I don't know what I'm doing
But there is nothing wrong with that
All we built left to ruin
And all I wanted was a chat
What the hell are we doing?
I'm just so tempted to turn back
Whispers, Orla Gartland
— Сириус… Если это и обращение, то к самому себе — попытка убедиться в том, что это не морок и что волшебник рядом с ним не растает, не разлетится на хрустальные осколки от одного звука своего имени. Ремус отвык произносить это имя вслух — так долго пытался убедить себя, что не помнит, не ищет его в недрах каждого своего сна, нетерпеливо, в кровь раня руки, не раскапывает его из-под обломков себя: своей гордости, своей трусости… И вот теперь дрожащее от недоверия «Сириус» производит эффект разорвавшейся бомбы. Сириус мгновенно группируется, приподнимается на локтях, чтобы заглянуть Ремусу в лицо и убедиться в том, что он и вправду что-то сказал, — а после спешит отстраниться. Не успевает — его ловят за руку, отчаянно переплетая пальцы, но этого мало. Ремус чувствует, как чужую напряжённую ладонь прошивает странная дрожь — затем ещё раз, ещё, словно разряды тока… — Сириус? — в его тоне — ничем не прикрытая мольба, и сжатие ослабевает, однако последовавшее за этим облегчение тут же сменяется ужасом, когда Ремус слышит стон, ещё хуже — всхлип. — Сириус? Что с тобой? Ты ранен? Я ранил тебя? Эта мысль — больше, чем он способен вынести, но поверхностный осмотр не обнаруживает серьёзных облегчений. И всё равно — Сириус сворачивается в совсем собачий клубок, скручивается и сжимается, словно улитка в раковине, чтобы к нему было не подступиться. Ремус хватает его за обнажённые плечи, тянет на себя, но — всё тщетно. У Сириуса болезненно вздрагивает кадык, затем — нижняя губа, и вторым, что он говорит за бесконечно долгие три года, становится: — Не получается, — голос его хрипит незамутнённой болью. — Не получается, — повторяет он тише, почти шёпотом. — Я не могу перекинуться, — крепко зажмурившись, будто это поможет, он пробует снова — всё та же безжалостная дрожь ударяет Ремусу в ладонь, но рука, которую он сжимает всё крепче, и правда не становится лапой. — Я не могу… — фраза обрывается на середине, царапает зазубренными краями, словно Сириусу зажали рот ладонью, словно у него кончился воздух в лёгких. Только вот он никогда не был из тех, кого можно так легко заткнуть. Он откидывает от себя руку Ремуса, выпутывается из её враз ставшего растерянным пожатия и вскакивает — единым, литым движением, всё ещё собачьим жестом в человеческом теле. Следующий бросок — к двери: Сириус повисает на ручке, но она, конечно, не поддаётся, покорная не отчаянным, варварским рывкам, а слитой воедино магии человека и эльфа. Впрочем, кажется, Бродяга этого не замечает — он тянет вниз раз за разом, кажется, рассекая ладонь о вычурные, зазубренные края — пара капель крови падает на пыльные доски пола с дробным стуком, а может, это у Ремуса так страшно гремит в ушах. Весь он охвачен почти животным, не прислушивающимся к голосу разума ужасом — и Сириус кажется ему в этот миг птицей, раз за разом, до изнеможения бьющейся о прутья клетки. Он не знает, что можно остановиться, перестать себя так мучить, и не видит другого пути к спасению, кроме как через треклятую дверь. Минута, другая, а может быть, пара вечностей, но Ремус всё-таки отмирает — тянется к секции пола, под которой спрятал палочку, чтобы не повредить её ночью, и мысленно произносит отпирающее заклятье. Это, конечно, ещё не всё — надо, собравшись с духом, позвать: — Кикимер, — эльф появляется за дверью, а не прямо в комнате, как и обещал, но Ремус, услышав характерный треск, даже не даёт ему времени заявить о своём присутствии — кричит отчаянно: — Открой дверь! — и, запоздало: — Отойди с дороги! Не ожидавший, что на его отчаянные мольбы в конце концов будет дан ответ, Сириус кубарем вылетает на лестницу через наконец-то открывшийся проём, но движение его не останавливается со временем по инерции, а набирает скорость — слышится отчаянный скрип ступенек под шлёпающими, как по воде, босыми ногами, а потом и вопль старого-доброго портрета госпожи Блэк, эхом отдающийся во всём доме: — Сириус! Слышишь ты, перестань так носиться, дряной мальчишка! Сириус Блэк Третий! Возьмёшься ты за ум или нет?! Ремус смотрит на возникшего в дверном проёме робкой тенью Кикимера, находит в его лице отражение своего изумления — и слышит свой смех раньше, чем понимает, что смеётся. Нет, это точно ему не снится — золотистые, словно корочка на свежем хлебе, блики нового летнего дня на стенах, находящие дорогу в обход плотных штор, грохот и звон битого стекла внизу, надрывные вопли Вальпурги… Сириус… Он только что был здесь — на расстоянии вытянутой руки. Живой и — относительно — невредимый. Ремус смеётся — от удивления, от страха перед безликим неизвестным, да, в конце концов, от этого огромного, неперевариваемого счастья, а Кикимер смотрит на него, как на буйнопомешанного, явно не зная, что предпринять с двумя слетевшими с катушек хозяевами, и от этого хохотать тянет только больше. Только когда дом прошивает от чердака до подземелий чудовищный скрип, не отзвеневший ещё своё смех застревает в горле, и Ремус, прокашлявшись, торопливо уточняет: — Входная дверь заперта? — Как и всегда, — оттарабанивает всё ещё таращащийся на него с опаской эльф, — господин Ремус. Из Ремуса выплёскивается ещё два-три хохотка, нашедшие-таки дорогу наружу, но скоро стихают — ещё не время расслабляться. — Все окна зачарованы? — Давно зачарованы, господин Ремус, — тут же отзывается домовик. Ремус чувствует, как непонятно когда успевшее подкинуть его на ноги лихорадочное возбуждение потихоньку отступает, давая дорогу усталости и изнеможению. Он протягивает руки, чтобы опереться о стену, но всё ещё продолжает спрашивать: — Значит, ему никак не выбраться? — Кикимер не знает, — тихо вздыхает домовик. — Это же мастер Сириус, — добавляет он как нечто само собой разумеющееся. — Тогда присмотри за ним, — просит Ремус. — Хорошо? — он пытается сделать шаг от стены, но ноги подводят его — тряские, как желе, они бросают его на колени с размаху, пока Кикимер пищит: — Господин Ремус! — Ничего, ничего, — бормочет Ремус, осторожно выпрямляясь. Он расшиб ладони до крови, но это действительно сущий пустяк. Таким утром вообще ничто обычное и бытовое больше не имеет значения. — Иди за ним! — отдаёт он Кикимеру, может быть, первый свой настоящий приказ. — Всё в порядке. Я сам возьму себе одежду. Кое-как натянув пижаму и смыв с ладоней кровь, Ремус пробует угнаться за Сириусом, но быстро понимает, что это ему не под силу — слабость, конечно, но ещё пёс всегда обгонит человека, а в Бродяге сейчас — до сих пор — больше от зверя. Он продолжает носиться по дому туда-сюда ещё какой-то неопределённый отрезок времени, который ощущается как несколько часов, хотя на самом деле, наверное, гораздо короче: скрипит, гремит, грохочет, словно неупокоенный дух или полтергейст — Пивз поднимает не меньше шума в свои лучшие дни, ну или так помнится, видится сквозь толщу дней. Ремус, забравшись в кресло в своей спальне, покачивает палочкой, словно дирижёр оркестра, и то и дело командует: — Акцио, осколки! — только успевая уворачиваться, а устроившийся чуть в стороне, на пуфике Кикимер подсказывает, каким предметам они принадлежали. Если бы Сириус хотел выбраться наружу, он бы давно это сделал, но нет — его гонит вперёд то ли глухой к мольбам ужас, то ли неназываемая ярость. Откуда в нём столько сил? Когда худо-бедно обжитая спальня Ремуса начинает напоминать лавку старьёвщика, а он сам хоть немного приходит в себя — не без участия старинной супницы с ручками-змейками, до краёв наполненной прозрачным куриным бульоном, — шаги, наконец, становятся тише. Приходит время действовать. Пока Кикимер один за другим левитирует починенные предметы на свои места и с опаской обходит комнаты первого этажа, выглядящие так, словно они стали местом последней битвой добра со злом, Ремус начинает осмотр с самого верха, надеясь найти Сириуса в своей комнате. Чтобы он развалился на кровати или расселся за письменным столом как ни в чём не бывало… Но ничего — никого — нет. В спальне всё так же пыльно и тихо, только на полу виднеются отпечатки лап, оставленные волком и псом в одно из полнолуний. Ремус смотрит на них с обидой — будто они одни виноваты во всём. Он боится найти Сириуса изранившим себя, выбившимся из сил, со сломанной ногой, но ещё больше — обратившимся в собаку и безмятежно виляющим хвостом. О, он на это способен… К счастью, между Ремусом и облегчением — всего несколько этажей мучительной тревоги; больше он бы не выдержал — с другой стороны, так же ему казалось и после первой комнаты. Он слышит хриплое, надрывистое дыхание ещё на пороге ванной комнаты, но Сириус не развалился, как можно было ожидать, на чёрном мраморном полу, вытянувшись во всю длину, как бывало делал в обличие пса. Нет, он забился в ванну, снова скатался во вздрагивающий комок на самом дне, словно бы прячась от вьющихся по бокам почти до самых бортиков серебристых змей. Или — прячась от оборотня и домовика, которые, несомненно, идут по горячим следам? При мысли об этом восторг, ещё недавно раздувавший Ремусу грудь, выходит из него со свистом, быстрее, чем смешливый газ из лопнувшего воздушного шара. Сириус, конечно, слышал его шаги, но головы не поднял, и от того, как упрямо он старается делать вид, что до сих пор в комнате один, Ремуса чуть не сбивает с ног желание защитить, уберечь — или, может быть, в конце концов, просто уйти, притворив за собой дверь. Но это было бы ни с чем не сравнимой трусостью. Даже для него. Он не сильно-то знает, что делать, поэтому присаживается на бортик ванной и достаёт из кармана халата плитку шоколада в хрустящей обёртке из фольги. Сладкое собакам нельзя, и Бродяга не раз смешно выпрашивал его, но Ремус никогда не поддавался на уговоры. Теперь он разламывает тяжёлую, чуть подтаявшую от человеческого тепла плитку на мелкие кусочки, оставляющие на его ладони сладкие, вязкие кляксы, и замирает с протянутой рукой: — Шоколад восстановит силы, — но осколки с острыми краями продолжают оплывать между пальцами в, по-видимому, бессмысленном ожидании — может, и от этого тоже Ремус теряет терпение быстрее, чем должен. — Ну же, Сириус, мне ли не знать, что тебе это нужно! Возьми! Он не ждёт, что это сработает — да и что собаки могут знать о мольбе? На слух она всё равно что отчаянный окрик. И всё-таки откуда-то с самого дна ванной вверх устремляется неуверенная рука со странно подёргивающимися пальцами. Ремус ссыпает кусочки шоколада в исцарапанную горсть с такой поспешностью, что один из них падает мимо и ударяет Бродягу по голове. И вместо рычания от кафельных плиток отражается вдруг совсем человеческий смех. Ремусу большего и не надо — всё ещё не решаясь коснуться, боясь, что Сириус отстранится, если не пустится снова в бега, он только говорит, задержав ладонь над его изрядно обросшей макушкой: — Это ты, — и потом: — Это всё-таки вправду ты. От прикосновения шоколадных пальцев сладкое на его щеках смешивается с солёным. На Сириусе всё ещё та одежда, что была в день сражения в Министерстве. Несмотря на то, что все эти годы она скрывалась где-то под чёрной шкурой, она всё равно выглядит изношенной, а кое-где протёрлась до дыр. Ремус снимает её — осторожно, словно раздевает фарфоровую куклу, а потом включает воду. Эта ванная давно не использовалась, но Кикимер приносит им всё необходимое: душистое мыло, шампунь, полотенца, ножницы, бритву. Он даже предлагает свою помощь — ещё бы, столько раз мыл мастера Сириуса, что не упомнить, пусть и было это так давно, как будто в прошлой жизни. Ремус спрашивает: — Хочешь, чтобы тебе помог Кикимер? Или лучше я? Но это утро так вымотало Бродягу, что у него явно не осталось сил говорить, тем более, принимать решения. В итоге в ванной остаются все трое — Ремус моет Сириусу отросшие волосы и сбривает усы с бородой (без какого-либо сопротивления с его стороны — он стоит, прикрыв глаза, и, кажется, так и задрёмывает), а Кикимер подстригает ногти на руках и ногах и заставляет пенную мочалку носиться туда-сюда вокруг уже не исхудалого, но всё равно странно хрупкого на вид тела. Потом они заматывают Сириуса в полотенца, и Ремус помогает ему дойти до заранее подготовленной Кикимером спальни, где уже ждёт нижнее белье и уютная, хоть и, может, немного короткая пижама. В конце концов, в прошлый раз Сириусу было не до того, чтобы обновлять гардероб, так что здесь остались только его детские вещи, да ещё то, что принесли ему члены Ордена. С этой точки зрения дорогая, судя по степени сохранности, пижама в неброскую клеточку — далеко не худший вариант, пусть даже из рукавов выглядывают запястья, а из штанин — лодыжки. К тому моменту, когда они укрывают Сириуса одеялом, Ремус и сам еле держится на ногах от усталости. Благо, кровать достаточно большая, чтобы можно было улечься с другого края. Они, наверное, проспят так всю ночь и даже не коснутся друг друга, что, может быть, к лучшему; в любом случае, Ремус не намерен оставлять Бродягу одного. Прислушавшись к сонному сопению с соседней подушки, он шёпотом просит у Кикимера чашку чая, впрочем, сомневаясь, что сможет держать глаза открытыми достаточно долго, чтобы её дождаться. Эльф-домовик уже с порога окидывает комнату взглядом, полным странной, матовой нежности, а затем вдруг выдаёт: — Это спальня старой госпожи. И господина, — идёт он на уступку без особой приязни. Это последнее, что Ремус помнит, когда просыпается следующим утром; кажется, он отключился так быстро, что даже не успел ничего ответить. На прикроватном столике его и впрямь ждёт кружка с давно остывшим чаем, а ещё… Сириус! Одна мысль о том, что он жив и здесь, рядом, заставляет вздрогнуть так, будто по старой примете кто-то прошёлся по будущей могиле. Ремус спешно приподнимается на локтях, бросает взгляд на другую половинку кровати — и расслабленно падает обратно на подушку. Бродяга никуда не делся, не растаял за ночь. Он всё ещё спит, но он точно дышит — одеяло приподнимается и опускается в убаюкивающем ритме. Кажется, за ночь он не сдвинулся с места ни на дюйм, словно впал в странное оцепенение, но, даже если это какое-то новое препятствие, вставшее между ними, Ремус вовсе не сомневается, что сможет с ним справиться. Воодушевление неколебимой уверенности переполняет его теперь, когда сомнения последних месяцев остались позади. Вставать из кровати пока не хочется, да и торопиться как будто некуда, так что можно позволить себе хорошенько оглядеться: в этой комнате Ремус ещё никогда не был. Ему быстро становится жутковато от чёрно-белых семейных колдографий в тщательно протёртых от пыли рамах (почти все неодобрительно поглядывающие на него волшебники уже давно мертвы) и шёлковых, протёртых на пятке тапочек сбоку от кровати. Кикимер явно позаботился о том, чтобы сохранить эту комнату в первозданном виде — ну, или хотя бы восстановить её, если во времена Ордена здесь всё-таки кто-то жил (вроде бы Артур и Молли?). Теперь кажется, что миссис Блэк только отошла в ванную, причём почему-то босиком, и сейчас вернётся. Или, что хуже, она затерялась где-то в недрах одеял и вот-вот восстанет из них с привычным после знакомства с портретом визгом, от которого в жилах стынет кровь. Словом, Ремус может по достоинству оценить жертву Кикимера, пустившего их в святая святых, но вместе с тем откровенно жалеет, что ему в голову не пришла любая другая комната с достаточно большой кроватью — наверняка в этом безразмерном доме, как будто подстраивающемся под нужды хозяев, их десятки. Перебираясь на другой конец кровати и переводя взгляд на изголовье, Ремус замечает ещё одно родословное древо, такое же развесистое, как в гостиной, но вышитое более компактно, а потому занимающее лишь половину стены. Ещё одно различие: Сириус с него не выжжен, как и Андромеда Тонкс. Немного пищи для размышлений об одинокой вдове, один из сыновей которой умер, а другой — оказался в тюрьме за преступление, которого, как она сама наверняка подозревала, не совершал. Приглашала ли она гостей, чтобы развеять тоску, или окончательно замкнулась в себе? Кто занялся похоронами, когда её не стало? Ремус знает, что найдёт её, а может, и часть ответов в фамильном склепе, и даёт себе слово отправиться туда с Кикимером — а может, и с Сириусом тоже, если он захочет. И, конечно, если придёт в себя… Готовясь к превращению в анимагов, ребята перечитали достаточно книг, в которых, конечно, упоминалась не только точная процедура, но и побочные эффекты. Например, от нахождения в теле животного слишком долгий срок. С другой стороны, Ремус помнит, что с Питером в ту проклятую ночь в Визжащей хижине всё было в порядке, по крайней мере, на первый взгляд. К тому же, это не первый раз, когда Сириус вновь становился человеком за последнее время, а значит, не может быть, чтобы его мучения были вызваны именно трансформацией. Ремус бросает на другую половину кровати испытующий взгляд, но Бродяга так и не проснулся. И всё равно он выглядит заметно лучше, чем вчера, — на щёки вернулся румянец, выражение лица стало едва ли не безмятежным. Ремус боится, что всё это исчезнет без следа, когда он проснётся, а помочь ему не получится. Кто вообще на это способен? Старый друг? Любимый крестник? Лекари в Святом Мунго? Есть и ещё один вариант. Но Ремусу кажется, что время для таких экспериментальных мер всё ещё не настало. Устав от бездействия, он решает отправиться на кухню и заняться завтраком, но, стоит ему свесить ноги с постели, как Сириус у него за спиной начинает ворочаться. Если он вот-вот откроет глаза, не время оставлять его одного; и Ремус усаживается, подложив себе под спину подушку, в изголовье кровати, откуда с интересом наблюдает, как у Бродяги меняется выражение лица (появляется складка между бровей, клонятся книзу уголки рта), как приближается пробуждение, как, в конце концов, он зевает и поворачивается к Ремусу. Голубые глаза полны нежности, что дарит надежду, но губы мгновенно искривляет боль, стоит Сириусу пошевелиться. Потом, видимо, вспомнив что-то, он ощупывает контуры своего лица, рассматривает свои руки, вытянув их перед собой, и мрачнеет на глазах: — Так это не сон? — произносит он хрипло, отрывисто, словно всё ещё лает. — Нет, — качает Ремус головой не без чувства вины. И всё-таки просит, сжав ладонь Сириуса в своей: — Пообещай, что пока не будешь снова превращаться во пса. — Какая разница, — фыркает он, — если я всё равно не могу? — Я читал об этом, — Ремус старается говорить с пониманием, а не с упрёком, но не уверен, насколько у него получается. — Ты слишком много времени провёл в своей анимагической форме. Телу и разуму нужно какое-то время, чтобы восстановиться. Потом трансформация снова не составит для тебя труда. Но, Сириус… — он замолкает, зная, что ему не стоит продолжать фразу, не сейчас — однако молчание и без того длилось слишком долго. — Почему ты не хочешь остаться человеком? У меня столько вопросов, на которые можешь ответить только ты. Нам надо рассказать стольким людям! Представь, как обрадуется Гарри! Вместо ответа Сириус с неожиданной грубостью хватает Ремуса за запястье. Оказывается, за всё это время его руки не разучились сжимать с такой силой, что и в голову не придёт взмолиться о пощаде. Сразу видно: он настроен серьёзно. — Ты ничего не скажешь Гарри, — произносит он тихо и твёрдо, с легко различимой угрозой, которую даже не пытается смягчить. — Но почему? — Ремус делает первую — безуспешную — попытку вырваться. — Он имеет право знать. Он так скучает по тебе, до сих пор видно, что ему тебя не хватает. — Вот именно, — бормочет Сириус. Кажется, чужую руку он продолжает сжимать исключительно по инерции: взгляд его затуманивается, мутнеет, словно он заглядывает внутрь себя. — Из меня вышел никчёмный крёстный. Я никогда не оказывался рядом, когда был ему нужен. Не уберёг Джеймса и Лили, потом тринадцать лет проторчал в Азкабане, пустился в бега, не сумев толком узнать его, оказался заперт на Гриммо… Я пропустил целую войну! — с горечью выплёвывает Сириус, и теперь он точно смотрит на Ремуса — с яростью. — Избранный! Ему было семнадцать, и никого из вас не было рядом, я правильно понимаю? Он победил Волан-де-Морта голыми руками, но хоть кто-то подумал о том, чего ему это стоило? — Я пытался… — вступает Ремус, но он и сам не уверен, что хочет заканчивать эту фразу, поэтому позорно радуется, когда Сириус перебивает его: — Неважно! Я знаю, это я должен был быть рядом! — Никто этого от тебя не ждал, — говорит ему Ремус. Теперь он тоже повышает тон в надежде быть услышанным, если не понятым, старается перекричать, никак не реагируя на попытки перебить. — Мы все верили, что ты умер! Мы с Гарри своими глазами видели, как ты провалился сквозь ту арку, поэтому никто и не подумает упрекнуть тебя в трусости! То, что ты вернулся с той стороны, — уже чудо! Ты хоть понимаешь, что нам пришлось хоронить тебя? Мне пришлось! Он вовсе не собирался так распаляться, а теперь если и замолкает, то лишь потому, что дыхание спёрло и мир перед глазами от этого начал темнеть. Невозможно объяснить тяжесть этой потери, то, как воспоминания за последние три года слились в сплошное разноцветное пятно… Как будто Ремус жил в состоянии аффекта: он женился, завёл ребёнка, искал смерти во время вылазок по делам Ордена со всё возрастающей настойчивостью, но всё это время не приходил в сознание. Всё это возвращается к нему особенно ярко сейчас, может быть, в первый раз с тех пор, как он снова вспомнил — но, наверное, так и не осознал. Он даже не замечает, как Сириус перестаёт сжимать его запястье и начинает — ладонь, а пьянящая ярость сорока процентов крепости в его взгляде сменяется удивлением. Только вина никуда не девается. Когда он заговаривает, Ремуса как громом поражают смешливые нотки в его голосе: — Тише, тише. Так значит, что у меня где-то есть могила? Только не говори, что в фамильном склепе. — Плохо же ты обо мне думаешь, — бросает Ремус; обычно он не вспыхивает так легко и уж точно не остывает так быстро. Он вообще привык не говорить то, что на самом деле думает, но взбудораженность Сириуса, как электрический ток, словно бы перетекает через его кончики пальцев в тыльную сторону сжатой в кулак ладони Ремуса. Злость и обида в нём ещё тлеют, но угольки гаснут один за другим, оставляя за собой согревающую пустоту. — Я об этом позаботился. — Так где же? — подначивает Сириус. — В Годриковой впадине. Там, где Джеймс, и Лили, и Поттеры. Я думал, тебе это понравилось бы… — но гроб пуст и всегда был пуст, а Бродяга — вот он, здесь, живой, с его губ теперь уже не сходит улыбка: наверное, он тоже думает о том, что каким-то чудом сумел обмануть смерть. — Мне там понравится, — заверяет искренне, а потом вдруг смеётся: — Но лет ещё через сорок, ладно? — и смех этот так заразителен, что к нему сложно не присоединиться. Вот и всё, что они делают следующие несколько дней: ссорятся до хрипоты и смеются. Ремус перестаёт ходить на работу: не без угрызений совести, но всё же ему не впервой вот так, одним днём оставлять позади устоявшийся быт и по самую макушку погружаться в неизвестность. Сейчас она хотя бы выражается не в спартанских условиях и смутно-враждебных то ли мордах, то ли лицах, готовых в любой момент впиться в случайно открывшуюся им глотку. Неизвестность — калейдоскоп Сириуса за каждым углом: то он хмурится и сжимает зубы, а то смотрит так, будто хочет спросить: «Это ты? Это вправду ты?». Ему не предложишь тему для разговора — он не станет отвечать на вопросы, которые ему не по душе, но вместе с тем он не бежит общения: особенно ему интересно узнать обо всём, что произошло в его отсутствие. — С собаками о таких вещах не говорят, — пожимает он плечами. — К тому же, у меня было не так уж много времени, чтобы всё разузнать. — Разве? — переспрашивает Ремус недоверчиво: расписываться в собственном бессилии не похоже на того Сириуса, которого он знает. — Ты же живёшь со мной уже несколько месяцев. Бродяга почти по-собачьи передёргивает головой, можно представить, как у него встают торчком большие и пушистые чёрные уши — он словно уловил вдалеке какой-то звук, человеческим слуховым аппаратом не различимый. Такое направление беседы его явно не устраивает, но всё же он неохотно отвечает: — Я не сразу вспомнил, кто я. Мне понадобилось немного времени. — Хочешь сказать, ты терял память? — удивляется Ремус. Об этом он слышит в первый раз. Но Бродяга — на этот раз совершенно по-человечески — отрицательно качает головой: — Нет, — и потом: — Не совсем. Не знаю, — он бы, наверное, на этом закончил, замолчал и замкнулся в себе, как он приобрёл привычку это делать, но чужой взгляд — пристальный, напряжённый, вопрошающий — его явно нервирует. — Послушай, я правда понятия не имею! — взрывается неожиданно, широко всплеснув руками. — Я только помню, как был собакой и долго бродил между городами, пока не… — он осекается и перестаёт говорить так же неожиданно, как повысил голос — так неожиданно, словно в него прилетело Силенцио. — Пока не..? — подбадривает Ремус тут же: он успел убедиться на собственном опыте, что любая заминка в рассказе может привести к тому, что этот разговор так и останется незаконченным. Молчание терзает сильнее всего того, что Сириус может сказать, — поэтому нужно ловить его на слове, точно выпытываешь признание у вражеского агента, только мягче — может, как у провинившегося ученика? — Пока не пришёл домой, — заканчивает Бродяга хрипло, тут же облизывая покусанные губы. — Так ты… — теперь и у Ремуса отнимается голос, а сердце наполняется сгущённым сочувствием. — Да, — бросает Сириус с вызовом и лишь затем спохватывается — никто с ним не спорит, никто и ни на чём не пытается его подловить. — Я сам и представить не мог, что так выйдет, — заканчивает он упавшим голосом. — С другой стороны, куда мне было идти, если особняк Поттеров… В этот раз Ремус вовсе не просит его закончить. Он встаёт и осторожно перебирается с кровати, на краю которой только что сидел, за спинку кресла, в котором Сириус поначалу развалился вальяжно, в своей парадной манере, а теперь едва ли не скукожился, ужался вдвое от своего обычного размера. Ремус кладёт руку ему на плечо, желая, но не решаясь обнять. Зарывается пальцами второй в волосы, в густые, тяжёлые, облитые звёздным варевом седины пряди, которые Бродяга так и не захотел остричь — женские причёски всегда ему шли, в отличие от звериной тоски, но Ремусу, собственно, всё равно, и он говорит: — Хорошо, что ты оказался здесь. Там я бы и не подумал тебя искать, — подразумевается: «я бы нигде не подумал, я и представить не мог, что мне в который раз повезёт». Сириус от этих прикосновений весь расслабляется, обмякает, как плюшевый щенок, и тогда уже Ремус без минутного колебания устраивается на подлокотнике, закидывает руку ему на плечи, притягивает к себе, чтобы всё ещё утканный в растяжки морщин лоб уткнулся куда-то в грудь, на уровне сердца. Они долго сидят так — может быть, часами; кажется, с каждым мигом что-то внутри срастается и заживает. Но это только начало. После этого разговора к Ремусу приходит абсолютная уверенность в том, что Сириус тоже вспоминает, совсем как он сам недавно, разве что, может быть, не отдавая себе в этом отчёта: по кусочку, в день по чайной ложке. Правда, не спешит делиться ответами на терзающие Ремуса вопросы, когда их находит. Детали, словно упавшие в бурную реку щепки, всплывают в разговоре так или иначе, просто не сразу, может быть, через несколько дней — но иногда это дело часов, если не минут, как в тот раз, когда они разговаривают про Регулуса. Сириусу сложно даётся поверить в то, на что Гарри открыл глаза магическому сообществу после окончания войны. Ремус может это понять: так жестоко ошибаться в собственном брате… Сам он вовсе не был так поражён, как мог бы быть: всё-таки разок ему довелось увидеть Регулуса мягким, кроме того, за обе войны он насмотрелся на хороших, в сущности, людей, совершающих плохие поступки (заодно мягкотело причислил себя к их числу). Сириус просит: — Давай сначала, — и Ремус терпеливо рассказывает ему, как страшную сказку на ночь. На этот раз они устроились в старой комнате Бродяги, которую он теперь превратил в некое подобие рабочего кабинета, мастерской, где происходит сшивание воедино обрывков и склеивание осколков. Спят они всё равно внизу, в одной кровати, пусть уже и не в родительской спальне; не в обнимку, но то и дело соприкасаются разбросанными конечностями во сне, словно они снова на первых курсах Хогвартса и кому-то из них приснился кошмар — или они устроили совместную ночёвку в одной из комнат особняка Поттеров, хотя каждому из них предоставлена в полное распоряжение гостевая спальня. Ремусу всё время кажется, что им стоило бы обсудить это, но он боится, что тогда все привычные и естественные жесты станут вдруг (снова) неловкими, постыдными, поэтому молчит. Только с потаённой радостью отмечает, что Сириус не спешит возвращаться в свою роскошную кровать под балдахином — однако того же нельзя сказать о письменном столе, покрытом теперь, словно у занятого особенно запутанным делом сыщика, газетными вырезками, заметками от руки (все эти годы не смогли испортить безупречный почерк). Когда Ремус замолкает, Сириус пробегается барабанной дробью ногтей и костяшек по всем разбросанным по столешнице обрывкам, словно ищет среди них нечто скандально опровержительное. Ожидаемо не находит — там его же, Ремуса, слова да одна короткая заметка из «Пророка», как водится, скудная на факты и богатая на домыслы. Можно к этому добавить обглоданные кости воспоминаний — готов ли Бродяга на это решиться? По нему не скажешь, он только выдыхает сухо: — Неужели, — больше утверждением, чем вопросом. Этот разговор они уже проходили — Ремус, устроившийся на краю кровати, еле слышно поскрипывающей от каждого движения, пожимает плечами, не зная, что ещё добавить. Ему это легко — сказать: — Люди меняются, — и действительно иметь это в виду. — Люди не перестают меня удивлять, — признаётся он, уголком взгляда воткнувшись в согбенную спину вновь отвернувшегося к столу Сириуса. — Например, Северус… Об этом Бродяга тоже уже прочитал в «Пророке» — Ремус об этом позаботился. То, что он не выходит из дома, ещё не значит, что он ни с кем не поддерживает корреспонденции — какая-то надёжность, пусть и в лице бесконечно язвящего Северуса, просто необходима в этом мирке, который внезапно вылинял в пёструю летнюю шкурку после бесконечно долгой зимы. Ну а вырезка о так легко и безболезненно выигранном деле могла найтись только у Люциуса, разумеется. Сириус же от упоминания этого имени ещё больше горбится — а затем, будто враз решившись, одним махом откидывается на спинку стула и рывком на зловеще лязгнувших задних ножках разворачивается ко вздрогнувшему от неожиданности Ремусу. — Ну, давай. Расскажи мне о Северусе, — сложно не хмыкнуть с намёком на усмешку от этого тона — и не представить, что Снегг совершенно так же назвал бы его имя, с тем же нагноившимся подозрением и презрением. Они сами не знают, как похожи в своей ненависти. Ремус складывает руки домиком и вздыхает. Он знал, на что шёл, и ждал этого разговора все эти дни, хоть и не был к нему готов, никогда по-настоящему не был готов. — Что ты хочешь услышать? Он — мой лучший друг. Сириус качает головой, закатывает глаза — он лучше всех на свете умеет показать скучающее раздражение. — Ну и ну. Не знал, что теперь это так называется. В моё время друзья не совали друг другу руки под одежду и не целовались так, словно пытаются высосать друг у друга душу. — Ну будет тебе, — бормочет Ремус, не сомневаясь, что покраснел. — Мы слишком много выпили, — и, не без сожаления: — По крайней мере, это ты помнишь. — Помню? — огрызается Сириус. — Можно подумать, я не вспомнил обо всём из-за того, что ты не можешь удержать в штанах свою похотливую задницу! Может, он и сам не понимает, что сказал, не сразу. А Ремус, по крайней мере, тут же забывает о смущении: взгляд сам собой вспархивает с колен и устремляется к перекосившемуся то ли от злости, то ли от страха лицу Сириуса. Хлёсткому, беспощадному любопытству вопросов могла бы, пожалуй, позавидовать сама Рита Скитер: — Правда? Когда именно? Но ему нет нужды отвечать — Ремус понимает и сам по этому беспомощному и яростному взгляду. Он легко вспоминает её — ночь, когда опустился так глубоко, что коснулся ногами дна и смог хоть слабо, но от него оттолкнуться. Всего лишь ещё один пункт в бесконечном списке того, чем он не гордится. Впрочем, если это было нужно, чтобы Бродяга вернулся к нему, конечно, оно того стоило. — Я не знал, где ты был, — глухо признаётся Сириус. — Ты никогда ещё так не задерживался. Мне казалось, с тобой что-то случилось. Именно тогда я понял… я в первый раз… — Ремус кивает ему, давая понять, что всё ясно без слов, но Сириус продолжает со странным упорством, словно ему самому нужно докопаться до сути: — Прежде всего я попросил Кикимера узнать, где ты. И когда он сказал мне… Он снова не может продолжать, поэтому Ремус мягко заканчивает за него: — Ты в первый раз понял, от чего тебя защищала собачья шкура? — Не в первый, конечно. Ты забыл, как я пережил двенадцать лет в Азкабане? — и на гладко выбритом, вернувшем себе здоровый оттенок лице Сириуса вдруг проступает из глубины след какой-то неземной усталости, от которой ему, может быть, уже никогда не избавиться. — Когда я обратился, — заканчивает он резко, словно подводит черту, — я чувствовал злость, но по-другому. Её было проще убаюкать — достаточно было пробежаться по дому, раскидать вещи по сторонам. Потом уже настало утро и ты вернулся. Но всё больше не могло быть как раньше, потому что я не знал, как забыть, что я человек. Ремус старательно делает вид, что не заметил одинокой слезинки, запутавшейся в его лихорадочно трепещущих ресницах, что протянул к нему руку потому, что у самого стало неспокойно на душе, а не в неловкой попытке утешить. В конце концов, он и сам недавно узнал, каково это — убегать от проблем в шкуре зверя, забывать обо всём, удовлетворяя мелкие прихоти, ни о чём не заботясь, только смутно надеясь, что ночь никогда не кончится. — Я понимаю, — шепчет он, и Сириус снова закатывает глаза: — Ну конечно, ты понимаешь. Если честно, мне кажется, ты всегда понимал — в какой-то мере. Ты никогда не позволял себе столько, как в полнолуния. Помнишь, как ты искусал меня на пятом курсе? — ухмыляется он и, пересаживаясь к Ремусу на кровать, вдруг толкает его на пыльное покрывало, отчего они оба принимаются чихать как проклятые, пока Сириус не додумывается взмахнуть палочкой, пробормотав себе под нос очищающее заклятье. Палочка, кстати, всё это время была у него в кармане джинсов — Ремус нашёл её, когда раздевал его в первый день. Не потерялась и не сломалась, но это всего лишь очередное чудо в этой начинающей казаться бесконечной череде. Воздух становится чистым, как где-нибудь в Альпах, так что, казалось бы, можно вздохнуть с облегчением, но это всё-таки не совсем про них. Ремус поднимает взгляд, встревоженный, однако в глазах у Сириуса, прохладно-голубых, как зимнее небо в редкие ясные дни над Хогвартсом, неожиданно и легко находит ответы на все вопросы вселенной и, решившись одним мигом, приподнимается ровно настолько, чтобы утянуть его к себе, вниз, и неловко обнять за голову, точно пытаясь придушить. Так они шутливо боролись, когда ещё ни о чём насчёт себя не догадывались. Сириус принимает вызов, так что какое-то время они катаются по кровати, вполсилы мутузя друг друга, пока, устав, не раскидываются крестом — Ремус поверх Сириуса, чувствуя спиной, как вздымается на вдохе и опускается на выдохе его живот, ёрзая лопатками по неудобно сбившейся рубашке. Шторы на окне раскрыты — судя по освещению, солнце уже садится. Очередной день позади, но какая разница, если снаружи их никто не ждёт? Не считая Тедди, который, если верить нетерпеливым письмам Андромеды, каждый день смотрит в окно, надеясь увидеть папу, — Ремуса при мысли об этом привычно колет вина, но ему хочется верить, что они оба простили бы его, если бы знали, почему он не приходит. Ему нужно ещё немного времени — чтобы всё встало на свои места. Они с Сириусом вырастут вместе, как никогда не смогли — из подростков станут взрослыми, возьмут на плечи весь груз ответственности. Сейчас, буквально ещё пара дней… Ремус старается ни в коем случае не думать о том, как Сириус отреагирует на новость такого калибра, больше — не стыдиться своих поступков, наконец научиться отвечать за них. Может, Ремус ни за что не повторил бы подобное безрассудство и до сих пор не уверен, что поступил правильно, приведя в этот безжалостный мир — да ещё и во время войны! — незамедлительно наполовину осиротевшего младенца, но это не значит, что он не любит Тедди всей душой. Бродяга возится под ним — видно, ему неудобно лежать в такой позе, но он всё-таки решает потерпеть ещё немного, раз спрашивает: — О чём задумался? — Как тебе сказать, — смакует Ремус момент предвкушения, зная, что его слова произведут фурор, — значит, в ту ночь Кикимер следил за мной? Сколько же он всего успел увидеть? — О, не волнуйся, — сухо хмыкает Сириус, — мне он сказал только, что мерзкий оборотень, также известный как господин Люпин, занимается непотребствами, которых и следует ожидать от его гнилой натуры. Можно поспорить, ты после этого в его глазах изрядно вырос, — он замолкает, ожидая ответа или какого-нибудь всплеска эмоций, но Ремус молчит: он предпочёл бы сменить тему, хоть вслух это не озвучивает. И зря, наверное: в следующий момент Сириус касается подбородка Ремуса тёплыми, непривычно нежными пальцами, на которых, впрочем, уже появилась хоть одна маленькая мозоль — от письма, разворачивает его лицо на себя и говорит, наблюдая искоса: — Так что, может, расскажешь, что там были за непотребства? Или… покажешь? Не нужно знать Бродягу хорошо, чтобы видеть в его чертах смятение, точно следы на опушке Запретного леса, уходящие всё дальше вглубь — туда, куда не стоило бы забираться. Ремус не может сказать, что он совсем не чувствует желания, но жалость пересиливает: это загнанное выражение так и не исчезло у Сириуса из взгляда, пока оно ещё здесь, нечего и думать о чём-то настолько рискованном. Это игрушечная попытка, пробный бросок. Они вспоминают друг друга — медленно, словно па полузабытого танца; Ремус сказал бы, что им снова нужно время, но в этот раз всё по-другому — то, что уже случилось между ними в этом доме, связывает, точно клятва, если не целый непреложный обет. Теперь Ремус не собирается бежать. Он и помыслить не может об отступлении. Именно это даёт ему право дотянуться ладонью до щеки Сириуса и лениво провести по ней, словно смазывая смысл следующей фразы, делая его более удобоваримым: — Нет. Пока ещё нет. Бродяга мог бы и разозлиться — с ним никогда не знаешь, но Ремус понимает, что не ошибся, когда успевает поймать проблеск облегчения в его взгляде, словно отсвет упавшей звезды. Время и правда нужно им обоим. На этот раз всё будет правильно. Но, разумеется, Сириус не был бы собой, если бы отступил так легко: он надувается в притворной обиде: — Ну конечно, нет. Я же не твой лучший друг. — Вот именно, — отвешивает ему Ремус тычок под бёдра. — Ты — самый невыносимый засранец на свете. И вообще, ты обещал мне свидание во французском ресторане, когда закончится война. Уже Вторая волшебная подошла к концу, а я всё ещё жду. Поначалу ему кажется, что он зашёл слишком далеко. Всё-таки для Сириуса особенно болезненно вспоминать о том, сколько всего он пропустил. И всё же окутывавший его мрак постепенно рассеивается, раз он не уходит в себя, а неуклюже отшучивается: — Обещанного три года ждут. Ремус (в своём облегчении) неумолим: — Прошло больше, чем три года. — Так и знал, что ты меркантильный, — Сириус скидывает его с себя и мимоходом тыркает обвиняющим пальцем в кончик носа. Ремус целует палец в ответ, самый его кончик — и Бродяга враз замирает, словно остолбенев. Пользуясь случаем, Ремус говорит ему — или напоминает? — Ещё похотливый и двуличный. Нерешительный. Даже трусливый. Этого, как оказалось, не хватает, чтобы Сириус перестал смотреть на него с удивлением — но оно заметно меняет оттенок и тон, из приятного превращается в глубокое и подвижное, как река. — Что это на тебя нашло? — спрашивает Бродяга, но Ремус поспешно отмахивается: — Так, вспомнилось, — хотя под кожей у него поселяется холодок. Невольно думается: Северус понял бы, что он имел в виду. Можно сказать, что они знают друг друга лучше, чем кто бы то ни было. Северус видел, что Ремус из себя представляет, они как будто отчасти выдумали друг друга: Ремус Северуса — добрым и чутким, но одиноким, Северус Ремуса — монстром из учебника по ЗОТИ. А что Сириус? Знает ли он на самом деле человека, который потревоженным зверем замер на полпути к его объятьям? Ну а если нет… что будет делать, когда поймёт его истинную природу? Сможет ли остаться — не ради мальчика с третьего курса, а ради разбитого мужчины, которым тот стал? Ремус не хочет снова впускать в свою жизнь сомнения, но вот какое дело: они без приглашения сочатся из всех щелей. Этот разговор тоже повисает в пустоте — может быть, в первый раз не по вине Бродяги. По крайней мере, утешает то, что и его терзают свои демоны: например, он решительно отказывается от встречи с Гарри, когда Ремус предлагает во второй раз — и в третий. — Я ещё не готов, — отчаянно качает Сириус головой. — Я должен восстановить силы. Больше он не даёт никаких объяснений, а Ремус не решается настаивать — боится, что только-только отступившая тьма снова сомкнётся над головой. Конечно, глупо думать, что она исчезла — бродит неподалёку, плотоядно облизываясь, а в иные дни всё равно утягивает Бродягу в свои объятья — он становится задумчив, молчалив, старается потеряться в недрах дома. А ещё ему снятся кошмары. И вот это случается почти каждую ночь. Ремус быстро понимает, что ничего не может с ними сделать, но всё равно остаётся рядом: чтобы разбудить, предложить воды, если надо, зажечь свечи и посидеть рядом, полуобняв, задрёмывая у Сириуса на плече и вновь просыпаясь, если его начинает разбирать дрожь. Вечером они пьют отвары из ромашки и лаванды, а потом и лёгкие сонные зелья, которые Ремус умудряется сварить без чьей-то помощи, но всё это временные решения: что-то подсказывает, что кошмары никуда не денутся, пока не отступит мрак, а ему в старом доме с бесконечным количеством плохо освещённых углов и просветов под низкой мебелью явно понравилось. Кикимер, хоть на словах постоянно выражает неодобрение мастеру Сириусу, ухаживает за ним с трогательностью нянюшки: готовит все его любимые блюда из детства, приносит эфирные масла старой госпожи, так что в доме начинает удивительно приятно пахнуть. Бродяга с ним не то чтобы груб, но неизменно насмешлив, и Ремусу дорогого стоит не одёргивать его каждый раз — жалко видеть, как возмущённо вздрагивает всем телом уже успевший отвыкнуть от такого обращения домовик. Все они живут словно в ожидании метки Пожирателей над домом, затаив дыхание, чтобы не привлечь внимание беды, тайком следя друг за другом со всё возрастающим напряжением. Ремус надеется, что Сириус больше не пробует превратиться в собаку, но, признаться, не так уж уверен и готов к любому повороту событий, ведь волшебство их встречи день за днём сходит на нет, а лучше Бродяге вовсе не становится, хоть он и пытается это скрыть. Ремуса — мало, его недостаточно, но он и сам знает, что не способен заменить Сириусу целый мир, хоть это осознание и больно жжётся. Развязка наступает, как водится, неожиданно, со щелчком, словно их жизни вправляют вывих. Ремус спускается на кухню, чтобы перекусить, когда слышит робкий стук в дверь, а затем — решительный звонок, который, уж конечно, будит старую госпожу со всеми вытекающими. Из воздуха незамедлительно материализуется сильно оживившийся за последние несколько недель Кикимер: он произносит пару успокаивающих слов и снова завешивает шторками затихший портрет, а затем открывает дверь и церемонно провозглашает: — Мастер Гарри Поттер и Мисс Гермиона Грейнджер, — но всё-таки кое-какие манеры ему сложно забыть, поэтому он решительной скороговоркой произносит куда-то в сторону: — Грязнокровка, — и лишь потом: — Позвольте принять ваши дорожные мантии. Ремус осторожно выглядывает из-за перил, почему-то не желая быть замеченным: да, дорожными мантиями это сложно назвать — на Гермионе вполне себе маггловское пальто, да и на Гарри — кожанка (так он ещё больше напоминает Джеймса, да что там, с каждым годом всё больше, сердце неизменно пропускает удар). Ремус совсем потерялся в течении дней, но, должно быть, у них выходной, раз они не в форменных мантиях Министерства. Тихо переговариваются, оглядываются по сторонам —- Гермиона, которая не была здесь очень давно, выглядит разочарованной: она словно надеялась, что дом станет поуютней с новым владельцем. Но нет, всё та же пыль, всё тот же тревожный сумрак, от которого не хочется отводить глаза, — мало ли, что он скрывает. Гарри поднимает взгляд — и всё-таки замечает его, усмехается: — Здорово, Ремус, — но тут же хмурится: — Всё в порядке? Ремус ощупывает своё лицо, словно и сам задаётся этим вопросом: оказывается, он давно не брился и успел отрастить неопрятную куценькую бородку. Ну и ещё — невозможно не думать о том, что Сириус наверняка уже понял: в доме гости. И даже если не услышал их имён — уж ему-то торжественные интонации Кикимера, объявляющего посетителей, должны быть прекрасно знакомы из детства. Что он предпримет? Покажется ли на глаза, откроет себя? Или скроется в одной из комнат, запрёт дверь и будет ждать, пока не уйдут? А может, он… На этом Ремус силой воли прекращает сеанс истязания и выдавливает из себя жалкое подобие гостеприимной улыбки. — Да, конечно. Добро пожаловать. Гермиона, — и он всё-таки не умеет утаить своё не совсем приятное удивление: — Чем обязан? Гарри даже не пытается скрыть нотку обиды в голосе, когда отвечает: — Что, даже не предложишь присесть для начала? — И правда, что это я… — даже Кикимер, уже спешащий к гостям с тапочками начала века, на которые, правда, без слёз не взглянешь, таращится на хозяина (по крайней мере, одного из) с явной укоризной. — Можете не разуваться, — бросает им Ремус спасительное разрешение (Гермиона уже сморщила нос). — Пойдёмте в гостиную. Кикимер, можешь, пожалуйста, сделать нам чаю? Домовик, неодобрение которого явно усилилось при мысли о том, что гости запятнают его отполированные до блеска полы, всё же кивает и мгновенно исчезает с характерным хлопком, а Ремус наконец-то спускается, чтобы пожать Гарри руку, приобнять Гермиону и тут же неловко подняться снова, приглашая гостей последовать за ним. Одежда на нём потрёпанная, но хотя бы чистая, однако это Ремуса занимает в последнюю очередь: он, даже открывая перед Гермионой дверь в гостиную, первым делом заглядывает внутрь — но Сириуса, конечно, нигде не видно. О том, чтобы открыть его тайну, конечно, не может быть и речи: во-первых, это попахивает предательством, а во-вторых, никто не поверит такому заявлению без серьёзных доказательств. Гермиона и так смотрит на Ремуса с явной обеспокоенностью, не хватало ей ещё повода заклеймить его сумасшедшим. Он и сам иногда не уверен, вот как теперь, когда на глаза ему не попадается ни малейшего доказательства присутствия Сириуса в доме. Но в любом случае нужно держать лицо. Ремус размещается на одном из окружающих чайный столик кресел, Гермиона и Гарри присаживаются на разные концы маленького диванчика — всё равно получается почти впритирку. Ни один из них не торопится начинать разговор, поэтому Ремусу приходится брать дело в свои руки — не зная, что сказать, он бормочет, растерянно почёсывая затылок: — Простите, я совсем не ждал гостей. Совсем одичал тут… Гермиона хватается за эту реплику как за спасательный круг: — Вот мы и решили составить тебе компанию, — она изо всех сил пытается прикрыть волнение в своей улыбке теплотой, но её выдают подрагивающие уголки губ. Гарри более прямолинеен: — Драко сказал мне, что его отец очень обеспокоен. Ты в последнее время отклоняешь все приглашения в Малфой-менор. Разве вы со Снеггом поссорились? — Нет, нет, — Ремус вдруг замечает, что продолжает по инерции приглаживать волосы, и тут же опускает руки на колени, вжимает их в домашние штаны, словно пытаясь выжать из них покорность. — Всё в порядке, я просто хотел немного побыть один. — Тебя и правда давно никто не видел, — мягко замечает Гермиона. — Бывшие члены Ордена начали беспокоиться, кое-кто говорит, что ты перестал отвечать на письма. — Да, — признаётся Ремус не без труда — он начинает понимать, к чему всё это клонится. — Как-то не находил времени. — Гермиона недавно встретилась с профессором МакГонагалл, — не допускающим возражений тоном человека, который загнал собеседника в угол, вклинивается Гарри. — Она сказала, что ты так и не написал ей, готов ли ты преподавать ЗОТИ со следующего учебного года. Грозится отправить громовещатель, если не получит от тебя точный ответ в течение двух недель. — Я напишу ей, — мрачно обещает Ремус. Он хватается за чашку, как утопающий за соломинку: Кикимер как раз внёс в комнату плотно заставленный поднос, но чай, разумеется, горячий и обжигает пальцы даже сквозь фарфор, так что приходится тут же вернуть сосуд на место. —- Сегодня же, после вашего ухода. — Ты вернёшься к преподаванию? — с надеждой спрашивает Гермиона, но Гарри даже не даёт ему ответить — он, как и Джеймс, скор на расправу и быстро заводится: — Ты правда в это веришь? Он даже не может заставить себя выйти из дома! — Ну это уж точно неправда, — пытается успокоить его Гермиона взмахом руки (таким же жестом она, наверное, накладывала бы заклинание, и это у неё явно получилось бы лучше). — Ты же выгуливаешь своего пса, Ремус? Гарри мне рассказывал… — Если пёс вообще существует, — фыркает Гарри. — Ну и где он? — Не знаю, — чистосердечно признаётся Ремус. Злость, сочащаяся из всех этих вопросов, как невысказанный упрёк, неприятно удивляет его своей видимой беспричинностью. — Наверное, спрятался где-нибудь наверху. Он не слишком-то любит гостей. Гарри это явно не убеждает, но сказать ему нечего — он только продолжает сверлить хозяина дома тяжёлым взглядом, который ему очень хорошо даётся. Лили тоже им обладала, только она, как правило, была с Ремусом куда мягче. С другой стороны, кто знает, надолго ли её хватило бы, если бы она не умерла… В подтверждение вспоминается — нечётко, будто сквозь дымку или на порченой фотоплёнке — их разговор на свадьбе, крепкая хватка, да только вот взгляд — никак. — Гарри, — губы Гермионы едва заметно шевелятся, и всё это до ужаса напоминает другую сцену между ними, свидетелем которой стал этот дом; вот что окончательно выбивает Ремуса из колеи. Он почти любезно предлагает: — Нет уж, Гермиона, пусть скажет всё, что хочет сказать. Чем я теперь не угодил тебе, Гарри? — Даже не знаю, — выплёвывает он едкое, — может, тем, что медленно убиваешь себя, хотя ты чудом остался жив? Столькие умерли, а ты вытянул счастливый билет, но заперся в этом склепе и надеешься, что смерть придёт, если не переставать её звать! — Моё дело, как я распоряжаюсь своей жизнью, — отчеканивает Ремус, чувствуя, что его тоже охватывает злость. Это неправда, но он не может сказать, он должен молчать — однако ранит его не это, а что-то ещё. Может быть, крошечное зерно истины, притаившееся за этими словами. Ремусу действительно кажется, что он загнал себя в тупик, а внезапное возвращение Бродяги в какой-то степени это только усугубило. Гарри тем временем заходит с другого конца: — Видел бы тебя Сириус! Ты замуровал себя в доме, который он ненавидел! — Гарри! — повторяет Гермиона более решительно. В её лице можно прочитать сожаление, но Ремус не слишком-то ему верит: она слишком умна, чтобы не догадываться, чем должен был закончиться их визит, толком не успев начаться. По крайней мере, слишком хорошо знает Гарри. Может, она надеялась, что эта перепалка оживит Ремуса? После прошлой он вернулся к Тонкс… — Ты не знаешь Сириуса, — говорит он. — Ты видел только фасад. Твой крёстный — такой же сломленный и уставший человек, как я. Ты думаешь, если бы он был здесь, он нашёл бы другой выход? Боюсь, что его не существует. — Нет же, Ремус! — и в этой фразе столько усталого, упрямого осуждения, что сложно поверить: это говорит Гермиона. Когда Гарри тоже смотрит на неё с удивлением, она неосознанно, на пару мгновений прижимает ладонь к губам, словно сама от себя такого не ожидала, но тут же продолжает: — Выход есть, и я тебе о нём уже говорила! Ты так и не связался с психологом? Ему не надо отвечать, чтобы она поняла. Вся ситуация свидетельствует против него. И его внешний вид. И то, что они здесь. И сам этот разговор. Теперь, когда у Гарри было время подумать и немного остыть, его голос уже не звучит так воинственно, даже если он так и не избавился до конца от ноток вызова: — По крайней мере, хуже от этого не будет. — И ты туда же? — удивляется Ремус. Гарри неловко поводит плечами — Ремуса там не было, так что он может судить только по рассказам, но у студентов, которых Гермиона в своё время уговорила или заставила надеть значок Г.А.В.Н.Э., наверняка было такое же затравленное выражение лица. — Надо было попробовать, — бормочет он неубедительно. — Но пока что-то не очень мне от этого легче. Кажется, взгляд Гермионы скоро сможет прожигать дырки в людях похлеще некоторых зелий, после попытки приготовить которые дорога прямиком в Святой Мунго, если, конечно, не на небеса. — Это как поход к врачу, — повторяет она, видимо, не в первый раз. — Зубы тоже лечить больно, но это же не значит, что делать этого никогда не стоит. Уж с этим волшебная медицина уж точно могла бы поспорить, но Ремус считает за благо промолчать. Ему хочется закончить эту встречу на менее враждебной ноте. Больше — только чтобы Сириус вошёл в эту дверь и во всеуслышание объявил о том, что он жив, но, надо заметить, он не торопится. Гермиона испускает ещё несколько пылких просьб, раздражение в которых своевременно сменяется мольбой, а в остальном они проводят не самые отвратительные полчаса, попивая остывший чай и с лёгкостью находя темы для отвлечённой беседы: Гарри и Гермиона рассказывают, как им работается в Министерстве, делятся впечатлениями от испытаний и коллег. Ремус сосредоточенно кивает и вставляет уточняющие вопросы: у него самого нет новостей, кроме тех, которыми делиться запрещено. Гермиона вспоминает и о библиотечных книжках — конечно, иначе можно было бы сказать, что её подменили. Ремус с готовностью встаёт: — Сейчас же тебе их отдам, их и правда давным-давно пора вернуть. — А как же твоё исследование? — тут же переспрашивает она взволнованно. Ремусу тяжело выдержать эти два искрящихся энергией взгляда, направленные на него. Неужели он и сам когда-то так смотрел? Ему кажется, что он уже родился уставшим, так ни разу и не выспался по-настоящему за всю жизнь. Может, поэтому очередная недоговорка даётся особенно тяжело: — Боюсь, оно зашло в тупик. Сириуса нигде не видно, когда Ремус поднимается за книгами в свою бывшую спальню, ни пёс, ни человек так и не появляется — даже проводить гостей. Гермиона выходит за дверь первая, а Гарри ненадолго задерживается, всё-таки прижимает Ремуса к себе в грубоватом объятии. За эти два года он повзрослел, может быть, так, как Джеймс никогда не смог, но, когда вот так просит, из-под трёхдневной щетины пробивается тринадцатилетний мальчик: — Позвони психологу. Обещаешь? Даже если не слишком поможет, всё равно это лучше, чем ничего. — Хорошо, — говорит Ремус. А что ему остаётся? Он уже подвёл Гарри достаточное количество раз. Сириус, если честно, прав — надо было не слушать отказа и следовать за ним хоть тайком. Тедди отец всё равно был не нужен ещё полгода, Тонкс тоже справилась бы в окружении родных и друзей, а вот Гарри, что бы он там ни думал, пригодился бы взрослый. Да, он справился сам, но какой ценой? И его взгляд чем-то похож на взгляд Сириуса в это короткое мгновение в полутёмной прихожей. Если в мире есть кто-то, кто утверждает, что знает, как с этим быть, попробовать безусловно стоит. Дверь открывается, а за ней — лето в самом разгаре, маняще-тёплое, плавится на языке, как ириска, но Ремус отгораживается от него снова и защёлкивает замок. Ещё не пора, но уже скоро. По крайней мере, он так надеется. Сириуса легко найти — чёрный пёс, весь подобравшись и как будто уменьшившись в размерах, расположился в центре кровати в своей детской комнате. Ремус не успевает разозлиться или испугаться — увидев, кто в дверях, Бродяга тут же становится человеком. Они бессильно ухмыляются друг другу, присаживаясь рядышком. Сириус сгорает от любопытства: — Это был Гарри, да? — Гарри и Гермиона. — Я так и подумал, — Бродяга сжимает и разжимает руки в волнении, кажется, будто он вот-вот вскочит и снова примется носиться по дому — доброжелательный, просто слишком взволнованный пёс. — Я вышел на лестничную площадку и услышал голоса внизу. Мерлиновы яйца, он даже звучит совсем как Джеймс. — Он был в кожанке, — говорит Ремус, и Сириус разочарованно стонет в голос, так что сдержать осуждение становится совсем уже непосильной задачей. — Какая же ты свинья, что не спустился, — брякает Ремус. — Вы оба сразу стали бы счастливее всех на свете. — Я не был готов, — говорит Сириус беспомощно, отчаянно заглядывает Ремусу в глаза, чтобы найти там привычное понимание, но дальше притворяться уже невозможно. Ремус берёт его руки в свои и говорит: — Бродяга. Детка. Ты правда думаешь, что когда-нибудь будешь готов? — Нет, конечно, — выпаливает Сириус, не подумав, а может, наконец, додумавшись. Что уж там, они оба знают, что это правда. Пальцы его судорожно впиваются в ладони Ремуса, словно в свои собственные, ногти оставляют красные полумесяцы, почти такие же, какие выжигают в душе слова, когда он говорит на апогее беспомощности и отчаяния: — Но что мне делать, Лунатик? Ремус пожимает плечами: — Набраться смелости и… — но Сириус перебивает его: — Ты и сам знаешь, что дело не в смелости. Знаешь же? — он делает глубокий вдох, потом — мелкий, трясущийся выдох, и Ремусу вдруг приходит на ум абсурдная мысль, что он пытается не расплакаться. — Я вообще не представляю, как мне нагнать всё то, что я упустил. Я понял, что слишком сильно отстал уже после Азкабана, но теперь… Моя жизнь как будто закончилась, не начавшись, — Сириус замолкает и, покатав на языке, почти с облегчением выплёвывает презрительное: — Я должен был умереть ещё тогда, вместе с Лили и Джеймсом. Если бы я догадался насчёт Питера… если бы я успел… может быть, вместе у нас бы что-нибудь вышло. Даже если нет, это было бы легче. — Легче? — Ремус смотрит на него с удивлением. — Бродяга, да когда это ты выбирал то, что будет легче? Ты всегда делал то, что считал правильным, вот и всё. То, что ты жив, — это тоже правильно. — Думаешь? — когда Сириус говорит, в его словах нет и намёка на жалость к себе. Он как будто и вправду взвешивает варианты. — Я так сильно подвёл Гарри тем, что не был с ним рядом все эти годы. — Ты сделал всё, что мог, — настаивает Ремус. — Я всё пропустил, — в тон ему отзывается Сириус. — Получается, не слишком-то много я мог. — Бродяга, — серьёзно говорит ему Ремус, не веря, что приходится повторять это вслух. — Ты сбежал ради него из Азкабана. Ты стал первым, кому это удалось. Этого, по-твоему, мало? — Сириус подавлено молчит, так что приходится продолжать, даже не надеясь избавиться от звучащего в голосе удивления. — Ты был первым человеком, который стал для Гарри настоящей семьёй. Ты… да ты был для него тем же самым, чем для тебя стали мистер и миссис Поттер. То, что ты появился в его жизни, принесло ему огромную радость. Разве ты не помнишь его письма? Ты же сам мне показывал. Он любит тебя. — Ты думаешь, он сможет простить меня? — с глубоким, как разделяющая их пропасть, недоверием спрашивает Сириус. — Он не поймёт, за что тебя нужно прощать, — с убеждённостью отвечает Ремус. — Если честно, я тоже не понимаю. — Я обещал всегда быть с ним рядом, — вымученно произносит Сириус. — Но не смог. И это не единственное обещание, которое я не сдержал, — Ремус с удивлением ловит на себе направленный искоса взгляд. — О чём это ты? — Я обещал тебе беречь себя. Обещал, что у нас будет шанс. Теперь Сириус старательно избегает смотреть ему в глаза. — Конечно, будет, — смущённо, но от этого ещё более пылко отвечает Ремус. — Ты же не думаешь, что уже слишком поздно? В конце концов, мы ещё не настолько старые. Как же ты не понимаешь, Бродяга, — и вот уже в его голосе звучит истинная мольба, — теперь, когда ты вернулся, всё на свете снова стало возможным. И, даже если ты не смог быть с Гарри всегда, ты будешь с ним теперь. Сириусу нет нужды отвечать — Ремус ещё раньше понимает, что не убедил его, и не знает, как с этим жить. Кажется, сердце вдруг провалилось прямиком сквозь тело и плюхнулось вниз, заляпав кровью паркетный пол. — После всего, через что он прошёл? Я ему больше не нужен, — фыркает Сириус убеждённо. — Боюсь, теперь и правда уже слишком поздно. Да я и раньше не был ему лучшим крёстным: со своей порывистостью, со своей трусостью… — Ты никогда не был трусом, Бродяга, — перебивает его Ремус. — Хотя теперь, когда ты готов сдаться так легко… Не знаю, может быть, ты им и стал, — он надеется, что Сириус начнёт спорить, что разозлится, всё что угодно, лишь бы не это бессилие, не эта перекошенная гримаса, которую он так старательно пытается выдать за привычную легкомысленную ухмылку. Увы, тщетно: он молчит, словно бы соглашаясь и признавая поражение. И тогда Ремус говорит то, в чём уверен уже давно, может быть, с того утра, когда в первый раз снова увидел его человеком: — Не может быть, чтобы ты выжил просто так. В этом должен быть какой-то тайный смысл. Это же самый настоящий второй шанс. Для тебя. И для меня. Было бы здорово (хотя даже думать об этом смешно), если бы Сириус вдруг растрогался и бросился в его объятья; всё встало бы на свои места вот так просто… Увы, он продолжает сидеть, сгорбившись, точно проседающий под тяжестью времени утёс над морем. Рано или поздно в тёмные бездны рухнут все камни, маленькие и большие, все до единого. От него ничего не останется. И от одной мысли об этом Ремус обнимает его, прижимает к своей груди, полный отчаянной решительности драться со всем, что может посметь попытаться его отобрать. Со смертью тоже, если потребуется. И даже с ним самим. — Не смей больше оставлять меня одного. Не смей отказываться от меня снова. Или все твои слова ничего не значили? — Конечно, значили, — медленно, словно во сне отвечает Сириус. Голос его приглушён — он всё ещё утыкается Ремусу куда-то в плечо, но не по своей воле, а потому, что вокруг него всё ещё сомкнуто кольцо дрожащих от напряжения рук. — Но… я не знаю, Лунатик. Иногда мне кажется, что ничто больше ничего не значит. Ничто уже не имеет смысла. Я как будто так и не вернулся до конца, а мертвецы ничего, совсем ничего не чувствуют. Вот когда ты так близко, — он затихает, облизывает пересохшие губы и продолжает, — когда я слышу стук твоего сердца… я снова могу чувствовать, испытывать какие-то желания. Но всё это быстро пропадает снова. Ремус слушает его так внимательно, словно надеется уловить пульс у человека, у которого уже посинели губы и одеревенели конечности. Жадно, не перебивая, лишь изредка кивая головой, словно подтверждая: он и сам успел заметить всё это, просто не знал, как назвать. В тот день, когда Сириус спросил у него, что же увидел Кикимер, он был почти таким же, как раньше. Но сегодня… И многие дни до того. — Вот поэтому, — заканчивает Бродяга медленно, — вам было бы лучше, если бы я не вернулся. Гарри забыл бы меня со временем. Он и так почти меня не знал. Ты тоже не остался бы один — снова сошёлся бы с Нюниусом. У тебя была бы вся твоя жизнь, — и всё-таки в голосе Сириуса уже звучат, словно кто-то медленно, одну за другой нажимает клавиши, нотка презрения, нотка зависти. Это даёт Ремусу надежду, если не право ответить почти зло. — Ты думаешь, что я наслаждался жизнью, пока ты сидел в Азкабане? — он издевательски посмеивается. — Если помнишь, я оборотень. К тому же, и я тоже не знал ничего, кроме войны. Все мои друзья тоже умерли, а оставшиеся в живых считали меня предателем вроде Северуса. Я прозябал на окраинах волшебного мира, топил себя в обучении тому, что едва ли могло мне пригодиться, притворялся магглом — и всё равно мне каждые пару ночей снился ты. А после твоей смерти? Если ты думаешь, что у меня была какая-то невероятно содержательная жизнь с уважаемой работой, семьёй и рутиной, ты ошибаешься, но дело даже не в этом. Сириус, — говорит Ремус со всей возможной серьёзностью, со всей болью, которую всё это время носил в себе, глядя ему в глаза и с силой надавливая на плечи, точно к месту приковывая, — я не жил без тебя. Я медленно умирал без тебя. Я гнил изнутри. Так что замолчи — потому что ты ни черта не знаешь, о том, как мне было бы лучше. — Хорошо, — соглашается Бродяга сквозь стиснутые зубы, и Ремус счастлив слышать в его голосе гнев. — Но ты тоже не знаешь, как лучше для меня. Ты не понимаешь, как мне хочется исчезнуть. — Как раз это я понимаю отлично, — фыркает Ремус. — Мне тоже хотелось. Может быть, — он вырывает из себя это признание с корнем и тоже бросает его Сириусу под ноги, к лежащему там же сердцу, — может быть, мне до сих пор иногда хочется. Я не понимаю только, как тебе помочь. Но и для этого у меня есть идея. Я не отпущу тебя так просто, слышишь ты? Это из-за тебя я здесь, понимаешь? — швыряет он в Бродягу уже с открытым обвинением. — Я был… — …в поезде, — подхватывает вдруг Сириус. — Я знаю, — разводит он с руками в недоумении, отвечая на ещё не заданный вопрос. — Мне кажется, я тоже его видел. Точно, я стоял на перроне. У меня был билет, и я уже занёс ногу над ступенькой. Но Джеймс… — Да, Джеймс, — продолжает Ремус, так и не опомнившись от удивления, — он сказал мне, что тебя там нет. — И Гарри там тоже не было, — мрачно подтверждает Сириус. — Теперь я вспомнил. Они просили меня вернуться, чтобы я о нём позаботился. — И ты..? — торопит Ремус. Сириус отводит взгляд. — Я сказал, что за ним есть кому приглядеть. Я этим не горжусь, — фыркает он грозно, словно предупреждая укор, но Ремус и не подумал бы его упрекнуть. Он предпочитает спросить: — Тогда почему ты вернулся? — Ты и сам знаешь, — упрямо сжимает зубы враз замкнувшийся в себе Бродяга. — Если с тобой правда случилось то же самое. — Я не смог найти тебя, — шепчет Ремус. — Я осмотрел все вагоны, — подтверждает Сириус. Глаза у него лихорадочно блестят: этот внезапно вспоровший отчаяние осколок памяти явно подарил ему пару причин, по которым он не должен пока опускать руки, но надеяться слишком рано и Ремус всё равно знает, он теперь абсолютно уверен: они не справятся без помощи. — Ты спрыгнул? — уточняет он, просто чтобы не молчать. Бродяга кивает: — Поезд уже набирал ход, — он замолкает, а потом вдруг улыбается. — Я хотел ещё немного задержаться, поговорить с Джеймсом, но он молчал, а Лили назвала меня трусом. Именно тогда я понял. Я вспомнил, какие губы были у тебя на вкус, и я прыгнул. Сам не понял, как это произошло. — Я тоже не помню, как, — признаётся Ремус. — Потом просто проснулся, — Сириус так пристально смотрит на то, как двигается его рот, что невольно становится не по себе. — Но не можем же мы теперь вернуться? — заканчивает он со смешком. — Они сочтут нас за идиотов. Нет, только не сейчас. Давай поживём хотя бы ещё немного. Попробуем ещё раз. — Мы и есть идиоты, — вздыхает Сириус. — Если бы это было так просто — жить. — Я знаю, — вторит ему эхом Ремус — а потом расстояние между их лицами вдруг почти исчезает, словно его осушили неумелым заклятием — остался лишь мазок на донышке. — Ты меня поцелуешь? — это не вопрос, а самая настоящая просьба, и Ремус, конечно, отвечает: — Да. Но только если ты пообещаешь не сдаваться ещё немного. И сходить со мной в одно место, ладно? — Ладно, — губы Сириуса еле шевелятся, Ремус слышит его лишь потому, что они так близко (хотя ещё потому, что не может отвести от них взгляд). — Только… это два обещания. А значит, два поцелуя. Жалко, конечно, что этого не хватает, чтобы они, как в маггловской сказке, снова стали самими собой. Но, по крайней мере, это шажок в правильном направлении.