Часть 1
12 сентября 2025 г., 18:52
У Гоуста светлые ресницы.
В этом всё, мать его, дело: в чёрной ткани маски, в изрисованной углём коже, в карих, глубокого и холодного цвета, глазах. На фоне этой абсолютной безжизненной тьмы ресницы его блядские — контрастная деталь, привлекающая внимание; акцентный штрих; откровение.
Соуп разглядывает их, как хренову Мону Лизу. Изучает, исследует, влипает — намертво, пока не одёрнут сухим:
— Сержант.
Гоуст обращается к нему так, когда злится. Чтобы осадить, чтобы привести в чувство. Когда он им доволен, он обыкновенно называет его…
— Что? — а губы сухие, и в горле першит.
Пауза. Смешок. Дрожь — ресниц этих. Ёбаный Ад.
— Хватит пялиться.
…совершенно иначе.
Интимнее. Ласковее.
Ебучий Гоуст. Светлокожий, светловолосый, здоровенный, на мощных плечах того и гляди полопается форменная куртка. Закованный в броню одежды и ледяного молчания, перемежающегося лишь редкими оттепелями.
Постоянно в балаклаве.
Под ней — гладко выбритый подбородок, тонкие неулыбчивые губы, чётко очерченные крылья носа. И шрамы. Много, много шрамов; по каждому из них Соуп мог бы сдать экзамен.
Переносица — точка, остановка, граница закатанной ткани, дальше которой не пускают даже его.
Даже — потому что в те моменты, когда рядом с ними нет никого из парней, над их головами не свистят пули, а дневное бдение сменяется ночным покоем, Гоуст больше не называет его сержантом.
В такие восхитительные, редкие, до обидного короткие ночи Гоуст шелестит — отзвуком, эхом шёпота:
— Джонни.
И Соуп отвечает:
— Иди сюда.
Это волнительно и, пожалуй, даже жутковато: то, как Гоуст из раза в раз повинуется этому его хриплому призыву. Тот самый Гоуст, который доводит команду до изнеможения на каждой тренировке; который раздаёт распоряжения на миссиях с чёткой и сухой уверенностью прирождённого командира; которого — за глаза, не в лицо, ясное дело — только и кличут, что сухарём, ледышкой и бессердечным козлом.
Вот он — сухарь, ледышка, бессердечный козёл — напротив Соупа, в каком-то шаге. Касающийся его щеки, вжимающийся укрытым тканью лбом в его собственный, наверняка пылающий.
Опускающийся перед ним на колени.
Этого вида хватило бы, чтобы лишиться рассудка.
Его — и ладони, притёршейся к члену прямо через ткань.
Стиснувшей — с силой, почти что с жестокостью; так, чтобы Соупа повело, уничтожило, окончательно размазало по сраной стене.
Так, как ему нравится.
Боже правый, до чего же ему нравится — Гоуст.
Воплощённая мощь, Иисусе. Весь натянутый, как струна, напряжённый, на широкой спине играют мышцы. Сожми это стальное плечо — и пальцы переломаешь.
Соуп, конечно, всё равно пытается. Трогает, гладит, давит. Растирает — костяшками — там, где между балаклавой и воротом футболки обнаруживается просвет прохладной кожи.
Говорит сипло, задохнувшись на очередном движении чужой руки:
— Обожаю смотреть на тебя с такого ракурса.
И:
— Вам он к лицу, лейтенант Райли, сэр.
И:
— Ресницы твои, ёбаный Господь. Белые почти, блядство какое-то. Только о них и дум… мх…
Осечка, сбой, рваный изломанный выдох — Гоуст приподнимает балаклаву, прижимается обнажёнными губами к низу его живота, и под этой влажной лаской рта разгорается чёртов лесной пожар. Соуп давится хрипом; Соуп жмурится — до боли, до цветных пятен под веками, до секундной потери равновесия, вынуждающей его пошатнуться.
Стена под лопатками холодная, а Гоуст — неожиданно горячий. Быстрый и чёткий, такой же, как на заданиях, когда небрежно расправляется с его ремнём и вжикает ширинкой (Соупа мурашит всего, с ног до головы). Грубовато-требовательный, когда сдирает с его бёдер плотные армейские брюки вместе с трусами и трёт чувствительную головку обтянутым жёсткой перчаткой пальцем (это почти больно, но вместе с глухим ругательством выходит и движение навстречу, к нему, к контрасту остро-сладких нот).
Тёплый, мокрый, шёлковый — когда берёт за щеку, помогая себе рукой (и она натягивается, блядский боже, щека его, поддаётся короткому судорожному толчку).
Наверное, его прерывистый стон слышно на другом конце базы.
Наверное, ему на это поебать.
Гоуст смотрит — снизу вверх, с этой своей непристойной, порочной, грязной позиции. Подчинённый и уступающий, готовый повиноваться. Глаза — практически чёрные, островки мрака в обрамлении светлых стрелок ресниц.
Пока что совершенно сухих.
Соуп сглатывает, чертыхается и дёргает его к себе за ткань балаклавы на затылке.
Бёдра отдаются ноющей болью — Гоуст вдавливает в них пальцы, как делает всегда, то ли предупреждая, то ли пытаясь вернуть себе контроль.
А потом — берёт глубже, на язык, в горло.
Изумительное тесное горло лейтенанта Саймона Райли.
Сжавшее его внутри, как перчатка.
— Су-у-ука, — хрипит Соуп, пошатнувшись; дрожащие пальцы мажут по обтянутому тканью затылку в нелепой попытке вновь обрести точку опоры, найти, за что ухватиться. — Твоя… чёртова… глотка…
Гоуст даже не вздрагивает. В отличие от него самого, он неизменно молчалив во время… того, чем они занимаются, чем бы оно ни было. Гоуст весь — хренов лабиринт, кубик Рубика с перепутанными гранями, можно всю жизнь провести в попытках собрать его, где уж тут выбить хотя бы глухой всхлип?
Впрочем, его всегда выдают мелочи.
Безмолвная покорность, с которой он принимает член глубже, когда Соуп качает бёдрами, теперь придерживая его за загривок.
Шумный выдох через нос, когда — чуть не давится на новом, судорожно-сбивчивом толчке, и требовательном, и умоляющем.
Пальцы эти, стиснувшие бёдра до синяков, прежде чем разжаться.
Невербальное «можно», и «я справлюсь», и «вольно, сержант».
Ох, ч-чёрт, когда Гоуст даёт ему карт-бланш, это всегда так, будто он уже откинулся, помер, сдох — и теперь пускает слюни на небесах, фантазируя о своём лейтенанте.
Не слишком-то далеко от правды, а?
— Б-блядь, — выдыхает Соуп, кусая губы. — Какой же ты…
И срывается, так и не договорив, какой.
В торопливый рваный ритм, в лихорадочные движения, в сдавленный мат. Пока он — Гоуст — не взвоет беззвучно, не захрипит, не поперхнётся.
Не завибрирует — горлом своим ебуче-прекрасным.
Позволяя всё.
Кожа под ладонью немного влажная от пота, рука соскальзывает, не уцепиться; во рту мокро и солоно, как после удара в зубы; а в груди — целый, мать его, Апокалипсис, сердце херачит так, что рёбра уже, должно быть, всмятку. Ничего, ничего, разве это высокая цена за это большое крепкое тело, и влажный язык, и изумительно тесную глотку, и тебя принимающего мой член так правильно так славно так глубоко ты просто создан для него Саймон придуман чтобы стоять передо мной на коленях давясь слюной прогибаться подо мной в пояснице пока я тебя деру и подставляться каждый ёбаный раз будто в последний как самая грязная шлюха самая охуительная детка самый
Мысль — или череда слов, он даже не знает, шептал ли всё это вслух, шипел ли, рычал ли, насаживая Гоуста на хер — обрывается вместе с волной дрожи, со вспышкой острого, практически болезненного удовольствия, со сжавшимся на его болте горлом, с лихорадочным «блядь».
Сил хватает только на то, чтобы отпрянуть, чтобы дёрнуть Гоуста за холку, вынуждая сняться ртом с члена — этот грязный хлюпающий звук, — чтобы выцепить расфокусированным взглядом ниточку слюны, оборвавшуюся у подбородка, и потемневшие до черноты глаза, и слипшиеся мокрые ресницы.
Подумать: красивый же, красивый, сука, когда — мой, присвоенный, помеченный, весь выпачканный в моей…
…спустить — на его чувственно припухшие губы, на чёрную ткань задранной балаклавы, на светлую кожу под ней.
На вымазанные углём веки — Гоуст успевает зажмуриться.
Светлые ресницы не перестают подрагивать.
В считанных дюймах от россыпи вязких капель.
Есть что-то запретное, бесстыдное, почти непристойное в том, чтобы собрать их губами, размазывая по горячему лицу потёкшую краску и слёзы, прежде чем грубовато подтянуть Гоуста к себе и поцеловать. Пусть врежется стояком в ещё ноющее бедро, приникнет, потрётся.
Как хороший мальчик, выпрашивающий награду.
Его ёбаное совершенство.
Саймон.