Среди увядших цветов

PG-13
Завершён
13
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
20 страниц, 6 838 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
13 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник

Среди увядших цветов

Настройки
В Обри-Холле, под высокими золочёными сводами, где венецианские люстры мерцают так, будто и сами немного опьянели от собственного блеска, проходит ежегодный бал Бриджертонов — «Бал сердец и цветов». Название звучит глуповато, как будто его придумала тётушка, у которой до сих пор на комоде стоит миниатюрный купидон из свадебного букета её сестры, и которая до сих пор, несмотря ни на что, верит в любовь с первого взгляда. Элоиза движется сквозь толпу, держа бокал шампанского перед собой, словно это щит Персея, способный отразить любые попытки сватовства со стороны матери и любые неуместные вопросы о её собственных планах. Она ищет Пенелопу — та, как всегда, наверняка укрылась в каком-нибудь углу, где можно наблюдать за происходящим, оставаясь при этом невидимой. Пенелопа мастерски владеет искусством присутствовать и одновременно отсутствовать — качество, к которому Элоиза испытывает едва ли не зависть. Ведь быть невидимой — значит быть свободной. А быть свободной — значит, по крайней мере на время, перестать быть объектом чужих ожиданий. Но вместо того чтобы обнаружить свою подругу у алой драпировки или за кустом пальмы, она внезапно оказывается рядом с Бенедиктом. Он стоит у мраморной колонны, спокойно поедает крошечные пирожные с видом человека, который давно научился находить удовольствие в малом, и при этом с язвительной улыбкой комментирует каждую пару, что проходит мимо. У Элоизы возникает подозрение, что он делает это специально — просто чтобы её раздражать. — Смотри, Колин и мисс Томпсон… или уже леди Крейн? — говорит он, чуть склонив голову набок, как художник, оценивающий чужую работу. — Неужели он действительно сумел её заманить сюда? — Или она его, — добавляет Элоиза, сдерживая смешок. Она знает, что это неправильно — смеяться над чужими отношениями, особенно над такими странными, как у Колина и мисс Томпсон. Но Бенедикту весело, а ей нравится ему угождать. Это как играть роль умной собеседницы в пьесе, где она до сих пор не получила даже реплики. Он смеётся, громко и без церемоний, и Элоиза улыбается в ответ, хотя внутри что-то слегка сжимается. Ей хочется быть такой же уверенной в своих чувствах, как они все — Колин, мисс Томпсон, даже Бенедикт. А она всё ещё чувствует себя как книга, которую начали читать, но так и не дочитали до конца. Как будто её история ещё не началась, хотя все вокруг уже давно прожили три главы. Когда ей становится скучно, она просто оставляет его в одиночестве среди пирожных и музыкантов и идёт на поиски Пенелопы. Та всегда находит способы смотреть на светскую жизнь со стороны, как будто она одновременно и зритель, и режиссёр, и критик. Элоиза уверена, что сегодняшний вечер дал бы им повод для долгих и едких разговоров — таких, после которых остаётся лёгкое чувство превосходства и горьковатое удовольствие от того, что они, по крайней мере, не такие, как все остальные. Но Пенелопы нигде нет. Что странно. Или, хуже того, не странно — значит, она уже где-то ввязалась в очередную историю, о которой потом будет врать с такой убедительностью, что даже Элоиза начнёт сомневаться в собственных воспоминаниях. Раздражённо вздохнув, она замечает, как мать машет ей рукой из дальнего угла зала, рядом с каким-то молодым человеком в идеально подогнанном жилете. Его жилет говорит о многом: о средствах, о вкусе, о желании произвести впечатление. К сожалению, о том, чтобы быть человеком остроумным, он ничего не говорит. «Нет, спасибо», — думает она, даря матери вымученную улыбку, и, не дав той времени сделать жест официального представления, проскальзывает в тень, ведущую на террасу. Там, по крайней мере, можно подышать воздухом, не опасаясь, что он наполнен предложениями руки и сердца. Снаружи тихо. Ветер играет с краем её платья, приподнимает его так, что становится почти неприлично. Элоиза всегда считала, что неприличность — это когда смотрят. А когда никто не видит — это просто свобода. Или почти свобода. — Чёрт, — бормочет она, поправляя ткань. Но в этом тоже есть что-то своё — эта лёгкая дерзость, почти провокация, которая не требует свидетелей. Как будто сама весна шепчет ей, что можно быть немного непослушной, если никто не смотрит. Внутри духота, полная запаха духов, воска и человеческого волнения — всё это смешалось в один густой коктейль из ожиданий, разочарований и надежд, которые никто толком не озвучивает, но все чувствуют. Здесь, на террасе, воздух прохладный и почти осуждающий, как взгляд старшей сестры, когда та знает, что Элоиза хочет сбежать и понимает почему. Вероятно, потому что сама когда-то сбегала. Или хотела. Она вдыхает глубже. Свет от фонарей льётся мягкими пятнами на каменные плиты, ночь тёплая, но ветер напоминает: весна всё ещё не решила, станет ли она летом. Как и Элоиза — всё ещё не решила, станет ли она леди, которая выходит замуж, или леди, которая этого не сделает. А может, станет кем-то совсем другим — тем, кого никто ещё не придумал, но кто уже существует в её мыслях, как персонаж книги, которую ещё предстоит написать. Именно тогда она слышит шаги. Неспешные. Уверенные. Без намёка на торопливость светских гостей. Когда она оборачивается, то видит мужчину, чья фигура кажется частью ночи. Он высокий, с резкими чертами лица, в которых нет ничего мягкого. Его взгляд скользит по ней, как будто он рассматривает не человека, а какой-то странный, но интересный экспонат в коллекции. — Вы, должно быть, младшая Бриджертон. Элоиза, если не ошибаюсь? — говорит он, голос его низкий, немного сухой, будто он давно забыл, что такое удовольствие от разговора. — Ваш братец упоминал, что вы разделяете его… своеобразное чувство юмора. Она вздрагивает — не от страха, разумеется, а от какого-то странного, почти поэтического напряжения, что вдруг возникает между ними, словно первые ноты скрипки, сыгранные в тишине бального зала, заставляющие кожу покрываться мурашками, а сердце биться в унисон с мелодией. — Вы не ошибаетесь, — отвечает она, делая шаг вперёд, чтобы показать, что не собирается прятаться. — И простите, но о каком моём брате вы говорите? У меня их несколько, и каждый считает, что знает меня лучше, чем я сама. Мужчина чуть склоняет голову, будто в знак признания её дерзости, но не одобрения. — Ваш старший брат, Бенедикт. Он упомянул, что у вас с ним есть… нечто общее. Назовём это чувством юмора. Элоиза чувствует, как кровь приливает к её щекам — не просто к лицу, а именно к щекам, будто кто-то внутри неё разжёг маленький костёр из позора и любопытства. Значит ли это… что он всё-таки говорил о ней с Бенедиктом? О ней — её насмешках, её шепоте, её дерзости, спрятанной за веером и улыбкой? Или это просто игра? Он хочет её разыграть. Возможно, он видел. Видел, как она и Бенедикт, словно заговорщики из водевиля, прятались за колоннами, хихикали над Колином и леди Крейн, над их неловкими взглядами и ещё более неловкими комплиментами. Как дети. Как глупые, счастливые дети, которым ещё не сказали, что взрослые не смеются вслух: они только улыбаются, пока не останутся одни. Он должен был видеть. И если видел, то теперь знает. Знает, что она не такая, как все. Или… что она точно такая же. Мужчина поднимает бровь, слегка склоняет голову, будто изучает не просто выражение её лица, а саму её суть. Его взгляд задерживается на её глазах, потом опускается ниже — на руки, которые она сжимает перед собой, на край платья, всё ещё чуть трепещущий от ветра. — Бенедикт, — говорит он, и имя звучит здесь, в темноте, почти интимно. — Он сказал, что вы — единственная в вашей семье, кто способна оценить ботанический трактат без риска уснуть на третьей странице. Время замирает между ними, как музыка в момент тишины между аккордами. Его губы дрогнули едва заметно, как будто вспомнили, что должны, но не захотели. Настоящей улыбки не последовало. Он не из тех, кто улыбается легко. Возможно, он и вовсе забыл, как это — улыбаться по-настоящему. — Хотя сейчас вы выглядите так, будто предпочли бы трактату прыжок с этой террасы. Элоиза чувствует, как его слова обволакивают её, слишком тяжёлые для этой ночи. Она хочет ответить, но не сразу находит голос. Он делает шаг ближе, и теперь его тень ложится на неё целиком — длинная, чёрная, почти что объятие. Но взгляд остаётся отстранённым, как у человека, привыкшего к тишине оранжерей, а не к музыке балов. — Ваше замешательство… связано с моей женой? Или с тем, как вы и ваш брат пялились на нас? И вдруг она понимает. Это он. Муж мисс Томпсон. Сэр Филипп Крейн. Он груб намеренно. Точно рассчитано. Но злости в нём нет. Ни капли. Только холодное, безмятежное любопытство, будто она не девушка, а какой-то редкий вид моли, застрявший в луче лампы. И он — учёный в перчатках — терпеливо ждёт: попытается ли она взлететь… или просто упадёт, трепеща крылышками. Элоиза расправляет плечи. Ей хочется казаться уверенной, даже если внутри всё дрожит. — Я люблю читать, — говорит она, пожимая плечами, будто его обвинения — это просто ещё одна глава в скучной книге. — И… мы не пялились, мы смеялись… над Колином, в основном. Хотя, быть может, это и есть «пялиться», если делать это с изяществом. Слова звучат глуповато. Она знает, что он ей не верит. Он слишком умен, чтобы поверить в такое простое объяснение. Она ждёт его реакции. Ждёт вопроса, упрёка, может быть, даже улыбки. Но он просто стоит, смотрит и молчит. Сэр Филипп медленно скрещивает руки на груди. Ветер шевелит тёмные пряди его волос, и на секунду его лицо кажется менее суровым, почти человечным. Но это миг, и он проходит. — Над Колином, — повторяет он, как будто пробует имя на вкус. — Потому что он привёл замужнюю леди на бал, нарушая все приличия? Или потому что он — как ваш брат выразился — «ходит, как павлин, которому подрезали хвост»? Он делает паузу. Ждёт. Она не отводит взгляда. — Вы странная, мисс Бриджертон, — говорит он чуть тише, почти задумчиво. — Большинство дебютанток хихикают над цветом платьев или сплетнями. А вы… над братьями и условностями. Слова застают её врасплох. Это не оскорбление, нет. Скорее наблюдение. Но именно поэтому — больнее. И она обижается. Не из-за него, а из-за того, что он прав. Что она действительно другая. Что она слишком много видит, слишком много хочет сказать, но никогда не знает, как сказать правильно. — Это вы странный, потому что… — начинает она, указывая на него рукой, — потому что… потому! И здесь голос её срывается. Не от страха. От раздражения. От того, что она не может найти нужных слов, чтобы объяснить. Она глубоко вдыхает. Глаза блестят. Сэр Филипп резко поднимает бровь, но в его глазах вспыхивает искра интереса. — «Потому» — это не аргумент, мисс Бриджертон, — говорит он, чуть наклоняясь ближе. — Если уж критикуете, будьте готовы обосновать. Или ваше остроумие ограничивается односложными обвинениями? Его тон всё ещё сух, но теперь в нём слышится лёгкое раздражение, будто он не ожидал, что кто-то осмелится назвать его странным в лицо. Ветер играет с подолом её платья, и на секунду кажется, что Сэр Филипп хочет сказать что-то жёстче. Но вместо этого он добавляет: — Хотя… возможно, вы правы. Странность — не всегда недостаток. Иногда это просто… инаковость. Элоиза слушает, и в этот момент что-то новое проскальзывает между ними: не согласие, не восхищение, а лишь понимание, холодное и ясное: они оба чужды тем правилам, что мир сшил для них по мерке чужих душ. — Я знаю… что это не недостаток, — говорит она, голос её немного мягче, но всё ещё напряжён. — Просто другие так не думают, когда называют кого-то странным. Они хотят, чтобы ты был удобным. Предсказуемым. Она делает паузу, взгляд блуждает где-то за его плечом, словно она говорит уже не только с ним, но и с собой. В те вечера, когда она пыталась казаться милой, смешной, подходящей. Когда улыбка была маской, а слова — компромиссом. — Вот что я имела в виду под вашей странностью, — добавляет она. — Ваше отсутствие желания вести себя глупо и смешно в таких обстоятельствах. Почему вы позволили Колину водить вашу жену по залу, словно она — его трофей после охоты? Разве у вас, джентльменов, нет этой гордости, которая обычно толкает вас на глупости и смешные поступки? Слова повисают в воздухе. Она знает, что перешла черту. Но ей всё равно. Ей хочется услышать его правду, даже если она окажется слишком неуместной для такого вечера. Сэр Филипп сужает глаза, но он не отводит взгляда, напротив, кажется, что её слова его развлекают. Не смехом, нет. Скорее, тем тихим удовлетворением, которое возникает, когда кто-то говорит вслух то, о чем остальные предпочитают молчать. — Гордость? — повторяет он, и это слово звучит на его языке почти горько. — Гордость — это когда ты позволяешь обществу диктовать, как тебе реагировать. Когда ты рычишь и бьёшь себя в грудь, чтобы доказать что-то людям, мнение которых тебе на самом деле безразлично. Он откидывается назад, движения его становятся медленнее, будто он даёт ей время осознать каждое слово. Его голос становится тише. — Марина знает, что она — моя жена. Колин Бриджертон знает, что она — моя жена. Весь этот зал, — он делает короткий жест в сторону шумного бала, — знает. Если кому-то нужно, чтобы я показательно вскипятился и устроил сцену, — это их проблема, а не моя. Элоиза слушает и впервые за вечер чувствует, как её собственные слова теряют вес. Он говорит не с высокомерием, а с чем-то другим — с уверенностью человека, который давно перестал играть по правилам. Ветер снова треплет край её платья, будто напоминает: «Ты одна». Но она не боится. Только сердце стучит чуть быстрее, чем обычно. И тогда он вдруг добавляет: — А вот вы… вы ненавидите выглядеть глупо. И поэтому предпочитаете убегать на террасы. Его тон не издёвка. Это наблюдение. Возможно, даже признание. — Потому что я всегда выгляжу глупо… в глазах джентльменов, — ворчит она, но голос уже не такой уверенный. — А если я говорю что-то неглупое, они смотрят на меня с таким изумлением, словно я вдруг взлетела, но всё равно считают это трюком, а не талантом. Она сама не понимает, почему делится с ним этим. Возможно, потому, что он первый, кто не насмехается над ней. Или, быть может, потому, что смотрит на неё слишком внимательно, как будто видит не просто сестру виконта, не просто очередную светскую девицу в модном платье, а кого-то другого. Сэр Филипп внезапно смеётся, коротко, резко. Звук вырывается из него неожиданно, будто он давно забыл, что умеет смеяться вообще. — Боже, вы действительно необыкновенны, — говорит он, всё ещё чуть задохнувшись от собственного смеха. Но в его глазах нет раздражения, скорее что-то вроде… признания. Как будто он только что понял, что они оба говорят на одном языке, который никто другой не понимает. Он наклоняется чуть ближе, и теперь в его голосе звучит не просто сухость, а почти вызов: — Если джентльмены считают вас глупой — значит, они сами глупы, — произносит он тихо, но отчётливо. — А если вы так уверены, что все вокруг идиоты… зачем вообще тратить время, пытаясь им угодить? Его пальцы судорожно сжимаются и тут же разжимаются. — Хотя, возможно, вам просто нравится жаловаться. Элоиза замечает, как он пытается вернуть голосу привычную холодность. Смотрит на него пристальнее, чем раньше. Не с вызовом, не с игрой, а с чем-то более опасным: честностью. Потому что он сам был честен. И потому что он выглядит так, будто тоже не боится услышать правду. — Это в женской… природе — угождать, — говорит она тихо. — Я пыталась сопротивляться этому желанию или, скорее, этой болезненной потребности. Я бунтовала, но это было необходимостью, как сердцебиение, и я… не чувствовала удовлетворения от своего бунта. А когда я не бунтую… когда делаю всех счастливыми — мне это нравится. И от этого так тошно, от самого чувства, вернее, от того, что оно раскрывает. Что я снова бунтую, потому что боюсь признать, кто я на самом деле. Она говорит быстро, почти судорожно. А потом понимает, что говорит слишком много. Слишком откровенно. С такой искренностью, с какой не позволяла себе даже в дневниковых записях. Она делает шаг назад, отворачивается, пытаясь укрыть своё лицо от его взгляда, словно только сейчас осознала, что раскрылась перед ним до самых потаённых уголков своей души — тех, что прятала даже от самой себя. И в этот момент она чувствует себя не просто глупо. Она чувствует себя уязвимой. — Вы… прекрасный парадокс, мисс Бриджертон, — неожиданно говорит он, и впервые за вечер его голос звучит чуть резче, почти срываясь на хрипоту. Он делает шаг вперёд, не позволяя ей отступить. Не касается её. Только смотрит. Так пристально, будто пытается разгадать. Его пальцы сжимают воздух. — Вы ненавидите угождать, но любите, когда вас хвалят за это, — произносит он тише, почти жёстко. — Бунтуете, но потом корите себя за бунт. — Губы его искривляются в чём-то, что не является улыбкой. — Поздравляю, мисс Бриджертон, вы только что признали то, что мы все хотим быть любимыми, даже когда притворяемся, что это не важно. Но в его голосе нет сарказма. Есть что-то похожее на признание. На понимание. Он вдруг отворачивается, будто и сам испугался собственной откровенности. — Только большинство предпочитает не признаваться в этом. Особенно — на ветру, в тени, незнакомцу. И тут же, словно спохватившись, он резко выпрямляется, его лицо снова превращается в непроницаемую маску учёного, изучавшего слишком много вещей, чтобы позволить себе роскошь эмоций. Но между ними уже повисло что-то опасное. Что-то слишком честное. Что-то, что нельзя оставлять в воздухе надолго. Элоиза смотрит на него искоса. Она чувствует, как внутри всё ещё звенит то, что она сказала. То, что никогда раньше не произносила вслух. Даже про себя. — Я никогда никому не говорила об этом, даже в дневнике об этом не писала, — шепчет она. — А я люблю выводить свои мысли пером. Это помогает мне понять, кто я есть. Но это было стыдно. Так стыдно. — Она краснеет, но не отводит взгляда, впервые позволяет себе быть увиденной такой, какая есть. — Но сейчас, когда я сказала вам… стыда нет. Она задумчиво прикусывает губу, пробуя новую эмоцию на вкус. Незнакомую. Неопасную. Может быть, даже приятную. Потом поворачивается к нему полностью, рассматривает пристальнее. — Сейчас какое-то другое чувство… — говорит она тихо. Дыхание сэра Филиппа на мгновение сбивается. — Потому что я незнакомец, — говорит он, произнося это слово с горькой иронией. — Потому что мне всё равно, что вы там пишете в своём дневнике. Потому что сейчас мы разойдёмся, и вы снова будете играть свою роль, а я — свою. Но он не отводит взгляда. — Это чувство — свобода, — внезапно добавляет он резко. — Временная, иллюзорная… но… — Он обрывает себя, скривив губы. — Она пройдёт. Как только вы вернётесь в зал. Ветер снова подхватывает край её платья, играет с ним. Элоиза замечает, как сэр Филипп намеренно избегает взгляда вниз. Он смотрит куда-то за её плечо, будто боится того, что увидит, если посмотрит прямо. Его лицо в полутьме кажется высеченным из камня, но она видит то, что другие, быть может, не заметили бы, — в уголке его глаза дрожит что-то живое. Почти яростное. Как будто он сражается с самим собой. — …А жаль, — шепчет он тише, почти себе под нос. Элоиза рассеянно поправляет платье, но делает это без особого усердия. Её щиколотки остаются оголёнными, — бледные, почти святые в лунном свете. И она не замечает этого. Не потому что глупа, а потому что ей не до того. — Свобода, — повторяет она, будто слово это — живое существо, которое она держит на ладони, пробуя его на вкус, на запах, на ощупь. — Нет… это не эфемерное чувство, а что-то физическое. Что-то, что пульсирует в каждом вдохе, как если бы воздух вдруг стал возможностью. Её рука движется сама собой, указывает на грудь, чуть ниже ключицы, где обычно бьётся стыд. — Стыд я ощущаю здесь, — говорит она, и в её голосе нет страха, только удивление. — А это чувство… — Она опускает руку ниже, почти до талии, но не дотрагивается до себя. Не может. Не должна. — Здесь. И она знает, что говорит слишком откровенно. Что стоит на грани чего-то, о чём нельзя даже помыслить, не говоря уже о том, чтобы произнести вслух. Особенно перед мужчиной вроде него. Сэр Филипп смотрит на движение её руки, и взгляд его падает, но тут же резко отводится. Его лицо напрягается. Губы сжимаются в тонкую линию. Он выглядит почти больным. — Вы… — начинает он, голос хриплый, почти приглушённый яростью к ней. Или к самому себе. Он не заканчивает. Просто резко замолкает, сжимая челюсть. Он делает шаг вперёд — быстрый, почти сердитый, — и одним движением срывает с себя тёмный сюртук, набрасывая его ей на плечи. — Наденьте, — шипит он сквозь зубы. — Сейчас же. Его пальцы задерживаются на ткани у её шеи. Он дышит слишком часто. — И никогда не говорите джентльменам о… — он делает резкий жест в сторону её живота, будто даже не может произнести это вслух, — …об этом. Даже если это я. Особенно если это я. Он отступает на шаг. Лицо его теперь полностью в тени, только глаза горят, как у волка, пойманного в капкан. Элоиза чувствует, как тепло распространяется по лицу. Она знает, что это видно, но в этом признании тела есть что-то, что она не может и не хочет подавлять. — О, вот он стыд, — говорит она, указывая на свои щёки, и нервно улыбается, пытаясь замаскировать это шуткой. Она утопает в его сюртуке, слишком широком для её хрупких плеч, но не снимает его. Наоборот — натягивает его глубже за лацканы, трогает мягкую ткань, даже прижимает к носу, как ребёнок, ищущий утешения. Сэр Филипп вздрагивает, когда она нюхает его одежду. Он буквально отшатывается. Его дыхание срывается, становится неровным. — Чёрт возьми… — шепчет он, голос хриплый, почти надтреснутый. Элоиза тут же понимает, что делает. — О, Боже, простите, — шепчет она, закрывая глаза. Затем, будто этого недостаточно, прикрывает их рукой, прячась от всего мира. — Это всё очень стыдно… и странно. Простите. Сэр Филипп резко поворачивается к ней спиной, сжимая кулаки до побеления костяшек. — Уходите, — говорит он сквозь зубы, не оборачиваясь. — Прямо сейчас. Пока я ещё могу… Он обрывает себя. Резко встряхивает головой, будто пытается выбросить из мыслей её лицо, её слова, её руку на животе. Но он не уходит. Он стоит, как прикованный. К этой террасе. К ней. Его тень на каменных плитах дрожит, как живая. Нестабильная. Сломанная. И тогда он добавляет: — И ради всего святого… перестаньте извиняться. Это звучит почти как мольба. Как признание поражения. Элоиза замирает. Её глаза расширяются под рукой, которой она закрывает лицо. Она хочет снова сказать «простите», потому что это легче, чем стоять здесь и чувствовать то, что она не может назвать. Но она прикусывает губу. Так сильно, что становится почти больно. Она зажмуривается сильнее. — Что происходит, — бормочет она себе под нос. Ей внезапно становится жарко. Не от платья или духоты, а от того, что она чувствует внутри — плотное, горячее, почти пульсирующее. Она сдергивает сюртук с плеч, оставляя его болтаться на локтях. Начинает обмахивать лицо и декольте свободной рукой, пытается вернуть себе контроль, хотя давно его потеряла. Сэр Филипп резко оборачивается и тут же застывает. Его взгляд падает на её пальцы, которые скользят по оголённой коже у декольте, и он замирает, как загипнотизированный. В его лице нет ничего от прежнего учёного, хладнокровного наблюдателя. Только дикий, почти животный порыв. Его глаза расширены, ноздри дрожат, губы обнажают зубы не в улыбке, а в чём-то более первобытном. — Вы… вы ребёнок, — шепчет он сдавленно, хрипло. Но он говорит это так, будто пытается убедить себя, а не её. Он делает шаг вперёд, затем резко отшатывается назад. Его рука вскидывается и сжимает воздух, будто он хочет схватить её за плечи, встряхнуть, прижать к стене, но вместо этого он ломает деревянные перила ударом кулака. Дерево трескается под его рукой. — Уходите! — рычит он, уже почти невменяемо. — Пока я не сделал то, за что нам обоим придётся сгореть в пламени последствий! Он дышит слишком часто, слишком грубо для джентльмена. А она всё ещё стоит там. С его сюртуком, скользящим по локтям. С полуоткрытым ртом. С каплями пота на шее. — Я ненавижу ваши балы, — шепчет он. И тогда Элоиза делает шаг к нему. Почти тянется к его кулаку, которым он сломал перила. Она думает: сколько же у него силы. Замирает с поднятой рукой. — Вы… в порядке? — спрашивает она, и голос звучит странно хрипло. Сэр Филипп резко отдергивает руку. Его кулак ещё дрожит, кровь сочится по костяшкам, но он даже не моргает. Только смотрит на неё. Глаза широкие, зрачки расширены, будто он видит не просто девушку в модном платье, а что-то другое. — Вы… вы трогаете меня сейчас? — шипит он, голос срывается. — После всего, что я только что… Он внезапно замолкает. Его взгляд перехватывает её глаза. — Элоиза, — говорит он, и это имя звучит иначе без титулов, без дистанции. С глубокой, почти тёмной интонацией. — Это не игра. Его голос становится низким, опасным. — Если вы сейчас не отойдёте… я не отвечаю за последствия. Его грудь вздымается, дыхание всё ещё неровное. А в его глазах — настоящая, голая ярость. И желание. То самое, что нельзя назвать. — О, — выдыхает Элоиза, но не делает шаг назад. Вместо этого она смотрит в окно, на зал, где всё ещё кружатся пары под музыку, где Бенедикт, возможно, всё ещё ест пирожные, где леди Крейн с Колином, вероятно, всё ещё привлекают внимание, которое им не нужно. — Мне уйти? — спрашивает она, поворачиваясь к нему. Её голос звучит странно: мягко, почти покорно. — Я уйду, если вы хотите, — говорит она, закатывая глаза. Ведь всё это абсурд. Но потом, чуть слабее, почти себе под нос, добавляет: — Ведь оказывается… я тоже стремлюсь вам угодить. Сэр Филипп внезапно впивается пальцами в её запястье. Не больно, нет. Но так, что любое движение теперь невозможно. — Нет, — шипит он сквозь зубы. — Чёрт возьми, нет, я не хочу этого. Его глаза горят в полумраке террасы — дикие, неприличные, слишком живые для человека, который выглядел как тень самого себя. — Но вы должны, — добавляет он, чуть ниже, почти про себя. — Потому что я… Он резко обрывает себя. Его большой палец непроизвольно проводит по тонкой коже на внутренней стороне её запястья. — Потому что я джентльмен, — шепчет он, почти сдавленно. — Пока ещё. И тогда он отталкивает её — не грубо, но с такой решимостью, будто спасает от падения в пропасть. Его сюртук соскальзывает с неё на плиты террасы. — Возьмите его, — говорит он, поворачиваясь спиной. — И забудьте. Сегодня. Меня. Это приказ. Это мольба. Это конец. Но Элоиза стоит. Не двигается. Не берёт сюртук. Только смотрит на сэра Филиппа по-новому. — Так это чувство, которое не стыд… оно… это что-то связанное с женщинами и мужчинами и их тайной, — говорит она, и в её голосе больше нет тревоги. Только понимание. — Но почему я испытываю его к вам? Вы женаты, — добавляет она. Сэр Филипп резко оборачивается, его лицо искажено чем-то между яростью и отчаянием. Он шагает к ней, заставляя её отступить к стене, и кладет ладонь на камень рядом с её головой, склоняясь так близко, что дыхание обжигает её губы. — Потому что вы — ребёнок, который играет с огнём, не зная, что он сжигает, — шипит он, почти беззвучно. Его голос хриплый, сломанный. — Потому что я несчастлив. Потому что вы смеётесь, как безумная, и пахнете чернилами и жизнью, а я… Он внезапно замолкает, будто осознав, что сказал слишком много. Его веки дрожат, когда он отстраняется, оставляя между ними холодный ночной воздух. Как будто только теперь вспоминает, кто он. И кто она. — Уходите, — говорит он глухо, отчётливо разделяя слова. — Сейчас. Или я перестану быть джентльменом. Его рука срывается со стены, оставляя на камне кровавый отпечаток. Он уже не смотрит на неё. Только в темноту. А Элоиза кивает. Вдумчиво. Слышит не только его слова, но то, что скрыто под ними. — Вы тоже хорошо пахнете… — признаётся она, голос чуть выше шепота. — Мне кажется, я даже почувствовала запах роз? — Она задумывается. — Не сладковатый, а… увядший. Но мне понравилось. Она понимает: говорит напрасно. Слова оставляют нервную дрожь в пальцах и сухость во рту. Хочет добавить что-то — хоть что-то! — но язык будто прилип к нёбу, а горло сжалось. Она открывает рот, чтобы извиниться. Закрывает. Открывает снова. Надеется, что на этот раз слова выстроятся сами: вежливые, лёгкие, правильные. — Я уйду, — говорит она наконец. — Но почему-то хочу, чтобы вы знали… что я не хочу уходить… Она смотрит на него, почти ждёт, что он скажет: «Останься». Но он молчит. И тогда она добавляет: — Но поскольку моё присутствие явно причиняет вам муки… я исполню ваше желание. Его лицо совершает странный спазм между болью, смехом и чем-то совершенно невыразимым. Он медленно поднимает окровавленную руку, словно собираясь коснуться её щеки, но останавливается в дюйме, пальцы дрожат в воздухе. — Розы, — шепчет он с какой-то новой, странной нежностью. — Да. Марина… — он спотыкается об имя, будто оно слишком тяжёлое для этого момента. — Они ей нравятся. Его пальцы вдруг сжимаются в кулак, и он отводит руку за спину. — Вы — самый невыносимый, самый… светлый человек, которого я когда-либо встречал, — говорит он глухо, с внезапной усталостью. И тогда он добавляет, чуть ниже, почти про себя: — И если вы сейчас не уйдёте… Он делает паузу. Вздыхает. — Я начну молиться, чтобы вы остались. А это… это будет непростительно. Он внезапно наклоняется, берёт сюртук и набрасывает его ей на плечи уже не с прежней резкостью, а почти бережно. Если бы не то, как его пальцы впивались в ткань у её шеи, можно было бы подумать, что он хочет защитить её. Его губы оказываются рядом с её виском. Не касаются. Только дышат. Потом он отступает. Его глаза говорят: «Беги». Но в них же горит немой вопрос: «Почему ты не боишься меня?» Элоиза слушает его. Слушает всё. Даже то, что он не сказал. — Ах, спасибо, за комплимент, — произносит она сдавленно, голос немного дрожит, до неё только начинает доходить, что они сказали друг другу. — Про невыносимую я слышала… и не один раз. Но то, что я светлая… — она задумывается, глядя в его глаза, пытается разгадать, правда ли это или просто красивые слова. — Это впервые. Она улыбается. Ярко. По-настоящему. Не из дерзости. Не из страха. Просто потому, что он назвал её такой. — Спасибо, сэр Филипп, — говорит она мягко, почти благоговейно. — Вы потрясающий. И не тот, кого я ожидала. Не то чтобы я вас ожидала… но вы слушали меня. Говорили со мной не так… как все остальные. Как будто мои мысли стоят того, чтобы их слышали. Губы сэра Филиппа слегка дрогнули, едва заметно, будто он поймал себя на том, что почти улыбнулся. Он отводит взгляд. — Боже, какая же вы… невыносимая, — повторяет он тише, почти про себя. Но в его тоне уже нет прежней сухости. Только усталое облегчение. Он делает шаг назад, затем ещё один, его тень удлиняется на террасе, сливаясь с ночью. Но прежде чем окончательно раствориться во тьме, он бросает последний взгляд — почти нежный. Не любовь. Не признание. Просто понимание: она была другой. И он знал это. — …И не называйте меня «сэр», — добавляет он шёпотом. Затем он исчезает. Стремительно. Бесшумно. Как будто его и не было. Только смятый сюртук на её плечах. Только запах роз и мужчины, которого она не должна была встретить. Элоиза оглядывается на бал, видит, как Колин что-то рассказывает леди Крейн, та смеётся, и смотрит на него как… как женщина, которая знает, что любима. Ей становится несправедливо больно. Она кутается в сюртук и идёт за сэром Филиппом. — Сэр Филипп, — зовёт она. Затем прикусывает губу. — Филипп? Он резко оборачивается на краю террасы, где тень уже почти поглотила его. Его глаза — два узких угля во тьме, широко раскрытые от неверия. От страха. — Вы… — хрипло начинает он, но голос ломается на первом же слове. Он делает шаг назад, к свету, будто против своей воли. — Вы не понимаете, что делаете. Она видит, как его руки сжимаются в кулаки. Капли крови с разбитых костяшек падают на плиты. — Я не буду… не могу быть джентльменом, если вы останетесь, — говорит он тише с отчаянной честностью. И это звучит не как угроза. А как предупреждение. Как просьба уйти. Или остаться. Но сам он не уходит. Не убегает. Стоит как приговорённый, ждёт её выбора с тем же выражением, с каким смотрят на редкий цветок, который нельзя трогать, но так хочется сорвать. Элоиза делает шаг к нему. Просто шаг. Она кивает медленно, пытаясь успокоить их обоих. — Вы правы, — говорит она, голос чуть выше шепота. — Я не понимаю… и, возможно, должна найти кого-то другого для объяснений. Или вообще не искать. Потому что это не то, что делают леди. Наверное, им… как-то объясняют в браке? Она заглядывает ему в глаза — на миг, на вздох, на удар сердца — и тут же отворачивается. Слишком много. Слишком близко. Слишком… искренне. Страх. Стыд. А внутри — голос, тонкий и назойливый: «Не сейчас. Не так. Не он». Но Элоиза — не та, кто сдаётся. Она сглатывает, сжимает пальцы в складках юбки и снова поднимает взгляд. Упрямо. Намеренно. Этим взглядом она не просто смотрит, а отвоёвывает право. — Но я хочу, чтобы это были вы. Очень хочу. Сэр Филипп вздрагивает. Его дыхание становится прерывистым. Он закрывает глаза всего на мгновение, но этого достаточно, чтобы понять: он проигрывает. Самому себе. — Вы… не имеете понятия, о чём просите, — говорит он медленно, словно каждое слово причиняет боль. Он делает шаг вперёд, и внезапно его руки впиваются в каменную колонну позади неё, загораживая ей путь к отступлению. Его лицо теперь так близко, что она чувствует его дыхание: тёплое, с лёгким запахом виски и чего-то горького, как полынь. — Если я начну объяснять… — шепчет он, почти касаясь её губ, — …я не остановлюсь на словах. Его бедро случайно касается её юбки, и он резко отстраняется. Его глаза темнеют. Его руки дрожат. И в них — чистая, неприкрытая мука. — Марина… — вырывается из него хрипло. Слово-призрак. Слово-рана. — Она никогда не смотрела на меня так, как вы сейчас. Фраза вырывается у него, будто против его воли, будто он сам её испугался. Он отворачивается. Но она уже услышала. И теперь — тишина. Только её собственное дыхание, слишком громкое, слишком живое, и далёкая музыка бала, фальшивая, как всё здесь: улыбки, реверансы, приличия, за которыми — пустота. — Не отворачивайтесь… и не стыдитесь, — говорит она чуть твёрже, чем хотела, чуть громче, чем планировала. Как будто кто-то другой на мгновение занял её место — тот, кто не просит, а требует. Она сама от этого вздрагивает и крепко сжимает его сюртук на своих плечах. — Вы уже знаете мой секрет… как я хочу всем угодить, — шепчет она, голос дрожит. Её щёки заливаются краской, и она добавляет почти про себя: — А сейчас я хочу угодить вам… только скажите как… Сэр Филипп издаёт звук — что-то среднее между стоном и рычанием. Его пальцы впиваются в её плечи, но не отталкивают. Притягивают. — Ты… — начинает он, и это «ты» вырывается из него как признание, которое он пытался не произносить. — Ты убиваешь меня. Его рот находит её шею. Не поцелуй, нет. Это больше похоже на укус отчаянного человека, который знает, что потерян. Его губы касаются тени ключицы, его дыхание становится прерывистым, жадным. Руки скользят под сюртук, который он сам же набросил на неё минуту назад. — Скажи… скажи «стоп», — просит он. — Скажи «нет». Сейчас же. Но его ладонь уже обнажает её плечо, пальцы следуют за линией кожи, будто он должен запомнить её на ощупь. — …Или я сломаюсь окончательно. Элоиза слышит в этом признании не просто слово, а почти мольбу. Как будто он просит её остановить то, что уже вышло из-под контроля, но знает, что остановить это невозможно. Его губы уже скользят по её коже с такой осторожной жадностью, будто он думает, что это может быть последним прикосновением. Она ахает — тонкий, почти детский звук, полный удивления перед тем, чего она никогда раньше не чувствовала. Его сюртук соскальзывает с её плеч, но она не замечает этого. Её руки уже обхватывают его плечи, пальцы впиваются в шёлк жилета. Она подставляет ему свою шею, кожа горит, сердце колотится, и она шепчет: — Пожалуйста… скажите, что мне делать… — Ничего, — говорит он, голос больше не его — низкий, звериный, лишённый всех приличий. — Ничего не делай. Просто… будь. И тогда его руки — больше не руки джентльмена. Они скользят по её спине, не спрашивая, не прося, а забирая. Шпильки падают одна за другой. Волосы — тоже. На плечи. На шею. На его пальцы. Он целует её не мягко, не осторожно, а жадно. И она отвечает, не думая, не колеблясь. С той же болью. С тем же желанием быть услышанной, даже если это будет стоить им всего. — Ты пахнешь чернилами… и грехом, — шепчет он, проводя языком по её нижней губе. — И я… Он вздрагивает, когда её ногти впиваются в его плечи. — …я проклят за то, что хочу ещё. Он внезапно отстраняется. Она стоит перед ним — растрёпанная, с волосами, рассыпавшимися по плечам, с губами, ещё тёплыми от его рта, с дрожью в пальцах, которую не может скрыть. И она знает: он сделал её частью своей тайны. — Беги, — выдавливает он сквозь зубы, отступая к краю террасы. — Пока я не стал совсем другим человеком. Но его рука тянется к ней. Не потому что хочет. А потому что не может не тянуться. Против совести. Против веры. Против всего, чем он когда-то жил. И в этом жесте — правда, от которой у неё перехватывает дыхание: он не хочет, чтобы она уходила. Она понимает, что он готов нарушить всё, лишь бы она осталась. Даже если это разрушит их. Особенно если это разрушит их. Она облизывает свои губы, пробует на вкус его поцелуй. Свой первый настоящий поцелуй, который не был подарен, а взят. Или отдан. Она улыбается. — Вот оно что, — шепчет она, почти про себя. Поднимает глаза. Смотрит на него не как на мужчину, не как на сэра Филиппа. А как на того, кто только что раскрыл ей тайну мироздания. Будто всё, что она читала, слышала, представляла, вдруг обрело плоть, дыхание, руки. Она делает шаг. Без колебаний. Её пальцы находят его, сжимают ладонь. — Я… могу прийти завтра? — голос дрожит, но не от страха. От напряжённого, сладкого ожидания. — Вы… недалеко живёте от нас. Я могу пешком. Вы хотели бы этого? Сэр Филипп судорожно смыкает пальцы на её ладони. — Ты… не понимаешь, — говорит он глухо, почти с мольбой. — Если ты переступишь порог моего дома… Его голос срывается, и он вдруг прижимает её ладонь к своей груди, где сердце бьётся как бешеное. — Я не буду говорить, — шепчет он, наклоняясь так близко, что его слова становятся жаром на её коже. — Не буду объяснять. Его глаза горят. Не страстью. Не гневом. Чем-то между. Чем-то, что ещё не случилось, но он уже видит. И она — тоже. Она чувствует это. — Я возьму тебя против стены в прихожей, — говорит он, голос низкий, хриплый, почти нечеловеческий. — Разорву это чёртово платье. Заставлю кричать так, что мои слуги услышат. И не отвернутся. Каждое слово — как шаг ближе. Как дыхание на шее. Как предупреждение, которое она не хочет слушать. Его зубы — лёгкий укус, почти ласка — скользят по её мочке, царапая кожу. — А потом… — шепчет он почти нежно, — мне будет всё равно. Он отстраняется резко, слишком резко, будто сам испугался того, что только что вырвалось наружу. Его лицо искажено. Не гневом. Не страхом. Восторгом. И отчаянием. Одновременно. Элоиза видит, и сердце её сжимается, как будто кто-то схватил его в ладонь. Он сказал слишком много. Дал слишком много. И теперь — нет пути назад. Она знает: он не сможет её отпустить. Не захочет. Не сумеет. И в этом знании — что-то почти священное. Почти разрушительное. Как будто она держит в руках не тайну, а молнию. И знает: если уронит — всё вспыхнет. — Так что спроси ещё раз, — говорит он тише, уже зная, что проиграл. — Если осмелишься. — Возьмёте? — спрашивает она, и голос дрожит не от страха, нет. От чего-то другого. Чего она ещё не знает, но уже почти чувствует. — Это… что-то связанное с принадлежностью? Вы сделаете меня своей? Как муж делает жену своей? За… закрытыми дверями спальни? Сэр Филипп издаёт низкий, глухой звук, будто её невинный вопрос ударил его под дых. Элоиза видит, как он вздрагивает, и понимает: её слова задели его. Он не ожидал, что она будет говорить так, будто любовь и брак — это одно и то же. Будто можно взять кого-то так, чтобы никто не пострадал. В её голосе кроется наивность, которую он, очевидно, считает опасной. Его пальцы впиваются в её талию, прижимая так, что она чувствует всё, хотя и не понимает, что именно. Что-то твёрдое. Дрожащее. Настоящее. Она не может назвать это. Жесткость? Отчаяние? Желание? Только знает: это он, весь, без маски. Его рука скользит вниз, сжимая её бедро через тонкую ткань, и она вздрагивает. Не от страха. А от того, что внутри неё вдруг зашевелилось понимание: это — не игра. — Нет, — говорит он горячо, прямо в её губы. — Не как муж. Его дыхание становится прерывистым. — Мужья… берегут. Я… растерзаю. И тогда он действует. Резко, но не грубо. Он поднимает её, усаживая на разрушенные перила, так что её ноги вынуждены обвить его бёдра, и они оказываются на одном уровне. Их дыхание смешивается, прерывистое, неровное. — Ты будешь моей не в спальне, — шепчет он, ведя окровавленным пальцем по её нижней губе. — А везде. Его голос ломается не как у того, кто сдался, а как у того, кто слишком долго держался. Она слышит это не ушами, а кожей, животом, пальцами, что всё ещё дрожат от его прикосновения. Это не слабость. Это напряжение. Желание. И она вдруг понимает: он не скрывает. Он сдаётся. Ей. — На полу библиотеки. В оранжерее среди роз, запах которых ты так любишь. На моём столе, где я пишу научные труды. Он сжимает челюсти, как будто слова причиняют ему боль. — Пока ты не забудешь, как выглядит приличие. Он отрывается от неё так резко, что она чуть не падает. Её руки судорожно хватаются за перила, чтобы удержаться. А он стоит перед ней — бледный, дрожащий, с глазами, полными голода, который нельзя назвать человеческим. — Вот что значит «возьму», — говорит он, голос теперь тише, но опаснее. — Теперь… беги, Элоиза. Или стань моим грехом. Она смотрит на него. Не отводит взгляд. Не дрожит от страха. Только чувствует. — Я чувствую это… — шепчет она, опуская взгляд туда, где дрожит воздух между ними, где ткань натянута. Она не знает, как это назвать. Но знает — это для неё. И вздрагивает. — Я… хочу этого. Она произносит это не ему. А себе. Словно только что поняла, что желание — это тоже вид свободы. Когда она снова встречает его глаза, голос звучит внезапно твёрдо: — Я позволю вам всё. Когда угодно. Где угодно. Сколько угодно. И тогда она отрывается от перил. Делает шаг. Потом ещё один. К нему. Не отступая. Не притворяясь. Просто к нему. Его руки впиваются в неё. Он притягивает её так близко, что каждый изгиб его тела жжёт её через одежду. — Ты… — начинает он, но зубы уже смыкаются на её шее, оставляя отметину, которую никто не сможет объяснить. — Подписала нам смертный приговор. Его дыхание горячее, почти болезненное, когда он проговаривает каждое слово прямо в её плоть. — Я буду ломать тебя в оранжерее, — шепчет он, губы скользят по ключице. — Наказывать за наглость в библиотеке. Заставлять кричать моё имя так, что твой брат услышит… Он делает паузу, затем добавляет, почти ласково: — …И узнает, чья ты. Его рот накрывает её губы в поцелуе-удушье. Не нежном. Не первом. В первом настоящем. Первом, который принадлежит только им. Он отрывается. Его глаза теперь пустые. Только тьма. И она. — И это начинается сейчас, — говорит он последним шёпотом проклятого. И тогда он берёт её за руку. Не нежно. Не деликатно. Просто берёт. Не ведёт обратно в зал. Не возвращает в безопасность. Нет. Он ведёт её с террасы в тьму сада, где никто не услышит, как джентльмен теряет последние остатки чести. Где она — Элоиза Бриджертон — станет кем-то другим. Кем-то его.
13 Нравится 0 Отзывы 3 В сборник