Ангел.
Белый ангел, спустившийся к Стэнли с небес.
Руки ангела, облечённые в чёрный, берут острый скальпель. И она всё равно божественно чиста. Неприкосновенна. Неповторима. Не изуродована войной, в отличие от женщины под ней. Женщины, готовой лечь под ангела, но не чтобы вознестись и получить покой. А чтобы быть. Быть живой с ней. Быть частью ангела. Войти и жить, как орган, как паразит. Быть, наконец, прощенной. Место разреза промокнуто ваткой, смоченной спиртом. А лунная соната становится громче, но Стэн не в силах зажать уши и не знает, хочет ли. Ведь тогда она потеряет главную привилегию — ловить каждый вздох Уингфилд. Девочка заснула. И больше не проснётся. Но она ещё дышит, ещё жива, её кровь ещё циркулирует, а слёзы застыли на ресницах, собираясь в блестящие жемчужины. И наконец скальпель касается кожи. Стэнли задерживает дыхание. Тонкая красная линия проступила на бледной коже, будто кто-то провёл кистью по чистому холсту. Сталь вошла мягко, неглубоко — достаточно, чтобы кожа раскрылась, но не настолько, чтобы повредить то, что скрыто внутри. Ноги согнуты в коленях. И тогда доктор, с нежностью, которой Стэн никогда не ждала от неё, мягко развела их в стороны. Склоняясь к побитым, исцарапанным коленям — коснулась губами. Один раз. Второй. Никакой пошлости. Целомудренно. Как мать, целующая рану своего дитя. Лунная соната достигла середины — и ноты стали напоминать колебания сердца. Громче, быстрее, в такт разрезающей плоть стали. Доктор ухмыльнулась и провела ладонями вверх. Пальцы её двинулись дальше — огладили бугорок ниже пупка, скользнули по животу. Лёгкий нажим, будто проверка, выдержит ли поверхность натиск. Выдержала. Тогда доктор усилила давление. На этот раз её губы легли прямо на кожу живота. Язык рисовал странные, не понятные никому, кроме самой Уингфилд, узоры. Она оставила там влажные следы и только тогда выпрямилась. Шнайдер чувствовала, как металл стола врезается в её кожу, холодный и жестокий. Но поверх этого холода — другое: жар, исходящий от Ксено, жгучий, всепоглощающий. Казалось, будто доктор собиралась разрезать её не скальпелем, а собственными руками, вгрызаясь пальцами под кожу, оставляя синяки и красные полосы вместо аккуратных швов. И Стэн уже не знала, где её граница. Где боль превращается в наслаждение, а где унижение становится высшей наградой. Она чувствовала только, как её тело дрожит под натиском, как лёгкие жадно ловят воздух, как слезы собираются в уголках глаз. Ксено выуживает из ящичка щипцы и раскрывает края глубокой раны. Даже в таком сложном, крайне осторожном процессе ей никто не нужен. Ни лаборантов, ни медсестер. Разве что одного зрителя она, наверняка, всегда ждала. Достаточно широко раскрыв рану, она удовлетворенно вздыхает — и Стэнли ловит этот звук, непроизвольно сжимая ноги. Она задыхается, но не сопротивляется. В голове только одно: ещё. Стэн чувствует, как ангел в белом превращается во что-то тёмное, беспощадное, и именно это пьянит её сильнее всего. Каждое движение, каждый рывок — будто разрез по живому, но под этим разрезом рождается не боль, а сладкая ломка. Музыка набирает темп, и Уингфилд вместе с ней. То, что ещё минуту назад было исследованием, теперь становится чем-то первобытным. Жадным. Отвратительным и липким. Ксено склонилась ближе, пальцы мягко, но уверенно ощупали раскрытую плоть, будто проверяя её податливость. Убедившись в точности работы, она ввела руку глубже. Тело отозвалось влажным, липким чавканьем. Этот звук прорезал пространство, перекрыл музыку, заставил Стэнли закусить губу до крови, не замечая боли. Мир качнулся. Её тряхануло, а волна наслаждения прошлась по каждой клеточке тела огромнейшим цунами. Когда пальцы доктора вошли в неё, всё словно перестало существовать, и даже Бетховен ушел на второй план. Это не было ново, но сама мысль, кто делал это с ней, буквально убивала. Доктор над ней что-то прошептала. Может, успокоила, может, констатировала смерть. Слова тонули в вихре ощущений. Не важно. Не сейчас. Всё значило только движение: ритм, упорство, невероятная точность тонких пальцев. Каждый, мать его, толчок — в самую глубину, в нужную точку где-то внутри Стэн. Ксено опять взяла в руки сталь. Повторно погрузив одну руку в кровавую плоть, она со всей внимательностью занесла над раной скальпель. Доктор сощурилась. Её руки дрожали скорее от осторожности и точности, чем из страха или волнения. Из-под шапочки выпало пару прядей светлых волос, она поспешно сдувала их сквозь ткань неплотной маски. Лямка фартука съехала, но она будто не замечала. Всё лишнее отбрасывалось. Всё, кроме тела перед ней. Будто она стала частью скальпеля, что так крепко держала в руках. Любое отвлечение значило погибель. Любая пауза значила предательство собственной сути. И что повернуть голову и увидеть, как офицерка растекается в неопознанную сладко-горькую субстанцию, пускай будет приятно, но все же будет бесполезно. А бесполезные вещи Ксено не любит. Ксено любит прогресс. Ксено любит хорошие показатели. Ксено любит документировать каждый шаг, каждое движение, не допуская ни одной ошибки. И ещё Ксено любит свои инструменты. Их стерильный блеск, их звон, их бесстрастную готовность послушаться руки. Она любит чистоту эксперимента и — больше всего — тот миг, когда мышцы под её лезвием сокращаются и рвутся, обнажая тайну, что скрыта внутри живого тела. Ещё наверняка Ксено любит смотреть, как Стэн умирает под ней. Как плачет. Как кричит. Как извивается, когда кожа перчаток царапает нежные стенки влагалища и раздирает до крови. Девочка на столе бледна, как снег. Она уже не жилец, но кому какое дело? Для Ксено итог никогда не измерялся спасённой жизнью. Итог заключался в ином: Что-то трескается, рвется, режется. Кровь неконтролируемо течет, пачкает рукава, марлю, остатки девичьей робы. Лунная соната не сбивает оборотов, кажется, лишь нарастает. Уингфилд подчиняется ритму: разрез — пауза — хруст фасций. Ре-минор. Снова. Разрез — пауза — хруст. До-мажор. И повторить. Грубый толчок — нажим до упора — выйти. Приглушённый крик. Снова. Грубый толчок — нажим до упора — выйти. Нечленораздельная просьба. И повторить. Раздался завершительный треск. Но это был не конец представления. Уингфилд аккуратно извлекла что-то из раны, держа двумя руками, словно новорождённого младенца. Но никто не кричал. Кроме Стэн. Доктор мельком взглянула на офицерку — взглядом, полным радости и заражающего безумия. Она вытянула руки вперёд, разглядывая нечто в своих руках. Только тогда Стэнли удалось разглядеть: К двум пальцам прибавился третий и четвёртый. Низ сводило страшной судорогой, ноги немели. Но она не чувствовала боли. Только сладостную истому и удовлетворение. С каждым движением Ксено выбивала из офицерки все мысли, оставляя там пустую тишь, что медленно заполнялась светлым образом доктора. Она заполняла собойвсё. Без остатка. Из влагалища тёплыми горячими каплями потекла кровь. Она размазывалась, впитывалась в марлю под ногами, брызгами покрывала руки Уингфилд. Шнайдер зажала рот ладонью, пытаясь подавить рвотный позыв, но пальцы дрожали. Внутри её боролись отвращение и то самое липкое, постыдное восхищение, что манило её сюда раз за разом. В руках Ксено держала вырезанную из тела девочки матку: сформировавшуюся, покрытую кровью и склизким покровом. Её тело было отделено от шейки, а трубки были неестественно погнуты от силы притяжения. Видеть, как доктор с нежностью гладит орган пальцами, будто это самое хрупкое сокровище. Как склоняется ближе, целует взглядом, — было сущим безумием. Это было поистине мерзко. Но удивительно красиво. И потому, когда пальцы вышли из неё, а вторая рука перестала удерживать её ноги, Стэн ощутила только пустоту. Резкую, раздирающую. Будто из неё вырвали нечто жизненно важное, частичку её самой. Стало так…грустно. Так…одиноко. И боль, что всё это время пряталась по закоулкам её тела, вернулась с удвоенной силой. Пусть это тепло вернется. Пусть заполнит пустоту. Пусть отпустит грехи. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, доктор! Но Ксено будто не слышала её. Маска безразличия вновь окропила её лицо, а в глазах пропали блики. Что Стэн сделала не так? Почему вы больше не смотрите тем любовным взглядом? Почему, Доктор?Чтомнесделать, Доктор?
Уингфилд молча поправила маску, заправила прядь за ухо, испачкав волосы кровью. Схватила иглу из лотка и наклонилась над телом. Она подняла сталь над телом. Шов. Ещё один. Ни один портной не сможет так искусно владеть иглой. А кровь всё текла. Не только по серой робе, не только по белому покрывалу — она залила пол, расползлась тёплыми лужами, липкими, словно смола. Рана была не такой уж большой, но казалось — доктор заодно вскрыла девичьи вены. Стежок. Капля впитывается в марлю. Стежок. Капля падает на плитку. Стэнли тошнит. Шов почти идеален. Она вцепилась в пуговицы мундирного кителя, сжала их так, что почти вырвала с корнем. Завершающий узел. Живот жгло пламенем. Слёзы падали, смешивались с алым потоком, и тоже слились в симфонию. В их собственный такт. Лунная соната оборвалась. Остался только шорох иглы о пластинку — сухой, безжизненный. Доктор довольно усмехнулась. Последний стежок затянулся узлом. Она еще раз провела сталью по коже — и отстранилась. Офицерка разрыдалась. Не от страха. От боли. От заслуженной боли, наказания, что она конец понесла. Открыв слипшиеся от крови и слез глаза, она поднимает голову, чтобы разглядеть доктора перед ней. А она всё ещё красива. Всё ещё бела. Доктор улыбалась — спокойно, ласково. Гладила аккуратно наложенные швы и напевала что-то себе под нос. — Все закончилось, — констатировала. А девочка под ней еле дышит. Ксено обошла стол, бережно приподняла её голову и, сев на стол, уложила на собственные колени. Погладила кудрявые волосы, вытирая слёзы с её бледных щёк. В этих жестах не было ни капли злобы. Лишь пугающе чистая, материнская нежность. Кровь обжигает. Но поглаживания доктора, наоборот, дарят необходимый сейчас холод. И пускай в операционной всегда низкая температура, её холод иной. Ксено кивнула — и Стэн поняла: это разрешение. Разрешение видеть. Она всмотрелась — и рвота обожгла корень языка. От груди до лобка, в обе стороны от пупка, расходились ровные кровавые линии. Они были бережно сшиты невидимой леской, а на конце шва с каждой из четырех сторон блестел бантик из нити вместо безобразного узла. Красные, свежие, они складывались в чёткий знак. Символику, которую Стэн узнала мгновенно. Свастика. Табуретка с грохотом опрокинулась. Шнайдер рухнула на колени, ударившись о плитку. Её вырвало прямо на белый пол — на ту самую «стерильность», которую доктор так любовно холила. Слёзы, хлынувшая из носа кровь смешались с рвотными массами, заполняя операционную отвратительным смрадом. Брюхо сводило адскими судорогами, Шнайдер прижала ладонь к низу живота — и ощутила, как под пальцами остаётся что-то липкое и обжигающе горячее. Её снова вырвало. Она закашлялась, захрипела, попыталась опереться руками о плитку, но пальцы, измазанные в крови и слизи, соскользнули. Звук ушёл. Уши заложило. Она оказалась под стеклянным колпаком, прозрачным куполом. Комната растворялась — пол слился со стенами, стены с потолком. Всё вокруг обратилось в чёрный куб. Всё исчезло. Осталась только тьма. И вдруг — давление на затылке.Вылизывай.
Доктор? Острый каблук вонзился прямо в макушку. Давил так сильно, что волосы наматывались на каблук, а кожа под ним разорвалась, обнажив мокрое мясо. — Вылизывай, Шнайдер. Что-то внутри неё хрустнуло. Но тут же собрало себя заново. В нечто правильное. Необходимое. Будто всё именно так и должно быть. Будто это и есть способ — наконец искупить вину. Стэн послушно высунула язык и опустилась к чёрному полу. Белый ангел с чёрными руками был послан, чтобы даровать ей очищение. Чтобы выжечь грехи наказанием. Чтобы изломать и собрать заново. Каблук пробил череп. Кровь заструилась по лицу: стекала по лбу, щекам, пересиливала гравитацию и хлынула в глаза, нос, рот. Стэн захлебнулась. Но приказ звучал отчётливо. ВЫЛИЖИ. Не оставь после себя грязи, мерзкое нацистское отродье. Да. Правильно. Доктор бьет каблуком снова. И снова. И снова. Хлёсткие удары разрывали кожу, разбрасывали клочья волос. Светлые пряди намокли, напитались алым и стали рыжими, тяжёлыми, как свалявшиеся кудри. — Мерзкая. Удар. — Отвратительная. Удар. — Ничтожная. Удар. Да. Да-да-да. Всё, как скажет ангел. Всё из её уст — неоспоримая истина. Это факт. Последний удар. Офицерка рухнула, обмякла, пока в её мозгах копошится острый каблук доктора. А её ангел всё ещё чист и безупречен. Искупление наконец завершено. Грехи отпущены. А Шнайдер закроет глаза и никогда не проснётся. Как тысячи её жертв: гражданские, взрослые и дети, военные маленьких и больших чинов. Все жизни были отомщены. Каждая найдет покой. И офицерка, наконец, перестанет причинять этому миру лишь вред. Доктор оборачивается на грохот. — Шнайдер? Скальпель падает и ударяется о пол. Уингфилд подлетает к упавшей офицерке и переворачивает её тело на живот. Пальцы спешат нащупать пульс, нашли. Удар. Есть. Ксено шумно выдохнула. Чертыхнулась и резко разорвала китель — пуговицы странно отсутствовали. Сама попыталась высвободить грудь от мешающей дышать одежды? Умно. Доктор невольно усмехнулась — мысленно прибавив этот штрих к редким достоинствам Шнайдер. Уингфилд схватила бесчувственное тело под руки и с неожиданной лёгкостью для своей хрупкой фигуры оттащила его в сторону, подальше от заляпанной рвотой плитки. С глухим скрипом табурет был отброшен в сторону, словно ненужный реквизит. Она опустилась на пол и аккуратно уложила голову Шнайдер себе на колени. Лицо офицерки блестело от слизи, слёз, крови и жёлчных разводов. Ксено сморщилась — не от отвращения, а скорее от обиды: её кукла испачкала себя. Доктор не терпела неряшливости. Но всё поправимо. Всё всегда поправимо. Сместив курс внимания на офицерку, будто позабыв о девочке на столе (на самом деле, она просто грамотно расставила приоритеты), Ксено сняла окровавленные перчатки и ухватилась за край своего фартука. Тонкая ткань заскользила по щеке, стирая мерзкую смесь. Движение вышло чересчур медленным, небрежным, будто она утирает не измазанное лицо, а так, пыль с полки. Вытерев лицо и перекинув край фартука, Уингфилд в моменте остановилась. Кровь не переставала течь, а вот любимая красная помада, увы, стёрлась. Не раздумывая, Ксено собрала пальцем капельки крови на носогубной складке и провела пальцами по губам Стэн, как бы размазывая тёплую влагу. — Так лучше, — вздохнула она едва слышно. На миг Ксено задумалась: переутомление? Давление? Но никаких серьёзных симптомов её опытный глаз не заметил. Просто было глупо сидеть с ней до ночи, Шнайдер. Ай-яй-яй. У офицеров наверняка дел ещё уйма. А она всё в медблоке прохлаждалась… Из кармана юбки доктор вынула маленький флакон. Спирт. Благо запечатанные флаконы она часто таскала с собой — в этом месте без него никуда. Уингфилд отвинтила крышку и поднесла к носу Стэн. — Дыши, — уставший, запыханный голос прорезал тишину. Запах обжёг слизистую, пробрался в лёгкие, заставил тело Шнайдер дёрнуться. Ресницы затрепетали. Ксено, удовлетворённо улыбнувшись, отняла флакон, но не убрала его далеко. — Вот так… Умница… — тихо пропела она, другой рукой обхватив голову офицерки и чуть притянув ближе, так что лицо Стэн прижалось к её животу, к холодному фартуку, пропитанному различными жидкостями. И пока Шнайдер хрипела и пыталась вдохнуть полной грудью, Уингфилд, всё ещё держа её голову на коленях, продолжала гладить её по волосам. Совсем позабыв про стол, где с разрезанным животом лежала маленькая девочка. Зачем она ей, если на коленях лежит куда более ценный материал? Её любимый, пока не изученный материал.