Его

Перевод
NC-21
Завершён
36
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
114 страниц, 49 375 слов, 20 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 9. Ангел-хранитель

Настройки
Огненные ангелы поднялись, и, когда они поднялись, глубокий гром прокатился по их берегам: возмущенный Орк горел в огне. Уильям Блейк Когда Лукас был совсем маленьким, а после смерти Мэгги прошел всего год, Шейн все еще был убит горем, и ему пришло в голову решить проблему с отпечатками пальцев. Надзиратель мечтал о совершенстве. Он всегда ожидал его от Лукаса, пока тот рос, и старался привить его мальчику, но такой подход работал только для воспитания шестилетнего ребенка. Наступил момент, когда нужно было заботиться не только о разуме, но и о теле. Словно заводчик с выводком щенков, подрезающий им уши. Глупо заводить бойцовую собаку с висячими ушами, хрупкими и мягкими, склонную цепляться за предметы и рвать их. Длинноухая могла бы сойти и за ищейку, но Шейн не растил детектива. Он воспитывал собаку, которую отправляли охотиться на четырехсотфунтовых диких кабанов с пятнадцатидюймовыми острыми клыками, – собаку, способную наносить сильные удары и кусаться, которая хватала, цеплялась, рвала на части. Шейн не хотел воспитывать из мальчика мужчину. Его стремления простирались даже дальше того, чтобы вырастить мальчика солдатом. Нет, Лукас должен был стать кем-то большим. Лучше, чем когда-либо был Шейн. Лукас Руссо должен был стать высшим хищником. Лукас не чувствовал себя хищником в шесть лет, сидя в подвале охотничьего домика, в который они вломились в межсезонье. Дома, что был всего на неделю или две, прежде чем маниакальный параноик Шейн перевезет их дальше. Глаза Шейна были затуманены, прикрыты. Он явно недосыпал. Он пил – не в тот момент, но часто. Оглядываясь назад, Лукас подозревал, что речь шла о каком-то виде амфетамина. У Шейна было двое детей, и он должен был присматривать не только за собой, но и за ними, и ужас от осознания полностью охватил его. Мужчина был напуган. Лукас сидел в большом уютном кресле, чувствуя сильную сонливость, словно он мог закрыть глаза и сразу же уснуть. Он хотел быть наверху и дремать рядом с Ником. Но какое-то детское беспокойство заставило его насторожиться. Он не понимал, но интуитивно чувствовал что-то странное в том, как он спустился в подвал, в том, как его разлучили с братом, как он остался наедине с человеком, который во многих отношениях все еще был для него незнакомцем. Шейн пытался ему объяснить. Лукас не помнил, что же, блядь, Шейн ему тогда сказал, да и это не имело значения. Его слова могли быть невероятно красноречивы, полны убедительных доводов, перед которыми не смог бы устоять даже взрослый человек, или же он мог привести аналогии со злыми людьми из леденцовой палочки и драконами из леденцов. Лукасу было шесть, и он был хорошим ребенком, а «хороший» означало «послушный», поэтому он кивнул. И он был таким уставшим. Но что хуже всего... он обожал Шейна. Это был человек, которого он до сих пор помнил как своего соседа, человек, который внушал Лукасу благоговейный трепет своим умением стричь газон, водить большой грузовик, который Лукас мысленно сравнивал со своей игрушечной машинкой и находил намного круче. Это был тот самый человек, который готовил блинчики с начинкой из M&Ms, хот-доги с осьминогом и однажды показал Лукасу, как приготовить смор13. Мэгги действительно была единственной, кто заботился о них – приносила продукты, проверяла, не нужно ли Лукаса подвезти до школы, раздавала аспирин, – но редкие моменты, которые выпадали на долю Шейна, выделялись еще больше из-за своей редкости. Лукас наслаждался этими моментами. Он настолько боготворил Шейна, что не издал ни звука, когда его разбудили посреди ночи, и сел, моргая сонными глазами. Позволил на себя шикнуть, послушно пошел по темному дому. Поднял Ники на руки. Вынес Ника через парадную дверь, сел в тот грузовик, который так поразил его, сонный и озадаченный, но ни на секунду не сомневающийся, что они в безопасности. Следующие месяцы прошли как в тумане, сбивая с толку. Он просыпался в странных местах, грязных и пугающих, но всегда чувствовал себя уютно, свернувшись калачиком в куртке Шейна. Утешение в том, что он дремал, прижавшись к нему, в те ночи, когда Шейн сидел без сна, едва моргая, наблюдая за дверями – с пистолетом на столе рядом с ним, с рукой на голове каждого мальчика – и за Лукасом, мирно спящим посреди кошмара Шейна наяву. Он доверял ему. Конечно же, он доверял ему. Он никогда не перестанет ему доверять. Шейн объяснил, а затем занялся жидким азотом. – Готов? – спросил Шейн, но на самом деле этот вопрос был приказом, который означал «дай мне свою руку». Лукас протянул руку. Лукас не закричал. Шейн не просил его вести себя тихо, но Лукас сам почувствовал необходимость. Он знал, что его брат спит наверху, и был хорошим мальчиком. Хороший не станет будить брата. Хороший будет сидеть неподвижно. Лукас не плакал. Слезы текли по его щекам, но он не плакал. Он не издал ни звука. Слезы жгли ему глаза, обжигали лицо, но с таким же успехом они могли быть ледяной водой по сравнению с тем, как обожгло кончик первого пальца. Горело так, словно он коснулся макушки солнца. Горело так, словно он сунул палец в маленькие голубые струйки, которые – щелк-щелк-щелк – вырывались из газовой плиты перед приготовлением блинов. Жгло, как от укуса змеи, белый жар, который в любой момент мог распространиться вверх по руке, словно все его тело охватит пламя. Но он не закричал. Сам того не осознавая, он прикусил губу, но не почувствовал, как горячая кровь хлынула по подбородку, не почувствовал, как она капает ему на рубашку. Адское пламя лизало его руки. Каким-то образом в шесть лет он нагрешил достаточно, чтобы заслужить вечное проклятие, быть привязанным к крошечному столбу и сожженным как ведьма. Он был маленьким кусочком угля, в который радостно тыкали красные демоны с острыми хвостами и вилами с заостренными концами. Он не издавал ни звука. Он боготворил Шейна. Он любил его. Он понимал, что каким-то образом эта боль была важна, что она была связана с душой Шейна. С его ночными кошмарами. У этого страдания была цель, и оно могло помочь. А Лукас больше всего на свете хотел помочь. Он мог понять боль Шейна не больше, чем свою собственную. Он не понимал, почему они спали в отелях, в машине, в тихих загородных домиках, а не дома. Он не знал, почему Шейн все водил, и водил, и водил машину. Он не понимал ни могилы, ни запаха дыма, ни оружия в багажнике, ни трясущихся рук, ни бутылок на полу. Но Лукас знал, что сможет это вынести. Он был готов вытерпеть все что угодно, если это будет значить, что Шейн снова сможет улыбаться, снова сможет спокойно спать, снова сможет чувствовать себя в безопасности. Даже в том возрасте Лукас понимал – пускай и очень мало понимал в остальном – что Шейн напуган. Что ему тоже нужны бутерброды с обрезанной корочкой. Вождение большого грузовика, стрижка газона – все, что произвело на Лукаса впечатление как признак взрослости, не сделало Шейна сильнее. Не защитило Мэгги. Не могло защитить и их. Им придется защищать друг друга. Такая философия сформировалась в голове Лукаса еще в тот момент, когда ему было шесть, и ничто здравое, рациональное или нравственное не могло заставить его изменить свое мнение. Ему было все равно. Шесть лет, двадцать восемь лет, – он был все тем же ребенком, тем же мужчиной. (Он крутил кольцо на пальце с такой силой, что оно прокалывало кожу и кровоточило. Оно жгло.) Шейн расправился только с тремя пальцами, когда поднял взгляд. Подняв глаза, он увидел заплаканное личико Лукаса, кровь на его губах и подбородке. Лукас наблюдал за работой Шейна и беззвучно плакал от того, что с ним делали. Что делали с ними обоими. И это было высшей точкой. То был Шейн-демон, оскаливший зубы Шейн, ураган с безумными глазами, монстр, черная бабочка, ядовитый сорняк, фабрика, извергающая черный дым, Сатурн, пожирающий своих детей, Уроборос, пожирающий хвост собственного наследия, орел, вырывающий печень у Прометея, цикличный, саморазрушительный, поглощающий себя, безумно вращающий глазами и глубоко-глубоко спящий. Он спал, и ему снился кошмар о мертвой женщине и мертвом ребенке, снова и снова, и снова, и снова, и снова. А потом Шейн проснулся. Он сморгнул дурной сон и обнаружил, что все происходило наяву. Он был в темном подвале с ребенком, плачущим ребенком, у которого текла кровь из искалеченных пальцев, а Шейн держал в руках орудие пыток – распылитель жидкого азота, который выпал у него из рук. И он посмотрел на Лукаса так, словно... Лукас мог ему это объяснить. Будто ребенок мог объяснить, как они туда попали, как будто Шейн весь прошлый год провел в беспамятстве, и, боже, вероятно, так оно и было. У Лукаса не было ответов тогда, нет их и сейчас. Ему было шесть. Все, что у него было тогда, – это внезапный всплеск рыданий, каждый сдерживаемый всхлип наконец вырывался наружу, плач, как и положено ребенку. И Шейн поднял его, Шейн опустился в кресло, Лукас уткнулся окровавленным лицом в грудь Шейна, чтобы открыто заплакать, а Шейн держал его на руках. Не как отец, предлагающий защиту, не как надзиратель, дающий Лукасу коробку, в которую он может спрятать свои рыдания, а как человек, напуганный до смерти. Дрожь. Дрожат они оба. Рука Шейна, сжимающая затылок Лукаса, дрожащие пальцы, словно он убеждал себя, что ребенок здесь, что он жив, что он не убивал его, а затем прижался лицом к волосам Лукаса. Ни один из них не мог утешить другого. Ни один из них не мог ничего понять. Они были в темноте вдвоем. После этого – то могли быть минуты, а могли быть и часы – Шейн обрабатывал ожоги, промывая и перевязывая их с той же тщательностью, с какой он применял жидкий азот. Он не извинился. Не просил прощения. Он не выпытывал у Лукаса нужных слов, которые могли бы его оправдать. Он не манипулировал Лукасом и не принуждал его все забыть, как позже он будет манипулировать Лукасом, заставляя его подчиняться, обучая его правильным словам. Да, сэр. Нет, сэр. Он не хотел прощения. В тот момент Шейн молчал. Погрузившись в размышления. Лукас представил, как он изучает свою собственную душу – душу человека, который пытался сжечь отпечатки пальцев ребенка, пытаясь стереть саму его душу. Духовное убийство. Критическая точка. Лукас узнал свое место в мире Шейна. Он был мерой. Шейн не мог измерить себя. Не мог посмотреть на себя со стороны. Он был человеком, который сделал свою душу нечитаемой даже для самого себя, используя стопку за стопкой чистых листов бумаги, записывая свои грехи невидимыми чернилами. Его сердце было в эпицентре событий, его ориентиры стерлись в белой вспышке смерти Мэгги. Не просто сгорел, а превратился в атомы. Его отвратительность заключалась во внезапной слепоте. Бродил пьяный, злобный, как ошпаренный сторожевой пес, не видя, куда идет. Вплоть до обожженных кончиков пальцев. Ребенка с окровавленными губами. Стойкости Лукаса. Именно тогда на этого человека наконец снизошла ясность, за которой последовало то, что Лукас представлял – или надеялся – как ужас, ненависть к самому себе. И все это было поглощено и ассимилировано Шейном в его восприятии самого себя. Шейн не сказал ни слова, но Лукас знал, что момент перемен миновал. Потому что Шейн больше никогда не достигал того предела жестокости. Лукас был свидетелем его сдержанности на протяжении многих лет – того, как она ослабевала, вновь появлялась, возвращалась и снова исчезала. Постоянный прилив жестокости, который больше никогда не перерастал в цунами. И Лукас видел, что Шейн наблюдает за ним... чувствовал на себе взгляд Шейна. Иногда добрый, иногда полный ненависти, но бесконечно оценивающий. Шейн без конца читал его, читал душу Лукаса, читал эмоции, чувства и страх, которые Лукас не мог не показывать открыто, постоянный беспомощный показатель его любви к своему хранителю. Потому что Лукас не мог не раскрыть всего. Лукас не мог не показать своего обожания. Просто не мог. То была любовь, вшитая в его существо, любовь, от которой его легкие вздымались и опадали, сердцебиение Шейна совпадало с его сердцебиением, кровь текла вместе, каким-то образом они всегда соприкасались, почему-то всегда были слишком близки, не в силах отделиться, не в силах не погрузиться в эту близость всем телом внутрь, заполнить пространство, оставшееся рядом с грудью Шейна, под его подмышкой, у его бока. Лукас был стеклянным револьвером. Смертоносный и уязвимый. Все его внутренности были на виду. Когда Лукас не мог этого вынести, Шейн узнавал, и это становилось его пределом. Когда Лукас работал до изнеможения, Шейн останавливался. Только тогда он и останавливался. Когда Лукас был на грани обморока, когда ему было слишком больно стоять прямо, когда его тело дрожало от усилий продолжать движение, Шейн останавливался. Только тогда он и останавливался. Лукас был пределом. Он был мерилом. Канарейка на угольной шахте надзирателя. Лукас был источником перемен. Началом всего хорошего, что было в душе надзирателя. Было тошнотворно, горько-сладко, и именно так Лукас это запомнил, и примерно так он себя и чувствовал. «Горько-сладко», но только до одиннадцати лет. Горечь превратилась в кошмары, сладость – в экстаз. Боль от ожогов. Блаженство от милосердия Шейна. Осознание на его лице, внезапное осознание Шейном черного туннеля, в который он забрел, и то, как он остановился. Он остановился. Шейн повернулся и ушел от уничтожения, загнал худшую часть себя в клетку и закрыл дверь. Он сделал это ради Лукаса. Наконец-то он увидел себя таким, каким его представлял Лукас, и на всю оставшуюся жизнь этот образ стал его ритмом. И они никогда не говорили об этом, но Лукас всегда будет помнить. Помнить, как был там, шестилетним, в той темной комнате, которая казалась подземельем, пока Шейн обрабатывал его крошечные пальчики и в тишине расшифровывал свою душу. И Лукас смотрел на него в таком же молчании. Не плакал, даже не был особенно благодарен или счастлив за то, что его пощадили, но был очарован. Поглощен самоанализом Шейна. Наблюдая, как ангелы и демоны мелькают на лице его хранителя. Зная, что сам Шейн и был ангелом.