таким чувствительным. Затем Сириус сбрасывает в их устаканившуюся тишину атомную бомбу: — Ты больше не хочешь, чтобы я пытался, — в его голосе — разочарование, хлёсткое, как пощечина. — Но у меня почти получилось! Это оказалось не так уж сложно. Уж если Нюниус может… Всё бы хорошо, только вот вместо надежды, восторга, вполне своевременного ликования Ремус чувствует бескрайнее раздражение. Ему больше всего хочется ответить: «Уже слишком поздно». Однако он начинает куда более дипломатично: — Ради чего тебе так терзать себя? — «и меня», но это уже не вслух, конечно. — Ради тебя, — отвечает Сириус мгновенно, будто к этому экзамену он готовился. Хотя тут сложно знать наверняка. Блэки от природы красноречивы, и в любой ситуации Бродяга знает, что сказать, у него всегда наготове парочка метких фраз. Которые из них он уже практиковал на девушках? Есть ли такие, что он изобрёл именно для Ремуса? Как можно знать и не знать что-то одновременно? Понимать, что тебя любят, но не верить в это до конца? В мелкие трещинки просачивается всё одно и то же подозрение, постепенно подтачивает камень уверенности, пока не сорвёт его с места и не увлечёт за собой, чтобы разбить, раздробить, сокрушить подальше от любопытных глаз. Это какая-то придурь, какая-то блажь, потому что Сириусу определённо нравятся девушки, и отчасти Ремус едва ли не винит себя за то, что каким-то образом встал у него на пути. — Ты не рассматривал вероятность того, что я этого не стою? — он позволяет сомнениям пролиться над ними дождём, всё ещё отчаянно жмурясь, чтобы не пойти на попятную и не отшутиться. — Нет, — фыркает Сириус. Опять же, отрицание — но таким несерьёзным тоном! Всегда ли «нет» значит «нет»? — Потому что она равна нулю. Так говорят у вас на нумерологии? — тут уж приходится усмехнуться волей-неволей, потому что Бродяга так забавно торжествует. С цифрами у него, бедняги, никогда не ладилось. А Ремус даже в маггловскую школу успел походить пару лет, пока ежемесячные прогулы окончательно не осточертели учителям. — Верно, — но всё-таки приходится вспомнить о серьёзности. — Сириус, — наверняка шутливо выравнивается на стуле, всем видом показывая, что обращается в слух. И правда, они оба так изучили друг друга, что даже нет смысла смотреть, чтобы всё понять. И в будущее получается заглянуть без хрустального шара. — Я хорошо тебя знаю. Может, сейчас тебе и кажется, что ты всё делаешь правильно, но, поверь мне, через пару месяцев тебе это наскучит. Мы оба знаем, что тебе на самом деле не нравятся парни. И тебе нет нужды подстраиваться под меня — я никогда не перестану быть твоим другом, что бы ни случилось. Как легко вырывается у него эта последняя фраза! Но это, пожалуй, правда. Ремус не может представить себе такого сценария, в котором он ушёл бы прочь. Разорвать общение с Сириусом значило бы перестать видеться с Джеймсом, может, с Лили и Питером… То есть, лишиться единственных близких людей, о которых привычнее даже думать как о семье. Их четвёрка (ладно, теперь уже, наверное, пятёрка) — неделимое целое. Эти люди — те, на кого он может опереться при любом раскладе. Да, и Бродяга в их числе, потому что при всех их сложностях и взаимных обидах Ремус ни на секунду не сомневается в его преданности. Молчание так затягивается, что приходится всё же открыть глаза. Сириус прячет лицо в ладонях, сидит, сгорбившись, непонятно, то ли плачет, то ли просто дышит с присвистом после драки. Ремусу нет нужды спрашивать, что случилось: он примерно этого и ожидал, зная, что надавил на больную мозоль и заново разворошил все колебания и сомнения, голос разума, который Бродяга, как обычно, старался заглушить. Конечно, Ремус это нарочно. Когда Сириус заговаривает, звучит он надтреснуто, словно старое, пыльное зеркало, в миллиарде ломаных граней которого отражаешься чудовищем: — Но мне кажется, что я правда этого хочу. Ты мне правда… — Не надо, — в который раз Ремус на лету рассекает клейкие нити надежды, не давая её паутине опутать с головой и заставить потерять волю к сопротивлению. — Раз ты не готов, не надо говорить такие слова. Если для тебя они ничего не значат… — Сириус смотрит на него с осуждением и обидой, так что Ремус сбавляет темп, — ладно, значат не так много, то для меня это всё равно что Непреложный обет. Поверь мне, решение тяжёлое не только для тебя, для меня тоже. Это всё-таки заставляет Сириуса заткнуться. Они ещё немного сидят рядом, одновременно борясь с мучительным напряжением и сонным дурманом, как слишком долго игравшие дети, которые сами не понимают, насколько устали, но знают, что что-то не так. Потом Бродяга непривычно мягко подводит итог: — Раз так, я хотел бы попросить у тебя прощения. За все разы, когда тебе было тяжело по моей вине. И за сегодняшнее утро, конечно. Я не знаю, что на меня нашло, — им обоим это прекрасно известно (Сириус всегда был тем ещё ревнивцем), но в свете подходящего к концу диалога будет лучше немного подретушировать правду. Всего пара движений, ловкость рук — и никто не заметит, не вспомнит. — Ты простишь меня? — Конечно, — кивает Ремус. — Конечно, — это само собой разумеется, потому что он чувствует себя виноватым не в меньшей степени. — А за то, что я подслушал твой разговор с Нюниусом, когда он приходил? — едва уловимым движением Сириус заводит руку назад, поправляя хвостик длинных волос. На этот раз кивок выходит не таким убедительным, чувствуется потребность в оправданиях. — Я просто хотел знать наверняка. Ты так много всего нам не рассказывал, — так Ремус понимает, что Джеймс идею одобрил, если не поучаствовал, но эту деталь проще упустить, постараться поскорее забыть о самом её существовании, чем ещё и с ним поссориться. — Понравилось то, что услышал? — не сдерживается от словесной оплеухи. Сириус в ответ лишь бесцветно усмехается, немножечко всё-таки признавая свою неправоту, но в то же время всё равно торжествуя, — и вдруг понижает голос до шёпота: — А за ту ночь меня простишь? — дело было едва ли не год назад, но они оба, видимо, не забыли. Ремус про себя знает, что уж он-то, конечно, всё помнит. Только вот… простить? Лишь виновато улыбается в ответ. Какое вредоносное упрямство — но и все произнесённые тогда слова были не менее ядовитыми. И каждое из них пустило корни глубоко, до сих пор отдаётся болью. Так до конца и не зажившие раны. Этот вопрос он оставляет без ответа.