Bloody Flesh

NC-21
Завершён
5
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
49 страниц, 23 737 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 1 Отзывы 4 В сборник

2

Настройки
А люди любят. Они любят крепко сжимать ладони в чужих ладонях, переплетать пальцы, будто боятся, что счастье ускользнёт, как воздушный шарик. Они любят смеяться на улицах громко и беззаботно, и кажется, что весь город наполняется этим светлым эхом. Они любят делить одно мороженое на двоих, облизывая сладкие капли с тыльной стороны руки, и их взгляды в этот момент говорят о вещах, для которых нет слов. Они любят шептаться в полумраке метро, качаясь в такт стуку колёс, их головы почти соприкасаются, образуя маленький, неприступный мирок, плывущий сквозь тоннели. Они любят внезапные поцелуи на эскалаторе, быстрые и украдкой, будто секрет, который они подарили друг другу прямо посреди спешки. Они любят планировать путешествия, глядя на карту в телефоне, тыкать в города и страны и говорить: «А поехали туда?», и в их голосах горит огонёк авантюры. Они любят просто быть рядом. Сидеть на скамейке, молчать, смотреть на прохожих и чувствовать тепло другого плеча — самого надёжного места во Вселенной. А он сидит в вагоне метро и смотрит. Он видит все эти картины, одну за другой, будто кто-то листает перед ним альбом под названием «Жизнь, которой у тебя больше нет». И его сердце сжимается не от злости. Нет. А от тихой, разъедающей зависти. Он завидует этой лёгкости, этой уверенности, что завтра этот человек будет рядом. Он завидует тому, как девушка поправляет шарф своему парню, а тот нежно целует её в макушку. Он завидует даже ссорам — тем, что видит на перроне, где двое отворачиваются друг от друга, но их руки все ещё связаны невидимой нитью, потому что они знают: они помирятся. У него больше нет этой уверенности. У него нет завтра с тем, кого любил. Когда Кристофер выходит на улицу, то город обрушивается на него новой порцией этого чужого счастья. И его тоска становится физической, осязаемой. Он помнит, каково это — чувствовать в своей ладони другую, знакомую до миллиметра руку. Помнит, как они смеялись над чем-то глупым, и смех его был самым искренним звуком на свете. Помнит, как планировали поездку в горы, которую так и не совершили. Теперь все эти «как» и «помнит» стали бесконечным тоннелем, в котором нет света, только эхо ушедшего голоса. А потом внезапно… психиатрический клинический стационар. Снаружи это место напоминало скорее заброшенный дворец, нежели лечебницу. Из красного кирпича, с высокими стрельчатыми окнами, увенчанное башней с давно остановившимися часами Оно стояло на отшибе, в кольце вековых, молчаливых елей. Воздух здесь был гуще и холоднее, чем в городе, и пропитан запахом хвои, влажной земли и старой штукатурки. Внутри царил мир приглушенных звуков и выцветших красок. Полы из серого линолеума, отполированного до матового блеска тысячами шагов, поглощали любой стук. Стены, некогда выкрашенные в умиротворяющий салатовый, пожелтели и покрылись паутиной трещин, словно карта иного и безумного измерения. Вездесущий запах — едкая смесь антисептика, тушёной капусты и подвальной сырости, въелся в самую структуру здания, его не замечали уже даже новички. Коридоры были длинными, как туннели, уходящими в перспективу, искаженную дрожащим светом люминесцентных ламп, мерцавших с тихим и назойливым жужжанием. Они пересекались под прямыми углами, создавая лабиринт, в котором легко было заблудиться. За каждым поворотом могла ждать новая дверь, обитая сталью и с крошечным смотровым глазком. В общих палатах здесь обычно были четыре кровати с жёсткими скрипучими матрасами, тумбочки с заедающими ящиками. Здесь царил дух вынужденного коллективизма, где шёпот соседа по ночам мог слиться с собственными мыслями. Палаты интенсивной терапии располагались в самом центре отделения. Двери без ручек с внутренней стороны, голые стены. В них не было ничего, кроме кровати, прикрученной к полу, и датчика движения под потолком. Мир, сведённый к минимуму. А изоляторы представляли из себя комнаты с зарешечёнными окнами и системой вентиляции, издававшей постоянный, низкий гул. Холодный воздух и полное одиночество были их главными инструментами. А была и палата номер сто двадцать четыре. Она находилась на стыке двух коридоров в относительно тихом крыле. Комната на одного. Маленькое, зарешечённое окно выходило на внутренний двор — унылый квадрат утоптанной земли, где никто и никогда не гулял. Стены здесь были того же выцветшего цвета, но кто-то когда-то пытался нарисовать на них блеклый цветок, теперь больше похожий на случайное пятно. Именно в этой палате, на краю железной кровати с тонким матрасом, когда-то сидел он, Бан Кристофер. В его тонких, почти бескровных пальцах покоился единственный якорь в этом море безумия — маленький, потёртый плюшевый медвежонок. Когда-то он был белоснежным, но годы стерли его до грязно-серого, почти больничного оттенка. Одно ухо, отчаянно торчало вверх, второе — уныло свисало. На удивление, они были довольно длинными, что не характерно для обычных медведей. Наверное, оторвались, из-за чего ему пришлось пришить новые. Его глаза-пуговицы смотрели на мир с наивным неумолимым упрямством. Кристофер мог часами сидеть неподвижно, лишь большим пальцем медленно водить по потрёпанной плюшевой спине. Он не смотрел по сторонам, не реагировал на звон ключей или шаги санитаров. Его мир сузился до четырёх стен и этого медведя. Время от времени, когда тишина в палате становилась слишком громкой, а стены начинали дышать и приближаться, он сжимал игрушку в руке. Раздавался лёгкий и механический щелчок, и из глубины плюша, сквозь слои ваты и памяти, доносился хриплый, на грани помех, детский голосок, записанный на дешёвый чип: — I love you, — и так несколько раз подряд. Сам нажимал, потому что желал это слышать. Ему давным давно такие нежности никто не говорит. Эти три слова, такие простые и такие невозможные в этих стенах, были его заклинанием. Они не менялись, не исчезали, не предавали. После них парень медленно выдыхал, его плечи чуть расслаблялись, а взгляд, на секунду, становился менее отсутствующим. Он прижимал медведя к груди, к тому месту, где под больничной пижамой всё ещё должно было биться сердце, и шептал в ответ в плюшевое ухо: — Я знаю. Я тоже. В это время палата сто двадцать четыре переставала быть загоном для Кристофера, где он может только биться головой об стены и сидеть в обнимку с игрушкой. Она становилась последним оплотом реальности, где единственная, самая важная истина — «I love you» — могла быть доказана простым нажатием руки.

***

Каждый день для него сливался в одно бесконечное, липкое от пота и страха полотно. И главными художниками на этом полотне были они — медики. Их улыбки были откалиброваны до миллиметра, такие ледяные и бездушные. Они говорили мягкими, бархатистыми голосами, но за каждым словом Кристофер слышал скрежет металла. Первым и самым страшным орудием пытки была смирительная рубашка. Её не просто одевали. Это был целый бой. Двое санитаров, чьи лица казались отлитыми из одного свинцового сплава, подходили к нему. Их руки, твёрдые и неумолимые, как тиски, хватали его. Он вырывался, кричал, что это ошибка, но они молча, с механической точностью, закручивали грубые холщовые полосы у него за спиной. Узел впивался между лопаток, словно клешня чудовищного рака. Рубашка сдавливала грудь, выворачивала плечи, делая каждый вздох победоносным усилием над невидимым и удушающим существом. Он лежал на койке, прикованный к самому себе, и чувствовал, как безумие шевелится под его кожей, не в силах вырваться наружу. — Я в порядке! — хрипел он, уткнувшись лицом в жёсткую подушку. — Вы не понимаете! Я не такой, как все, поэтому вы меня боитесь! Но врачи только кивали, делая пометки в своих тетрадях. «Агрессия. Мания преследования. Проявляет резистентность к терапии». Терапия. Так они называли препараты. Они приходили с тележкой со стеклянными шприцами и флаконами. Жидкость внутри была разного цвета — мутно-жёлтая, как застоявшаяся луна, или синяя, как ядовитый леденец. Они не спрашивали. Они прижимали его к кровати, закатывали рукав его длинной и неестественно-белой ночнушки, и холодный спирт на коже был предвестником жгучего укола. Сначала было лишь жжение в вене. А потом начиналось самое страшное. Мир плавился. Потолок тёк вниз ледяными сосульками, стены дышали, шепча ему на ухо обрывки чужих мыслей. Его собственное тело становилось ему враждебным: пальцы вытягивались, кости превращались в вату, а сердце стучало то в горле, то в пятках. В эти моменты он видел их истинные лица — маски из теней и оскаленных зубов, склонившиеся над ним в хищном любопытстве. — Я здоров! — бормотал он, чувствуя, как язык становится ватным и непослушным. — Моё сознание… оно шире вашего! Вы пытаетесь его обрезать и подогнать под свои убогие нормы! Кристофер пытался бороться с дурманом, силясь вспомнить таблицу умножения или собственное имя, но цифры и буквы расползались, как тараканы. Препараты вымывали из него личность, оставляя лишь чистое, незащищённое животное страдание. После каждого укола он часами лежал, глядел в одну точку чувствуя, как по стенам ползают тени с иглами вместо пальцев. И снова он сжимал в руках свою игрушку. Самым изощрённым издевательством были «сеансы психотерапии». Врач с гладким голосом задавал одни и те же вопросы, заставляя его снова и снова переживать моменты, которые привели его сюда. — Почему вы считаете, что можете видеть то, чего не видят другие? — спрашивал он, и его глаза были двумя чёрными дырами, засасывающими остатки рассудка мужчины. — Потому что я не слепой! — кричал он, дёргаясь в смирительной рубашке, пристегнутый к креслу. — Все вы ходите с повязками на глазах и называете это зрением! Я просто… я вижу истину! Вы пытаетесь меня сломать, потому что я не вписываюсь в вашу серую удобную реальность! Врач кивал и делал очередную пометку. «Бред величия. Отрицание болезни. Состояние ухудшается». Его изолировали. Поместили в мягкую камеру, где стены и пол были обтянуты упругим материалом, поглощающим любой звук. В этой акустической пустоте его собственные мысли начинали эхом отражаться от стен, искажаться и возвращаться к нему уже чужими, враждебными голосами. Они ломали его по кирпичику. Смирительная рубашка ломала его волю. Препараты — его восприятие. Изоляция — его связь с реальностью. И все это под безжалостный, монотонный хор медиков, твердивших ему одно и то же: «Мы хотим тебе помочь. Ты болен. Прими свою болезнь». Каждый укол, каждый узел на грубой ткани, каждый кивок врача в белом халате — всё это вбивалось в его сознание, как гвозди в крышку гроба. Он уже не кричал «Я нормальный!». Вместо этого он молча впитывал, фиксировал, собирал доказательства их системы пыток. Холод шприца. Боль от ремней. Цвета жидкостей, превращавших мир в кошмар. Голоса, которые называли себя спасителями. Он собирал этот ужас, как оружие, которое однажды сможет использовать против них. И в самые тёмные моменты, зажатый в объятиях рубашки, с головой, полной ядовитой ваты от лекарств, он начинал в этом сомневаться. А что, если они правы? Что, если его «дарование» — всего лишь химический сбой в мозге? Что, если его крики о свободе — это всего лишь симптомы? Но затем Кристофер сжимал зубы и, собирая последние силы, шептал в липкую тишину палаты, обращаясь к своим преследователям в белых халатах: — Я нормальный! Моя реальность — единственная, что верная! Вы просто пытаетесь загнать меня в свои клетки, потому что боитесь тех, кто видит дальше вашего манипулятора! Я не сломлюсь! Врачи, стоя за дверью с маленьким окошком, лишь переглядывались и готовили шприц с очередной дозой "спасения". Война за его разум продолжалась, и он был на грани полного и окончательного поражения, один на один с самыми страшными монстрами — теми, что притворялись ангелами-целителями. И когда его разум, отравленный и измученный, наконец, начал отступать, смиряясь с их диагнозом, последним бастионом его «я» стала не ярость, а ледяная безошибочная память. Он перестал бороться с реальностью, которую они навязывали, и начал тайно архивировать свою.

Он запомнил всё

Пыль танцевала в лучах бледного, безжизненного света, что пробивался сквозь закрытое чёрным тюлью окно. Комната была склепом для воспоминаний, а её хозяин — живым трупом, который их сторожил. На залитом пластиковым покрытием столе лежала мягкая игрушка. Тот самый плюшевый медведь с нелепыми, слишком длинными заячьими ушами. Он стал ещё хуже, чем жалкие шесть лет тому назад. Его до этого серый мех выцвел до грязно-горчичного цвета, на голове были небольшие пятна от крови. Пуговицы, что служили глазами, держались на божьей помощи. Но самое главное было спрятано внутри. Кристофер проводит пальцем по грубому шву на груди медведя. «I love you». Фраза, от которой его тошнило. Он сжал руку, и костяшки побелели. Воспоминания накатили, липкие и неотвязные, как паутина. Белые стены, пахнущие хлоркой и отчаянием. Ночью он прижимал к уху его, единственное мягкое существо в мире решёток и смирительных рубашек. Его глупая фраза для ребёнка — обещание, которое никто не давал. Ложь, ставшая спасательным кругом, в которую мужчина так охотно верил. — Ты знал, — прошептал он, его голос был скрипом ржавой двери. — Ты всегда знал, кем я стану. И ты ничего не сделал. Он взял скальпель. Инструмент блестел в тусклом свете, холодный и честный. В нём не было лживых слов, только чистая, неумолимая функция. Лезвие вошло в плюш с едва слышным шипением. Кристофер вёл разрез аккуратно, с хирургической точностью, повторяя шов, который когда-то наложил он сам в попытках спасти эту никчёмную вещь от полного потрошения. Он чувствует, как рвутся внутренние нити, как поддаётся каркас. Грудь игрушки распахнулась. Оттуда хлынул не поток света или тьмы, а клочья желтоватой ваты, пахнущей пылью и старыми страхами. Бан запустил руку внутрь. Его пальцы нащупали холодный пластиковый механизм — то самое сердце, что годами лгало ему о любви. Рядом лежал крошечный динамик, похожий на высохший струп. Он вытащил механизм. Простая кнопка, микросхема, батарейка. Ни души. Ни любви. Только хлам. Ярость, тихая и абсолютная, поднялась в нём. Это была не вспышка, а ледниковое движение. Он взял медведя за лапу и повёл лезвие по суставу. Ножницы с хрустом перерезали проволоку, связывающую конечности. Отделившаяся лапа упала на стол — безжизненная и жалкая. Одна за другой, он отделял части тела. Заячьи уши, всегда такие нелепые, полетели в угол. Голова, откатившись, смотрела на него потухшим глазам из коричневых пуговиц. Сквозь рваные края плюша торчали клочья набивки, словно внутренности. Комната наполнилась тихим хрустом и шелестом рвущейся ткани. Кристофер не просто уничтожал игрушку. Он проводил вивисекцию над своим прошлым. Каждый разрез — это отрицание слабости того паренька, который нуждался в утешении. Каждый отсечённый кусок — это клятва верности тому, кем он стал. Хищнику. Существу из плоти и костей, которое больше не нуждалось в плюшевой душе. Наконец, на столе лежала лишь груда тряпья, ваты и пластика. Осколки того, что когда-то было целым. Он тяжело дышал. На его руках не было крови, только пыль. Какая жалость, расчленять глупого медведя из плюша. Он поднял пластиковый механизм, сжал его в кулаке. Из динамика, забитого ватой, вырвался не голос, а лишь хрип, короткое замыкание, судорожный треск. — I... I... lo... — и тишина. Кристофер разжал пальцы. Обломки упали на груду тряпичных останков. Он смотрел на результат своего труда, и в его душе воцарился наконец-то совершенный, беззвучный покой. Он был свободен. Не от прошлого — оно было мертво и разрезано перед ним. Он был свободен от последней иллюзии.
5 Нравится 1 Отзывы 4 В сборник