***
У нее обломанные ногти все в краске. Черные волосы заколоты кистью. За ухом пятно туши — не отмывается, так сильно въелось, что похоже на родинку. Лань не следит за собой. Ей наплевать на свое тело. Физическая оболочка — ничто, так она говорит. Интересно, почему так считают только люди, чья красота режет глаза до кровавых слез? Хаяко знает это ее состояние — почти животное, маниакальное, дикое вдохновение. Лань сейчас не с ней. Она в своем мире, вычерченном грифелем и облитом гуашью. Ее мир — холст, ее сограждане — кисти и масло, ее страсть — линии и тени. Ее душа цвета пепла. Быть музой тяжело. Быть музой чокнутой гении — вдвойне. Любить, зная, что ты лишь мимолетная одержимость, — невыносимо. — Хаяко! — зло шипит Лань из-за мольберта, и Хаяко понимает, что слишком глубоко ушла в свои мысли и перестала следить за лицом. Она уже научилась различать каждую ноту в этом «Х-а-я-к-о». Она научилась читать чужое настроение по этому «Х-а-я-к-о». Она уже почти ненавидит свое имя, которое произносят этим хриплым раздраженным голосом. Она обожает каждую букву, которую с ненавистью выплевывают, собирая уродливое: Х-а-я-к-о. — Прости… — примирительно шепчет она, вновь натягивая мечтательную улыбку на губы. Зачем вообще рисовать кого-то с натуры, если в двадцать первом веке фото можно сделать меньше, чем за тридцать секунд и не выходя из дома? Это же пустая трата времени! Но Лань такое лучше не говорить. С Лань вообще лучше не говорить, если хочешь ее любить. — Да пошло оно! — слышится из-за мольберта часа три спустя, когда Хаяко уже не чувствует собственное тело — затекли, кажется, даже уши. Лань в сердцах швыряет кисточку в банку с водой — брызги на долю секунды образуют веер — и закуривает, подходя к окну. Пепел плавно планирует на подоконник, с которого почти слезла белая краска. Жутко хочется встать и посмотреть, что ее так взбесило, но нельзя — это Хаяко выучила еще в первый день. Нельзя смотреть. Можно только заочно восхищаться. И то — молча. И старательно придерживать собственную самооценку, иначе она съедет прямо на пол. …— У тебя разные глаза. Прищурь один. Нет, теперь расслабь. Все равно разные. …— Щеки как у хомяка. Втяни. Нет, теперь банши. И не опускай голову — второй подбородок видно. …— Волосы как солома. Тебе не идет блонд. Остриги. И все. Делай что хочешь с этими комментариями. Хочешь, выбей на груди тату. Хочешь, напиши записку и толкни табуретку пяткой. Хочешь, плачь в подушку от безысходности, ведь тебя не полюбит та, у кого вместо сердца акварель. Такая же прозрачная и пустая. Вариантов масса. И Хаяко плачет. И записку пишет. И голодает, чтобы щеки стали поменьше. И волосы остригает. И глаза красит, чтобы побольше казались. И ежедневно, по три часа сорок восемь минут сидит на стуле в маленькой студии при университе искусств, переоборудованной из заброшенной аудитории. Зачем она приходит? Страдать нравится, наверное? Ведь любой здравомыслящий человек, услышав такое, ушел бы и не возвращался. А она глупая. И мазохистка. Глупая мазохистка. А еще наивная дура. Которая верит, что исправит, перевоспитает, отогреет. Ведь хорошие девочки всегда всем помогают. — Свободна, — бросают грубое и в противовес сказанному пригвождают к месту тяжелым черным взглядом. — Вали. Завтра в то же время. Опоздаешь — будешь ждать за дверью. И все. Зэ энд. Финита ля комедия. Прощайте. Пишите письма. Во что тут можно было влюбиться? В арктический холод? В жесткие, бьющие наотмаш слова? В кривую, злую усмешку? В пятно туши за ухом? В обломанные ногти? Хаяко не знает. Она вообще уже ничего не знает. И не понимает. Но она придет завтра. Вовремя, секунда в секунду. И будет покорно смотреть своими разными глазами и давиться пеплом. Пеплом чужой души.***
4 сентября 2025 г., 12:51