***
К обеду Прайс понимает, что ошибался. Глобально, фундаментально, катастрофически ошибался. Это — его война. С самого грёбаного начала. Час спустя он проходит мимо административного крыла, направляясь в штаб с пачкой рапортов под мышкой, когда его окликает звонкий, чуть взволнованный голос: — Капитан Прайс! Капитан, буквально на минутку! Он оборачивается и видит трёх женщин из финансового отдела. Миссис Патель, мисс Дэвис и младший казначей Уилсон — дамы бальзаковского возраста, безупречные в своих строгих офисных блузках и тёмных юбках, с удивительно одинаковым, почти девичьим румянцем на щеках. Они смотрят на него с такой надеждой, будто он — Санта-Клаус, НЛО и решение всех мировых проблем в одном лице. — Капитан, мы тут… это… мы подготовили небольшую открытку, — миссис Патель, старшая, с достоинством выступает вперёд и протягивает ему плотный конверт кремового цвета, пахнущий духами и ванилью. — Для лейтенанта Райли. Знаете, он всегда так аккуратно заполняет отчёты, ни одной помарки, ни одной задержки. И цифры у него, — её голос наполняется почти религиозным благоговением, — всегда сходятся с первой же попытки. Не то что у некоторых, — она красноречиво, с лёгким прищуром, косится куда-то в сторону казарм 141-го, и Джону почему-то сразу представляется Газ, с утра до вечера корябающий отчёты с трёх попыток. — Мы просто хотели… ну, выразить свою признательность. Профессиональную, разумеется. Прайс берёт конверт, чувствуя себя разносчиком почты в абсурдном, сюрреалистическом театре. — И шарфик, — добавляет мисс Дэвис, с нежностью доставая из фирменного пакета нежно-голубой, пушистый кашемировый шарф ручной вязки. — Связала сама. Зимой же холодно у нас, дует от окон, а он всё в этой своей… маске ходит, значит, мёрзнет. Пусть носит, на здоровье. Уилсон молчит, но в руках у неё — небольшая коробочка, перевязанная атласной лентой, и она смотрит на неё с такой надеждой, будто это не домашнее печенье, а как минимум секретные документы. — Я… передам, — говорит он, голос звучит непривычно хрипло. — Обязательно передам. — Мы пытались передать через сержанта Мактавиша, — вставляет младший казначей Уилсон, поправляя очки. — Зашли к вам в казарму, думали, удобнее будет. Но он так странно посмотрел. Очень… пронзительно. И ушёл. Даже не ответил. У него что-то случилось, капитан? Вы бы проверили его. Он сегодня бледный какой-то. И вообще, нам показалось, он не очень хорошо выглядит. Джон, сжимая в одной руке ароматный конверт и коробку, в другой — нежно-голубой кашемир, и чувствуя на себе три пары выжидающих, полных надежды глаз, понимает: отступать некуда. Он медленно, с достоинством обречённого, кивает и ретируется в сторону коридора, ведущего в зону неожиданных боевых действий. В его голове уже формируется чёткий, кристально ясный план: найти Гоуста и вручить ему трофеи от поклонниц до того, как Джонни прознает про подарки. А то мало ли…***
Третьим — или, если считать правильно, пятым, учитывая коллективный порыв финансового отдела как отдельную боевую единицу, — поклонником оказался прапорщик склада вещевого имущества, Джордж Барнс. Пятидесятилетний усатый ветеран с тремя детьми, внуком на подходе и характером боевого слона, раздражённого москитами. Прайс обнаружил его в узком коридоре технической зоны, у входа в оружейку. Барнс стоит навытяжку, сжимая в руках аккуратно упакованную коробку, перевязанную бечёвкой. На лице — выражение решимости и мучительного смущения одновременно. — Капитан! — рявкает Джордж так, будто отдаёт команду на штурм вражеских укреплений, отчего Джон машинально выпрямляет спину. — Вот. Это лейтенанту Райли. Передайте. Он суёт коробку в руки, не дожидаясь согласия. — Сказали, у него любимые перчатки порвались. На тактике. Я подобрал модель — такие же, только усиленная кевларовая прослойка и дополнительная амортизация на костяшках. И стельки ортопедические с памятью формы добавил. — Он замолкает, переступает с ноги на ногу. — Он же много стоит на позициях. Часами. Зачем корежить ноги молодым? Спина потом скажет спасибо. Капитан смотрит на коробку. Потом на прапорщика. Потом снова на коробку. — Прапорщик, — осторожно, с хирургической точностью подбирая слова, начал он. — Это очень… заботливо. Тактически грамотно. Но почему вы не передадите сами? Барнс насупился. Его пышные усы обиженно дрогнули, словно в них поселилась отдельная, разочарованная жизнью личность. Он сопит, отводя взгляд куда-то в сторону старых труб под потолком, и нехотя, почти страдальчески бурчит: — Стесняюсь. — Пауза. — Девятнадцать лет в армии, капитан. Девятнадцать. А вынь да положь — стесняюсь, как пацан, который записку под партой передаёт. — Он снова переступает с ноги на ногу, его мощные, привыкшие таскать ящики со снаряжением руки беспомощно виснут вдоль тела. — Вы передайте. Скажите, от благодарного пользователя вещдовольствия. Давнего. Он… он поймёт. Лейтенант Райли — он понимающий. Джон стоит в коридоре, сжимая в руках коробку с перчатками, стельками и, очевидно, частицей души сурового прапорщика Барнса. Он медленно вздыхает. — Передам, — говорит он тихо. — Обязательно передам. Прапорщик коротко, почти благодарно кивает, разворачивается и уходит в сторону своего склада, не оборачиваясь. Слишком быстро. Слишком прямо. Спасаясь бегством с поля боя, на котором даже у него, ветерана, нет шансов. Прайс закрывает глаза и вспоминает, что сейчас только обед. Впереди — целый день.***
К концу дня кабинет капитана превращается в филиал то ли сувенирной лавки, то ли штаба по ликвидации последствий стихийного бедствия. На столе, стульях и даже на сейфе с секретными документами складируется коллекция, достойная отдельной музейной экспозиции. Торт в самодельной коробке. Конверт, благоухающий «Шанель». Подарочный свёрток с нежно-голубым кашемиром. Коробка домашнего печенья в форме сердечек. Картонная упаковка с перчатками и ортопедическими стельками, подписанная каллиграфическим почерком прапорщика Барнса. Валентинка от связистов — на плотной бумаге, с тиснением, внутри размашистая подпись всего дежурного расчёта: «Лейтенант, ваш голос в эфире красивый, как бархат. С 14 февраля!». Мешочек с клюквенными леденцами от медсестры лазарета, перевязанный медицинским бинтом вместо ленточки («потому что кашель лечить надо, а он терпит, зараза. И не спит. И не ест. Вы скажите ему, капитан, что от витаминов ещё никто не умирал»). И даже странный, слегка пугающий амулет — высушенный глаз какого-то животного в прозрачном мешочке на кожаном шнурке, — который принесла уборщица тётя Полли, погрозив растерянному Джону пальцем: «От сглаза это, мальчику нужна защита. А то смотрит на него недобро кто-то. Я всё вижу». Соуп заглядывает в кабинет каждый час. Ровно. Как по расписанию. Сначала он просто проходил мимо, бросая быстрые, сканирующие взгляды. Потом начал задерживаться в дверях, молча изучая растущую коллекцию. К вечеру он уже стоит, прислонившись плечом к косяку, и его взгляд с каждым визитом становится всё мрачнее, а челюсть — всё тяжелее. Глаза буравят коробку с печеньем-сердечками с такой интенсивностью, что картон, кажется, начинает дымиться. — Босс, — наконец выдавливает он, и в его голосе слышится смесь смертельной обиды, профессиональной ревности и экзистенциальной усталости. — Вы хотите открыть музей? Экспозицию «Неразделённая любовь к Призраку и её артефакты»? Джон медленно поднимает на него глаза. Под ними залегли тени. В руке — остывшая кружка кофе, которую он безуспешно пытается пить уже полчаса. На столе перед ним — рапорт, который он перечитывает в пятый раз и всё ещё не понимает ни слова. — Я хочу дожить до вечера, — честно, с пронзительной искренностью отвечает он. — И, желательно, до пенсии, уйти на заслуженный отдых. Купить домик у моря. И никогда, слышишь, никогда больше не видеть валентинок, тортов и взглядов влюблённых прапорщиков… И я очень, просто катастрофически хочу, чтобы кто-нибудь другой объяснял твоему лейтенанту, почему весь личный состав базы внезапно решил, что четырнадцатое февраля — это национальный день обожания Саймона Райли. Джонни молчит. Его взгляд снова прикован к нежно-голубому шарфу. — И нет, — добавляет Прайс, предвосхищая вопрос. — Я не знаю, кому из них ты планируешь объявить войну первым. Но если тронешь прапорщика Барнса — за тебя возьмётся весь вещевой склад, и я не буду тебя прикрывать. Мактавиш только скрежещет зубами. Громко и отчётливо. С намёком.***
Сам лейтенант Райли объявляется только к ужину, когда капитан уже мысленно составляет завещание (парабеллум — Газу, сигары — сжечь вместе с ним, кофеварку — никому, закопать в секретном месте) и всерьёз прикидывает, можно ли перевестись в какой-нибудь тихий гарнизон за полярным кругом, где полярная ночь длится полгода, День святого Валентина официально запрещён королевским указом, а влюблённые прапорщики и ревнивые сержанты не выживают в принципе из-за сурового климата. Гоуст возникает в дверях кабинета, как всегда, бесшумно — ни скрипа половиц, ни шороха одежды, только лёгкое, едва уловимое движение воздуха, которое замечаешь, только когда он уже здесь. Он застывает на пороге, и его взгляд медленно, с растущим недоумением обводит гору подарков, хаотично сваленных на свободном стуле, на подоконнике и даже на углу стола, прижав кипу тактических карт. — Что это? — спрашивает он тоном человека, который очень, отчаянно, до судорог надеется услышать в ответ «документы для утилизации, подлежат немедленному уничтожению без права вскрытия». Его взгляд скользит по торту с чёрной глазурью, по нежно-голубому кашемиру, по валентинке с золотым тиснением, по амулету тёти Полли, который в полумраке кабинета слегка поблёскивает, как глаз хищного зверя. — Капитан. У тебя… давно столько поклонников? — Это тебя любят, Саймон, не меня, — устало, с неприкрытой, почти осязаемой обречённостью отвечает Джон, поднимая очки для чтения и потирая двумя пальцами переносицу. — С днём святого Валентина. Поздравляю. Это всё — тебе. Даже не спрашивай, что там и от кого. Я сам до конца не понял, а я, между прочим, полчаса пытался систематизировать по категориям: съедобное, носибельное, эзотерическое. Райли смотрит на эту гору даров с таким выражением лица, будто перед ним разверзлась бездна, на дне которой копошатся все его худшие кошмары, переплетённые с лучшими моментами службы. Его рука, привыкшая мгновенно, на рефлексах, реагировать на любую угрозу, неуверенно, почти робко зависает над нежно-голубым кашемиром. Пальцы не решаются коснуться. — Я… — Он замолкает, подбирая слова. Пауза затягивается. — Я не знаю, что с этим делать, — тихо, почти растерянно говорит он. В его голосе, обычно таком ровном, контролируемом и лишённом интонаций, проскальзывает непривычная, детская беспомощность. — Мне никогда… никто не дарил. Прайс смотрит на него поверх очков. В горле встаёт комок, который он решительно проглатывает вместе с глотком кофе. — Принимать подарки, наверное, — пожимает плечами, стараясь, чтобы его голос звучал буднично, почти цинично. — Есть. Носить. Радоваться. — Он замолкает на секунду, смотрит на растерянного лейтенанта, на эту странную, трогательную сцену и добавляет мягче, теплее: — Но если хочешь моего совета… начни с торта. Он чёрный. Твой любимый цвет, судя по всему. Саймон медленно кивает, обдумывая эту неожиданную тактику. Он берёт коробку с тортом — бережно, почти благоговейно, как боевой трофей. Уже развернувшись к выходу, он замирает на пороге. Его голос звучит ровно, бесстрастно, но капитан, знающий его слишком хорошо и слишком долго, улавливает едва заметное, почти невидимое напряжение в плечах: — Капитан. А Джонни… он сегодня где? Джон тяжело, со всей глубиной накопившейся за этот бесконечный день усталости, вздыхает. Он ждал этого вопроса. Знал, что он обязательно последует. — В казарме. Дуется. Твой личный, разросшийся до масштабов роты фан-клуб сегодня раз за разом добивал его своим существованием. — Он устало трёт лицо ладонью. — Он не ест, не пьёт и, кажется, прямо сейчас готовит план ядерного удара по финансовому отделу. — Прайс делает паузу, решая, говорить или нет. Решает, что честность — лучшая политика, когда речь идёт о выживании. — В общем, будь осторожен. Он вооружён ревностью и очень, очень плохим настроением. Я бы сказал, что он в активной фазе обороны периметра. Элти снова кивает. Коротко. Почти незаметно. В уголках его глаз, скрытых тенью от капюшона, мелькает что-то, подозрительно похожее на подобие улыбки. Не насмешливой, не саркастической — тёплой. Понимающей. — Понял, — тихо говорит он. И исчезает в полумраке коридора так же бесшумно, как появился, — только тень скользнула по стене и растворилась. Коробка с чёрным тортом в его руках смотрится как трофей. Или как флаг, завоёванный в тяжёлом бою. Пиратский, думается капитану. Определённо пиратский. Весёлый Роджер… «На абордаж, мальчики». Джон остаётся в кабинете один. Перед ним — гора подарков, которая уменьшилась ровно на один торт, и полное, абсолютное непонимание, как жить дальше в этом сумасшедшем доме. Он снимает очки, кладёт их на стол и позволяет себе короткую, тихую минуту слабости. — Счастливого гребаного Валентина, — шепчет он в пустоту.***
Прайс нашёл Джонни час спустя. Тот сидит на своей койке, мрачный и взъерошенный, как воробей, попавший под ливень, и с остервенением чистит автомат, хотя тот сверкает уже как новогодняя ёлка, готовый к параду. Ветошью он водит по металлу с такой яростью, будто лично мстит каждой молекуле оружейной смазки за все грехи мира. Увидев капитана, он буркнул что-то нечленораздельное — не то «здравия желаю», не то «проваливай» — и уткнулся в ствольную коробку с выражением глубочайшей, вселенской обиды. Джона постигает разочарование. Гоуст, судя по всему, по какой-то причине ещё не добрался до сержанта. А Прайс, при всём своём боевом опыте, чувствует себя сейчас сапёром, который забыл дома щуп и теперь вынужден искать мины пальцами ног. — Джонни… — Я в порядке, — отрезает Соуп тоном, не оставляющим сомнений в обратном. В его голосе клокочет вулканическая смесь ревности, обиды и смертельной усталости от этого бесконечного, невыносимого дня. Капитан открывает рот, чтобы сказать что-то ободряющее — возможно, про торт, про то, что всё это ничего не значит, про то, что Саймон даже не знает, что делать с подарками, — но в этот момент дверь казармы бесшумно отворяется. И в помещение входит Райли. В руках у него свёрток. Маленький, аккуратный, перевязанный грубой бечёвкой. Прайс такого раньше не видел. Среди всей той горы даров, до сих пор сваленной в его кабинете, этого определённо не было. — Джонни, — зовёт лейтенант. Его голос ровен, но Джон, застывший, улавливает в нём едва заметную, почти невесомую вибрацию. Неуверенность. Соуп дёргается всем корпусом, но не поднимает головы. Его пальцы с удвоенной, почти судорожной силой вцепляются в ветошь, продолжая тереть уже идеально чистый затвор. — Мактавиш. Я тебя зову, — повторяет Гоуст. И в этот раз в его голосе нет привычной стали, нет командной жёсткости или холодной отстранённости. Он звучит почти… мягко. Почти просительно. Джонни медленно, с усилием, будто поднимая многотонную плиту, поднимает глаза. В них плещется буря — тёмная, тяжёлая, готовая обрушиться. Райли подходит. Останавливается в шаге от койки, чётко на границе личного пространства, которую обычно никто не смеет пересекать. Он протягивает сержанту маленький, отдельный свёрток. — Это тебе, — говорит он. Без объяснений. Без оправданий. Мактавиш уставляется на свёрток так, будто это боевая граната с выдернутой чекой. Его пальцы разжимаются, выпуская ветошь. Она падает на колени, потом на пол. — Что это? — спрашивает хрипло. Голос сел, сорвался где-то на полпути, оставляя после себя одну только обнажённую растерянность. — Открой. Прайс вдруг чувствует себя лишним. Очень, катастрофически, до физической боли лишним. Он бесшумно пятится к выходу, но ни один из них даже не взглядывает в его сторону. Они смотрят друг на друга — и на маленький свёрток между ними. Джонни разворачивает бумагу — медленно, почти благоговейно, словно вскрывает не подарок, а секретный конверт с многолетней перепиской. Его пальцы дрожат, задевая хрупкую обёрточную бумагу. И на его ладонь падает плюшевый заяц. Небольшой, смешной, чуть лохматый. С торчащими в стороны ушами и глуповатым, но добрым выражением морды. Он одет в крошечный, тщательно сшитый бронежилет — каждый кармашек прострочен, каждая липучка пришита с ювелирной точностью. На груди — аккуратная нашивка SAS, чуть кривоватая, но узнаваемая. А на левой лапе, примотанный чёрной ниткой, пристроился маленький шотландский флажок. — Это… — голос Соупа садится окончательно. — Чтобы защищал, — говорит Саймон ровно, но всё равно слышно то, что бывает, когда очень долго подбираешь слова, а потом выдыхаешь их все сразу. — Ты же вечно лезешь туда, куда не надо. Забываешь про прикрытие. Про обходные пути. Про то, что не всё решается лобовой атакой. — Он замолкает на секунду. — А я рядом не всегда бываю. Вот пусть он… ну. Присматривает? Сержант смотрит на зайца. Заяц смотрит на Джонни своими чёрными бусинками-глазами. Бронежилет сидит на нём идеально, каждый шов выверен, каждая нитка подобрана в цвет. Кто-то провёл за этой работой не один час. Может, не одну ночь. — А твой торт? — вдруг хрипло спрашивает Мактавиш, не поднимая глаз. Его пальцы гладят заячье ухо. — Ты его съел? — Кусок, — осторожно отвечает Гоуст. — Вкусно? — Нормально. Слишком сладко. — А шарф? — Оставлю на зиму. — А перчатки? — Джонни всё ещё не смотрит на него. — Пригодятся. Стельки хорошие. — А валентинка от связистов? — Лежит. Пауза. Соуп мнёт край заячьи лапы. — А все эти… бухгалтерши, повара, оружейники… — звучит глухо, будто он выдавливает из себя слова через силу. — Они же все тебе. Открытки, шарфы, торты. И голос у тебя в эфире, видите ли, красивый. Как бархат. Лейтенант молчит. Долго, очень долго. Прайс, застывший в дверях, чувствует, как время растягивается, становится вязким, почти осязаемым. Потом, очень тихо, почти неслышно, отвечает: — Джонни. Я их даже по именам не знаю. — Он делает паузу. Сглатывает. — Я знаю только твоё имя. Заяц в руках Мактавиша вздрагивает. Маленький шотландский флажок качается на нитке. — Скользкий ты тип, элти, — шепчет Соуп, и его голос наконец-то срывается, ломается, выпуская наружу всё то невыносимое напряжение, что копилось весь этот бесконечный, дурацкий, невозможный день. — Очень скользкий. — Знаю, — отвечает Райли. И, помедлив ровно секунду — ровно столько, чтобы Джонни успел сделать судорожный, прерывистый вдох, — садится рядом с ним на узкую армейскую койку. Их плечи почти соприкасаются. Капитан бесшумно выскальзывает в коридор, не оборачиваясь. Там Прайс сталкивается с Газом, который буквально вцепляется в него вопросительным взглядом, полным такого жгучего любопытства, что им можно было бы поджаривать тосты. — Ну? — шипит Гэррик, придвигаясь вплотную. — Что там? Он его убил? Его убили? Они убили друг друга? Мне вызывать санитаров или священника? Или сразу обоих? Джон медленно переводит взгляд с закрытой двери казармы — за ней стоит абсолютная, почти неестественная тишина — на переполненное ожиданием лицо Газа. Потом снова на дверь. — Знаешь, Кайл, — говорит он задумчиво, — я, кажется, начинаю понимать, зачем люди придумали этот праздник. Гэррик открывает рот. Закрывает. Открывает снова. — Это не ответ, босс. — Это единственный ответ, который у меня есть, — пожимает плечами Прайс и уходит в сторону своего кабинета, оставляя сержанта в коридоре одного, с лицом человека, который только что пропустил финал мирового чемпионата из-за рекламной паузы. В этот вечер четырнадцатого февраля на базе Её Величества больше никто не видел ни лейтенанта Саймона «Гоуста» Райли, ни сержанта Джона «Соупа» Мактавиша. Поговаривали — шепотом, с осторожностью, оглядываясь через плечо, — что их видели сидящими на узкой армейской койке в казарме 141-го. Ближе, чем позволял устав. Ближе, чем позволяла дистанция. Ближе, чем позволяло что-либо вообще. Говорили, что перед ними стоял чёрный торт — тот самый, с надписью «Любимому Призраку», — и что они ели его вдвоём. Одной вилкой. Передавая её друг другу без слов, без вопросов, без этой дурацкой необходимости что-то объяснять. И ещё говорили — те, кто осмеливался заглядывать в приоткрытую дверь под самыми невероятными предлогами, — что на тумбочке у кровати сидел маленький плюшевый заяц. В бронежилете с нашивкой SAS и крошечным шотландским флажком на лапе. И его чёрные бусинки-глаза, казалось, охраняли их покой с такой же преданностью, с какой боевая овчарка охраняет сон своего хозяина.***
Джон сидит в своём кабинете, глядя на пустую коробку из-под торта, оставшуюся от коллекции подарков. Он думает о том, что этот день, начавшийся как абсолютный цирк, заканчивается чем-то, на что у него нет названия. Не победа. Не поражение. Что-то среднее — тёплое, липкое, сладкое, как та самая чёрная глазурь. Он достаёт сигару. Не зажигает — просто держит в пальцах, вдыхая горьковатый, успокаивающий запах табака и воспоминаний о временах, когда всё было проще. Или ему так только казалось. Его взгляд устало скользит по рабочему столу, заваленному отчётами, схемами и остатками сегодняшнего бедлама, — и с удивлением останавливается. К монитору, аккуратно приклеенная кусочком прозрачного скотча, пристроилась открытка. Небольшая. Самодельная. На плотном белом картоне — акварельный рисунок. Рыжая лиса с хитрыми карими глазами и пушистым хвостом обнимает сердце. Сердце — большое, алое, чуть меньше самой лисы, и на нём выведено аккуратным, округлым почерком:«С днём всех влюблённых
и всех уставших от влюблённых.
Хмурому Медведю
от Лисьей Норы».
Капитан смотрит на открытку. Его брови медленно ползут вверх. Он тихо смеётся — хрипло, надсадно, будто выкашливая из себя весь сегодняшний абсурд. Рука сама тянется к бороде, пальцы начинают машинально теребить седеющую щетину. И он чувствует, как под ней, предательски, нагло, совершенно по-идиотски начинают гореть щёки. Смущение. Настоящее, тёплое, совсем не командирское смущение. Которого он не испытывал уже… он даже не помнит, когда испытывал в последний раз. — Лисья нора, — бормочет он в пустоту кабинета. Голос звучит хрипло и как-то по-домашнему растерянно. — Лиса, значит. А я, выходит, медведь… Он вертит открытку в руках, рассматривая каждую деталь. Акварель явно не фабричная — краска кое-где легла неровно, контуры чуть дрожат. Кто-то рисовал это вручную, старательно, может быть, переделывая не один раз. Спрятавшаяся лиса — с хитрым прищуром, явно довольная своей проделкой. Сердце — чуть кривоватое, но от этого ещё более живое. Прайс вздыхает глубоко и обречённо. — Значит, так, — говорит он вслух, обращаясь то ли к открытке, то ли к пустому креслу напротив, то ли к самой наглой разведчице во всём корпусе. — Надо наведаться к разведке. — Он аккуратно, почти бережно кладёт открытку на стол перед собой. — Просто поговорить, — добавляет он, пытаясь убедить сам себя. — По-командирски. О нарушении устава. О несанкционированном проникновении в кабинет старшего офицера. Его пальцы всё ещё гладят уголок открытки, смахивая несуществующую пыль. — И о том, что… медведь вообще-то не хмурый. Просто у него тактика такая. В кабинете тихо. Только гудит старый монитор да где-то в коридоре слышны приглушённые голоса. Джон смотрит на открытку. Лиса смотрит на Джона. Её глаза кажутся абсолютно неприлично довольными. — Чёрт бы побрал эту разведку, — беззлобно бормочет он и наконец зажигает сигару. — И этот праздник.***
P.S. Что касается поклонников Гоуста — они так и остались поклонниками. Старшина Кук продолжил печь свои торты, миссис Патель — выводить каллиграфическим почерком поздравительные открытки, а прапорщик Барнс — подбирать обмундирование. Они остались армией преданных, тихих, ни на что не надеющихся фанатов. Ведь сердце, ради которого стоило печь эти торты, вязать эти шарфы и вытачивать эти ножи, уже давно занято. Занято рыжеватым, шумным, невероятно громким и совершенно невозможным шотландцем, который ворвался в жизнь Саймона Райли, как ураган врывается в тихую гавань, — и остался там навсегда. До сегодняшнего дня Джонни даже не подозревал, какое сокровище ему досталось. Он просто был. Просто любил. Просто считал, что это взаимно, само собой разумеется, по умолчанию. Сегодня он узнал, что иногда «само собой разумеется» нужно произносить вслух. Или показывать плюшевым зайцем в бронежилете.