forbidden

NC-17
Завершён
38
1
автор
Фэндом:
Размер:
25 страниц, 11 308 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
38 Нравится 1 Отзывы 6 В сборник

behind the camera lens (сонхун/сону)

Настройки
Примечания:
Софиты жгли сетчатку ослепительным, безжалостным белым светом, превращая всё вокруг в выжженную пустыню, где не существовало ни теней, ни полутонов, лишь одна сплошная, бездушная яркость. Каждый луч, казалось, был направлен лично в него, прожигая веки насквозь, и Сону приходилось силой воли сдерживать рефлекс зажмуриться. Его тело, закованное в анатомический корсет из черной кожи и стальных пластин, было не его телом — это был инструмент, объект, манекен. Ребра сдавлены так туго, что каждый вдох давался с усилием, превращаясь в короткий, прерывистый стон где-то глубоко внутри. Дыхание было мелким, птичьим, и от этого слегка кружилась голова. Он чувствовал, как подкатывает тошнота — крошечный, давно забытый кусочек завтрака или, может, просто желчь — угрожающе подползает к горлу, требуя выхода. Он сглотнул, стиснул зубы и замер в очередной противоестественной позе, чувствуя, как по спине под грубой тканью рубашки медленно скатывается холодная капля пота. Его пальцы, затянутые в перчатки из той же душной кожи, что и корсет, машинально поправили прядь волос. Они были чужими, эти волосы — жесткими, неподатливыми, пропитанными липким лаком до состояния проволоки. Никакой легкости, никакого привычного ощущения шелка. И эта краска… Темная, почти черная, она уже не выдерживала многочасовой пытки под раскаленными лампами. Сону чувствовал, как по задней части шеи, под воротником, медленно, с отвратительной нежностью, ползет вниз рубиновая струйка смешивающегося с потом пигмента. Еще один мазок, портящий безупречную, выстроенную до мелочей картину. Картину под названием «Сону». «Который час? — пронеслось в голове пульсирующей мыслью. — Шестой? Десятый? Или уже двадцатый?» Время в этом белом аду потеряло свою линейность, расползлось в бесформенную, изматывающую массу. Он метался по студии, как заведенная марионетка, по кругу: вспышка, щелчок, смена позы, поправленный свет, снова щелчок. Его подгоняли, тормошили, поправляли, оттирали следы пота, переделывали макияж. Он был вечным двигателем, чьи шестеренки скрипели от усталости и отчаяния. Он устал. Не физически — хотя и это тоже, — а глубинно, экзистенциально. Устал от этой показушности, от вечной игры в кого-то другого, от изматывающего, безостановочного графика, который стирал в порошок его личность. Устал от людей, чьи глаза видели в нем лишь красивую оболочку, объект для кадра, товар. «Но кому какое дело? — горько усмехнулся он про себя, застывая с томным, отрешенным взглядом, куда фотограф требовал «больше трагедии». — Им нужно лишь красивое, кукольное лицо. Идеальный сплав противоречий». И он давал им это. Его лицо в объективе было по-девичьи нежным, хрупким в плавности линий и бархатной коже, но грубым в нарочито проступающей щетине на скулах и резком, колючем взгляде из-под подведенных стрелками век. Грубое кружево сползло на один локоть, обнажая сильные, проработанные в спортзале руки, перетянутые кожаными ремнями — нарочитое, выверенное до миллиметра противоречие. Нежность и сила. Хрупкость и мощь. Он был идеальной куклой, которой так задорно и бесцеремонно меняли маски, не спрашивая, хочет ли он этого. Внезапно где-то на периферии сознания, сквозь гул генераторов и приглушенные команды стилиста, прорвался резкий, знакомый голос менеджера: — Всё, сворачиваемся! Сону, свободен! Поездка в отель, через сорок минут выезд! Шум стих почти мгновенно, свет погас, оставив после себя болезненные лиловые пятна в глазах. Но тишина, наступившая вслед, была оглушительной. Давление не исчезло — оно въелось в кожу, в мышцы, в кости. Кожа под толстым слоем тона и консилера зудела и горела, словно ее посыпали едким перцем. Корсет, который сейчас должны были снять, все еще стягивал торс мертвой хваткой, напоминая панцирь, который стал частью тела. А перчатки… Он попытался пошевелить пальцами и почувствовал, как влажная от пота кожа намертво прилипла к внутренней стороне кожи, обещая болезненно оторваться. Сегодня, определенно, весь мир ополчился против него. Волна бессильной ярости, острой и горькой, подкатила к горлу, и ему захотелось закричать — не слово, не просьбу, а просто длинный, животный, бессмысленный вой, в который можно вложить всю накопившуюся усталость. Но он лишь стиснул челюсти еще крепче, сглотнул этот ком и, оттолкнувшись от стула, быстрыми, резкими шагами направился к своей гримерке. Его убежище. Его клетка. Комната с голыми стенами, зеркалом в рамке из лампочек и столом, заваленным кистями, тюбиками и салфетками. Здесь ему давали всего пять минут. Пять жалких, ничтожных минут на то, чтобы выдохнуть, чтобы попытаться вспомнить, кто он такой, когда с него снимают этот доспех красоты. Пять минут тишины перед тем, как дверь распахнется и его снова окружит рой — визажист, стилист, менеджер с планом на завтра, охранники, прокурорские взгляды случайных людей. Он направился в сторону помещения, пытаясь вдохнуть полной грудью, но тугие шнуровки корсета по-прежнему позволяли делать лишь короткие, поверхностные вдохи. Веки были тяжелыми, налитыми свинцом усталости, а в ушах все еще стоял оглушительный гул софитов, смешанный с эхом щелкающих затворов. Он уже почти начал погружаться в долгожданное, пусть и кратковременное, оцепенение, когда на его плечо опустилось легкое, почти невесомое прикосновение. Ладонь была осторожной, даже робкой, явно стремившейся лишь привлечь внимание, а не напугать или потревожить. Жест был настолько неожиданным и тактичным в этом мире бесцеремонных толчков и требований, что Сону вздрогнул не от испуга, а от странного ощущения чего-то чужеродного, не вписывающегося в привычный хаос его дня. Он медленно обернулся, и взгляд его, еще затуманенный усталостью и слепящим светом, столкнулся с парнем, стоявшим совсем близко. Тот был чуть выше его, хотя Сону в данный момент помогали солидные каблуки, похожие на грубые армейские ботинки — еще один элемент сегодняшнего противоречивого образа. Парень казался немного потерянным, вышедшим из тени. Слегка растрепанные темные пряди мягко падали на бледное, серьезное лицо, частично скрывая тонкую, почти невесомую оправу очков, за стеклами которых угадывались внимательные, спокойные глаза. Он был одет в простой синий свитер и темные, ничем не примечательные брюки, и эта скромная одежда позволяла ему почти слиться с полумраком, царящим за пределами ослепительного света съемочной площадки. Убрав ладонь с чужого плеча, он немедленно засунул ее в карман, словно смущаясь собственной смелости. – Ким Сону, вы сегодня отлично поработали, – произнес он, и его голос был тихим, но удивительно четким, без тени подобострастия или фальшивого восторга. – Каждый кадр был… превосходен. По-настоящему. Сону машинально кивнул, все еще пытаясь сообразить, кто перед ним. Лицо было знакомым, но в круговороте лиц и имен оно терялось, было просто еще одним штрихом в фоне сегодняшнего дня. – Спасибо… – голос Сону прозвучал хрипло, он снова сглотнул, заставляя его звучать четче. – А вы?.. – Пак Сонхун, – представился парень, и уголки его губ дрогнули в легкой, сдержанной улыбке. – Ваш сегодняшний фотограф. Вернее, один из них. Для меня было настоящей радостью работать с вами. Мне еще никогда не доводилось работать с такими… профессионалами. Вы не просто позируете. Вы проживаете кадр. Комплименты были приятны, но Сону слышал их слишком часто, они отскакивали от него, как горох от стенки. Он автоматически перешел в режим вежливой, дежурной скромности. – Ну, что вы, не стоит меня так нахваливать, – он отвел взгляд, скользнув по зеркалу, притаившимуся с боку, где его отражение выглядело уставшим и чужим. – Многое же зависит и от вас, от вашего взгляда. Так что, можно сказать, мы оба выложились на отлично. Но Сонхун покачал головой, его взгляд стал еще более внимательным, изучающим. – Вы слишком скромного о себе мнения. Вы невероятны, – он сделал небольшую паузу, подбирая слова. – Дать такой, на первый взгляд, простой и даже нарочито невзрачной, пустой картинке столько глубины, столько… внутренней истории. Это нужно еще постараться. Это дар. В его словах не было привычной лести. Они звучали взвешенно, искренне, и это зацепило Сону, заставило насторожиться. – Что… что вы имеете в виду? – спросил он, и в его голосе прозвучало неподдельное любопытство. – Ваши глаза, – почти сразу ответил Сонхун, не отводя взгляда. – В них было столько… всего, трудно даже сейчас сформулировать четко. Не пустую красоту, не заученный блеск. А усталость. Вызов. Какую-то грусть, спрятанную очень глубоко. Как будто сквозь все эти слои грима и концепций проглядывал настоящий человек. Это редкое качество. Ценное. Сону слегка повис на этих словах. Он чувствовал, как что-то внутри него сжимается от неожиданной проницательности этого тихого парня в очках. Что же он там такого увидел? То, что тщательно скрывалось за годами тренированных улыбок и отрепетированных взглядов? – Сону, – Сонхун произнес его имя снова, и оно прозвучало как-то по-новому, не как бренд, а как обращение к личности. – Не сочтите за наглость или грубость, или еще чего, но… я хочу вас пригласить на фотосессию. Старая, отработанная до автоматизма формулировка сама сорвалась с губ Сону: – Тогда вам стоит обратиться к моему менеджеру. Он ведет мой график. – Это не коммерческое предложение, – быстро парировал Сонхун, и в его голосе зазвучала твердая уверенность. – Мне не нужны права на съемку для журнала или бренда. Мне правда интересно с вами работать. И мне бы хотелось узнать… – он снова замолчал, ища нужные слова, глядя куда-то поверх плеча Сону, в пространство своей идеи. – Если убрать всю эту мишуру, все лишние детальки, весь этот глянец… Если оставить лишь чистый холст, подлинную красоту, без прикрас… Какой итог получится? Что мы увидим, когда исчезнет кукла и останется только человек? Он потянулся к карману своих темных брюк, достал смятый клочок бумаги — чек, обрывок этикетки, — и быстро что-то нацарапал на нем шариковой ручкой, которую держал наготове. Затем его пальцы, быстрые и точные, легким, почти незаметным движением вложили эту бумажку в узкий карман на бедре широких штанов Сону. – Это мой номер, – тихо, почти конспиративно произнес Сонхун. – Если вы согласны попробовать, то просто позвоните. Если же нет… – он пожал плечами, и в его взгляде не было ни тени разочарования или нажима, лишь спокойное принятие любой возможности. – То просто выкиньте. Я ни к чему вас не принуждаю. Никаких договоров, никаких обязательств. Только чистое творчество. Он кивнул на прощание — короткий, почти застенчивый жест — и растворился в полумраке студии, направляясь к своей команде, оставляя после себя лишь тишину и ощущение легкого, необъяснимого головокружения. Сону остался стоять один. Его пальцы сами собой нашли в кармане смятый клочок бумаги. Он не вытаскивал его, лишь ощущал его присутствие кончиками пальцев, словно тот был раскаленным угольком, способным прожечь ткань. Прожигающим листком с единственным номером, который вдруг показался ему не просто предложением о работе, а скорее ключом. Ключом от двери, о существовании которой он почти забыл. И теперь он стоял перед ней, один и растерянный, не зная, хватит ли у него смелости повернуть этот ключ в замке. *** Стены уже в каком-то смысле родного гостиничного номера — безликие, окрашенные в нейтральные бежевые тона, с бездушной, но функциональной мебелью — приятно давили со всех сторон, создавая иллюзию кокона, отгороженного от внешнего мира. Не сказать, что здесь совсем было спокойно и безопасно — параноидальные мысли, отточенные годами жизни под прицелом камер и глаз, напоминали: бешеные фанатки были способны на многое. Они могли прокрасться внутрь, подкупив горничную, расставить скрытые камеры в вентиляции или за зеркалом, чтобы потом собирать урожай его частной жизни, его беззащитных моментов. Но в данный момент даже эта больная, извращенная логика казалась ему нормой. Ведь это была его паранойя, его правила игры. Здесь, в этой клетке с видом на ночной мегаполис, он был хотя бы один. Не актер на сцене, не объектив для обожания, а просто человек, который может позволить себе расслабиться и… быть собой. Если он еще помнил, что это значит. С наконец-то вымытых, мягких волос персикового оттенка, сменившего дурацкую черную краску, нетерпеливо скатывались тяжелые водяные капли. Они падали на высохшую кожу лица, стекали по вискам и разбивались о выступающие из-под полуразъехавшегося махрового халата ключицы. Каждая капля была похожа на маленькое очищение, смывая не только лак и грим, но и прилипший к коже ощутимый слой чужих взглядов, прикосновений стилистов и жар софитов. Кожа на открытой груди и шее была до ужаса красной, воспаленной, будто ее оттерли наждачной бумагой — там, где он с почти истеричным упорством драил себя мочалкой, пытаясь стереть не только косметику, но и само ощущение сегодняшнего дня. В некоторых местах проскальзывали микроскопические царапинки — свидетельства его отчаянного, почти яростного желания смыть с себя всё: фальшь, усталость, это постоянное чувство фантомности. Он лениво, почти пошатываясь, поплелся к огромной кровати, застеленной безмятежно-белым бельем, которое выглядело стерильным и негостеприимным. Без сил плюхнулся на нее спиной, раскинув руки в разные стороны, как распятый, и издал тяжелый, прерывистый выдох, в который вложил всю тяжесть прожитого дня. Тишина комнаты, нарушаемая лишь отдаленным гулом города за окном, обрушилась на него, и в этой тишине снова зазвучали его собственные, назойливые, изводящие мысли. И снова всё повторялось. Как заевшая пластинка, как проклятый день сурка. Его сознание, освобожденное от сиюминутных задач, снова и снова принималось крутить одну и ту же навязчивую идею. «Всё бросить. Уйти. Просто взять и уйти из этого модельного агентства, из этой жизни-мишуры, из этого бесконечного карнавала, где ты всегда в маске». Мысль о простой жизни — без грима, без корсетов, без расписания, составленного поминутно, — манила, как мираж в пустыне. Начать жить. Не существовать от съемки до съемки, не работать на износ, выжимая из себя последние соки ради чужого идеала, а жить. Дышать полной грудью. Просыпаться, когда захочется. Гулять без оглядки по улицам, не боясь, что тебя узнают и разорвут на сувениры. Завести… обычные человеческие отношения. Но едва эта сладкая, предательская мысль успевала оформиться, как вдогонку ей, остро и болезненно, летели уколы совести и долга. Они впивались в самое нутро, заставляя сжиматься желудок. «Ведь ты же не просто так здесь оказался, Сону, — шептал внутренний голос, звучавший подозрительно похоже на голос его менеджера или уставшую, полную надежды мать. — Не просто так начал торговать своим «личишком». Ты вкалывал годами. Терпел. Шел по головам? Возможно. Но ты шел. И вот ты на вершине. Ты думаешь, все так просто? Ведь твоего успеха ждут. Твоя семья, которая наконец-то может позволить себе больше, чем оплату счетов. Твой младший брат, который с гордостью говорит одноклассникам: «Это мой брат!» Ты стал их надеждой, и опорой, их предметом гордости. Разве ты имеешь право всё это обрушить? Разве ты можешь позволить себе такую роскошь, как слабость? Ты обязан. Обязан терпеть. Обязан улыбаться. Обязан быть тем самым, кем они тебя хотят видеть. Ты должен нести этот крест. Иначе ты — предатель. Эгоист. Неблагодарный сын». Он застонал, закинув руку на глаза, пытаясь прервать этот изматывающий внутренний диалог. Но он не прекращался, лишь приглушался, превращаясь в назойливый, фоновый гул вины и долга, который, казалось, был вплетен в саму ткань его существования. Он был обязан. Всегда обязан. И право быть просто собой, уставшим и растерянным двадцатидвухлетним парнем, у него, похоже, отняли очень давно. Еще до того, как он подписал свой первый контракт. Сону с тихим стоном перекатился на бок, сжимаясь в тугой, защитный комок, словно пытаясь физически защититься от собственных мыслей, которые кружились в голове стаей назойливых, ядовитых ос. Он вжался головой в прохладную подушку, силясь растрясти эту «чумную» голову, выгнать прочь навязчивые мелодии долга и вины, заглушить их хоть на час, чтобы дать телу и сознанию тот самый отдых, в котором они так отчаянно нуждались. Он зажмурился, пытаясь сосредоточиться на темноте за веками, на равномерном собственном дыхании, но внутренний монолог не умолкал, лишь приглушался, превращаясь в невнятный, но оттого не менее давящий гул. И именно в этот момент, когда веки уже начинали тяжелеть, его взгляд, блуждающий по полумраку комнаты, наткнулся на предмет, резко выбивавшийся из стерильного порядка гостиничного номера. Мятый, почти невесомый листок бумаги, лежавший в изголовье кровати. Он был кинут туда в спешке, вместе с ключами и мелочью из карманов, и теперь лежал, как немое свидетельство дневной странности, как осколок другого, параллельного мира, ворвавшийся в его выстроенную реальность. Замкнутый круг дня сурка дал трещину. Навязчивые мысли о долге и обязанностях мгновенно отступили, вытесненные внезапно вспыхнувшим, острым и живым интересом. Он чувствовал, как под ребрами загорается любопытство — тревожное, пугающее, но неудержимое. Оно велело ему подползти ближе, протянуть руку, схватить этот смятый клочок, словно он был картой, ведущей к неведомой территории. Он повиновался. Пальцы, все еще влажные от душа, дрогнули и подхватили бумажку. Он развернул ее, заметив аккуратный, четкий ряд цифр, выведенный шариковой ручкой. Предложение фотографа снова пронеслось в его памяти, и на этот раз оно звучало не просто настораживающе, а по-настоящему опасно. Тревожные мысли, отточенные годами жизни в режиме повышенной бдительности, набросились на него с новой силой. «Мало ли что? Мало ли кто этот парень? Накачает дрянью, чтобы сделать компрометирующие снимки. Или того хуже… Просто изнасилует. Ведь не просто же так он акцент сделал, что они будут только вдвоем? Без команды, без стилистов, без защиты. Только он и я в каком-нибудь заброшенном месте. Идиотская, рискованная авантюра». Но затем он вспомнил взгляд Сонхуна. Спокойный, проницательный, лишенный привычного блеска восторга или расчета. Тот взгляд, который, казалось, видел не куклу, а того, кто прятался за ней. Та странная, непривычная искренность, с которой он говорил о его глазах, о настоящем человеке под слоем грима. Именно это покорило Сону, заставило на мгновение закрыть глаза на всевозможные странности и опасности. Это было похоже на луч света в его идеальном, но душном заточении. Именно поэтому сейчас гладкий, холодный экран телефона был прижат к его уху. Именно поэтому он, затаив дыхание, слушал ритмичные, монотонные гудки в трубке, которые отдавались мелкой дрожью по всему его телу. С каждой секундой паузы его уверенность таяла, а тревога нарастала. Он уже почти поверил, что Сонхун передумал, что вся эта история была лишь минутной странностью, неудачной шуткой или, что еще хуже, ловушкой, в которую он так глупо попался. Но затем на другом конце линии что-то щелкнуло. Пауза затянулась на долю секунды, заполненная лишь звуком чьего-то дыхания, и потом его ушную раковину коснулся тихий, немного хриплый выдох, а следом за ним — низкий, узнаваемый голос, прозвучавший так, будто его ждали: — Слушаю. Сону почувствовал, как горло внезапно пересохло. Он сглотнул, заставляя слова звучать четко, без дрожи, выдавая в нем профессиональную модель, а не взволнованного юнца. — Пак Сонхун? Это Сону. Ким Сону. Я… я звоню вам по поводу вашего предложения? — он на мгновение запнулся, и последняя фраза прозвучала почти как вопрос, выдав всю его неуверенность. — Оно же все еще в силе? В ответ из трубки донесся тихий, сдержанный смешок. Не насмешливый, а скорее… теплый, даже немного облегченный. Но Сону это задело его самолюбие. Щеки подернулись легким жаром. Над чем этот загадочный тип смеется? Над его неуверенностью? Над тем, что он все-таки позвонил? — Сону, — произнес Сонхун, и в его голосе все еще чувствовалась улыбка. — Еще и суток не прошло, конечно, оно в силе. Я от своих слов так просто не отказываюсь. — Пауза, слышен лишь его ровный вдох. — Значит, вы готовы? Готов? Он был готов сбежать, готов кричать от усталости, готов на все, лишь бы разорвать этот порочный круг. Но готов к тому, что предлагал этот фотограф? Сону не был уверен ни на йоту. — Еще бы знать, к чему быть готовым… — выдохнул он, и в его тоне прозвучал неподдельный, живой интерес, смешанный с осторожностью. — Вы говорили что-то очень размытое и загадочное. — Я пришлю вам адрес студии, — ответил Сонхун, его голос вновь стал деловым, но без привычной для менеджеров резкости. — Если я правильно навел справки, у вас завтра относительно свободный день, верно? Вечером. Вопрос застал Сону врасплох. Легкий холодок пробежал по спине. Это было уже не просто предложение — это был заранее продуманный план. — Вы настолько далеко зашли? — не удержался он от вопроса, в котором прозвучало и удивление, и легкая настороженность. — Удивительно, вы правы, завтрашний вечер у меня свободен. — Он помедлил, перебирая в голове возможные сценарии. — Нужно ли мне приехать уже в образе? С готовым макияжем? — Что вы, ни в коем случае, — почти сразу парировал Сонхун, и в его голосе прозвучала неподдельная убежденность. — Помните, мы с вами говорили о настоящем, а не поддельном. Никакого грима. Никаких заранее продуманных образов. В любом случае, нужный реквизит на студии есть, вам беспокоиться не о чем. Он сделал паузу, и следующая фраза прозвучала тише, мягче, с какой-то новой, неожиданной интонацией. — Просто… приедьте. Пожалуйста. Эта последняя, почти что просящая нота повисла в натянутом тишиной воздухе номера. Она была такой искренней, такой лишенной любого намека на манипуляцию или профессиональный расчет, что заставила щеки Сону снова подернуться легким, предательским румянцем. От чего? От неожиданности? От смущения? Или от чего-то еще, чего он не мог сразу определить. — Хорошо, — выдавил он наконец, чувствуя, как сердце совершает неровный, нервный прыжок где-то в районе горла. — Жду адрес. Он скомкано попрощался и почти бросил телефон на матрас, словно тот обжег ему пальцы. Затем откинулся назад, закрыв лицо ладонями. Прохлада кожи немного охладила разгоряченные щеки. В тишине комнаты его собственное дыхание казалось неестественно громким. «На что я только что себя подписал?» — пронеслось в голове, и это был уже не риторический вопрос, а самый что ни на есть настоящий, полный трепетного страха и щемящего, запретного любопытства. Он сделал шаг в неизвестность. И впервые за долгое время это не вызывало у него приступа паники, а лишь заставляло кровь бежать быстрее. *** Небольшая комнатка, в которую Сонхун провел его, не была похожа ни на одну студию, где Сону доводилось работать. Здесь не было ослепительного белого куба, бесконечных циклорам и хаотичного нагромождения софитов на потолке. Пространство было маленьким, даже тесным для двоих, но в этой тесноте чувствовалась не бедность, а какая-то особая, камерная атмосфера. Это было не безликое профессиональное помещение, а настоящее жилое пространство, которое дышало своим хозяином. Воздух пах не озоном от генераторов и не химией от грима, а слабым, едва уловимым ароматом старой бумаги, древесины и… кофе. Стены были не белыми, а теплого, медового оттенка, и они были густо усеяны черно-белыми отпечатками, пробными снимками, набросками, приколотыми булавками. Повсюду стояли стопки книг по искусству, на полках теснились объективы и камеры прошлых поколений. Каждая деталь, каждая пылинка, казалось, рассказывала историю человека, который здесь творил и жил. Сонхун встретил его на пороге этой самой квартиры, любезно открыл дверь, провел по комнатам — крошечной кухне, заваленной проявленной пленкой, гостиной, больше похожей на библиотеку с диваном, — и делал все, чтобы Сону чувствовал себя если не как дома, то хотя бы не как на очередной съемочной площадке. Он постоянно напоминал, мягко и ненавязчиво: «Это наше личное. Никто не помешает. Только я и ты». Звучало это двусмысленно, даже слегка рискованно, но почему-то не пугало. Потому что Сонхун… Сонхун ему все больше нравился. Не своей идеальностью или гладкостью, а совсем наоборот — своей нервозностью, той робостью, которую он пытался скрыть за деловым тоном, тем самым огнем в глазах, который вспыхивал, когда он говорил о фотографии. Ох, а сколько всего творилось на дне этих темных, умных зрачков за толстыми стеклами очков… Сону ловил себя на том, что хочет разгадать эту загадку. И вот теперь Сонхун вел его в сторону спальни, и Сону с интересом наблюдал, как у парня слегка дрожат кончики пальцев, когда он указывает на двуспальную кровать с белоснежным, почти воздушным балдахином. — Мне… мне показалось, — Сонхун начал и сразу же запнулся, сглотнув. Он избегал прямого взгляда, сосредоточившись на складках ткани. — Что белый… он выгодно к тебе подойдет. Контраст. Особенно с твоими волосами… тебе очень идет этот цвет. — Он произнес это с такой искренностью, с таким внутренним убеждением, что это прозвучало как самый главный аргумент в мире. Сону смотрел на него, на эту смесь робости и одержимости, и ему вдруг захотелось снять напряжение, которое витало в воздухе густым медом. — Спасибо, — улыбнулся он, и его голос прозвучал мягче, чем обычно. — И раз нас двое, давай перейдем на «ты»? Раз уж мы ломаем все привычные рабочие отношения, то давай до конца, что скажешь? Сонхун вздрогнул, словно от неожиданности, затем его губы тронула смущенная улыбка. Он кивнул, быстро, несколько раз. —Хорошо… — выдохнул он, и, кажется, ему стало чуть легче. — А что по одежде? — Сону обвел взглядом комнату, делая вид, что изучает обстановку. — Мне просто в уличном забраться на эту красоту и поваляться там в разных позах? Сонхун фыркнул, наконец-то подняв на него взгляд, и даже закатил глаза с видом ложного возмущения. Нервозность как рукой сняло. —Нет, конечно, — он покачал головой, и в его тоне появились нотки легкой укоризны. — Ты меня обижаешь таким узким видением. Пойдем, я покажу, где можно переодеться. Он провел его в соседнюю комнату — маленький, почти монашески аскетичный кабинет с раскладывающимся диваном — и, указав на дверь, за которой, видимо, была крошечная гардеробная, тактично удалился, оставив Сону наедине с приготовленным образом. На аккуратной деревянной тумбе лежала аккуратная стопка одежды. Ничего вычурного, ничего откровенно эротичного. Простые белые льняные брюки и такая же рубашка из тончайшего, почти прозрачного батиста. Но его взгляд сразу же выхватил деталь, лежащую рядом. Не предмет одежды, а украшение. Тонкая, изящная серебряная цепочка. Она лежала на темном дереве, как живая, переливаясь в мягком свете настольной лампы. Сону потянулся к ней первым делом. Он взял ее в руки — металл был прохладным и гладким. Он крутил ее в пальцах, завороженный ее простой, но совершенной красотой. Это было не броское, кричащее украшение, а нечто личное, интимное.. Импульс был сильнее разума. В миг он стащил свой собственный верх, сбросив на диван футболку. Кожа на груди и животе покрылась мурашками от прохлады комнаты. Дрожащими от непонятного волнения руками он накинул цепь. Металл мягко обхватил его тонкую шею, холодный и цепкий. Центральная часть с каплевидным жемчугом красиво легла в яремную впадину, переливаясь матовым блеском. А затем цепь тонкой, мерцающей нитью серебра спустилась вниз по груди, обхватив его узкую талию с обеих сторон, словно легкие, прохладные объятия. Он накинул белую рубашку, застегнул лишь несколько нижних пуговиц, намеренно оставив грудь и живот открытыми, позволяя серебряной нити мерцать на его коже, быть видимой, быть частью образа, частью его самого в этот момент. Он поймал свое отражение в темном стекле окна — бледная кожа, светлые волосы, белая ткань и холодное серебро, очерчивающее линии тела. Это было… идеально. Это был он, но при этом — совсем другой. Не кукла, а живой человек, одетый в простоту и украшенный изящной тайной. Он глубоко вдохнул и вышел из комнаты, чтобы показаться тому, чей взгляд, как он уже начал понимать, видел гораздо больше, чем все остальные. Съемка началась с тишины, нарушаемой лишь щелчком затвора. Это был не привычный Сону бешеный темп коммерческой съемки, а нечто иное — медленное, почти медитативное действо. Сонхун не командовал, не требовал определенных поз. Он лишь мягко направлял, шепотом предлагая: «Поверни голову к свету... Закрой глаза... Просто дыши». Сону, привыкший к точным указаниям, поначалу чувствовал себя растерянно. Он ловил себя на том, что его тело автоматически принимало выверенные, «рыночные» позы, а лицо выдавало заученные, идеальные эмоции. Сонхун терпеливо ждал, пока тот не расслабится, не отпустит контроль. — Забудь, что ты модель, — тихо сказал он, глядя в камеру. — Забудь, что тебя снимают. Ты просто... существуешь. Здесь и сейчас. И Сону пытался. Он растянулся на белоснежной простыне, чувствуя прохладу ткани на коже. Серебряная цепь холодным поцелуем прикасалась к ребрам. Он смотрел в объектив — а точнее, в глаза Сонхуна, скрытые за камерой, — и видел в них не оценку, а бесконечное, жадное любопытство. Это был не взгляд на объект, а попытка увидеть, понять, проникнуть внутрь. И это было одновременно и пугающе, и пьяняще. Напряжение нарастало с каждым щелчком. Оно витало в воздухе, густое и сладкое, как мед. Это была не просто профессиональная атмосфера. Это было личное. Слишком личное. Сону ловил на себе взгляд Сонхуна не через объектив, а поверх камеры — быстрый, горячий, полный чего-то невысказанного. Он видел, как руки фотографа слегка дрожат, когда он меняет угол, как он замирает, поймав особенно удачный ракурс, и задерживает дыхание. А Сонхун видел слишком много. Он видел, как под тонкой кожей на шее Сону бьется жилка, как его губы слегка приоткрываются в немом вопросе, как пальцы бессознательно перебирают складки простыни. Он ловил моменты, когда маска окончательно спадала, и в глазах модели появлялась настоящая, живая уязвимость — усталость, тоска, тихая надежда. И это сводило его с ума. Он снимал не просто красивое тело, он снимал душу, по крупицам проявляющуюся на пленке. Переломный момент наступил внезапно. Сонхун попросил его лечь на край кровати и свеситься головой вниз, чтобы свет из окна падал на лицо особым образом. Сону повиновался. Мир перевернулся с ног на голову. Кровь прилила к голове, застучала в висках. И в этот момент он потерял равновесие и резко рванулся, чтобы не упасть. Раздался громкий треск. Сонхун, пытаясь поймать его, инстинктивно отбросил камеру на пол и рванулся вперед. Он успел схватить Сону за руку, резко потянув его на себя, и они оба, сцепившись, грузно рухнули на кровать. На несколько секунд воцарилась оглушительная тишина, нарушаемая лишь тяжелым, прерывистым дыханием. Сону лежал на спине, сбитый с толку и слегка оглушенный падением. Сонхун оказался сверху, опершись на руки по обе стороны от его головы, его очки съехали на кончик носа, а глаза, широко раскрытые от испуга и адреналина, были прикованы к лицу Сону. Они замерли так, нос к носу. Воздух между ними трепетал от невысказанного. Сону чувствовал тепло тела Сонхуна, слышал его учащенное сердцебиение, видел каждую ресницу, каждую пору на его коже. Запах старой книги, кофе и чего-то неуловимого, чисто мужского, ударил ему в голову. — Ты… в порядке? — выдохнул Сонхун, и его голос был хриплым, сдавленным. Он не отводил взгляда. Сону не мог ответить. Он мог только кивнуть, чувствуя, как его собственное сердце готово вырваться из груди. Его взгляд скользнул с испуганных глаз Сонхуна на его губы, такие близкие, такие беззащитные без привычной сдержанности. Они оба понимали, что камера лежит на полу. Что съемка окончена. Что сейчас, в этой тихой комнате, есть только они двое и это наэлектризованное пространство между ними, которое вот-вот должно было разрядиться. Сонхун медленно, словно боясь спугнуть момент, приподнял руку. Он не касался Сону, лишь кончики его пальцев дрожали в миллиметрах от его щеки, повторяя ее контур в воздухе. — Я… я просто хотел… — он попытался что-то сказать, оправдаться, но слова застряли в горле. И тогда Сону сам сделал то, чего, казалось, ждала вся вселенная в этой комнате. Он приподнялся на локте и закрыл это ничтожное расстояние между ними. Первый поцелуй был не решением, а необходимостью. Вздохом облегчения. Взрывом всего того напряжения, что копилось все эти часы. Это был не осторожный, вопросительный поцелуй. Это было столкновение — жаждущее, нервное, полное обретенной свободы. Сонхун ответил немедленно, с той же страстью, что и снимал — безудержно, полностью отдаваясь моменту. Его руки вцепились в белую рубашку Сону, сминая ткань, притягивая его ближе, стирая последние остатки дистанции.. Их губы не расставались, пока они, сплетясь, катились по белоснежной простыне. Дыхание сперло, и уже было не понять, где заканчивается одно и начинается другое. Это был не поцелуй, а падение в бездну, на дне которой их ждало только двое — без масок, без имен, без прошлого и будущего. Сонхун оторвался, чтобы сбивчиво, прерывисто дышать, его глаза, темные и расширенные без очков, пылали одержимостью. Его пальцы дрожали, когда он торопливо расстегнул оставшиеся пуговицы на рубашке Сону, откидывая полы ткани и обнажая бледную кожу, мерцающую в полумраке комнаты. Его взгляд упал на серебряную цепь, все еще охватывающую талию Сону, и он издал низкий, сдавленный стон, полный какого-то почти болезненного восхищения. — Боже… — прошептал он, и его голос сорвался на хрип. — Эта талия… Я сходил с ума от нее весь день. Его ладони, шершавые от работы с техникой, но невероятно нежные в своем прикосновении, обхватили голые бока Сону. Его большие пальцы встретились на позвоночнике, а пальцы почти полностью сошлись спереди, под грудной клеткой. Казалось, он мог охватить ее целиком, эту хрупкую, изящную линию, перехватить ее, как тонкий стебель. Он склонился, прижимая горячий рот к коже чуть ниже пупка, туда, где серебряная цепь холодной нитью ложилась на нагретое тело. Его поцелуи были жадными, влажными, он впивался губами в кожу, словно пытаясь запомнить ее вкус, ее структуру, вдохнуть сам ее бархат. Сону закинул голову назад, глухо простонав. Каждое прикосновение Сонхуна к его талии, каждое сжатие его ладоней посылало по его жилам электрические разряды. Это было не просто прикосновение — это было поклонение. Одержимое, почти животное. Сонхун сбросил с него рубашку, отбросил ее прочь, и его руки скользнули ниже, к поясу льняных брюк. Он торопливо расстегнул пуговицу, рывком стянул ткань с его бедер, сбрасывая ее на пол вместе с остальной одеждой. Он откинулся, чтобы смотреть. Сону лежал перед ним полностью обнаженный, бледный и прекрасный на белых простынях, его тело, тренированное и выточенное, дышало частыми, прерывистыми движениями груди. И эта проклятая, сводящая с ума цепь все еще охватывала его талию, подчеркивая ее невероятную хрупкость, ее изгиб, заставляя Сонхуна снова сглотнуть ком в горле. Он снова набросился на него, уже не сдерживаясь, его поцелуи и укусы опускались ниже, на внутреннюю поверхность бедер, на напряженный живот, и все время одна его рука не отпускала талию, сжимая ее, чувствуя, как под кожей играют мышцы. — Ты нереален, — бормотал он в промежутках между жадными поцелуями, его слова терялись где-то в районе паха Сону. — Я не могу поверить… Не могу поверить, что могу это трогать. Сам Сону был вне себя. Его мир сузился до прикосновений этих рук, до горячего дыхания на своей коже, до этого низкого, хриплого голоса, произносящего безумные слова. Он впился пальцами в волосы Сонхуна, когда тот взял его в рот, и закричал, запрокинув голову. Это было слишком интенсивно, слишком прямо, слишком… реально. Не было никакой игры, никакой позы — только чистые, нефильтрованные ощущения, доводящие до исступления. Когда он не мог больше терпеть, он потянул Сонхуна вверх, к себе, встречая его в поцелуе, в котором чувствовался собственный вкус. Их тела сплелись в едином, влажном, дышащем порыве. Не было больше «я» и «ты», было только «мы» — единый организм, движимый одним неистовым желанием. Кожа к коже, пот к поту, дыхание смешалось в один прерывистый, стонущий ритм. Сонхун, ослепленный, оглушенный близостью, не отпускал его талию ни на секунду. Его ладонь, широкая и горячая, сжимала тот самый изгиб, что сводил его с ума с первой минуты, прижимая Сону к себе так сильно, что, казалось, он пытался вобрать его внутрь себя, стереть последние частицы расстояния, растворить их друг в друге. Его бедра нашли свой ритм — не грубый, не животный, но неумолимый, властный и бесконечно точный. Каждое движение, каждый толчок был выверен не рассудком, а чистой, животной интуицией. Он чувствовал каждым нервом, как его тело входит в хрупкое, податливое тело под ним, как оно принимает его, обволакивает, отвечает ему изнутри встречной, судорожной волной. И это сводило его с ума. Безумие заключалось в контрасте — в осознании своей собственной, почти грубой силы и той невероятной, трепетной хрупкости, которую он держал в своих руках. Он сдерживался из последних сил, боясь причинить боль, сделать что-то не так, и в то же время его охватывала дикая, первобытная ярость от желания обладать, поглотить эту красоту целиком. Он прижимал его к матрасу, чувствуя, как тонкие кости плеч и лопаток Сону упираются в его ладони. Его руки скользили по его бокам, по мокрой, горячей коже, очерчивая путь от подмышек к бедрам, и снова и снова, как заведенные, возвращались к этой узкой, изящной талии. Он обхватывал ее, и его пальцы почти смыкались, и ему казалось, что он держит в руках не человека, а нечто эфемерное и невесомое — талию танцующей балерины, стебель экзотического цветка, хрупкую драгоценность. Он приподнимал его, направлял, помогая ему найти нужный угол, и в эти моменты его пальцы чувствовали каждую дрожь, каждую микроскопическую судорогу наслаждения, что пробегала по напряженному животу Сону и отдавалась глубоко внутри, в том месте, где их тела были соединены. Сону было хорошо. Он откинул голову, обнажив длинную, бледную линию горла, по которой катились капли пота. Его глаза были закатаны, зрачки расширены до черноты, в них не осталось ничего, кроме чистого, животного желания. Он цеплялся за спину Сонхуна, впиваясь короткими ногтями в его кожу, оставляя красные царапины на плечах и лопатках. Его ноги обвились вокруг его бедер, сжимая их, притягивая его глубже, еще глубже, пытаясь стереть и эти последние крохи разделяющего их пространства. Он был полностью потерян, сломан этим натиском, этим обжигающим откровением, и собран заново — из дрожи, из стонов, из безумного желания. Его губы, распухшие и чувствительные, шептали одно-единственное слово, срываясь на хрип: — Сонхун… Сонхун… Это было не имя. Это была молитва. Заклинание. Якорь в бушующем море ощущений, единственная нить, связывающая его с реальностью в этом перевернутом с ног на голову мире. И когда финал настиг их, он был не взрывом, а обрушением. Вселенная сжалась в точку невыносимого, ослепительного напряжения где-то внизу живота — и рухнула. Сонхун, с последним, сдавленным, диким криком, вжался лицом в его шею, зарылся губами в соленую кожу у ключицы. Его пальцы, сжимавшие те самые бока, свели судорогой, впились в плоть с такой силой, что наутро останутся синяки — яростные, фиолетовые отметины собственности и блаженства. Его тело выгнулось в последнем, судорожном толчке, изливая в него всю свою ярость, свое обожание, свое безумие. А Сону просто… плыл. Его сознание отключилось. Он не кричал, не издавал ни звука. Его тело выгнулось в немой, продолжительной судороге, его пальцы судорожно вцепились в простыни. Из его сжатого горла вырвался лишь беззвучный стон. Перед глазами поплыли белые, ослепительные искры, взрывающиеся в такт пульсации глубоко внутри. Он падал в бездну, и его падение было бесконечным, полным тихого, всепоглощающего умиротворения и абсолютного, тотального распада на атомы. Они рухнули рядом, тяжело дыша. Тишину нарушало лишь их учащенное дыхание и отдаленный гул города. Сонхун не отпускал его. Его рука все так же лежала на его талии, большой палец медленно, почти нежно, водил по коже прямо над бедренной костью. Цепь холодным обручем все еще охватывала тело Сону, но теперь она казалась не украшением, а частью этого момента, частью этой новой, только что родившейся между ними связи. Сонхун повернул голову, его взгляд был тяжелым, насыщенным, полным немого вопроса и того же самого, неостывшего восхищения. Он не говорил ничего. Он просто смотрел. И его пальцы все так же не отпускали ту самую линию, что свела его с ума. Прошло долгое время, прежде чем их дыхание выровнялось, а безумный стук сердец утих, превратившись в ровный, ленивый гул. Воздух в комнате был густым и тяжелым, пропитанным запахом секса, пота и чего-то нового, незнакомого — их общего запаха. Сонхун первым нарушил тишину. Он неловко, почти виновато, убрал свою руку с талии Сону, словно только сейчас осознав, с какой силой сжимал ее. Его пальцы дрогнули, коснувшись холодного металла цепи. — Прости, — прошептал он хрипло. — Я… я, наверное, оставил следы. Сону повернул голову на подушке. Его светлые волосы растрепались, слипшись на висках, а губы были слегка припухшими от поцелуев. В его глазах не было ни сожаления, ни упрека — лишь глубокая, спокойная усталость и странное, безмятежное принятие. — Не извиняйся, — его голос звучал тихо и немного разбито. Он потянулся и положил свою руку поверх руки Сонхуна, возвращая ее на свое бедро. — Не надо. Они снова замолкли, лежа бок о бок и глядя в потолок, залитый мягким светом уличных фонарей, пробивающимся сквозь щели в шторах. Где-то на полу лежала дорогая камера, забытая и ненужная. Снимков не было. Не было ни одного кадра. Но они оба знали, что эта съемка стала самой важной в их жизни. — Что теперь? — наконец выдохнул Сонхун, и в его голосе прозвучала тревога, страх перед тем, что будет за стенами этой комнаты. Сону закрыл глаза. Он чувствовал тепло тела рядом, слышал его ровное дыхание. Он думал о корсетах, о софитах, о бесконечных перелетах и пустых гостиничных номерах. Он думал о долге, о семье, о миллионах глаз, устремленных на него. А потом он снова почувствовал прикосновение руки Сонхуна на своей талии — робкое, вопрошающее, настоящее. — Теперь… — Сону медленно открыл глаза и повернулся на бок, чтобы встретиться взглядом с Сонхуном. В его взгляде не было прежней усталости, лишь тихая, твердая решимость. — Теперь ты снимешь эту цепь. А потом… потом мы закажем самый большой и самый нелепый кофе с кучей сливок и сиропа, какой только найдется в этом районе. А потом… посмотрим. Он не говорил о будущем. Он не обещал вечность. Он говорил о следующем шаге. Всего лишь об одном шаге. О кофе. О том, чтобы остаться здесь, в этой реальности, еще на немного. Уголки губ Сонхуна дрогнули в улыбке — неуверенной, но самой искренней за весь вечер. Он кивнул, не в силах вымолвить ни слова, и его пальцы нашли застежку на цепи. Металл с тихим щелчком расстегнулся, освобождая кожу. Но его рука так и осталась лежать на теплом боку Сону, как будто найдя свое законное место. За окном все так же гудел ночной город, полный чужих огней и чужих жизней. Но здесь, в этой маленькой комнате, пахнущей кофе и старыми книгами, для двух человек мир сузился до размеров двуспальной кровати. И этого пока было достаточно. Больше, чем достаточно. Это было все.
38 Нравится 1 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (1)