Золушка

Горячая работа
NC-21
В процессе
38
saint_vik соавтор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 257 страниц, 102 559 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
38 Нравится 37 Отзывы 12 В сборник

Пролог

Настройки
Примечания:
      В нашем многомерном мире, построенном на относительности и условности, слово «идеальный» столь пространное, что, фактически, не имеет в себе как таковой ценности. Разве не так?       «Идеальная» семья — заботливая мама, отдающая себя семье, оберегающая, опекающая, любящая, выросшая в тяжёлых временах с отцом, что бил по лицу башмаками, если они вымыты недостаточно «идеально»; пережившая нищету и голод, она так старалась дать своим детям всё, в чём они нуждаются.       Папа, что любит своих детей не меньше; работает днями и ночами, чтобы денег было в достатке; мчится на клич о помощи; не жалеет денег на сладости, подарки, развлечения и очень любит невзначай погладить по спине или плечу — не слишком навязчиво, но так, чтобы его поняли: «Я люблю тебя».       Бабушки и дедушки, души не чаявшие в своих внуках, что готовы выполнить любую неозвученную просьбу и желание; что выжидают звонков от детишек, их визитов в гости, новых успехов и сокровенных мыслей.       Братья и сёстры, готовые стоять горой друг за друга, несмотря на бесконечную брань и перепалки.       «Идеальная», благополучная, образцовая семья, и один лишь Бомгю не вписывается — бракованный.       Косяк на косяке: умереть хочет, упрямый чересчур и своевольный, слишком честный, слишком грубый, слишком эмоциональный и слишком чёрствый, слишком слабый, занудный, эгоистичный… Ещё и гей. Столь неидеальный, что даже не ложка дёгтя, а целая цистерна. Хорошо, что нашёлся способ её опустошить — выставить его за дверь и отречься, заблокировать номер и сказать больше никогда не возвращаться. Он и не возвращается.       Выпускается из университета с блестящим рекомендательным письмом, проплакав на плече преподавателя всю оставшуюся церемонию, проходит собеседование в престижную компанию, находит хорошее жильё и выживает, рыдая днями и ночами в пустой квартире, спуская деньги на вещи, косметику и технику, потому что в рот не лезет ничего, кроме лапши быстрого приготовления, сухого шоколадного завтрака и сладостей. Но он рад даже этому, ведь кажется, что всё начинает налаживаться. Жаль, что только кажется.       Спустя год арендодатель задирает ценник на съём в полтора раза, и денег становится не хватать критически. Спасает его милый ангел в лице давней подруги и бывший школьный староста, столь любезно пригласивший его жить вместе и делить аренду и жилплощадь втроём — третьим жильцом является его друг. Выбирать не из чего, поэтому Бомгю особо не раздумывает и соглашается. Он в выигрыше дважды — аренда обойдётся ему в восемь раз дешевле и добавится два соседа. Два живых, настоящих человека. «Вин-вин» говорят вроде, да?       Бомгю в столь глубоком отчаянии, что его не смущает ни злачный район, ни вид квартиры, фотографии которой ему скинул тот самый бывший одноклассник. Ему плевать до тех пор, пока там ещё живут люди. Одиночество его умотало: выть хочется не только для стен, но и для чужих ушей.       Всё именно так, как он представлял: полуразвалившиеся бараки, выломанные двери в подъезд, вставший навечно с открытыми дверями лифт, мусор по периметру лестниц и лестничных площадок. В бетонных кратерах под ногами копится пыль и ошмётки листвы, занесённых через битые окна. Сплошная тоска и уныние, копившееся в воздухе, вытекающее из гниющих здесь душ. Боль бьёт в нос, выжигая слизистую. Боль, страдания, горечь утрат и сожаления.       Сумки наперевес и чемодан плюхаются с грохотом перед входной дверью. Такой невзрачной, пошарпанной, изрисованной граффити с громким заявлением «Heaven is here».       Каждому он свой, каждый найдёт себе подходящий; перестроит, подстроит, создаст.       — Проходи, хён. Рад тебя видеть, ты так изменился. Я бы тебя не узнал, — лепечет Хюнин, помогая перетаскивать вещи через порог. Выбеленная в пепел макушка мечется перед глазами так суетно, что уследить трудно. В полумраке она поблёскивает, как шёлк, несмотря на обломки прядей от повреждений. — Чувствуй себя, как… э-э, дома?       Мальчишка неловко смеётся, отряхивается от пыли, подхватывает сумки и шагает резво вглубь квартиры, проговаривая краткий экскурс: «Вот тут, возле входа справа — дверь в кухню, а слева — ванная комната. Прямо — гостиная, там спит хён, он сейчас на работе. Входы в комнаты по сторонам. Ты только не переживай, хён особо не мешает, он тихий. Моя комната слева, а твоя — справа».       Выломанные местами планки узорного паркета смотрят на Бомгю жалобно, а он глядит на них в ответ так же. Осматривается, примеряется, игнорирует вид хаотично рассыпанных маленьких зиплоков с порошком на нижней полке столика прямо посреди гостиной.       Интерьер донельзя аскетичный: жухлые, скатавшиеся снизу вверх в рулоны обои, оголённые крупные трещины в бетоне под ними, ползущие до потолка. Кажется, стоит дыхнуть лишний раз и всё посыплется белёсым дымом, забивающим лёгкие. Несчастный диван у окна тоже выглядит посредственно и ни у кого не вызывает доверия к себе. Где-то обивочная ткань просто разошлась по швам от выслуги лет, но в некоторых местах его будто бы драли когтями.       — Обустраивайся и отдыхай. Ты, должно быть, устал, — криво улыбается Хюнин, бегая глазами по сторонам и заламывая пальцы.       — Хорошо. Спасибо, — тихо отвечает Бомгю, оборачиваясь в указанную сторону: пошарпанная фанерная дверка с каким-то постером на ней, который давно выцвел и оборвался. На лице нечитаемое выражение, ни единого проблеска эмоций. «Не моё дело», — отрезает Бомгю мысленно, смещая фокус разума обратно на самого себя.       Хюнин не выдавливает из себя ничего в ответ на благодарность и просто спешит заныкаться в стенах своего убежища.       В комнате Бомгю душно, пыль на окнах, подоконнике, полу — везде. Она витает в воздухе вместе с сыростью и запахом старости, затхлости. Клубы дряни поднимаются, когда сумки падают из рук, плетутся линиями в солнечных лучах сквозь грязные стёкла и забивают лёгкие до кашля. Кажется, он сам сейчас осыплется прахом по рваному ковролину, устало выдыхая в последний раз.       Больше всего Бомгю ненавидит мрак и грязь, ощутимый запах бедности, что его так сильно пугал всю жизнь, и мертвенное одиночество, которое будет душить его даже здесь. Все страхи наконец настигли его. Хюнин явно не претендует на компаньона по душе, и дело не в наркотиках, которые тот, судя по всему, употребляет.       Хюнин другой. Не такой. Далёкий от этой реальности.       Древний матрас жалобно стонет под его весом, проседая едва ли не до пола, и сдерживают его металлические трубы вместо цивильного днища. Жёлтые разводы добавляют антуража, и ему не хочется знать, что это и откуда.       Кто давал ему право выбора? По жизни ебут, не спрашивая, измываются, ломают, снова трахают и заставляют страдать, сосать вселенский член, не поднимаясь с колен. Что там с кармическими уроками и развитием духовности? Он был бы рад быть отбросом без мозгов и скончаться в канаве, как самая настоящая шавка, лишь бы не жить — выживать в муках, не имея сил и возможности это прекратить.       Но кто давал ему право выбора?       Потому что он, имея сносную и перспективную работу, вынужден гнить в клоповнике рядом с бараками и низшим контингентом, ведь юному поколению обрубили все шансы жить достойную жизнь. Особенно ему. Ведь испытания позволяют расти как личность, да?       Да?!       Хочется наглотаться спасительных белых кружочков и уйти на сутки в забвение, терпя кошмары, которые могут потягаться с реальностью своей отвратительностью и способностью причинять боль. Безысходность… Даже сбежать некуда. И там, и тут ебут без продыху.       Но планы однозначно иные — нужно убраться. Убраться, иначе он сойдёт с ума. Пыль, грязь и пустота. А ещё чтобы не видеть того, чего ему не стоит. Единственная надежда на оплот трезвости в лице Хюнина умерла, оставив после себя «тень Хиросимы». Интересно, второй сосед будет таким же? Или хуже? Потому что лучше явно не будет.       Поэтому он поднимает своё бренное, до ужаса тяжёлое, ненавистное тело и выходит «в свет» вновь, стараясь смотреть в пол; тащится к входной двери и, затормозив прямо перед ней, через плечо бросает Хюнину, что оставил дверь в свою комнату приоткрытой.       — Когда твой друг придёт?       — Ёнджун-хён обычно возвращается к вечеру, — Хюнин подскакивает к дверному проёму, — но может вернуться и завтра. У него довольно специфическая работа, хён. — Взгляд с неприкрытой растерянностью заинтересованно устремляется на Бомгю. — А ты куда-то уходишь?       Бомгю понятливо мычит, оборачиваясь на Хюнина, оглядывает расслабленную фигуру и улавливает нюхом знакомые ароматы. Смотрит несколько долгих секунд со странным разочарованием на столь юное, совсем не изменившееся ещё со времён школы лицо. И взгляд всё такой же искристый, юношеский, слегка наивный.       — Мне нужно купить для уборки всякую ерунду. И продуктов тоже. Предполагаю, холодильник у вас пустой. — Он пробегается глазами сверху вниз по силуэту в проёме, застревая на матрасе, выглянувшем в узкой дверной щели. Обречённость нависает над его плечами угрожающе, норовя вот-вот свалиться и удавить его с концами. — Я ненадолго. Тут рядом, кажется, есть что-то вроде супермаркета.       Юноша с кряхтением склоняется к полу, впихивая ноги в помятые жизнью кроссовки, засовывает в карман новую, очень скромную связку: всего два ключа. Один от входной двери, другой от его комнаты. Зачем второй он спрашивать не стал, да и ему несвойственно задавать слишком много вопросов — больно энергозатратное и бесполезное это дело.       Тяжёлая, явно древняя дверь открывается с протяжным скрипом и с грохотом захлопывается за его спиной. Подъезд выглядит ещё страшнее и хуже, и, кажется, в тени углов поблёскивают использованные шприцы в пыли вместе с рваным полиэтиленом. Судя по всему, лифт, заклеенный красным скотчем крест-накрест, не работает очень давно. Поверх него какая-то драная бумажка телепалась от сквозняка.       Давящая, мрачная и холодная атмосфера даже в лучах летнего солнца укутывает двор густо и беспросветно, словно купол. Живая жизнь здесь быстро затухла и никогда не зарождалась вновь. Серость, тоска и едва ли не осязаемый душок смерти липнет к телу, царапая внутренности. Страшно, очень страшно видеть это неприкрытое лживой пропагандой дно, где души воют, прося о помощи, даже если взывать не к кому.       Кажется, и время здесь остановилось. Бомгю даже не замечает, как добирается до выцветшей вывески магазинчика, проскальзывая мимо раздвижных дверей — островка цивилизации в руинах некогда существовавшей благодати и процветания. Он помнит, каким это место было пару десятков лет назад: выстроенный по новым стандартам район с продвинутой инфраструктурой, развивавшийся ускоренными темпами, пока не случился кризис, что сломал людские жизни, обрекая их на страдания.       «Ёнджун-хён обычно возвращается к вечеру, но может вернуться и завтра. У него довольно специфическая работа, хён».       О специфике работы знать не хочется ради сохранности своего покоя, потому что поговорка «меньше знаешь, крепче спишь» несколько раз доказывала свою правоту, когда Бомгю с детства наказывал себя своей любопытностью и интересом. Пакеты наперевес тонкими ручками режут пальцы до посинения, и ту волну облегчения, что он испытал, скинув их на пол квартиры, нельзя описать словами. Аромат благовоний густит в воздухе, окутывая всё пространство.       Бомгю делает несколько шагов в сторону чужой комнаты и стучит костяшками по царапанной фанере.       — Кай?       За дверью приглушённо льются биты какого-то рока, перекрывая любые возможные звуки изнутри и снаружи. Бомгю стучится чуть громче, опираясь плечом на косяк.       — Кай, у вас есть ведро или, например, таз? Что-нибудь типа… такого.

      the in-between — In this moment

      «My mother said I was an angel, my father said that I would turn…»

      Потрёпанная дешёвая колонка разрывается, потрескивая динамиком, но всё же отчётливо пропускает через себя слова сквозь скрежеты инструментального сопровождения. Каждое услышанное слово как карамельный, маслянистый сироп на кончиках их сплетающихся языков — сладко, а от того грязно до дрожи. К сахарному и клейкому всегда прилипает всё самое мерзкое, постепенно вмешивается в состав ничего не представляющего из себя исходника, являющегося по своей сути лишь дешёвым подсластителем.       В этом и вся суть?

      «So I believed these words and I turned on myself 'cause maybe he's right, maybe I'm worthless…»

      Хюнин блаженно закатывает глаза, выдыхая в поцелуй со стоном, приглушённым собственной волной удовольствия, рвано мажет губами по чужой щеке, жадно лижет; давится солоноватым привкусом, что застревает где-то на уровне глотки и душит. Так сексуально и возбуждающе — он выгибает спину до хруста, насаживается задом на стоящий колом член с натянутой на него тонкой резинкой, что скаталась у основания от продолжительного трения.       — Ёнджун-хён… блять… нет… блять… блять!       Тихий всхлип на ушко вынуждает Ёнджуна сжать пальцы на чужих бёдрах крепче, насаживать активнее, направляя так, как хочется, как нужно ему, чтобы наконец заткнуть мелкую шваль на своём члене подобающим образом. Губы дрожат, орошая шею Хюнина ударами плети и укусами.

      «Or maybe he's wrong and my mother was right I got a killer in me to give me purpose…!»

      — Хюнин-и маленькая шлюшка, — хрипловато смеётся Ёнджун, наконец добираясь до его мочки уха, чтобы оттянуть серёжку в виде какого-то уродского цветочка. Ещё немного, и он кончит от вида этого извивающегося тельца на своих бёдрах, что желает принять больше; хлопает глазками, смаргивает слёзки и просит кайфа.       «Кай, у вас есть ведро или, например, таз? Что-нибудь типа… такого».       Тело прошибает лёгкий озноб снизу вверх, останавливая все запланированные и назревшие процессы. Интерес Ёнджуна переплывает с точки «А» на точку «Б», стоящую прямо за дверью. «Кто?». Туманный и бешеный взгляд мечется по обомлевшей физиономии Хюнина, который тут же спрыгивает с члена и рубит колонку в какой-то непонятной для Ёнджуна суматохе, панике.       — Что, блять, за нахрен, Хюнин? — срывается грубовато, хрипло и недовольно. Кто бы ни стоял там, за дверью, Ёнджун вряд ли будет рад этому человеку. По крайне мере, с большой долей вероятности точно.       — Нет, хён, у нас нет, — прокашливается Хюнин и кутается в шёлковый потрёпанный халат, который выудил в одном из затхлых уголков комнатушки. Ему хочется дойти до двери раньше, чем к ней сорвётся Ёнджун, что адекватностью на долю долей отличается в минус. Особенно в данный момент.       Вид уставшего Бомгю его слегка поражает. Даже под матовой плёнкой эйфории он не может понять, как тот дотащил все эти пакеты до квартиры. Однако тело Хюнина цепенеет, когда в запылённом отражении зеркальной дверцы шкафа в гостиной у стены напротив взгляд улавливает абсолютно нагую фигуру в проёме комнаты за собственной спиной.       Бомгю хватает всего нескольких секунд, чтобы выцепить мелкие детальки и сложить картину воедино. Его взгляд безучастно и безразлично застывает на смущённом, покрытом испариной лице. Показавшееся за спиной тело маячит лишь тенью и исчезает из фокуса его внимания.       — Хорошо. Извини, что побеспокоил. — Глаза мерцают в полумраке, мельком оглядывая явно предельно недовольное, скривившееся то ли от отвращения, то ли от злости лицо. Бомгю отходит назад на короткий шаг и ленивой поступью, шаркая по паркету, возвращается к пакетам, что в такой мертвенной тишине, которую не могли перебить даже завывания чужой колонки, шелестят оглушительно.       «Ну… По крайней мере, они такие же пидоры, как и я».       За дверью слышатся разговоры на повышенных и очевидно возмущённых тонах, где смущённый и слащавый перебивается хриплым и гнусавым, растягивающим гласные, как жвачку. Бомгю это ненавидит. Хочется закрыть уши, лишь бы не слышать, как лажает чужой речевой аппарат.       Найденная на кухне железная миска служит тазом, в котором Бомгю, переживая тихий психический коллапс, безжалостно поласкает тряпку. После чего вытирает пыль со стола и подоконника, с полок в шкафу и с самого шкафа. Корячится, вытирая руками пол, выгребая из-под кровати всё те же зиплоки, только уже пустые, ошмётки серого нечто, разорванные пачки из-под шприцов и старые, выцветшие чеки. Из-под плинтуса удаётся достать старую кредитку, просроченную года на три. Матрас, к счастью, не воняет, но всё равно оказывается брезгливо застелен тремя простынями.       Бомгю пропадает в отчаянии, страхе и ненависти.       Всевозможный спектр не самых доброжелательных эмоций отображается на лице Ёнджуна, когда его небрежно заталкивают обратно в комнату, словно тряпичную куклу. Худое тело с фиолетовыми пятнами на коже отшатывается, упирается кистью в навешенный на стену коврик, мнёт его, ногтями впивается от злости. Он едва не заваливается с грохотом, издавая нечеловеческий звук, и в опустевшей радужке глаз зарождается что-то непредсказуемое. Синеватые губы подрагивают, вытягиваются в тонкие полоски, обнажают оскал — желают вспороть плоть от зародившейся ненависти ко всему живому вокруг.       Прямо сейчас.       — Хён, это был Бомгю-хён и он теперь с нами живёт, если что, — отвечает Хюнин на немые вопросы абсолютно равнодушно и шаркает босыми ножками по паркету, местами вывалившемуся из своих пазов, отлетевшему, как и два обитателя жилплощади. Он делает несколько глотков соджу с горла и заваливается на измятый матрас расслабленно: слишком привык к такому Ёнджуну.       Нет, он привык к разному Ёнджуну. В нём хранится целая энциклопедия человеческих состояний от пограничных до приближённых к норме. Понятия «нормальный» для него не существует уже как три года.       — Как будто меня, чёрт возьми, ебут эти подробности, мы не закончили!       Ёнджун раздражённо подцепляет стопой разбросанный по полу хлам и вновь направляется к Хюнину. Исхудалая жилистая нога отпихивает две чужие в стороны, чтобы опустить свою нагую тушу на колени меж разведённых бёдер, которые безотказно расходятся, сгибаются в раскрасневшихся коленках. Стекляшка из чужих рук тут же пропадает и оказывается выброшенной куда-то в стену, а о её судьбе вещает лишь жалобный визг стекла и треск рассыпавшихся трухой осколков по полу.       «Похуй. Так похуй».       И в тихую мелодию, всё так же льющуюся из динамика, в скрип ржавых пружин матраса, в скрип половиц паркета, в эти непонятные стуки, трески, лязги за дверью так отлично вписываются тихие постанывания Хюнина, которого Ёнджун на сей раз не спешит жалеть, вжимая пребывающее в полусинтетическом раю тело в смятые простыни своим собственным. Синергия тихих выдохов, шлепков кожи о кожу. В Ёнджуне просыпаются дьявольские черты каждый раз, когда дело доходит до простого блядского секса.       Именно блядского.       Никакой уёбищной чистоты, где ангелочки трахают ангелочков и называют это святым деянием. Ему нравится работать в своём славном баре, золотой ключик от которого ему принесли на заполненном до краёв блюдечке, и достал он его оттуда, измоченным в конче — поэтому знал, куда идёт. И когда Ёнджун переступил порог, он знал, что это место — его будущий второй дом. Не та уродская лапшичная, где ему приходилось горбатиться сутками за три несчастных копейки и страдать от нехватки денег на банальное пожрать или посрать.       То ли дело сейчас: алкоголь? Хочешь секс? Деньги, напиханные под резинку боксеров каким-то тупоголовым мальчишкой? Минет?       Трах, ебля и нар-ко-та. Много наркоты в качестве воз-на-гра-жде-ни-я.       Он готов ползать по полу, лизать глянцевую поверхность шероховатым языком, собирая весь осыпающийся на неё синтетический «мусор». И Ёнджун это делает. Работа барменом в какой-то момент предоставила ему возможность некоторого повышения. Трахать и сосать можно по-разному, все мы этим занимаемся, все мы зарабатываем на этом, ведь так? Просто кто-то делает это в чуть более прямом смысле и получает зарплату в троекратном размере. И деньги для Ёнджуна уже не имеют особого значения.       — Какой же ты уёбок, — шипит Хюнин сквозь зубы, обнимая и прижимая к груди собственные колени.       Ёнджуна забавляет эта картина. Алые овалы с дисперсной каёмкой вокруг глаз, скользящих по результату своего «искусного развлечения». Пальцы подушечками касаются яиц Хюнина, сжатых меж дрожащих ног, и размазывают их смешанную сперму с особым пристрастием.       — Переживёшь.       Ёнджун лишь истерично посмеивается, поднимаясь на ноги и натягивая на себя портянку, некогда представлявшей из себя свитер. Безгранично плевать на торчащую из-под нижнего края розовую головку, измазанную в сперме — хочется поскорее вновь увидеть «поселенца». Настолько, что тлеющий взгляд загорается, будто бы в поисках новой жертвы, выделяясь особенно ярко на фоне исхудавшего лица и его обострившихся черт.       — Ах, у нас появилась Зо-о-о-олушка? — тянет гнусавый голос со скрежетом, пока на лице отображается колкое и обжигающее ехидство. Арка губ растягивается, оголяет верхний ряд зубов. Ёнджун расслабленно опирается плечом о дверной косяк, наблюдая за Бомгю с интересом, пока тот заканчивает со «стерилизацией».       Спиной чувствуя чужое внимание, ощущая спазмирующееся нутро, Бомгю оборачивается через плечо на дверной проём, откуда послышался скрежет голосовых связок, и замирает с тряпкой в руках, уперевшись взглядом в полуобнажённую фигуру. Вязаный рисунок растягивается шерстяными жилами, становится прозрачным, едва ли прикрывающим тело. Чужой член, всё ещё не спавший и торчащий алым, измазанный блеском, кажется, смотрел прямо на Бомгю. Худые гладковыбритые ноги, усыпанные синюшными пятнами, такие же худые руки, скрытые тряпкой, и осунувшееся от голода лицо, сложенное исключительно из ломанных линий и острых углов. И только губы двумя блёклыми лепестками растягивались в дрянной ухмылке.       Он хочет проявлять как можно меньше интереса к происходящему на этой территории, ведь не знает, чего ещё сомнительного придётся увидеть и услышать.       — И мне приятно познакомиться. — Бомгю без интереса мельком смотрит на длинноногий полутруп сверху вниз, отворачивается и вновь возвращает внимание к уборке. — Рад, что ты оценил мои старания. Такой помойки я давно не видел. Кредитка не твоя, случаем? — хрипит низко он, скидывая тряпку на стол рядом с пластиковой карточкой. Подрагивающими от усталости пальцами подцепляет мобильный.       Лицо стянуто маской безразличия, а рот запаян печатью страха и отчаянной попытки себя защитить, и только на кончике языка густо скапливается яд, готовый выплеснуться при первой же угрозе жизни. Бомгю старается давить себя изнутри, забивая и умерщвляя всё живое, оставляя лишь пустой стальной каркас и острые клинья-клыки, сквозь которые всегда мелькает единственное его оружие — слова. Но плечи и затылок до озноба прожигает перекрытый поволокой взгляд, и это выводит, раздражает до трясущихся рук. Он ненавидит, когда за ним наблюдают, ненавидит отражение своего силуэта в чужих глазах; ненавидит быть заметным.       Низ живота у Ёнджуна начинает ныть, стоит только новоиспечённому жильцу приоткрыть ротик. Тёмный взгляд из-под длинной, патлатой чёлки смиряет своей враждебностью и недоступностью так, что его скольжение по телу можно вполне ощутить физически. По крайней мере, Ёнджун точно смог прочувствовать это как следует. Причина тому тяжесть этого смертельного взора или дозы в крови Ёнджуна — неясно. Ясно одно — заводит невъебически.       Босые ноги шлёпают по холодному паркету в сторону застланной кровати, и он решает нагло разрешить себе остаться здесь, посидеть, понаблюдать — интерес в нём загорается до истошных визгов в голове и всплесков перед глазами. Серый мышонок, который так забавно ворочает язычком во рту, выстраивая вокруг себя забор из дерьма и палок — большего в их квартирке нет. Это ведь так забавно, правда?       Ёнджун опирается локтем на коленку и в нетерпении зарывается ладонью в собственные волосы, отросшие до нижней челюсти. Возможно, резанёт чуть позже или попросит Хюнина, как это бывает.       А может быть, забьёт хер.       — Ах, ты уж прости, Золушка, мы будем стараться поаккуратнее. Не без твоей помощи, конечно же… А… Да, кстати-кстати… — Опустелые глаза бешено округляются, бегают из стороны в сторону в наигранной эмоции осознания. — Ты не представлялся, поэтому я буду называть тебя Золушкой, ты же не против, правда?       Голос гулко и протяжно льётся с растянутых в усмешке губ Ёнджуна, пока он едва не распевает каждое слово. Хюнин доходчиво и ясно озвучил ему имя Бомгю несколько раз, но под кожей зудит, жжётся, пылает раскатом волны мурашек по всему телу сверху вниз, к члену, что прикрыт лишь истончившейся вязкой «свитера». Она приподнимается вместе с ним и мокнет, выцветая в тёмное пятнышко влаги в районе уретры, чем вызывает лишь тихую усмешку. Ёнджуну нравится.       Почему-то спину Бомгю изнутри вспарывает раздражение, постепенно капающее в блюдце терпения, и ему хочется съёжиться, расчесать позвонки об косяк, лишь бы только не чувствовать этого — дряни, которую он так и не научился экологично переваривать. Бомгю плюхается на поскрипывающий стул, открывает приложение и вбивает знакомый адрес центральной аптеки, в которой бывал чаще, чем следует. Слова льются в одно ухо и выплёскиваются из другого, и лишь вопрос застревает где-то посередине сгустком тины и веток. Бомгю медленно оборачивается, пытаясь отключить субтитры на лице, и поднимает взгляд из-под ресниц на чересчур болтливую субстанцию в метре от него.       — Вижу, ты любитель всё вылизывать, Золушка… — Едва слышный гортанный хрип, урчащий в голосовых связках. Ёнджун не знает, понятия не имеет, кому предназначено сказанное. Взгляд вниз. Кончик языка застревает меж плотно прикусывающих его рядов зубов.       Ладонь бесстыдно оглаживает гладковыбритый лобок и спускается к поблёскивающим в полумраке бёдрам. Он мучает себя сам. Его заводят разведённые бедра и истекающая плоть. Карт-бланш, никак не скрытый от причины вожделения. Надрачивать прямо здесь было бы охуенно, но не так интересно. Хочется поиздеваться над зарулившим к ним невзначай пареньком, который, по мнению Ёнджуна, в их с Хюнином компанию не вписывается вовсе. Только портит картинку «смертоносного искусства» на общей территории. Но, скорее всего, мусор и сам бы себя выкинул в скором времени. На этой жилплощади отходы совсем иной категории.       — На всякий случай перед «Золушкой» приставляй «госпожа». — Бомгю цепляет глазами чужие тёмные, подёрнутые синтетической пеленой. Зрачок перекрывает радужку так, что разглядеть её совсем не получается. То, как взгляд недвусмысленно бегло опускается вниз, пропихивает ком отвращения в глотку.       «Вижу, ты любитель всё вылизывать, Золушка».       Бомгю роняет смешок, сквозящий обречённостью, и возвращает своё внимание к экрану телефона. Свободная рука вслепую лезет в карман и тянет к губам нежно-розовый под, что шипит глицерином, забивая лёгкие мультифруктом.       Ах… Сорок минут на автобусе и ещё пятнадцать пешком. Неужели нельзя сделать больше центральных аптек?       — Не только. Пососать тоже могу, — ехидно парирует Бомгю, не отрывая глаз от схемы улиц. Он зажимает девайс между пальцев и демонстративно перекатывает его в качестве молчаливого пояснения.       — Пососать любишь, госпожа Золушка? — внимает Ёнджун, проговаривает одними лишь губами, шаркая разъехавшимися ногами. Узел затягивается сильнее где-то меж них. Ёнджун плавно выпрямляет сгорбившийся ряд позвонков. Вязкое серебро скудной каплей течёт вниз по внутренней стороне бедра и яйцам. Оно тягучее настолько, что на весу срывается с тонкой нити и опадает на паркет с глухим стуком.       — Хочешь?       Вау.       По телу электрический заряд долбит до звёзд перед глазами. Прямая провокация на отсос едва не вводит Ёнджуна в ступор наивного дурашливого подростка, которому подарят минет вот прямо сейчас. Сейчас? Сейчас?!       Бомгю же оборачивается на длинноногую болтливую суку, поглядывает из-под чёлки, кривя губы в сдерживаемой ухмылке. Спустя пару долгих секунд паузы он вклинивает окончательный аккорд, протянув руку с подом в сторону сложенной костлявой фигурки рядом:       — Покурить, конечно. — И вновь мотает в воздухе розовый кирпичик с поблёскивающим экранчиком такого же розового цвета. — Ты ведь не заразный?       И губы режут пустую маску едкой усмешкой, дополняя мерцающим, нечитаемым взглядом. В зрачках блестит предупреждение, только, правда, по другой причине. Чужие потупляются в пустоту перед собой.       Это разочарование. На-ёб-ка.       «Хочешь?»       «Хо-чу».       Ёнджун пропускает дальнейшие вопросы и просто тянет дрожащую ладонь к курительному аксессуару Золушки. Он оказывается зажатым меж пальцев, тянется к губам, пока взгляд, всё такой же опустевший и теперь уже опущенный, вырисовывает на поверхности паркета безумные наброски. Сладковатый дым отрезвляет и выводит из сексуального транса, переполненного исчерпывающим желанием, что внезапно оказался придушен чужой дерзостью.       «За кого ты меня держишь?»       Сизый дым выходит через нос и расстилается под ногами узорчатым торнадо, разбиваясь о препятствие на мелкие кружева.       — Сладко… Но когда-нибудь пососёшь кое-что поинтереснее. — Уголок губ Ёнджуна тянется в усмешке, оголяя клык, пока розовенький под передаётся посреди крупиц ледового побоища, как апогея девственной чистоты среди гнили, изживающей последние дни жизни.       Ёнджун поднимается со стула и шагает в сторону гостиной, неприкрыто виляя голым задом и слипающимися от обилия свежего предэякулянта бёдрами перед новым соседом. Похуй. У него всё-таки планы.       Планы. Планы. Ах, да… планы.       Худощавая туша плюхается на диван, откидывается на его спинку и запрокидывает голову с гулким хрипом в грудной клетке. Взлохмаченные волосы опадают на взмокшее лицо, обводят все чёткие рельефы на нём: мертвецки изящные контура на бледной коже, где художник никто иной, как метамфетамин, за которым он и тянется — ладонь ныряет под подушку и цепляет меж пальцев зиплок.       Бомгю взглядом прослеживает костлявый силуэт, уплывший в дверной проём, опускается к поблёскивающим ягодицам и смотрит до последнего, пока сучка не скроется из поля зрения. Симпатичная, кстати. Вполне во вкусе Бомгю. Он видел этот взгляд, видел желание и азарт, энтузиазм, оборванный двойным дном его фраз — любимое занятие, доводившее людей до мольбы заткнуть рот и больше никогда в жизни не открывать.       «Такой ты забавный, Ёнджуни-хён… И такой ведомый словесно. Неужели мозги совсем разжижились?»       Скрип диванной сидушки доносится приглушённо, но всё равно слышимо, дополненный скрежещущим стенанием. Бомгю делает последнюю затяжку, нехотя прячет розовую побрякушку обратно в карман и с кряхтением встаёт из-за стола, затем плетётся в ванную, мечтая исполнить своё последнее на сегодня желание: помыться и порисовать.              «Порисовать». Наверное, не зря его принудили доучиться в художественной школе и получить диплом, за который его, к слову, похвалил директор. Все преподаватели говорили, что рисунок у Бомгю получается гораздо лучше живописи. Оно и видно — заделался в чертёжники по специализации мясника.       Ёнджун на диване плывёт пятном в контурах под покровом полумрака, и сказать точно, чем он занимается, Бомгю не может. Да и неважно особо. У человека законный отдых, который он имеет право провести в уединении, занимаясь тем, чем ему хочется. Бомгю лишь шелестит тенью мимо. Сопровождает его лишь скрип такой же фанерной дверки в ванную комнату.       В косметичке необходимый набор: уходовые баночки, шампуни и маски, масла, сыворотки. И три сорта колюще-режущих: бритва для бровей, рапира и скальпель — три его любимые, дражайшие подруги, с которыми он не мог расстаться, всегда держа их при себе в секундной доступности. Грудь облегчённо сокращается, скинув груз тяжести дня, потому что Бомгю наконец-то вернулся в руки его любимицы — ночи в компании дорогих сестричек.       Ванная своим видом пугает: плитка обваливается в углах и под потолком, зеркало загажено каплями и разводами, раковина вместе с ванной покрыта коркой извести, а сортир явно живёт уже третий десяток. Может быть, следующими жертвами «Золушки» станут именно они, но пока что она занята более важными делами. Вода льётся мерным шелестом, сливаясь в один общий поток шума, что изолирует от всех остальных звуков. Горячие капли разбиваются о ноющие после уборки плечи, стекают вдоль позвоночника ниже, кутая тело в хрупкий кокон. Он бы проторчал под душем несколько часов, просто сидя на дне ванны под лейкой, но есть планы. Пла-а-аны.       Столь важные и неотложные, что все водные процедуры сделаны Бомгю наспех за десять минут. Он финишно покрывает волосы маской и с лёгким от нетерпения тремором в теле плюхается на дно, после чего раскладывает свой арсенал по бортику. Каждая «сестричка» привлекательно блестит, зазывая, соблазняя, но он всегда выбирал лишь одну. Настроения на излишнюю осторожность и контроль своих рук нет, поэтому простенькая дешёвая розовая бритва укладывается в ослабшие от дрожи пальцы, готовая творить.       Творить, творить, творить — порез первый, второй, пятый, восьмой. Всегда восемь, потому что всю жизнь его преследует именно она. Восьмое ноября, восьмой этаж на прошлой жилплощади, восьмой номер дома и восемьдесят восьмая квартира. Многие значимые даты всегда оканчиваются на восемь.       Восемь. Лемниската. Бесконечный цикл его страданий, боли, смерти и возрождения для новых страданий, боли и очередной смерти.       Восемнадцать минут ему требуется, чтобы остановить кровь, и ещё восемь, чтобы привести себя в порядок и выползти из душной, запаренной комнаты.       Кнопка проигрывателя переключается, запуская по стенам гостиной волны гитарных рифов, в унисон которым плавно вписывается хрипловатый вокал.

Blew — Nirvana

      «If you wouldn't mind, I would like it blew…»

      Децибелы явно превышают всякие порядки тишины, но обитатели здешнего многоквартирного подобия дома — вылезшие из одной дыры отбросы, которые ведут схожий образ жизни, и никто не жалуется. Никогда.

      «If you wouldn't mind, I would like to lose…»

      Кристаллический порошок рассыпается на поверхности журнального столика. В лунном свете, давно сменившем вечерний солнечный, фигура Ёнджуна плавно сползает с дивана перед своим алтарём чистейшего кайфа, секса, жизни.

      «If you wouldn't care, I would like to leave…»

      Дрожащее дыхание заглушается долбящей по ушам музыкой. Нельзя терять ни грамма, поэтому он такой же трясущейся рукой с особой ювелирной осторожностью выстраивает две дорожки старой банковской карточкой. Она, кажется, даже не принадлежит ему, но используется им уже давно — вероятно, владелец в ней больше не нуждается.

      «If you wouldn't mind, I would like to breathe…»

      Зрачки бегло проходятся по поверхности стола в поисках полюбившейся фиолетовой трубочки с выцарапанной на ней надписью: «No one will die a virgin».       Жизнь всех поимеет.       И Ёнджун является тому доказательством, только более совращённым и прямым: падшее перед наркотическим «нигде» существо с растрёпанными патлами, торчащими во все стороны, разведёнными бёдрами, вставшим членом и голыми ягодицами — типичный образ дешёвой блядской шлюхи с первой попавшейся подворотни какого-нибудь злачного на гниль района. Вот только ему плевать, как он выглядит. Сейчас ему просто хо-ро-шо и очень хочется трахаться.       Ногти впиваются в кромку столика до посинения и без того бледной кожи пальцев, пока свободная рука орудует на полотне синтетической живописи кистью-трубочкой, собирая светлую, полупрозрачную пыль.       Трубочка выпадает из оплетавших её пальцев на стол и норовит укатиться, но Ёнджун спешно ловит её и тут же приступает ко второй дорожке. Расфокусированный взгляд расплывается в туманном измерении, радужка уходит в закат, в пустоту, но руки продолжают сотворять привычный ритуал — доза будет получена полноценно.       Прерывистое дыхание спазмирует грудную клетку, выстраивает аритмичный такт. На губах поблёскивающая вязкой слюной улыбка, запечатывающая собой рвущийся наружу истерический возглас удовольствия, от чего плечи судорожно подёргиваются. Ладонь ложится на собственную плоть и в пару движений заканчивает живописное произведение искусства на журнальном столике, окропляя его спермой поверх остатков «порошка». Но Ёнджун не торопится заканчивать на этом, вновь опираясь на него же и склоняясь в прогибе, чтобы широкими мазками языка слизать масляные краски — символ высшей степени блядского рая в его понимании.       И ему похуй на свет из ванной, раскрывшимся свитком упавший на пол. Ему похуй на силуэт нового обитателя. Пусть привыкает. Пусть смотрит. Смотрит на Ёнджуна.       Ведь его это заводит. Ему это так нравится.       Темень густая, не рушимая даже тем скудным светом, что не может пробиться сквозь многолетнюю пыль на стёклах, обволакивает квартиру, и лишь сгорбленный силуэт Ёнджуна, мелькнувший в полоске света, служит Бомгю маяком. Он вслепую шагает вперёд, всё равно цепляет плечом косяк, попадая прямо по косточке, приглушённо рычит от боли и застывает возле стены.       — Глазки закрой, — шелестит Бомгю сиплым после многочисленных затяжек сладким паром голосом, выжидая несколько секунд с рукой, зависшей возле выключателя. Пальцы щёлкают, озаряя комнату жёлтым светом, ослепляя его самого до прострела болью прямо в черепную коробку.       Ослепительный выплеск кислоты прямо в глаза вынуждает Ёнджуна взвыть. Свет в этой комнате настолько редко включается, что его наличие и возможность включения вообще стёрлись из памяти, которая и так нещадно страдает из-за всего, что в неё залетает.       Из-за того, в каких прогрессирующих количествах залетает.       Взгляд Бомгю лишь мельком цепляется за картинку перед ним, пока он тащит своё разомлевшее тело в комнату. Хочется в горизонтальное положение, но бессонница явно не позволит ему уснуть, захватив сознание, очищенное от медикаментов, поэтому он лишь обречённо, слегка психованно кидает косметичку на матрас и выуживает баночки со всякой дрянью для волос. Плойка и фен тоже достаются из чемодана, их провода змеями скручены друг с другом; Бомгю плетётся обратно в гостиную к «задорному» компаньону, потому что только там есть зеркало рядом с розеткой.       — Извини, помешаю, — бормочет Бомгю, скидывая все свои многочисленные принадлежности на край столика, оборачиваясь к шкафу. Впервые за сегодняшний день видит себя в отражении. Ему на секунду кажется, что он забыл, как выглядит, но по итогу забыл лишь о пирсинге в пупке. Впрочем, о котором забывает всегда, вспоминая только тогда, когда нужно застегнуть или расстегнуть ширинку и побриться.       Ёнджун почти не слышит пустые извинения Бомгю, жмурится, залезая обратно на диван, как нечто нелюдимое на свою безопасную территорию. Ладони размашисто елозят по лицу, закрывая его от прямых лучей лампы на потолке. Бешенство? Нет. Скорее, приступы мигрени, часто преследовавшие его в подростковом возрасте. Они крайне редко могут нагрянуть к нему и сейчас, изнуряя, вводя в цепенящий ужас одним лишь появившимся пятном в поле зрения — светобоязнь развилась по итогу ебейшая, и особенно ярко и эмоционально она проявляется под синтетическим куполом.       — Блять, ненавижу… Ненавижу свет, — едва слышно шипит Ёнджун, потирая глаза. Страх, всего лишь идиотский страх. Некоторые страхи нельзя излечить или загладить ничем, кроме банального передоза и летального исхода.       Скоро ли?       Ёнджун об этом не думал. Никогда не планировал свою смерть, как что-то преждевременное, неестественное. Не хотел покончить с собой, но вопрос о самом желании умереть для него всегда остаётся без ответа. Сейчас он просто живёт так, как умеет, не требуя ничего большего, потому что не считает, что ему сверху отсыплют что-то получше имеющегося. Его работа и так предлагает ему достаточно денег для того, чтобы начать «нормальную» жизнь, но может ли он её начать? Хочет ли? Есть для того причина или нет? Ёнджун более чем знаком с реальным миром, его трущобами, закоулками, подворотнями. С запахом алкоголя от матери и ссанья от отца. А ещё с тем самым блядским ощущением, когда самые родные просто закрывают дверь перед твоим носом и вышвыривают тебя на улицу, как надоевшую игрушку.       «Если я им не был нужен, тогда кому я буду нужен? Чужим людям?»       Поэтому и смысла выползать отсюда нет. Любовь ему дарит ангельская пыль без души, а нежность — незнакомцы в баре, оставляющие невъебенные чаевые за секс. Ещё у него есть Хюнин. Хюнин… Иногда есть, иногда пропадает за дверью комнаты, игнорируя истеричные вопли на пике эмоционального цунами. Может быть, это к лучшему для Ёнджуна. Нет ложной причины продлевать жизнь вместо попыток неосознанно её укоротить.       Ёнджун разлепляет веки медленно, придерживая ладонь у виска над сведёнными вместе бровями, и смаргивает остатки прожигающей болезненности в районе сетчатки. Взгляд оббегает гостиную в поисках мечущейся фигурки Бомгю, что оказывается прямо перед ним.       — Рубани его, как закончишь… — лепечет Ёнджун более мягко, но всё же намекает на то, чтобы Бомгю ускорился в своём деянии. Но пока что просто решает понаблюдать за ним, что выглядит так комфортно и умиротворённо, когда просто молчит, занимаясь своими делами; хочется сзади нежно приобнять и сразу же придушить.       Бомгю молча кивает, но его передёргивает: сделал другому больно, даже если ненарочно. Серьга спадает несколькими камнями сверху ниже по торсу, почти касаясь едва заметной дорожки волос, блестит в тусклом свете и звенит почти неслышно. Наверное, на Бомгю она смотрится до ужаса странно, не сочетаясь с внешней оболочкой и внутренним наполнением, но разве это его ебёт? Потому что он считает это изюминкой, намекающей на совершенно больную, совращённую голову. На ладони льётся несмываемый бальзам, распределяясь между ними, а взгляд ловит чужой, внимательно ползущий по телу. Может быть, Бомгю это льстит.       Он же всё-таки падкий на смазливых нефоров.       Поэтому безучастно и преспокойно продолжает наносить одно средство за другим, упираясь глазами в собственное отражение напротив. И, наконец-то обтерев измазанные в ароматных маслах руки о старые, растянутые спортивки, Бомгю тыкает вилку от фена в подгоревшую запылённую розетку. Мысленно молясь, чтобы его не уебало током, с щелчком включает горячий воздух, сразу направляя фен на макушку. Бомгю наспех растрёпывает влажные пряди под горячим воздухом, морщится от жара, который попадает на лицо, и с тем же щелчком глушит шумную дуру, не досушив волосы до конца. Он выдирает шнур рвано и дёргано, нервно сгребает в охапку весь свой хлам, затем двумя широкими шагами доскакивает до выключателя.       Бомгю ненавидит быть причиной неудобств для кого бы то ни было. Ненавидит быть заметным.       Темнота после яркого света теперь сгущается сильнее, напрочь лишая зрения, и ему остаётся только брести наощупь. Бомгю вновь ловит косяк и протяжно взвывает, потому что он пришёлся прямо по груди, задев скулу, разбив перед глазами звёздочки вперемешку с рябью. Ругательство улетает в пустоту, проглоченное темнотой, в которой привычно плывущую призрачную тень совсем не видно.       Ёнджун заметно расслабляется, когда свет наконец гаснет. Туша величественно разваливается на диване, раскинув и свесив гладкие ноги до пола. Мрак заполняет комнату своей густотой, а очередная надрывистая партия всё так же льётся из динамика, но уже чуть тише прежнего. Звук ранее, видимо, убавили, и всевозможные метафоры в виде гроула и скрима заглушили, оставив душу томиться в хриплом полушёпоте. Тянуться к несчастной кнопке слишком впадлу, а трек со щелчком переключается, оставляя Ёнджуна один на один с одноимённой мыслью:

      «I think I’m dumb or maybe just happy».

      — Think i'm just happy, — гнусаво напевает Ёнджун, переваливаясь в неестественной позе через не вызывающую доверия боковину дивана. Спина прогибается в позвонках, он виснет вниз головой и тянется к чёрному силуэту коробочки сигарет на полу. Любимые Мальборо Рэд перемялись в пачке безжалостно запихнутой в неё зажигалкой.       Нога на ногу закидывается в позе изящества блядского, грязного. Зажатые гладкие яйца влекуще торчат меж бёдер, «освещая» собой темноту. Член покрылся тонкой корочкой иссохшей смазки и семени — попозже гигиена не помешает. Ёнджун никогда ею не пренебрегает, от неё он зависим ровно так же, как и от наличия мета в кармашках потёртых джинсов.       Заведение привлекает к себе в основном богатых придурков из ряда директоров компаний, продюсеров, иногда даже айдолов, ушедших из индустрии. К Ёнджуну клеится в основном категория туповатых малышек с кошельком папочки в шаловливой ладошке. Ах, да… И пачкой дури в другой. Иногда залетают иностранцы, притаскивая с собой столько стаффа, что он даже под кайфом дубел от мысли: каким, сука, образом вы это провезли?       Но это его не касается. Он просто «ест, что дают». Ему удалось попасть в окружение золотой жилы, для которой всё это сырьё на уровне мусора в соотношении с уровнем их капитала.       Банки и приборы остаются лежать на столе скопом, пока Бомгю шарится ладонями по простыни в поисках мобильного, продолжая чертыхаться себе под нос. Находится искомое после грохота о паркет, когда кирпичик слетает с угла матраса, укатываясь под кровать.       Уже сидя на полу, бесцельно и скучающе залипая в экран со множеством фигурок в рядах и столбиках, медитировать в тишине под звук кликанья разбивающихся комбинаций становится невыносимо. К Хюнину идти не хочется, друзей нет, звонить Чиён тоже желания нет, потому что он знает: там всё хуёво, а от выслушивания правды жизни его начнёт воротить и вгонять в тревожность. Единственный интересный и приятный объект находится за дверью. Да, немного невменяемый, но хотя бы одушевлённый и способный говорить, даже если лишь частично. Бомгю опускает дверную ручку, морщась от скрипа, высовывает голову и упирается взглядом в плотный мрак. Где-то во-о-он там, теоретически, должна сидеть длинноногая сучка, которая ему нравится гораздо больше, чем бывший одноклассник, что надолго съебал в свою нору, оставив их вдвоём делить территорию и присматриваться друг к другу.       — Этот… Э-э-э… Можно с тобой посидеть? Мне так скучно, что я скоро полезу на стену. С тобой явно повеселее будет, — вновь откашливается Бомгю глицериновой слизью, чувствуя эту химозную сладость на корне языка, шмыгает вечно текущим носом и выжидающе молчит. — Если ты хочешь, конечно. У меня с собой сосалка сладенькая.       Шорох и скрип со стороны комнаты, что всегда пустовала, а теперь передалась во владения новому жильцу, вынуждает Ёнджуна с тихим кряхтением вернуться в прежнее положение на диване, от чего тот устало воет скрежетом пружин и, кажется, созвучно шлёт нахуй. Эта обивка испытала и впитала в себя столько невероятных вещей… Взбудоражит, если начать перечислять.       Ладонь непроизвольно проходится по животу, задирая свитер повыше и оголяя прелести без стеснения: хочется раздеться полностью. Мешает. Мешает. Одежда пиздецки мешает. Его тельцу хочется больше сво-бо-ды, поэтому большую часть своего нахождения в квартире он шатается, телепаясь сокровищами и не напрягая себя лишней хуетой, и Бомгю придётся с этим свыкнуться. Ёнджуну в любом случае плевать: обитает в таком виде систематически и привык так жить. Мораль или её отсутствие. Нравственность? Про что там ещё люди любят втирать?       Ёнджун переключается на пожёванную пачкой сигаретку и закуривает.       — Золушка льстит мне своим вниманием? — выдыхает он каждое слово, оплетая его сгустком табачного дыма. — Тащи себя и свою «сосалку».       — Если бы только моё внимание было лестью. Скажешь тоже, — бубнит Бомгю негромко, захлопывая за собой дверь в комнату, потирает с нажимом уставшие плечи и плетётся к дивану, после чего падает бренным телом рядом с Ёнджуном бок о бок впритык. Наверное, это бесцеремонно, но Бомгю так изголодался по ощущению живого тела рядом со своим, что ему всё равно, хотят ли его подпускать в своё личное пространство настолько близко. Просто хочет побыть рядом с чем-то одушевлённым, пахнущим человеком, разумным и тёплым.       Ему до ужаса одиноко. Он забыл, каково это, когда кожа соприкасается с чужой, а дыхание равняется или контрастирует с таким же живым, настоящим; когда пустота не густеет тишиной, а заполняется каким-нибудь шумом: шорохом шагов, разговором, шелестом одежды от движения тела.       Оголённая спина больно притирается к жёсткой обивке, упираясь в балки каркаса под раскрошившимся в труху поролоном, но он всё равно блаженно откидывается на спинку, выдыхая, подбирает ноги к груди и складывает руки на животе.       Как же х-о-р-о-ш-о.       Гортанный, гнусавенько дрянной смех спазмирует гортань, и Ёнджун вновь распаляет уголёк сигаретки глубокой затяжкой. Взгляд фокусируется на расплывчатом силуэте рядом и опадает куда-то ниже его пояса.       «Со-сал-ка».       Пронизанные мелким тремором пальцы стряхивают сигаретный пепел прямо на пол. Заполненный болотистой тиной взгляд блестит в темноте, отражая лишь едва просачивающийся в комнату лунный свет.       — Нам не помешает немного попиздеть?       — Не помешает, — хрипло отвечает Бомгю из-за застывшей в очередной раз сладкой слизи, что вечно забивается в лёгкие и постоянно отходит мокротой. Он вновь закашливается, опять по привычке шмыгает носом и обречённо стонет. — О чём поболтаем, моделька?       «Моделька».       Потому что охуенные длинные ноги, сучьи повадки и такое красивое, хоть и вмазанное личико. Обычно к таким бронь на член на месяц вперёд. Такой он… Смазливенький нефор во вкусе Бомгю, если бы его мозги окончательно разжижились от таблеток.       Темнота как одеяло, накинутое на комнату защитным куполом, сохранившее в нём умиротворение. Вот один нанюхался и лежит довольный и голый, а у второго по чёрным штанам расползаются незаметные алые пятна, пока он преспокойно затягивается с шипением пода, смешивая на этот раз чайную сладость с горьким, тяжёлым сигаретным флёром. В голове сразу всплывает напоминание о последней палочке его обожаемого Филиппа Мориса с тропическим миксом, завалявшейся на дне его сумки.       Горячая кожа прижимается к плечу Ёнджуна, и он ёжится под гнётом просквозившего по телу шторма мурашек. Дыхание заедает на выдохе с задержкой, как счёсанная пластинка, и Ёнджун расслабленно запрокидывает голову. Широкая улыбка расплывается на его лице, оголяет всё тот же неоднозначный оскал и норовит резануть рот от уха до уха в какой-то момент. Ладонь её накрывает, снова затыкая зажатой меж пальцев сигаретой, заглушая новый приступ истеричного гоготания, больше походящего на припадок.       — Наша Золушка такого хуёвого о себе мнения однако, м-м-м… — Комната освещается тусклым янтарным брызгом сигареты, когда Ёнджун вновь припадает к фильтру. Его взгляд искоса скользит по очертаниям чужого тела рядом, выуживает стройные ноги, облачённые тёмной материей. В голову лезет славная мысль, кажущаяся столь гениальной, что позвонки сводит спазмом. Грязь скапливается на корне изворотливого языка, стекает к кончику, а значит, её стоит выплюнуть.       — Самооценку тебе бы не мешало поднять, принцесса. — Хрипотца рвёт голосовые связки, окутанные никотиновым дёгтем. Ёнджун затылком елозит по обивке спинки дивана, поворачиваясь с шелестом рассыпчатых локонов к Бомгю, чтобы уловить смесь химозных ароматов. Шампунь, гель для душа, бальзамы, прочая хуйня из бесполезных бутыльков. От него пахнет свежестью и чистотой. А ещё в этот запах вмешивается нечто более естественное. Тёплое, обволакивающее лёгкие.       «Что-то живое. Что-то живое, в жилах чего течёт кровь и бьётся настоящее сердце, способное испытывать… Э-э…»       Ёнджун заламывает брови и встряхивает голову, рассыпая по лицу слипшиеся пряди, разрезающие его бледную кожу на чёткие фарфоровые осколки. Ароматы тут же рассеиваются, как обрубленные, затмеваясь его собственным запахом: табак, облачённый тонким шлейфом смолистой сладости с аммиачным послевкусием.       — Ты где-то работаешь, как я полагаю? Почему Кай притащил тебя сюда? Что ты здесь забыл? — Вопросы льются рекой, а речь становится всё более ускоренной с каждым сказанным словом. Но ему интересно. Интересно до скрипа за грудиной, что же такая «девственная чистота» забыла среди помоев и биологических останков двух, как считал Ёнджун, обречённых.       — Я менеджер отдела кадров в логистической компании. Грузы перевозим. Мелочь притащила меня сюда, потому что моя семья отказалась от меня, когда я признался, что гей, а хозяин прошлой квартиры, зажравшись, поднял ценник на съём. Наша общая подруга с Камалом написала ему, когда узнала про мою ситуацию. — Бомгю снова шмыгает носом, постукивает коленками друг о друга в нервозной привычке, затягивается сладостью и выпускает белый клубок, засветившийся на секунду в свете зелёного индикатора. — Здесь я, в целом, ничего не забыл. Я просто больше не хочу быть один. — Пальцы самовольно перебирают складки растянутой ткани, ощущая застывающие корки крови, что пропитала её. Наконец-то Бомгю слышит не мертвенную тишину, а просто тишину. Живую. — Я боюсь быть один. Мне очень тяжело и страшно.       Бомгю чувствует, как створка, заслонявшая выход его мыслям, чувствам и эмоциям, трещит по швам, и он вот-вот начнёт словесно поносить, захламляя чужую голову своим сором. Ему бы заткнуться, чтобы как всегда не спиздеть лишнего, чтобы не сказать личного — почувствует себя слишком уязвимым, а Бомгю не любит быть уязвимым. Заметным. Поэтому шкерится вечно в тень, имитируя призрака. Но сидящая нанюхавшаяся куколка тянет из него этот канат честности и правды, превосходя в силе, раздирает глотку, что так отчаянно пытается заглотить его обратно. Нельзя, нельзя, нельзя…       «Бомгю, ты никому не нужен. Думаешь, до твоего трёпа есть дело? Это всего лишь вопрос из вежливости, на тебя всем поебать. Завали своё ебало», — скрежетом оглушает оно, уже столько лет его пожирающее.       Поэтому Бомгю затыкается в момент, упирается взглядом в тёмное никуда, затем разрывает молчание лишь удручённым смешком над самим собой сквозь кривую улыбку, спрятанную во мраке. Его душит сожаление, как это обычно бывает, когда он говорит что-то помимо базово-нудных, социально-обязательных речей. Когда говорит что-то, потому что хочет, а не потому что надо. Хочется расплакаться или опять разодрать себя в клочья ненавистной, но такой обожаемой железкой. Тупорылое нечто, которому права голоса никогда не давали, а он всё наивно пытается выдавить из себя писк, полагая, что хоть кого-то волнует что-то столь бесполезное и мусорное вроде него. Ошибка в системе, груша для битья, сырьё для экспериментов или просто шавка, над которой можно издеваться ради веселья.       «Пожалуйста, Бомгю, вот тебе клеймо „первый блин-ребёнок комом“, вот тебе положенный болт на твои желания и просьбы, вот тебе наебалово, вот тебе оторвавшаяся люстра, вот тебе твой номер в чёрном списке всех тех, кого ты любил, а ещё вот тебе напоследок изуродованное собственными же руками тело. Теперь ты никогда не сможешь пойти купаться в море, бассейне или аквапарке, никогда не сможешь раздеться на людях, никогда не сможешь надеть шорты, потому что адски жарко, никогда не сможешь жить нормально, потому что не заслужил».       «Ты заслужил лишь страдать, Бомгю. Потому что слабак, потому что бесполезная трата спермы и яйцеклеток, бесполезная трата девяти месяцев в матке и бесполезная трата верёвки, которая так и осталась привязанной к разбитому торшеру, который ты выкинул в мусорку».       — А ты где работаешь? Кай мне не сказал. Уточнил лишь, что ты приходишь вечером или через сутки.       Ёнджун тяжёлые веки приподнимает трепетом ресниц, устремляя бесцельный взгляд куда-то в потолок, заслушиваясь чужим басистым голоском. Смысл слов Бомгю предельно ясен от начала до конца. Ёнджун безучастно хмыкает и тушит сигарету о край журнального стола, когда Бомгю заканчивает рассказ о себе. Костлявая ладонь тянется к чужим волосам, зарывается в них почти невесомо и накручивает на тонкие пальцы, задевая кожу головы ледяными подушечками. На исхудалых, неестественно тонких запястьях багровые линейные следы неизвестного происхождения и россыпь неаккуратных пятен того же цвета, но более дисперсных, прячущихся под рукавом портянки-свитера. Они мелькают в гуще темноты, словно чёрные дыры на молочной коже.       — Ах, бедная наша Золушка. Жизнь и правда обошлась с тобой не очень хорошо. На одном из её этапов ты, вероятно, что-то потерял? Туфельку? — Ёнджун забирается на диван, подбирая под себя голые коленки и упирается ими в бедро Бомгю, облокотившись рукой на спинку дивана. Гнусавый голос приобретает ноты наигранности, пока скрытые мраком глаза расширяются от увлечения бредовой мыслью, возникшей в пропитанной синтетической дрянью голове. — Во сколько там ты родился? Похоже, в то время твоя каретка превратилась в тыковку. Такое бывает.       Ёнджун склоняет голову набок, беззаботно подпирает голову рукой и наваливается на спинку дивана полноценно, проскользив локтем куда-то за её пределы.       Прикосновение к волосам рвёт Бомгю все нервные окончания вдоль позвоночника. Его так давно не касались, что он забыл, каково это, одичав брошенной псиной. Глаза прикрываются, и страшно даже от неосторожного вздрагивания века, потому что вдруг это сон? Вдруг всё неправда, и Бомгю сейчас опять проснётся в холодной, тёмной и пустой квартире? Коленки, упирающиеся в него, вспарывают вторым продольным надрезом грудину. Дикость.       Но ответные речи полосуют глотку, перерезая истеричный от отчаяния смех на корню, оставляют гнить в тепле измождённого тела. Не то чтобы Бомгю надеялся на сострадание, сочувствие и сожаление от конченного наркомана, но… Он надеялся. Как всегда, как обычно, вновь и вновь пытаясь «пискнуть». И Бомгю проглотит это разочарование, потому что оно всё равно никому не нужно — даже ему самому.       — М… Я работаю барменом. Что-то типа… того, да. С дополнительными услугами, которые не входят в мои обязанности, но… — Язык скользит по губам. — Очень хорошо поощряются.       Ёнджун предпочитает оборвать рассказ на этом не только потому, что не хочет углубляться — он и не сможет. Голова не соображает, не позволяет плутать по лабиринтам собственного сознания, копаться в причинно-следственных связях. И последний раз, когда он этим занимался, закончился плачевно, истерично: спутанные кинематографические ленты с истошными воплями на всю квартиру. Настолько пронзительными, что даже Хюнин тогда вылетел из своей комнатушки в неглиже и едва не придушил, пытаясь заткнуть.       Почему?       Ёнджун не знает и никогда не узнает, потому что не захочет. Когда-нибудь его сознание полностью иссякнет, и тогда повода для истерик не будет, но и без очередной принятой дозы он не сможет сделать жизненно важный вдох. Сейчас у него другие приоритеты — он зависим, и ему это нравится. Его это устраивает. И это лучшее, что Ёнджун испытывал в своей жизни. И пусть тело отдаёт мертвецкой аурой, а взор выцветает, это всё ещё лучший путь, на который он ступал когда-либо.       Гладкая нога вытягивается, выгибая тело в едва ли не гимнастическую позу, чтобы кончиками пальцев щёлкнуть по кнопке выключения на проигрывателе, вырубая его и погружая гостиную в тишину. Ёнджун улыбается, смотря на Бомгю с интересом; глаза успевают привыкнуть к темноте, восстановиться после блевотно-кислотного ожога на сетчатке, и теперь можно рассмотреть расплывчатым взглядом хоть какие-то черты осунувшегося личика, где не читается ничего, кроме… боли?       Забавно.       Бармен. Бомгю продолжение не требуется, стоит всего лишь сложить два плюс два: наркотики всегда разбредаются по рукам в блядушниках, а самый лёгкий способ их получить в большом количестве, если ты не «золотая молодёжь» — это заплатить натурой. Ёнджун, судя по всему, имеет достаточно запасов, чтобы свободно и пренебрежительно торчать, не просыхая. Собственная нагота его, очевидно, тоже не смущает.       Ах… И, получается, дражайший хён мелкой дряни бармен, трахающийся за дурь. Грустно — за хёна.       И поэтому Бомгю понятливо мычит, поджимая губы уточкой, нарушает их молчание шелестом своего удручённого вздоха. Диалог нужно как-то продолжить, потому что когда ещё выпадет возможность поговорить с живым существом? Человеческим. Но как будто не особо это и требуется собеседнику. Или, по крайней мере, непонятно, нужно или нет. Не особо хочется опять стать жалкой массой, полной наивности, потёкшей слюнями от первого же обращённого взора на что-то столь невзрачное и отвратительное, нудное. Невесёлое, с кислой рожей и абсолютно нулёвой привлекательностью, хотя Бомгю старается держать более-менее приемлемый вид каждый божий день, даже если ему едва ли хватает сил поднять себя с кровати. Будь его воля, он бы сдох голодной смертью в ворохе одеял. Но зачем-то красится перед выходом в люди: наносит тон, подчёркивает скулы кремовым стиком, выбеливает синяки под глазами плотным консилером, скрывает усталость широкими мазками ослепительно сияющего хайлайтера, чтобы точно перетянуть на него всё внимание с унылого ебальника. Чтобы Бомгю показался нормальным, обычным, непримечательным в серой массе.       И волосы укладывает каждый день, тратя немереные суммы на все свои банки, дабы просто походить на живца, а не на ходячий труп.       Наверное, Бомгю бы накрасился перед тем, как умереть, в надежде хотя бы напоследок выглядеть симпатично, потому что при жизни он так никому и не понравился; не получил признаний, милых подарков от тайного воздыхателя и всего прочего, что перепадало другим. Но… справедливо будет напомнить себе, что этого он не заслуживает.       — Сделаешь как-нибудь шоты с ягером и энергосом? И чем-то там ещё… Не помню. Вкусная хуйня.       Ёнджун поджимает губы до едва заметных рельефных ямочек на впалых щеках. Пряди шёлковых волос Бомгю закручиваются на его пальцы, путаясь меж фаланг и осыпаясь. Мягко, плавно, прежде чем Ёнджун вновь соберёт взлохмаченные локоны, заворожённо играя с ними.       — Тебе нравится эта хуета? Серьёзно? — Склизкий смешок слетает с влажных губ, как только слышится пожелание. — Как скажешь, Золушка. Хотя я предпочёл бы замутить что-то попизже, но начать можем и с этого, похуй. Кай тоже частенько выпрашивает что-нибудь хитровыебанное.       Ёнджун давит пьянящую лыбу — она остаётся расплываться на бледном лице едва заметной тенью. Ему нравится время от времени замешивать ядерное спиртное в гранёных стаканах дома. Сам он предпочитает глушить алкоголь только в чистом виде, но для Хюнина и его друзьяшек может отлить целую партию из того, что они притаскивают. Не обходится без их странных и недоверчивых взоров на него, несмотря на то, что сами отнюдь не лучше: заглатывают потихоньку ЛСД, потрахивают его младшего и отчего-то решают, что нимбы в виде цветочных веночков приведут их к благословению, пути верному, чистому и естественному.       И Хюнин знает это. Компания хиппарей презирает его хёна: не удержалась ни разу, чтобы, если выпадала возможность, не пнуть лежащее на полу гостиной в глубоком отрубе тело — тогда, когда Ёнджун после пары суток метамфетаминового заряда был истощён до невозможности, а единственным признаком того, что он жив, были лишь аритмичное дыхание и беспокойные полустоны с невнятным шёпотом.       Что он там просит? О чём говорит?       Хюнин слишком сильно занят и имеет на это полное право. Со своей стороны он и без того когда-то предложил Ёнджуну кров. И, наверное, этого более чем достаточно. Они всего лишь соседи — теперь прибавился третий. И у каждого комната даже закрывается на ключ.       Помимо Ёнджуна, конечно. Тут уж территория общая. Что поделать? Гостиная.       Сам Ёнджун далёк от того, чтобы задумываться о таких вещах, лишь раз за разом ныряет под тёплое и уютное одеяло своей синтетической реальности, где у него всё хорошо. Наконец-то всё хорошо и так хочется жить дальше, правда? А если повысить дозу хотя бы на пару лишних крошек…       — И что же «попизже» ты можешь предложить? — Бомгю поворачивается в сторону Ёнджуна, мерцая илистым днищем зрачков в полумраке, приоткрывает губы в дыхании, что он старательно глушил до этого, глотает слишком шумные вдохи и выдохи. Больной мозг слишком болен, чтобы работать ладно, логично, перекидывая его из одного состояния в другое спонтанно и без предупреждения: от глубокого отрешения от реальности и безразличия до адского желания сладкой боли, самоуничтожения и полного распада как личности. И вот что делает диагноз с буковкой «F» и циферками «шестьдесят, точка, тридцать один» — конченную тварь, чьё сознание скачет от ненависти к себе и самоунижения к драйву, подпитанному неадаптивными установками и слишком сильной осознаваемой тягой к медленной, но безумно весёлой дороге к смерти.       Ёнджун непроизвольно улыбается, засматриваясь на очертания силуэта в темноте рядом с собой, и замечает ту самую «сосалку» в его руке. Разминает шею с едва слышным хрустом позвонков и обаятельно клонит голову к плечу, прежде чем снова протяжно залепетать:       — А хочешь покурить кое-что поинтереснее, м? Я бы поделился. Тебе, я думаю, понравилось бы, ты бы мог расслабиться… Ты похож на тех…       Дьявольские уста, изломанные в животном оскале, склоняются к чужому плечу. Кончик носа ведёт вдоль ушной раковины к мочке уха и обдаёт его ледяным дыханием.       — На тех, кому это подходит.       «Золушка, Золушка, Золушка… Смотрю, ты прямо смакуешь его на своём языке. Я даже слышу, как слюни искрятся в твоём рту. Конечно. С-в-е-ж-а-я ж-и-в-о-т-и-н-к-а. Такая ты сучка, Ёнджуни-хён…»       «А хочешь покурить кое-что поинтереснее, м? Я бы поделился. Тебе, я думаю, понравилось бы, ты бы мог расслабиться… Ты похож на тех… На тех, кому это подходит».       Бомгю смеётся вслух грудиной, откидывается затылком на спинку, заставляя чужую руку упасть ему на лоб. Такое сладкое, манящее предложение… Он готов согласиться прямо сейчас, ответно пуская слюни на то, чего так желал всё это время — освобождения и блажь. Тело устаёт страдать и болеть, а Бомгю всё никак не может найти повод кончить всё. И способ. Какой-нибудь хитровыебанный и приятный, чтобы хотя бы умирать не зазря. И вот он… Змей, что шёпотом лепечет на ушко, окутывая соблазном, и рвёт позвонки на части от желания, что трудно сдержать.       Бомгю чуть ли не кончает каждый раз, когда ловит возможность резануться с кайфом и вдоволь надышаться металлическими парами, слизать собственную кровь, едва ли не причмокивая, даже если тошнота встаёт клубком в желудке. Что, отравление?!       «Да так даже лучше!»       А тут наркотики? Наркотики? Ах, и эта блядская сучка-нефор…       «Да тебя бы трахнуть, вмазавшись вместе».       И слова почти слетают с языка, что напрягается, уперевшись в ряд зубов изнутри, покалывает от желания пососаться и улететь в эйфорический трип. Но…              Завтра на работу?.. Время, типа, не пришло… Деньги хочется бесцельно слить на всякую поеботу. Хотя, судя по всему, у Ёнджуна их с достатком.       «Может, пойти работать вместе с ним? Торчать, трахаться — с ним, с остальными не хочется — и иметь бабло, которое точно можно тратить на хуйню. Я всё равно не хаваю толком ничего, становясь, кажется, всё прозрачнее с каждым днём. Деньги нужны лишь на косметику, побрякушки, шмотки. Может быть, теперь я смогу купить новый, невъебенно пиздатый телефон, а ещё ноутбук, а ещё тачку…»       Но…       — Попозже — обязательно. Ещё рано. — Пространный, но точно доходчивый для Ёнджуна. Бомгю надеется, что тот понимает, о чём он. И голос хрипит, потому что такая блядская, грязная ласка течёт раскалённым железом по венам и артериям, оживляя давно остывшую мышцу, забывшую, каково это — биться живо не по причине тревоги, панической атаки или аритмии из-за препаратов. — Ты же сохранишь своё обещание на будущее?       «Препараты… Нужны новые. Нужно е-щ-ё. Нужно написать Чиён, нужно попросить добавить таблеток, что точно сделают мне лучше. Точно-точно».       И Бомгю обнажает клыки в абсолютно сучьей улыбке, которая изредка расползается на его лице, когда он в особенно хорошем настроении.       «Да нахуй эти препараты, Бомгю! Давай лучше сядем на колёса покруче?!»              Ёнджун медленно отлипает от тела рядом с собой, пока с губ слетает змеиное насмешливое шипение. Ему жаль, очень жаль, что ему никто не составит компанию. По крайней мере сегодня, а там как пойдёт.              Ведь так?              — Да… Безусловно сохраню. — Ёнджун прикрывает глаза, продолжает обаятельно лепетать и выслеживать силуэт рядом с собой, словно ястреб, стараясь ни одного вздоха не пропустить. Дьявольский азарт пускает мелкие электрические заряды вдоль позвонков к головному мозгу, искрится на дне радужки.              «Золушка, я хочу показать тебе мир, который заставит тебя улыбаться от блядского удовольствия, а рыдать только от ёбаного кайфа и траха. Это же так весело и так грязно. Грязь — это так неправильно, ошибочно, безнравственно, а от того только охуеннее».              — Ты сказал тут, что ты гей, да?              Ёнджун усаживается на диване удобнее и всё так же боком наваливается на пошарпанную обивку спинки. Его интерес не угасает: на синтетическую тягу к контакту накладывается естественная. Рваный свитер натягивается, скользит по гладким бёдрам вверх, снова оголяя их полностью, когда Ёнджун небрежно раскидывает согнутые в коленях ноги по сторонам. Член вновь беззаботно выставляется напоказ, дёргаясь от лёгкой прохлады в комнате, столь нежно и осязаемо коснувшейся его.              Так приятно думать сейчас только о том, что он перед кем-либо. Вот так. Сейчас. Вот так. Сидит.              Неряшливая, мерзкая псинка, что выглядит, как жёстко оттраханная в подворотне шлюха, хотя сам Ёнджун не предпочитает нижнюю позицию и бывает в ней редко. Можно посчитать на пальцах одной руки подобные случаи — стаффа ему тогда отвалили на три месяца вперёд. Не сказать, что ему не понравилось: под огромной дозой мета он принимает в себя всё, особенно если ему обещают навесить что-то сверху, да и мобильный Ёнджуна имеет фотогалерею невероятного содержания. От него пахнет смесью чужих парфюмов, свежей древесиной, сгнившей листвой и смертью. В глазах, смотрящих в «никуда», не остаётся ни капли осознанности, сознания — оно исчезает, покидает его изувеченное веществами и людьми тело. Он поверхностно улыбается, и губы не могут сдержать за борта их уголков утекающие горошины слюны. На некоторых фото и видео игла плавно входит под кожу, попадая в вену под аккомпанемент блаженного стона.              Грязь. Мусор. Ошибка. Сбой в системе, служащий глупой марионеткой для развлечений у тех, кому здесь место, но как же ему поебать на своё положение. Прикольно же?              — Мне просто интересно, ты у нас заднеприводный или больше за передок отвечаешь? — Гнусавый голосок глохнет к концу вопроса под скрежетом прокуренной хрипотцы. Тишина виснет в комнате тяжёлым грузом и оглушает, кажется, сильнее, чем ранее долбящие по этим стенам гитарные парты.              Бомгю издаёт смешок, склонив голову к плечу в сторону от Ёнджуна, упирается взглядом в прямоугольник просвета из комнаты Хюнина и задумчиво поджимает губы уточкой. У него, в общем-то, секса никогда и не было, поэтому он не знает наверняка, что ему на самом деле нравится, но… если ему становится погано или ему клинит бошку привычными приступами самодеструкции и блядства, он раскладывает всё из потайной сумочки по кровати, распластавшись в неглиже. Проводит пару часов, растягивая и трахая себя любимым резиновым членом под аккомпанемент размеренного жужжания вибратора. Если Бомгю после этого не испытывает к себе столь сильного отвращения, что тянет блевать, он может сказать, что получает безмерную дозу удовольствия; но ненавидит себя и своё тело, поэтому делает это, чтобы напомнить себе, что он — разлагающийся биомусор, паразитирующий и засоряющий этот мир. Неисправимый брак среди миллионов удачных экземпляров.              — Для себя интересуешься или для друга?              Бомгю поворачивается вновь, цепляя в слабом свете из окна линии чужого профиля, подползает выше к спинке и зеркалит позу Ёнджуна; складывает колени поверх его, перекидывая локоть через спинку, и подпирает рукой голову. Корпус повёрнут ровно параллельно к чужому, и только крохотный кристаллик под пупком слабо мерцает в плотной темноте. На лице нечитаемое выражение, но слабая усмешка тенью ложится на губы — загадка улыбки Моны Лизы, которую всё никак не могут разгадать.              Ах… О чём же она думала? Что сокрыли её изящные лепестки, так гармонично украшавшие благородные черты?              — Хён, — хрипит Бомгю, проходится языком по верхнему ряду зубов и возвращает его «на место» со звонким цоканьем. Оголившиеся клычки блестят в полумраке, а привычно расширенные зрачки поглощают темноту в свою бездонную трясину. — Ты слишком любопытный. Как-нибудь сам узнаешь, задний ли привод, передний или полный.              Точкой в его заявлении, отзеркалившей двойным дном, становится шипение закипающей глицериновой смеси, что мгновением спустя срывается с губ водопадом плотного белого пара с почти настоящим запахом мультифруктового сока. Хотя это так глупо: думать, что Ёнджун его захочет. Пусть он и делает очень прозрачные намёки, — как и все, с кем пытается заигрывать и флиртовать Бомгю — это никогда не доходит до чего-то серьёзного. Он всегда долбится в глухую стену, которая лишь отражает его жалкие попытки подкатить и привлечь, словно Бомгю разговаривает сам с собой; и после этого ему каждый раз приходится копать очередную могилку в черепной коробке для очередного осколка его эго, отчаянно выискивая ответ на один единственный вопрос: «Что во мне такого или чего во мне нет, раз я никому никогда не нужен? Почему я всегда лишь друг?». Но ответ не находится, и Бомгю просто втыкает лопату поверх погребённого разочарования, смачивая постель слезами, скручиваясь в клубок от невыносимой боли в грудине.              Он уверен, что Ёнджун сделает так же: пофлиртует, а потом вновь пойдёт трахаться с кем-то, кто симпатичнее, привлекательнее и горячее, чем Бомгю. Можно даже не тешить себя надеждами. Его вопли никто никогда не слышит и не обращает на них внимания, поэтому ему остаётся продолжать измываться над собой извращённой дрочкой и болезненным самотрахом резиновой затычкой, кроме которой ему ничего не светит.              Бомгю вновь откашливается слизью, прикрывая глаза, роняет голову на спинку дивана и упирается щекой в костлявую кисть. В столь густой тишине он не может расслышать своё сердцебиение, потому что всё заглушается вновь обрушившимся потоком самоненависти, самоунижения и ярого желания переполосовать себя окончательно, замарав ванну кровью, что досуха выльется толчками подыхающей мышцы.              Острое лезвие блядской улыбки безжалостно полосует по губам Ёнджуна, пока плечи подрагивают в истерично-конвульсивном смехе. Его выгибает в припадке, он отшатывается назад и едва успевает ухватиться за спинку дивана, ногтями впиваясь в обивку до сухого скрежета ткани. Тело с накинутым на него «балахоном» колышется вперёд-назад без устойчивой опоры, словно безжизненное, мотыляющееся на ветру пугало. Ёнджун бьётся в истерике, прокручивая слова Бомгю в голове вновь и вновь:              «Как-нибудь сам узнаешь, задний ли привод, передний или полный».              — Наша Золушка совсем не любит развлекаться? Никак? Блять, как же жаль… — Ёнджун задумчиво склоняет голову набок, шипяще усмехаясь собственным словам, и окидывает Бомгю несколько смирённым взглядом в полумраке. Кончик языка сам толкается в уголок губ, будто бы в сладострастном нетерпении, и ведёт вдоль верхней, огибая её с характерным влажным хлюпаньем. Хочется сунуть этот сучий язык куда-нибудь поглубже вот этому самому глупенькому пареньку.              «Ха-ха. Так забавно. Прикольно. Потому что попозже…»              Или нет. Имеет значение? Что вообще имеет значение? Хоть что-то… Разве…              Ёнджун вновь бегло обводит смазанным взглядом фигурку перед собой, вальяжно разваленную на диване. Они настолько разные, что разница ощущается им физиологически. Совращённое душевнобольное создание, что само по себе олицетворяет синтетическое химическое соединение одним своим видом — и что-то чистое, маячащее перед глазами, будто бы зазывающее к себе, но тут же отстраняющееся, стоит податься на его шлюшью уловку.              «Шлюшью. Ха-ха-ха, ты попался, блядь ёбаная. Это не уловка от шлюхи. Уловка для шлюхи».              Ёнджун теряется в шумном треске тысячи мыслительных музыкальных инструментов в голове и продолжает беззаботно покачиваться на месте с леденящей кровь ухмылкой, застывшей на лице. Его слегка подёргивает от накатывающих позывов вновь расхохотаться, от кайфа в крови, от того, как ему охуенно; от того, как наивен этот новенький в их «клубе по интересам». Как наивен и глуп до пиздеца сам Ёнджун, как прост. Какое же количество дерьма в нём скопилось… Мерзость. И это всё, что у него есть. Всё, что он из себя представляет. И разве это не охуенно?              Охуенно и весело. Весело пиздецки.              От боли, ведь Ёнджун никогда не упускает возможности её испытать. Она же так сладостно растекается по всему телу до судорог, до тремора, до рвотных позывов; до излома тела в неестественно пугающее состояние, норовящее сломать «нечто» с «ничем» внутри, склеенное дешёвой склизкой смазкой. Ах… Если, конечно, не считать некоторые исключения.              — На самом деле, тебе…              Ёнджун начинает выводить языком буквы, связывая их в полноценные слова, но предложение закончить оказывается не в силах. Дверь комнаты Хюнина распахивается настежь, и из неё вышагивает самое младшее создание в этих квадратных метрах — будто бы заспанное, взлохмаченное, помятое. Но его появление влечёт за собой тонкий пряный шлейф каких-то благовоний и жжёного воска.              «„Тебе“ что? Что-о-о-о?»              «Ненавижу, когда предложения не заканчивают…»              Бомгю дёргается от неожиданности, рефлекторно раздражённо закатывает глаза. У них с Ёнджуном такая идиллия на тонкой материи, такая гармония и покой, и мелкий, излишне лишний пиздюк сюда совсем не вписывается. Это расстраивает: обычно, когда происходит подобное, Бомгю «теряет» своего собеседника, с которым в кои-то веки смог раскрыть форточку своей дряхлой душонки хотя бы на чуть-чуть.              «Ну вот… Всё как всегда. Бомгю, ты правда думал, что тебе позволят чему-то порадоваться?»              «Ха-ха-ха. Тупая су-ка».              Отчаяние… Отчаяние, отчаяние, отчаяние, отчаяние, отчаяние, отчаяние, отчаяние, отчаяние, отчаяние, отчаяние, отчаяние, отчаяние, отчаяние, отчаяние, отчаяние.              Бомгю сейчас разговаривает с призраком. Тенью, что просто повторяет его самого. Он долбится не в стену — в пустое пространство, вопит в пустоту и изливает струи души в неё же. Такой жалкий, такой уморительный и глупый-глупый. Снова, опять же — никому нахуй не нужный в этом блядски огромном и красочном мире, где кому-то почему-то при рождении даровано счастье, а кому-то лишь страдания и муки. Его тяжёлый вздох тонет в шуме вышедшего тела с явно нарушенной координацией то ли после лёжки, то ли после нарко-трипа. Бомгю не знал, отчего вдруг его так отталкивает «друг», но воротит ощутимо. Он оборачивается на Хюнина, щурясь от яркого света из его комнаты, недовольно кривится и очень надеется, что его транскрибированное ебало не видно в темноте.              — Темнотища ёбаная, как обычно, хён… Блять! Вот же… С-сука, — сквозь зубы шипит Кай, шагая к дивану почти вслепую и попутно вмазываясь во что-то, лежащее на полу. Комментарии сыплются безбожные, но уже едва различимые одно от другого, на что Ёнджун никак не реагирует. Лишь замолкает и смотрит куда-то в сторону движущегося к нем объекта. «Чего же ты выперся?»              — С добрым утром, — тянет Бомгю не особо приветливо, бесцветно, опять откашливается уже по привычке, глотая обратно сладкую вязкость. Так и хочется доебаться за нарушенный покой и интимную беседу по душам, пусть её таковой сложно назвать на самом деле: ни у кого из них этой самой души почти нет, либо она потихоньку рассыпается в труху.              Потому что Бомгю так нравится ощущение чужих ног под своими, чужого тела в предельной близости к своему, чужого беззаботного наркотического веселья и сквозящего в нём интереса к своей персоне, даже если он больше похож на любопытство ребёнка, впервые увидевшего экзотичную зверушку не за стеклом вольера, а на расстоянии вытянутой руки без преград. Ему нравится, потому что одиночество временно растворяется лёгкой дымкой, оставляя после себя лишь шлейф как напоминание, что она скоро обязательно вернётся.              Но Ёнджун причина дисперсии, задерживающая сгущение этого мерзостного одиночества, что позволяет подышать свободнее, пока есть время. Но вот сейчас Хюнин переманит внимание на себя, и Бомгю вновь исчезнет в темноте блёклым пятнышком, которое всегда где-то в стороне и позади.              Как всегда.              Брови заламываются от прыснувшего в лицо яркого света из дверного проёма. Ёнджун издаёт тихое недовольное сопение, пытаясь приоткрыть хотя бы один глаз, разомкнуть свинцовые обожжённые веки, пока слышит недовольное ворчание и знакомый хрипловатый голос в ответ. Мысли улетучиваются и теряются в моменте, когда дверь чужой комнаты ослепительно распахивается и порог её переступает исчадие адское — Хюнин. По крайней мере, вопли его можно вполне сравнить с адскими.              — Хюнин-и, ты ослепителен, но мать твою я в рот ебал, — недовольно протягивает Ёнджун, закидывая локоть на спинку дивана и накрывая лицо ладонью в попытке скрыться от источника света. Теменная область пульсирует от резко вдавившей по ней пронзительной боли, словно молотом въебали по черепной коробке. Ощущения схожие. Особенно это болезненное эхо, звон колокола, вибрация. — Чего… Чего ты, блять, выперся вообще?              Хюнин усмехается, не до конца прикрывая дверь своей комнаты, чтобы гостиная оставалась хотя бы немного освещённой для ориентации в пространстве.              — Соскучился. А, может, хочу провести время с парой друзей, которые, кстати, как я вижу, уже сдружились неплохо. Да, Бомгю-хён?              Хюнин плавно проходит к дивану, чтобы мягко потрепать Бомгю по волосам. Он бросает многозначительный взгляд на их расположение на диване, соприкосновение тел, близость, и не может сдержать язвительную улыбку, толкаясь языком в щёку. Его слова обращены только к Бомгю. Хюнин точно знает: Ёнджуну глубоко плевать на бормотания. Его такое не заденет. Ему поебать. Прикосновение к волосам тоже насмешливое, словно Бомгю здесь как умственно отсталый наивный оленёнок, случайно выбежавший перед фурой в ночи. И фразы такие колкие, меткие, хотя не имеют цели попасть в мишень — но попадают.              — Вы не переживайте только, я мешать не буду. А… разве что хотел предупредить. Ко мне ребятки прибудут. Пройдут вон в ту комнатку, — лепетал Хюнин невинным тоном, указывая в сторону своей территории пальчиком, — а далее я приношу свои извинения, если мы кому-то помешаем.              Ёнджун вновь откидывается назад, ложится головой на боковину дивана в расслабленной позе, оставляя ноги в таком же раздвинутом и согнутом положении перед Бомгю. Плевать. Плевать на положение. На мнения. На нравственность. На Хюнина. Тело релаксирует, пока по венам ощутимо растекается блажь, заполняя каждую клеточку снова и снова, обновляя запасы эйфории. В голове вспыхивают картинки яростной дрочки прямо перед новым знакомым, сидящим либо в шоке, либо плавно подключающимся к процессу. Эта мысль ему нравится, а от того Бомгю ноги только шире разводит и бесшумно посмеивается, ловя на себе понятливый взгляд Хюнина.              — Если что, стучите. — Хюнин шлёпает босыми ногами по скрипучим половицам, исчезая за дверью комнаты. Он слишком хорошо знал хёна, оттого понимал: Бомгю на следующий день либо съедет, либо поедет крышей. Ёнджун решает устроить себе марафон после недавнего истощения и метамфетаминовой ломки. Пять дней без сна дают о себе знать и делают из него реальную тряпичную куклу, повисшую на диване, издающую только скрип мольбы о помощи. Тело, требующее отдыха, но переполненное веществами на сутки вперёд.              Его уже не спасти. Он переходит всё больше и больше граней.              Бомгю лишь провожает взглядом босые ступни, скрывшиеся за дверью в ослепительном свете. Ему бы самому, наверное, ретироваться, пока он не сделал себя окончательным посмешищем.              «Уёбище. Отвратительное существо, рождённое по ошибке. Бракованная шваль. Убогое творение природы ради смеха.              Это всё ты, Бомгю. Пустота, чей крик лишь немой стон, а слёзы просто симуляция. Ты — паразит, которого нужно извлечь.              Ты ведь справишься сам, да? :)»              «К-о-н-е-ч-н-о».              Можно наконец-то стать полезным и повеситься на крыше этих бараков, на столбах рабочих конструкций. Или просто спрыгнуть вниз. Или попросить Ёнджуна вколоть ему по самое не хочу, чтобы он подох в муках, как грязная шавка, и сказать просто закопать его тельце в лесу или прямо во дворе. Но Бомгю лишь молчит, заткнув себя, пространно смотрит куда-то вниз на ноги Ёнджуна и медленно моргает, измождённый самим собой.              «Уёбище. Самое что ни на есть уёбище. Жаль, что ты родился, Бомгю. Жаль, что ты ещё жив».              Он не поднимает взгляда, склонив голову к спинке и подложив предплечье под щёку, прикрывает глаза, чувствуя, как грудину стягивает очередной тихой истерикой, которую не может выплакать или выкричать. Бомгю вынужден терпеть и мучиться, просто выжидая, когда она сама пройдёт. Хотя он был бы рад сейчас разрыдаться в голос до хрипа, залиться слезами так, что намокнет шея, и попросить кого-нибудь обнять его, чтобы было не так невыносимо больно и страшно. Или хотя бы просто в приступе снова перерезаться вслепую, перепачкав кровью простыни после того, как измотается окончательно и его вырубит сном.       В тишине с приглушённым шумом из чужой комнаты Бомгю слышит лишь поверхностное и аритмичное дыхание, а ещё, кажется, синтетическую ухмылку и чисто животный взгляд. Искусственный, в котором он лишь забавный и любопытный объект, новое пятно, разбавившее обыденность.       — Сколько нужно героина, чтобы наверняка умереть от передоза? Или чего-нибудь другого, но чтобы точно сдохнуть. Для друга спрашиваю.       Ёнджун беззаботно перебирает пальцами на уровне собственной груди, переплетая кисти. Его взгляд цепляет Бомгю коротко, а затем он вновь переключается на соитие своих ладоней.       — М-м… Передай другу, что тратить героин на настолько бесполезную штуку не стоит. — Пальцы одной руки палевно и соблазнительно скользят по вымученной жизнью ткани свитера к вороту вверх, переходя на шею, а затем выше, теряясь в спутанных прядях волос. — А так… зависит от того, как часто он закидывается этой прелестью.       Ёнджун приподнимается и вскакивает с дивана, сверкнув голым задом. Худые длинные ноги плетутся к изживающему не первый век серванту, где за стеклом неприкрыто лежат пакетики с дурью. Один из зиплоков на несколько десятков грамм оказывается в подрагивающих руках, и Ёнджун возвращается к Бомгю.              Тощее тело передёргивает от одного вида чарующей ангельской пыли, и Ёнджун выдыхает сдержанно, проминая плечи и шею, прежде чем рухнуть рядом с Бомгю и откинуться на спинку дивана. Он делает паузу, прерывисто выдыхая и сглатывая обильную секрецию вязкой слюны.       — Это блядское золото, которое заставило меня лезть из блядской кожи вон, чтобы получать блядское наслаждение. — Гнусавая речь звучит самодовольно на восторженных тонах, пробегаясь от ноты к ноте со скрежетом голосовых связок, подобных рвущейся материи. Истерический восторг, не иначе.       Несчастный пакетик, за который он отработал два дня без продыху, но с огромным удовольствием. Грязь, после которой не отмыться. Да и если бы было возможно, скорее всего, сам Ёнджун не позволил бы себе этого сделать. Ведь в награду — это.              — Передоз звучит, как хуйня… Я не ебу, сколько нужно влить, чтобы откинуться, — вновь беззвучно смеётся Ёнджун, прикрывая глаза и откидываясь затылком на спинку дивана. Пакетик, зажатый меж пальцев, виснет в воздухе перед его вмазанно-улыбчивым лицом. — Такими препаратами я закидывался в основном с людьми знающими, а потом мы, как правило, трахались. Никто не собирался дохнуть, детка.       Ёнджун переводит взгляд на Бомгю, засматривается на тёмное пятно, лишённое какого-либо минимального падения света и оттенений. Пустота. Ладонь сама тянется к Бомгю, подушечки пальцев на ощупь касаются щеки, изучающе ведут по каждому изгибу. Зачем? Просто захотелось потрогать, если видеть не получается. Кисть спускается ниже, кольцуя тонкую шею, пока взор замыливается и туманится, пока с губ слетает тихое и привычно гнусавое:       — Забавная и ненавязчивая помощь другу в попытке себя закопать. Изначально я даже думал, что ты не впишешься в нашу компанию, но сейчас…       Смех скребётся на уровне глотки Ёнджуна, раздирая его в кровь.       — Блять, да ты идеальный друг!       Бомгю на всё это ответить нечего. Раз его смерть не стоит и траты героина, тогда можно умереть любым простым, скучным и заезженным способом, как самая настоящая паскуда — больно и мучительно. А хочется без боли, потому что её и так предостаточно. Было бы здорово достать где-нибудь огнестрел… Тогда он был бы счастлив. Он бы за долгое время улыбнулся искренне счастливо перед тем, как выжать курок.       «Интересно… В его кругах есть кто-нибудь такой, кто мог бы… подогнать ствол?»       — Понятно, — так же бесцветно отвечает Бомгю, не дёрнувшись ни от прикосновения к лицу, ни от руки на шее. «Сдави посильнее», — хочется ляпнуть, но над ним, скорее всего, просто посмеются.       «Забавная шавка ты… Чхве Бомгю».       «Блять, да ты идеальный друг».       Охуенный, если быть точнее. Самый любящий, заботливый и нежный друг, а самое главное — предельно честный. Ведь кто, если не друзья скажут тебе всё как есть, верно?       «Верно, Бомгю. Всё верно, тупая ты дрянь. Сдохни и не мельтеши своим убожеским видом перед людьми. Им и так тошно».       — Передам другу обязательно. Спасибо, — хрипит Бомгю и стекает сжиженной массой по спинке вниз, падает головой на чужое оголённое бедро, свернувшись жалким комком дерьма. Уже нет смысла строить из себя кремень, рисуя фальшивый стальной стержень поверх, прямо как наклейки «ведётся видеонаблюдение» и муляж камеры. Поэтому он просто прикрывает глаза, распадаясь внутри на ноющие кусочки мяса и костей.       Из-за закрытой двери комнаты Хюнина доносится очередной психоделический трек. Вероятно, он решил отдохнуть перед приходом друзей. Начальная сносная громкость успешно посылается и увеличивается до предела. Настолько, что шёпот в гостиной услышать уже будет сложнее.       Похуй. Ёнджун привык.       Ёнджун откладывает пакетик с дурью в сторону, когда Бомгю укладывается на его бедро. Мягкие пряди рассыпаются по полупрозрачной коже, нежа её. Что-то в Бомгю не так. В голосе, взгляде, ауре. Его присутствие вызывает внутри чувство. Болезненное, разрывающее и такое…       Знакомое.       Бомгю же думает лишь об одном: «Может, завтра уже можно кончиться. Вроде верёвка недалеко. Надо только найти местечко, да и дело с концами. Концами… Надо посмотреть, как вязать узлы… А вообще было бы здорово, если бы я просто исчез — из жизни и из истории, словно никогда и не был. Чтобы сознание просто прямо сейчас отключилось, а я — умер».       «Ёнджуни-хён… Помоги мне… Я больше не могу. Я устал. По-мо-ги мне. П-о-ж-а-л-у-й-с-т-а».       Ледяная кожа удивительно греет, и Ёнджун чувствует мурашки, пробежавшие из-за прядок, что щекочут нагое тело. И так всё равно, что чужая макушка свисает прямо над вялым членом, а затылок упирается в острую подвздошную кость. Бомгю всё равно на то, как убого и ничтожно он выглядит, распластавшись вот так со своим молчаливым нытьём перед кем-то, кого не ебёт даже на толику; кого ебёт лишь наличие запаса дури и кайфа.       «Бомгю… Ты не стоишь даже героина! Это так ве-е-е-е-село. Ха-ха-ха-ха».       — Ты бы смог задушить человека? Или, например, достать моему другу какой-нибудь стволик? Или пару пачек транквилизаторов? — хрипит Бомгю едва слышно, обнимая руками ёнджуново тощее бедро и сцепляя ладони в замок, втыкает в пустоту безжизненно. Истерика угнетает всё сильнее и становится опасной, толкая в болото, подначивая, провоцируя. — Я так устал. Давай ты меня просто убьёшь как-нибудь и скинешь в канаву, чтобы сильно не париться с могилками и всей этой церемониальной дрянью? Точнее, его. Убьёшь. Он мне надоел.       Когда приступы накрывают его, Бомгю похож на тупорылое создание, которое никак не фильтрует свой базар, вываливая всё, что всплывает в черепной коробке. Сил не хватает на придуривание, адекватность, и он просто пиздит всякую хуйню.       Ну, правда же убогое существо.       — Ебать я уёбище… А-ха-ха, бля, Ёнджун… Прошу, убей меня. Его.       В такой мертвенной тишине можно услышать, как горячий хрусталь стекает по лицу и со звоном разбивается о чужую мёрзлую кожу. И глушит его следом тихий истеричный смех, привычно высокий в тональности прямо из грудины. Ох…       Он так устал. Ему будет до жути стыдно, если доживёт, к сожалению, до утра. Там же и убьётся, не сумев справиться с очередным приступом.       Шаг за шагом, снизу вверх, к глотке подступает ком. Слово за словом достигает слуха Ёнджуна. Слово за словом, как лезвие по коже. Одно, второе, третье. Ладони вздрагивают в учащающемся треморе, с каждой секундой становящимся всё более явным. Пальцы складывают кисти в кулаки, врезая ногти в тонкую кожу до кровоподтёков.       «Бомгю?»       Ёнджун продолжает держать улыбку на лице и сглатывает гулко, выдавливая из себя жалкие остатки беззаботности. Чужие пальцы до побледнения вдавливаются в кожу бёдер, впиваются в неё, как в спасательный круг.       «Хочет, чтобы его вытащили со дна или затащили глубже? Хочет чего?.. Хочет. Хочет».       С каждым новым вопросом частота дыхательных движений грудной клетки увеличивается троекратно. Веки разъезжаются, пуская чёрную дыру радужки в свободное пространство накатывающего шока. Паники. Истерии.       «Давай ты меня просто убьёшь… Ты меня просто убьёшь… Ты меня убьёшь…»       Взор устремляется в пустоту перед собой, пока Ёнджун выпадает из реальности, распадается на множество мелкодисперсных частиц, оседая могильной пылью в своих же лёгких. Он ощутит эту уродскую, смолистую тяжесть, когда вернётся в сознание. По коже пробегается холодок, кроет тонкой беспросветной, леденящей душу и ранее отравленную кровь простыней. Кровь, что ею не является — лишь с места на место переносит в себе посланников смерти.       Своей смерти.       Петля на шее затягивается, полностью ограничивая приток воздуха, а весьма однозначная горячая влага на уровне бедра, стекающая по гладкой коже вспарывающими её осколками, лишь подвешивает Ёнджуна и его состояние.       «Хюнин. Хюнин. Хюнин. Хюнин».       Дрожь усиливается, спастическими разрядами пробирая кисти и предплечья до костей. Вдох затрудняется, передавливается до хрипловатого полустона, пока губы размыкаются в рефлекторной попытке вдохнуть больше воздуха, выпуская наружу полупрозрачную вязкую слюну. Нижнее веко обжигает солоноватая кислота, склеивая меж собой ресницы, собирается в уголках полностью опустевших глаз.       «Хюнин. Он знает. Он знает, он поможет. Нужно просто немного…»       Ёнджун неосознанно панически спихивает с себя обмякшее тельце и подрывается с дивана, обрушивая град собственных слёз на пол с глухим стуком. Босые ноги едва не поскальзываются на старой лакированной поверхности, пока Ёнджун несётся к комнате Хюнина в надежде, что та не заперта.       «Хюнин».       «Пожалуйста».       «Ну почему ты никогда не открываешь?»       Аритмичный бит издевательски выплясывает за дверью. Прямо там. За дверью. Сейчас. Там, где тот самый друг, тот самый человек, который может помочь ему. Может… Может что?       — Хюнин-и!       Ладони бьются о пошарпанную дверь, вынуждая её дрогнуть на петлях. Неужели это нельзя заметить?       «Бомгю? А Бомгю как отреагирует? Он ведь прямо здесь».       Пребывающему в прострации Бомгю требуется несколько секунд, чтобы понять, куда улетела его тушка и почему лоб вдруг ноет. По инерции, когда тело под ним дёрнулось, он едва ли не рухнул с дивана, приложившись головой о край столика, отчего забвение моментально улетучивается. Бомгю приподнимается на ослабших от усталости руках и щурится, пытаясь разглядеть силуэт, что почему-то отчаянно долбится в дверь чужой комнаты, выкрикивая имя охрипшим голосом, сквозящим нитями истерики.       «Ну вот, Бомгю… От тебя снова сбежали. Лох».       Снова сболтнул лишнего, что должно было оставаться за замком пересохших губ, что должно было утопиться привычно под илистое дно, сгнив и удобрив щупальца водорослей, липнувших к грудине изнутри, обрастая её плотным полотном. Так жаль… Один единственный собеседник, который появился спустя долгие и мучительные годы одиночества, исчез спустя мгновение.       Как всегда.       Однако тельце старательно поднимает себя с «ложа», путаясь в ногах в темноте, скользит ступнями по полу и подходит к Ёнджуну; боязливо касается плеча подрагивающими пальцами, давит спереди в попытке развернуть и сжимает, пытаясь перетянуть внимание на себя. Сквозь привычную плёнку хуёвого состояния и слабости рвётся страх и паника.       «Что такое? Что случилось? Что я сделал?!»       — Ёнджун, ты чего?.. — Он лезет осторожно между ним и дверью, стараясь ненавязчиво помочь, потому что иначе посчитают дураком и наивным мальчишкой. — Ёнджу-у-ун… Эй… Что случилось? — тянет низко Бомгю, пытаясь отрезвить и унять панику, ладонями мягко толкает в плечи, перемещается ими на щёки и слегка похлопывает по влажной коже. Влажной?..       «Он плачет… Он плачет?»       Бомгю разводит руки в стороны от лица всего на несколько сантиметров, оборачивая их ладонями на себя. В тонкой полосе света они поблёскивают прозрачной плёнкой из слёз, и он втыкается взглядом, застывая на долгие секунды, сглатывает, не имея понятия, что с Ёнджуном и что делать; но пытается вновь вернуть трезвость ума и думать быстрее, практичнее.       — Э-э-эй, Ёнджу-у-у-ун… — Голос смягчается, льётся бархатом и теряется в долбящих басах. Пальцы утирают ломанные дорожки с лица, боясь надавить слишком сильно и сделать больно.       Глубокий вздох расправляет грудину, замыкая цепь его сознания, от которого была лишь одна польза — способность работать в экстренных ситуациях. Бомгю разворачивается к двери и прикладывается основанием ладони к хлипкой фанерке несколько раз, оглушая самого себя грохотом перед тем, как раздробить какофонию звуков собственным голосом:              — Пиздюк малолетний, отвлекись от своего возвышенодрачивания и открой, сука! — орёт басом он, срываясь на рычащие ноты, потому что что-то явно не так — с Ёнджуном. С ним самим всё всегда и так понятно. А вот тот чересчур резко выпал из блаженного синтетического кокона в слишком эмоциональный истерический раздрайв. И Бомгю в душе не ебёт, что это, но Хюнин, как лучший друг, точно должен знать.       «Интересно… он всегда игнорирует своего хёна?»       Ёнджун жмётся к двери в идиотской, наивной и максимально тупой надежде раствориться и просочиться сквозь неё. Бесполезное действие, ритуал, что он совершает каждый раз, когда его накрывает. Состояние перекатывается по полукружной поверхности сверху вниз, словно вечный двигатель, пополняемый извне синтетическим зарядом. Но хрупкий шарик его душонки иногда сам по себе не выдерживает, устаёт разъезжать и просто останавливается на самой низшей позиции, замирает. Трещины расходятся по стеклянной поверхности остроугольными изломами. И каждый сопровождается сдавленным криком, равносильным пыткам физическим — словно его торс вспарывают острием ножа, словно кожу неустанно терзают раскалённым металлом. Она шипит; а ошмётки мяса расползаются, оголяли кости, нашпиговываются заново на колья креста, создавая подобие нового «полуживого», что завтра уже начнёт функционировать снова.       Жизнь циклична. В ней есть взлёты и падения? Кем бы ты ни был, что бы ты ни пытался применить, пытаясь обойти систему.       Чужая ладонь на плече отчаянно пытается вернуть в реальность. И это отчаяние слышится в каждой ноте голоса перепуганного, зовущего его по имени. Соображать не получается: грудную клетку сводит спазмами, а на коже плёнка пустоты под одеждой. Пустота и холод. Паника. Перед глазами ледяные улицы. Мокрые, зловонные закоулки и ночи у мусорных баков. Не потому, что идти некуда — потому что нужно дотащить другую, более тяжёлую тушу до дома, развалившуюся тут. Иначе как? Иначе кто же её дотащит, если не Ёнджун, правда? Ведь жалко так. Но она тяжёлая, поднять не получится. А потому он просто опускается, берёт за руку и молит:       «Пожалуйста, пойдём домой».       — Прошу… прошу, я хочу домой. Мне холодно…              Ёнджун век не размыкает, омывая щёки потоками горячих слёз. Хотя бы они согревают среди морозной ночи. Ладонь соскальзывает с обшарпанной древесно-стружечной плиты двери, загоняя под кожу пару деревянных мразей, что на утро, вероятнее всего, загноятся. Чужие ладони касаются почти невесомо; ощущается тепло, но совсем иным оттенком льнёт к нему на несколько мгновений и тут же теряется где-то в пустоте комнаты.       Слов и дальнейших криков Бомгю он не слышит. Взгляд бесцельно бродит по полу из-под приоткрытых век и не улавливает ни одной детали, за которую можно зацепиться. Ком в горле хлюпает, не позволяет дышать и душит сильнее — до боли в корне языка и тяжёлого сопения.       Хюнин не покидает комнату в такие моменты. Он слышит и врубает музыку погромче. Слышит крики, вопли, душераздирающий скрежет по двери, наутро дающий о себе знать отвалившейся скорлупой белой краски на пороге у входа в комнату. Барабанные перепонки пробивает ржавым гвоздём от каждого уловимого децибела оттуда. Больно. Сердцу больно. Но Хюнин слишком сильно боится увидеть это опущенное тело, что скатывается по двери, млея от собственного безумия, изнуряясь от последствий кроющей его ломки. Не совсем наркотической, скорее жизненной. И по его щекам текут смешанные горошины слёз: вина, растерянность, обречённость. Быстро помочь Ёнджуну возможно лишь одним весьма очевидным способом. Но руку к этому хочется прикладывать реже, несмотря на то, что Хюнин и так понимает: Ёнджун не проживёт долго, как бы не тешил себя надеждами. Он уже зависим, а если и выползет чудесным образом из-под этого купола синтетической реальности, где ему хорошо, то найдёт способ уничтожить себя по-другому.       Сам того не замечая, сгорит на глазах Хюнина.       Голос Бомгю звучит громче, и его хрипловатый бас уже менее походит на разлитые партии электрогитар из колонки, чего про надрывистые рыдания Ёнджуна сказать нельзя. Хюнин совсем забыл о таком возможном повороте событий, и сейчас просто не может оставаться лежащим в постели под неоновыми лампами бордово-оранжевого оттенка в облачении благовонного тумана, покуривая джойнт столь безропотно, нет.       Хюнин медленно поднимается с кровати, потушив и небрежно бросив разъебавшийся косяк в пепельницу, прежде чем пройти к двери и приоткрыть её. Морозно выбеленные волосы липнут ко лбу и щекам, его потряхивает от сковавшего тело холодного пота, а взгляд обречённо устремляется на стоящего в мрачном проёме Бомгю, что в полнейшем шоке от сложившейся ситуации. Где-то справа за дверью слышатся истеричные всхлипы — более тихие, дрожащие, но пугающие до дрожи в позвонках.       «Хён… мне бессмысленно пытаться тебе помочь, правда? Я только причиняю тебе ещё больше боли тем, что стараюсь игнорировать хотя бы эти припадки. Вероятно, мне стоит помочь тебе закончить твои страдания. Однажды. Как бы больно мне ни было, после я заплачу чувством вины до конца жизни? Это правильно? Ёнджун-хён, что из этого правильно?»       Хочется выпалить целую тираду, что угрожающим столбом смерча раскручивается в диаметре сильнее. Бомгю принципиален: лучше помочь лишний раз, но без толку, чем не помочь и упустить шанс спасти. Точно так же принципиален он в отношении своей наивности и добросердечности: лучше опозориться, проявив добро неуместно, чем опозориться, поступив как паскуда, поджав хвост и улизнув в ближайшую безопасную щёлку. Один человек его этому научил на собственном примере.       Человек, которому с рождения не везло, с которым жизнь обошлась ещё жёстче, ещё хуже, чем с ним. Человек, которого ненавидел весь мир, которого трепали на куски все кому ни попадя, как золотого ягнёнка дикие и голодные волчьи пасти. Человек, помогавший этим пастям, если они давились, заглотив слишком большой кусок его плоти, или рвали щёки, перестаравшись с голодухи. Человек, что помогал тем, кто хлыстал его розгами и цепями, кто насмехался публично и извращал его образ своим грязным языком.       «Ах, бедная малышка… Мне так жаль, так жаль. Жаль, что я бессилен против твоей судьбы. Бессилен, потому что сам ничего не имею».       Она никогда не плакала на людях, никогда не показывала слабости даже один на один. Казалось, её сердце обросло таким толстым слоем рубцов, что не пропускало и не выпускало ничего. Только слабо билось, претерпевая очередные удары и раны.       «Мне жаль, малышка».       И Бомгю может понять Хюнина, потому что, наверное, он перепробовал миллион способов помочь, вытащить Ёнджуна из этого болота, иссушив мёрзлую тину, что налипла на тощее тельце. Но разве это повод столь жестоко бросать его наедине с невыносимой болью и агонией? Разве они столь непосильны, что он выбирает глушить их музыкой, дурью и закрытой на замок дверью? Это жестоко даже по отношению к какой-нибудь чумной дворовой шавке.       «Ты же сам такой же, Хюнин-и. Я же знаю, как ты извечно страдал, когда за твоей спиной шептались о твоей «неполноценности», как с удовольствием обсасывали созданный ими же образ твоих несуществующих родителей, придумывая целые легенды: бросили из-за убогости, и ещё потому, что мать шлюха-наркоманка, а отец — блядун и алкоголик, и что они родили его ради денег, и ещё… и ещё поэтому ты, Хюнин-и, стал старостой, выгрызая учительскую похвалу и первое место в рейтинге. И я помню, как ты рыдал в туалете, когда тебе поставили низкий балл за контрольную из-за того, что ты болел ангиной и не мог соображать полноценно из-за скакнувшей температуры по верхней границы дозволенного. Я помню, как ты просил провести тебя до приюта, потому что там старшие мальчишки обещали отпиздить тебя за твоё смазливое ебало и за то, что ты донёс на них за курение возле дряхлой будки охранника».       «Как же ты можешь так поступать с тем, кто является тебе единственным близким в твоей жизни? Неужели тебе надоело? Или ты просто предпочёл оргии и членососание тому, кто молит тебя о помощи на коленях?»       «Какой же ты… уро…»       — Что с ним? — Бомгю вытаскивает Хюнина за шкирку, как провинившегося котёнка, вцепившись в его цветастый халат. Голос окончательно охрип от слизи и криков, булькая глухо на каждой гласной, что ровным потоком льётся с уст бархатной дымкой. — Почему он плачет?       Хюнин перехватывает руки Бомгю машинально, вцепившись в запястья до побледнения кончиков пальцев.       — Отцепись от меня, хён. — Он резко одёргивает чужие ладони от себя одним взмахом, предварительно предплечьем толкая Бомгю в сторону подальше от себя, чтобы приблизиться к Ёнджуну. Дрожь затягивает в свои мелкоклеточные сети, оставляя на коже по всему телу мурашки от степени сдавливания. Но ватные ноги продолжают идти к безжизненно застывшему с опущенной головой телу, из которого извергаются гнусавые рыдания. — Ёнджун-хён?       — Хюнин… — сквозь всхлипы надрывисто на выдохе шепчет в ответ Ёнджун, поднимая на него обречённо вмазанный болью взгляд. Луна смещается достаточно, символизируя углубление ночи, и падает всё ближе к горизонту. Её холодный иней опадает из-за пыльного оконного стекла на висок и скулу Ёнджуна, освещая лицо лишь наполовину, позволяя увидеть дымчатую плёнку обморочно неживых глаз и мерцающие слёзы на щеке.       — Ох… что ты снова тут устроил? — Хюнин горбится, пытаясь встретиться с чужой растерянностью напрямую и убедиться в её приближённости к реальности. — Что тебя расстроило? Что случилось? — Голос предательски дрожит от страха, но он успешно проглатывает его, чувствуя, как лезвие проезжается по задней стенке пищевода, рискуя распотрошить его к чёртовой матери изнутри.       Хюнин тянет Ёнджуна за руку к дивану и жестом подзывает Бомгю пойти следом, пока худощавое тело вновь пластом обрушивается на диван и бьётся в лёгком истеричном приступе, но уже беззвучном, лишь конвульсивно сглатывая потоки слёз, соплей, слюны, что стекали в обилии по лицу и шее, намачивая своей солоноватой склизкой смесью ворот посредственного свитера.       — Бомгю-хён, достань маленькую аптечку, — бегло бросает Хюнин, усаживаясь рядом с Ёнджуном, пальцами медленно поворачивает его лицом к себе, пробегаясь ими вдоль линии нижней челюсти, — она за стеклом в серванте, ты увидишь. Там должен… я сейчас… сейчас… нужно…       Хюнин панически путается в словах, бегая взглядом по телу напротив. «Взять себя в руки. Взять себя… в руки».       Ёнджун едва размыкает веки, фокусируясь на сидящем перед ним силуэте. Взгляд расплывается, пока к горлу подкатывает тошнотворное ощущение.       Самоотвращение?       Ещё более зефирная и полупрозрачная кожа в свете луны, усыпанная ветвистыми, просвеченными, сосудистыми рисунками, покрывается мелкой испариной, горит, плавится. Неужели принятого оказывается слишком мало? Или это здесь ни при чём?       Длиннопалая ладонь Ёнджуна проходится по его второй руке, натирая кожу агрессивно, почёсывая её короткими ногтями в неаккуратном линейном движении, начиная перебирать с усердием до отчётливых красных полос, от чего из глотки Ёнджуна слышится шипение. Хюнин наблюдает за этим жестом совершенно ошарашенно, пытаясь перехватить руки на уровне запястий, пока Ёнджун совсем не разодрал себе предплечье в кровь. Но тот вновь и вновь пытается продолжить, откидывая голову на спинку дивана и совершенно несвязно мыча что-то.       «Доза. Мне нужна доза. Мне мало. Мне нужна доза. Мне хочется ещё. Неужели непонятно? Неужели непонятно… Непонятно».       — Блять, хён… жив…ее! — прерывисто скулит Хюнин, мысленно проклиная Ёнджуна и своё решение предложить ему крышу над головой когда-то. Мысленно проклиная самого себя за то, что всё-таки хочет, чтобы его друг откинулся побыстрее.       В темноте и крупицах света силуэты танцуют тенями перед глазами, мельтешат, мечутся замедленно, словно сквозь вязкую топь. Бомгю всё ещё приглушён режимом «ЧС», дышит ровно; и стабильный тремор исчез, как всегда, когда он концентрируется больше обычного на том, что происходит. Бомгю лишь вслушивается в каждый шорох, ловит тонкие гармонии и смену тональностей. Послушно следует, послушно ищет взглядом злополучный сервант и шагает к нему большими отрезками, на ощупь роется, пальцами выискивая что-то, похожее на пластиковый короб.       Находится. Не короб — миниатюрный гробик со счётчиком жизненных лет. Нет…       Дней.       И он опять путается в ногах, ведомый своей прирождённой неуклюжестью, задевает коленом столик и ноет протяжно от боли, что фейерверком рассыпается перед глазами; протягивает аптечку. Каждое движение выверено, слажено, и тело застывает, словно под гипсовой коркой, пока он возвышается над двумя фигурками, наблюдая внимательно, заглушив дыхание до едва слышных коротких вдохов и выдохов. Смотрит, следит и моргает расслабленно, потому что…       Чужая боль и страх глушат собственные, и он может почувствовать своё тело; почувствовать себя настоящим, живым человеком, как все остальные, что не испытывают адских мучений, потому что живут; которым не нужны спасительные белые колёсики, чтобы мозг функционировал исправно. Бомгю этого лишили тоже при рождении: перелопатили лабиринты извилин, спутав все нейронные связи и разорвав жизненно важные, что делают людей людьми.       Ему не повезло. Его наградили каким-то неизвестным орденом, который не может расшифровать врач и сам Бомгю, но этот самый орден выжигает его тело изнутри, терзает сознание, рвёт душу, вынуждая его совершать несчастные подвиги: просыпаться, вставать, ходить, есть, думать, дышать, спать. И также он наградил единственными верными друзьями: кошмарами, бессонницей и нестерпимой тягой самовредительствовать, распарывать кожу, чтобы потом тошнило, чтобы перед глазами темнело, чтобы тело дрожало невольно, потому что стресс для него излишен, из-за чего адреналин впрыскивается в кровь под напором.       Юноша усаживается рядом, но поодаль от Хюнина и Ёнджуна; подогнув ногу, молча наблюдает с нечитаемым, пусто-задумчивым лицом. Хюнин трясущимися руками пытается раскрыть аптечку, которую в итоге забирает Бомгю и со щелчком распахивает перед ним. В ней всё: пакетики, шприцы, жгут, салфетки, вата и прочая дрянь — кишки скручивает от осознания того, сколько боли должен испытывать человек, чтобы выжигать её чем-то подобным.       Он раньше точно так же думал о других, на ком видел крупные белые выпуклые шрамы, что могли покрывать узором не мелкие участки — ноги или руки полностью. Но не заметил, как стал таким же. И всё ещё не замечает. От вида ему становится плохо, потому что жаль, очень жаль.       «Сколько боли должен испытывать человек, чтобы выжигать её чем-то подобным?»       Потому что свои страдания Бомгю, может, и считает мучительными, но всё ещё слишком мелочными по сравнению с другими. Он больше склоняется к тому, что сам по себе слабак тот ещё. Никчёмный, жалкий нытик, который не может справиться с такой мелочью. Ведь это началось гораздо раньше изгнания его из семьи. Это началось тогда, когда всё было «хорошо». А потом просто всё пошло по пизде, но его это с годами трогает всё меньше, потому что превалирует боль.       Сплошная, плотная и беспробудная. Изнурительная. Потому что он слабак и выдержать способен немногое.       — Мне, может, помочь чем-то? — Бомгю не знает, смог ли его голос пробиться сквозь лепет Хюнина и рыдания Ёнджуна, но быть громче не получается: глотку затыкает то самое заметное желание незаметности.       Когда-то давным-давно с его губ лились водопады. В университете он был знаменит своим умением говорить много и складно, говорить красиво, ласкать уши своим бархатными гармониями. Жаль, что это было единственным, в чём он был хорош, — пиздеть, да и только. На остальное был негоден. Пока остальных хвалили за знания, ему опять доставалось бесполезное — слова. Слова, слова, слова… Бомгю сделал их единственным своим оружием, бронёй. Своим преимуществом. Он мог путать чужое сознание, перематывать клубки чужих мыслей, вязать узлы и вытягивать нужные ниточки. Он мог многое, но показать ему не дали, лишь насмехались, задаривая бесполезными талантами, делая из него мусорный файл в одной огромной системе этого мира.       Паразитирующий вирус, сжирающий оперативную память.       — По… по-жа-луй-ста… — тихо шепчет Ёнджун, смыкая веки полноценно и отклоняя голову набок, к плечу, изгибаясь в неестественной позе, пока кисти повисают на уровне груди, а локти упираются в сидение дивана, закатывая тело по нему вниз.       Хюнин тянется к раскрытой силами Бомгю аптечке и дрожащими пальцами вынимает жгут, шприц, упаковка которого сразу летит на пол, и салфетки, что секундой позже оказываются на журнальном столике, а затем достаёт ампулу диацетилморфина. Ёнджун когда-то притащил его в красивой розовенькой коробочке из-под вибропробки одного из своих постоянных клиентов. Головка ампулы отлетает щелчком большого и указательного пальцев куда-то в уголок комнаты, и Хюнин высвобождает иглу шприца из колпачка, поспешно набирая всё синтетическое содержимое до пузырящегося шипения.       — Да, Бомгю-хён, вруби свет, прошу. — Тон Хюнина смягчается. Нотная пропись голоса напоминает график нестабильности, то вздымающийся, то опускающийся ниже полосы дозволенных показателей в плоскостях. Он старается говорить тихо, поверх мычаний и скулежа Ёнджуна, угнетая разрастающуюся панику в грудной клетке, что своими лианами ветвей дубовых цепляется за рёбра, тянет, грозя их сломать в труху.       Колпачок вновь накрывает иглу и отправляется на стол; Хюнин тянет руку изнывающего от мучений Ёнджуна к себе, оглаживает запястье в успокаивающем жесте и затягивает замаранный неизвестными жидкостями жгут на его исхудалом плече. Хюнин мнёт бледную, тонкую кожу, возможно, щемит, но он старается концентрироваться не на этом. Спиртовая салфетка, кажущаяся абсолютно бесполезной в этих условиях, мажет прохладой по локтевому сгибу, усыпанному сумрачными точками взбухших вен. Тёмно-болотный ярко просвечивается сквозь тонкую полупрозрачную плёнку кожи, и Хюнин пальцем оттягивает кожу, хватая свободной рукой шприц со столика.       — Хён… ещё немного потерпеть… — шепчет он, бросая секундный взгляд на искажённое агонией лицо Ёнджуна, и ногтем большого пальца сбрасывает колпачок со шприца, оголяя смертоносный жезл.       «Тебе недолго осталось. Потерпеть. Правда? Хён».       «Это скоро закончится. Не сегодня, возможно, но закончится. Я не верю, что ты принял слишком мало. Это не похоже на тебя. Но посмотри, что с тобой происходит…»       Кончик иглы плавно пронзает кожу острием среза, заезжая в вену, и Хюнин медленно тянет поршень шприца на себя, наблюдая за кровавыми облаками, расплывающимися в цилиндре, цистерне едкого яда. Ёнджун застывает и облизывает пересохшие губы коротко, с тяжестью и трепетом ресниц приоткрывает глаза, чтобы бросить взгляд в потолок, где источник света всё так же норовит ослепить его; но сейчас он слишком отвлечён на возможность скорого получения желаемого успокоения.       У-покоение.       Хюнин давит на поршень, начиная вводить вещество в кровь. Метка движется всё ближе к канюле на цилиндре, и он почти неслышно выдыхает, поднимая из-под взмокшей чёлки измотанный неясным чувством взгляд на умолкнувшего вновь Ёнджуна.       Непосильная ноша для него.       — Сможешь… сможешь побыть с ним, Бомгю-хён?       Страдания.       Боль.       Мучения.       А-д.       «Мама… Мам, я скучаю. Так скучаю… Почему? Почему? По-че-му? За что? За что? За что? За что? За что? За что, за что, за что, за что, за что… За что?!»       Слеза продольно режет контур отрешённого и бледного, измождённого лица. Везде вокруг одно и то же: людская боль, мольбы о помощи и милости божьей или вселенской — любой. Даже Бомгю ночами только и делает, что рыдает, воет, повторяя одно и то же: «почему?». Его губы и язык давно заучили это слово, повторяя его по сотню раз, пока не онемеют, пока Бомгю не вырубят таблетки. Его тельце горбилось, сворачиваясь в комок, изламывалось в нестерпимой пытке собственного разума, дрожало и металось по кровати. Он оглушал сам себя собственными криками во всё горло, положив болт на покой соседей, ревел, орал в пустоту просьбы спасти его и помочь.       Точно так же, как сейчас это делает Ёнджун. Так забавно, что ни ему, ни Бомгю не помогают их «болеутоляющие», и они абсолютно идентично корячатся в агонии, выпрашивая милость. Так же ноют, хрипят, скулят, заливаясь слезами, захлёбываясь в них.       Эта схожесть… вспарывает вдоль позвонков тело прямо как на холодном столе перед патологоанатомом. Бомгю жаль.       Себя, Чиён, Ёнджуна. Может быть, даже Хюнина. Всем отсыпали дерьма без спроса, да так, что и носа не получится вытащить, потому что ступни до дна не достают.       Он смотрит на движение поршня, что разительно отличается своей медлительностью от лезвия бритвы, которой балуется Бомгю. Если Ёнджуну вколоть быстро, будет адски больно. Если Бомгю будет резать медленно, ему будет адски больно.       Такой забавный баланс этого бесконечного колеса без концов и границ между блаженством и страданиями.       Золотой круг, свернувшийся в ленту Мебиуса, повторив линию лемнискаты. Материя без конца и начала — колесо без входа и выхода, по которому путь к смерти однозначен и прост: бежать, идти, ползти, пока сердце не сдастся, оставив бренное тело гнить и сыпаться серым песком.       На слова Хюнина Бомгю кивает, роняя голову на спинку дивана, к которой ранее приложился плечом. Солёные дорожки стелются вдоль переносицы к фильтруму, огибая арку купидона, скапливаются в уголках губ и исчезают за ними, смачивая кончик языка. Бомгю молчит, обречённо смотря на своего новоиспечённого хёна и старого донсэна. Историю одного он знает, а вот о второй слышать страшно.       «Почему? За что?»       И глотку давит виной, ведь истерика началась мгновением позже его отвратительно искреннего признания и столь страшной, извращённой просьбы о «помощи». Его истерика спровоцировала чужую, а сейчас и третий за дверью своей комнаты наверняка замкнёт их круг. Триаду.       Триада… Три-ада.       Три ада. Все одинаково разные и по-разному одинаковые.       Всхлип невольно прорывается сквозь сомкнутые челюсти, а свежие порезы вдруг болезненно ноют и жгут от натяжения кожи; и Бомгю почти чувствует, как тонкие корки рвутся вновь, пропитывая лёгкую хлопковую ткань, бетонируя её. И ресницы блестят росой печали, нависая над опустевшими, посеревшими радужками, что поглощают чёрные дыры-зрачки. Лицо совершенно безжизненное и застывшее мраморной скульптуркой, которая истекает дождевыми капельками.       Бомгю знает, что тяжесть его признания не причина. Виноват триггер, которым они стали. Триггер, задевший спусковой крючок, пустивший пулю точно в висок. Или сердце.       Зависит от того, где сконцентрировано несчастье Ёнджуна.       К нему прикоснуться страшно. А вдруг больно? Вдруг оттолкнёт? Вдруг ему это нахуй не нужно? Вот эта плешивая, потрёпанная жалость Бомгю, которую он пихает в каждую щель и дыру, думая, что хоть чем-то сможет быть полезным. И даже когда Хюнин закрывает за собой дверь, едва волоча ногами, Бомгю боится поднять взгляд на лицо напротив.       «А вдруг больно? Вдруг оттолкнёт? Вдруг ему это нахуй не нужно?»       Но пальцы зудят, потому что хотят прикосновением забрать столько боли, сколько смогут. У него резистентность, толерантность, он привык болеть.       За себя и за других.       Бомгю сдаётся, тянется медленно, боязливо к Ёнджуну, соединяет указательный палец с чужим и сцепляет их в замок. Нет, в два звена одной цепи. Гладит подушечкой большого пальца костяшку так же невесомо, осторожно. Не хочется лезть и навязывать своё душное беспокойство и сочувствие, но просто сидеть и наблюдать за агонией тощего тельца — нестерпимо.       Спасительное одобрение получено и Хюнин захлопывает аптечку, оставляет её валяться на журнальном столике, чьём-то так называемом «алтаре», и уходит поспешно, лишь щёлкнув выключателем прежде, чем удалиться окончательно в свою комнату. Ему нужно выдохнуть…       «Прости меня, хён».       Дверь за ним захлопывается, оставляя двоих в полумраке под стухшим светом луны. Стухшим, как они сами.       Ёнджун продолжает клонить голову набок, подальше от тепла, исходящего откуда-то со стороны. Слёзы иссыхают на щеках, неприятно стягивая кожу, но по телу растекается блаженный сироп. И только лёгкое касание тёплых пальцев к собственным слегка отрезвляет, вынуждает повернуться, обращая на себя внимание.       Ёнджун ловит взглядом собственную ладонь и несколько секунд впечатывается бездумно, спутанно, пытаясь средь толщи деперсонализации осознать, что ладонь сплетается с чужой, а не с его. Ёнджун сжимает её крепче, постепенно поднимая покадрово вмазанный взор выше, вдоль предплечья и плеча неизвестного.       Сумрачные масляные краски вырисовывают картины перед лицом с запозданием и оттенением. Внутри смесь чувств, приправленная подавляемой паникой, периодически сменяющейся накрывающим с головой теплом самого нежного и приятного для светочувствительных глаз солнца. Оно греет даже в темноте.       Ге-ро-ин.       Хюнин так не любит переходить границы всевозможных рисков, когда Ёнджуна накрывает истерия неизвестной этиологии, но как же плевать самому Ёнджуну на риски, когда вирус в метамфетаминовой системе можно искоренить простым и таким сладострастным приёмом героина. Ему давно пора менять своё «лекарство». И пусть эффекты в корне различаются — самое главное, что он испытывает кайф и течёт, как последняя блядь.       Которой и является.       Ёнджун не роняет ни слова, молча уставившись перед собой или сквозь пронизанное болью тело Бомгю — неясно. Даже не пытается сфокусироваться на лице сидящего рядом, лишь рефлекторно и спазматично сжимает пальцами его ладонь до боли, вцепившись в неё, как в спасительный якорь, что может поднять, но это вряд ли. Он не хочет. Он хочет убежать от реальности далеко. Дальше, чем хоть кто-нибудь в этих стенах может себе представить. Прослыть пропавшим без вести, даже если его никто не будет искать. Затеряться среди цветущих полей с каким-нибудь глуповатым парнишкой и закинуться всем своим запасом. В последний раз. Чтобы никогда больше не вспоминать.       Ничего.       Ничего из того, что встаёт перед глазами плотными неразрывными картинами и налипает кинолентами, завязываясь на затылке. Ничего из того, что не позволяет видеть другую реальность, другую жизнь, к которой такие, как он, больше и не приходят, наверное? По крайней мере, так ему сказал один из посетителей в баре — пьяный вусмерть мужик при бабле, являвшийся владельцем приюта где-то в провинции. Ни одного успешного выпускника за десяток лет. За десяток. Он тогда ещё сказал ему, что искренне надеется, что все останутся в живых.       Мораль этого мира просто прекрасна. Зачем ему этот мир? Реальный.       И дело здесь даже не только в счастливом детстве. Люди. Чувства. Выбор. Самодовольство. Недоверие. Жалость. О-ди-но-че-ство, где одинокие тоже между собой стыкуются редко.       Ёнджуну не хотелось разбираться и пытаться надеяться на что-то хорошее ещё тогда. Легче смириться и просто ждать своей естественной смерти, проживая день за днём и развлекая таких же несчастных, только с баблищем побольше. Пропускать мимо ушей любые слова в свою сторону, даже самые заманчивые и красивые. Не хотелось.       Это действительно легче для него. Смириться. Всё равно они все умрут однажды. Просто он ждал чуть сильнее, чем кто-либо.       Бомгю кажется, что он окунул ладонь в ледяную прорубь, но даже так это теплее, чем пустота и невозможность коснуться кого-то живого, кого-то, кто может ответить на прикосновение. И он позволяет сжимать свою руку, не двигается, устало обтекая по изгибам дивана, припечатавшись щекой к грубой ткани. Стоило ли рушить скорбную тишину своим голосом? Задавать бесполезные, тупые вопросы просто чтобы заполнить её? Наверное, нет… и без этого сейчас хуёво.       Приступ всегда сменяется чувством опустошённости и болезненной ломотой в теле, пронизывающей до костей своей стальной проволокой. Интересно, в следующий раз это будет «маниакальный психоз» или «депрессивный»? А может, всё сразу? Хотя будет здорово, если обойдётся вообще без них. Но так никогда не будет.       Так хочется человеческого тепла, каким бы оно ни было… Мышцы кроет спазмами от желания просто притереться к Ёнджуну и полежать, соприкасаясь голой кожей, вдыхать её запах, чтобы точно знать, что это не сон и человек настоящий. Но разве так можно? Разве это позволительно? Знакомы сутки, а Бомгю уже лезет обжиматься, как младенец к мамкиной груди. Но так хочется… так хочется… человеческого…       Человека.       И он бы с радостью завалился спать к Ёнджуну, игнорируя твёрдые балки, упирающиеся в зад, отсутствие подушки и одеяла. Бомгю бы притащил их сюда, лишь бы ему позволили поспать не в одиночестве, которое скоро не оставит от него и косточки. И хочется сгрести в охапку тряпичное изделие с синтетическим наполнителем, облепить ногами и руками и проспать так сутки, перетерпеть кошмары, но зато не одному.       Ёнджун… наверное, не особо будет этому рад, хотя является идеальным вариантом. Единственным, в принципе, оттого и тяга прёт через край: больше такой возможности, скорее всего, не будет. И, вероятно, Бомгю сойдёт с ума, съебавшись в лес в поисках животинки, что будет согласна пообниматься с ним, даже если это грозит ему верной смертью от клыкастой пасти.       Прежнее возбуждение и азарт улетучиваются, не продержавшись долго, впрочем, как и всегда. Приподнятое настроение и состояние столь хлипкие, что любой сквозняк с илистого, прогнившего дна рассеивает их и заполняет своим зловонием из отчаяния, боли и ненависти. Тем не менее, если Бомгю удаётся сохранять фокус на этом самом приподнятом настроении, он может забыть напрочь о том, насколько ему ёбано и тяжко.       Сейчас Бомгю балансирует где-то между, потому что фокус его смещается на чужую боль, которую он разделяет, уравновешивая собственную в идеально выверенных пропорциях. И даже если Ёнджун считает иначе, или если Бомгю сам себе выдумал, что у них какое-то единство скорби и отчаяния, это всё равно помогает плюхаться хотя бы на поверхности своей безмерной сгущённой водной глади над вязким дном, где свет, тепло и радость оседают мазутным пятном, отравленным отходами его гниющего эго.       Глупо, наивно и смешно. Тупо. Отвратительно, тошнотно, жалко он…       Бомгю склоняется к сидушке, отводит их сплетённые ладони и пролезает под них, чтобы вновь улечься головой на напряжённое тощее бедро и сменить руку на другую, дабы соединить их правильно, как надо — правая к левой — и уложить чужую себе на шею, оставив их сцепленные кисти на уровне губ. Ноющую грудину покидает тяжёлый, сдавленный вздох облегчения и измождённости. Но так лучше.       Так лучше — лежать на деревяшках, режущих бёдра и плечи, свернувшись в комок, прилипнуть навязчиво без разрешения и самовольно коснуться, прижаться, схватиться.       Если Ёнджун прогонит его в следующий же миг, он всё равно будет благодарен судьбе и ему, что они позволили почувствовать человеческое тепло хотя бы на несколько секунд.       — Извини.       «За это и за то. За всё. И за то, как с тобой несправедливо и жестоко обошёлся мир».       — Я уйду, если тебе неприятно. Скажи только.       Ёнджун молчаливо наблюдает за опустившимся на его бедро Бомгю. Умиротворённое тёплое тело, горячее дыхание на пронизанной льдом коже. Ладонь перехватывается другой, такой же тёплой, пока он продолжает прослеживать все эти манипуляции отрешённым, отдалённым взглядом, но всё же присутствующим прямо здесь, пытающимся что-то осознать.       Вероятно. Постепенно.       Ладонь, что щекочут опавшие на неё пряди волос, на чужой шее обжигается жаром кожи. Ёнджун рефлекторно подушечками пальцев её оглаживает, прикрывая веки и распадаясь на миллиарды частиц — по крайней мере, так это ощущается для него. Тело эфирное, заполненное лишь безвкусным порошком с запахом горелого пластика. Его можно встряхнуть, словно снежный шар, увидеть блеск в глазах и игристое сияние кожи зефирной. Физические соприкосновения сейчас кажутся такими особенными. Блаженными. Желанными.       «Я уйду, если тебе неприятно. Скажи только».       Ёнджун роняет крошки ссохшихся слёз с ресниц, смаргивает и откидывает голову на спинку дивана. Радужка заплывает меж век под верхнее опьянело, замедленно, тут же возвращаясь на прежнее место, не позволяя себе уйти в самозабвенный кайф другой реальности, когда можно получать его в этой. Сейчас. Когда тело рядом само просит внимания. А оттого ладонь Ёнджуна оглаживает спину Бомгю вдоль позвоночника меж лопаток плавно, бесцельно, после обратно возвращается и заправляет за ушко прядь волос.       Ему не неприятно. Ему хочется. Хо-чет-ся.       — Look on the bright side, suicide, — гнусавое хрипение срывается с пухлых, разодранных и пересушенных губ, напоминая вой, — lost eyesight I'm on your side. Angel left wing, right wing, broken wing…       Тихое фальшивое подобие пению проносится по комнате, акустически раздаваясь шипящим эхом в голых и пустых стенах квартиры. Ёнджун елозит затылком по обивке дивана с лёгкой улыбкой на губах, что вспыхивает нежным касанием, оглаживая его по щекам с треском плёнки прежних слёз. Это ли не счастье? Если нет, то что тогда?       «Так тепло, та-а-а-к тепло-о-о-о-о…»       Бомгю скулить тянет от того, как хорошо, оказывается, когда тебя трогают просто так, по-человечески, просто потому что хочется, а не потому что хочется. Тепло, хотя они оба больше смахивают на две ледышки. Тепло, хотя ночная прохлада застоялась в квартирке и кусает оголённое тело. Тепло, хотя в душе скрежещет вьюга.       Приглушённый рёв музыкальной дряни, а не песни, заглушается хриплым, фальшивым, но успокаивающим голосом, и ему кажется, что он может почувствовать вибрацию каждой ноты. И неудобная поза, от которой немеют конечности, игнорируется напрочь, потому что телесный контакт оживляет нервные окончания, возрождая померкшие нейронные связи. Дыхание замедляется в умиротворении, а истерика отступает, возвращая Бомгю его прежний унылый, серый покой, к которому он привык и за который держится руками и ногами — всяко лучше, чем адские муки.       Врать не получается — хочется больше. Хочется скрутиться в коконе чужих рук и пролежать так несколько часов, проспать несколько суток, заполняя прорехи на трухлявой душонке, что оставило безжалостное и бесчувственное одиночество.       Свободная рука Бомгю тянется выше, подкладывается под щёку поверх чужой бледной кожи, обхватывает бедро крепче, боясь отпустить, словно ситцевая куколка улетит мгновенно, бросив его в пустоте и темноте. И пальцы, сплетённые с чужими, невольно сдавливают костлявую кисть, впиваются до дрожи от перенапряжения, прижимают к груди сильнее.       Потому что страшно.       — Можно я посплю сегодня с тобой? Или ты со мной? — неловко, с усилием выдавливает Бомгю слова из спазмированной глотки, где комом встаёт отчаяние и боязнь быть отвергнутым. Он боится открыть глаза, боится вздохнуть слишком громко. Ресницы подрагивают беспокойно, а губы искусываются до крови и жжения от разодранной кожи.       Ёнджун отрывает голову от спинки дивана, чтобы посмотреть на него. Опустошённый взгляд безучастно обводит контуры скрученной в эмбрион фигурки на собственном бедре.       — Спи… — хрипловато слышится от Ёнджуна. Слово слетает несколько понуро и всё так же едва слышно, с трудом разрывая гул музыкальных бликов за дверью комнаты Хюнина.       Ёнджун вряд ли уснёт ближайшие сутки. С кем и как лежать — ему тоже всё равно. Нравится и привлекает сам факт «с тобой» и «со мной». Слова, от которых он никогда не отказывается, не упуская ни единого шанса. Даже если временно. Даже если это простое использование друг друга, до чего Ёнджун никогда не додумывался. Ему хорошо, «кому-то» хорошо. В этот самый момент. Разве есть разница и есть смысл отказывать себе в продолжении жизни таким образом? Образом, переполненным эйфорией, пока идиоты делают вид, что счастливы, живя правильной жизнью.       Кто вообще придумал эту правильную жизнь — мораль и нравственность?       Когда-то Ёнджун слишком много думал об этом. О людях, его окружавших, о людях, «любивших» его. Быть может, он был обижен на мир, поступал, как самый настоящий эгоист. Но он не нашёл ни единой причины для полноценного покоя, надёжности, реального счастья здесь. Ни одной. Всегда кому-то будет больно, кто-то будет травмирован, кто-то будет властвовать, осознав, что останется безнаказан: породит новые сгустки боли в пресном сиропе планеты, пока вселенная будет лишь плевать прямо на неё с высока, и кто знает, на кого вся эта плешь упадёт. Чаще ядовитая слюна обволакивает именно эти сгустки, либо же порождает новые.       Боль никуда не денется. Изменится только путь её проявления. Выхода нет.       К сожалению. И в такие моменты Ёнджун просто берёт и пишет. Всё, что есть в голове, все бредовые идеи, все мысли запечатываются в дряхлых блокнотах-дневниках, что пылятся на серванте. Может быть, кто-то когда-то найдёт их, но Ёнджун позаботится о том, чтобы было слишком поздно. Да и смысл находить раньше? Что это, блять, поменяет? Найдётся ангел, готовый крутануть землю в обратную сторону? Только больше ужаса и страха накатится на нашедшего, а расстояние между этим «кем-то» и Ёнджуном лишь увеличится. Или, может быть, жалость? Она ему не нужна. Это временная блажь, которая оборачивается всё тем же.       Ничем. Пус-то-той, которую можно заполнить только наркотической пеленой, и даже несмотря на это она постепенно трещит по швам, позволяя видеть мир таким, какой он есть. А это грустно. Поэтому кубы в шприце и их количество увеличиваются, как и численность распотрошённых зиплоков.       «Господи, убей меня своей ангельской пылью, матерь божья. Ты ведь не зря впихиваешь мне её прямо в глотку, правда? Так пожалей меня. Убей. Убе-е-ей! Так, чтобы я этого не почувствовал. Не подумал. Не узнал об этом».       Не нужно ему никакого блядского спасения ради того, чего не было, нет и никогда не будет.       — Спи… — повторяет Ёнджун, вновь ладонью шарясь в волосах Бомгю над ухом и накручивая на пальцы шёлк взмокших прядей. От слёз, волнения, страха — неясно.       Как и голова Ёнджуна. Неясная.       «Спи» отражается эхом от стенок черепа, поражая многочисленно паутину нейронных сплетений Бомгю. Ладонь в волосах, кажется, находит утешение и для себя, и для него. Мать так гладила лишь однажды, когда он выл на весь дом, вымаливая её помочь. Обещание запечатлелось первым шрамом на сердце, когда она от него отреклась — и от обещания, и от своего сына, игнорируя его в течение пары недель. Бомгю так и не понял, за что с ним так обошлись. Разве дитя, что просит помочь, потому что страшно поддаться своей больной голове и покончить с жизнью, не вызывает сострадания и сочувствия? Беспокойства?       Бомгю нехотя расцепляет руки, отлипает от Ёнджуна, с трудом поднимает размякшее тело, онемевшее местами от жёсткой сидушки, и плетётся в свою комнату. Плетётся, волочит ноги по полу, толкает плечом дверь неуклюже и стягивает одним движением одеяло и две подушки — одну «местную» и одну собственную, привезённую с прошлой квартиры. Бросает обе возле боковины, расправляет небрежно и кидает одеяло к спинке около расплывшегося в синтетическом раю тела. Тянет его к себе за руку и своевольно, молча укладывает спиной к дивану, падает на острые деревяшки рядом и кутает их обоих в одеяло; облепляет Ёнджуна ногами и руками, прижимая к себе, сковывая в тиски. Холодный нос тычется ему в шею, забивается естественным запахом тела, разбавленным чем-то химозным в смешении остаточного флёра парфюма — его собственного или чужого, но разве есть разница? Ведь они всё равно не перебивают аромат тела.       — Извини. — Приглушённо, сдавленно виной, неловкостью и отчаянием.       Он так жалок… прилип к бедному незнакомцу, как псина дворовая, преследующая первого прохожего, что обратил на неё взор и виляющая хвостом радостно, высунув язык из зловонной пасти. Глупая, избитая одиночеством шавка.       Мерзость.       И хочется так же скулить, лизать щёки благодарно, тявкать, вдыхать полной грудью запах спасителя. Хозяина.       Нынешнего хозяина его покоя, потому что Бомгю уже чувствует, как вьются в клубок нити одержимости и привязанности к тому, кто этого не разрешал, к тому, кого он знает даже не сутки — несколько часов. И выглядит это отвратительно наивно, как какой-нибудь подростковый любовный роман, где главная героиня бежит в руки красавчика, который поднял ей книжки, когда они случайно столкнулись в коридоре.       «М-е-р-з-о-с-т-ь. Бомгю, ты такая мерзость, какой не сыскать».       Заторможенный взгляд отслеживает траекторию передвижения Бомгю, утопающего в паркете в сопровождении противных скрипов. Для Ёнджуна тот исчезает в дверном проёме своей комнаты и возвращается с неясным для вмазанного взора тряпьём в руках, после чего бросает его рядом на диван. Ёнджун податливо перемещается на бок, уезжая по спинке вниз, позволяет уложить себя без сопротивлений и лишних вопросов.       Бомгю жмётся к нему, и Ёнджун, возможно, чувствует в накатившем на него тепле мелкую дрожь; её происхождение совершенно непонятно, а в чужие головы он залезать пока не научился. Что прискорбно.       Хотя нахуй надо. Итог всегда ясен как день ещё за долгие годы до. А то и месяцы, дни. А ещё ему слишком хорошо, чтобы думать о чём-то. Мозг ощущается в черепной коробке как бесформенная жижа с вкраплёнными в неё частичками сознания. Вернее, элементами его разложения.       — Извиняешься… почему? — Звучит бубнящим, поверхностным полушёпотом куда-то в макушку Бомгю, куда Ёнджун губами тыкается в вынужденном положении, пока костлявые руки рефлекторно обвивают тело рядом где-то в районе талии. — Расслабься.       Ёнджун тихо пыхтит последнее слово, ледяными пальцами оглаживая кожу Бомгю вдоль полукружной линии нижней пары рёбер. Гладковыбритая нога небрежно перекидывается через тельце, загибаясь и вплетаясь меж двух чужих, чтобы притянуть поближе, покрепче. Потому что хочется. Хочется сейчас каждым миллиметром касаться чего-то, особенно если оно подаёт признаки жизни. Приятно. Невероятно. Ему похуй, что на нём только жалкая портянка, а между ног болтаются хуй и яйца, что жмутся к чужому телу неприкрыто, беспреградно. Грязно. И, конечно, умышленно. Рефлексы подтравлены дурью. Пусть даже и сдержанные, ленивые.       Как Бомгю отреагирует на крепкий стояк, упирающийся в его бедро или живот посреди ночи?       «Мерзость».       Ёнджун глаза прикрывает, полной грудью вдыхая аромат шампуня и химических соединений с эфирными маслами. Это ничего ему не даёт. Влечение и без того крышесносное, просто в кайф его растягивать. Не суть, кто перед ним.       Главное, что так близко.       К такой расходной синтетической материи, как Ёнджун.
Примечания:
38 Нравится 37 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (4)