***
Плотная тьма, как влажное, липкое покрывало, казалась живой — она обволакивала каждого, забиралась во все, в нос, в глаза, как будто сама ночь пыталась проникнуть внутрь легких, забить их, чтобы никто даже подумать не смел о свободном вдохе. Где-то в этой вязкой мгле мерцали редкие отблески — то была не надежда, нет… лишь отблеск лампы, слепой и тусклой, как больное око, висящее под потолком на ржавой цепи. Она мигала, словно моргала, и каждый раз, когда свет гас на мгновение, казалось, что больше не включится. Туман, всё ещё стоящий столбом в воздухе, не рассеивался — он был тяжелым, пахнущим гарью, мокрой тканью и чужим присутствием. Его можно было почти потрогать, на ощупь он представлялся холодным и влажным, как покрытое слизью стекло. В нем плавали обрывки звуков — хрип чьего-то дыхания, тихий скрип нары, шелест ткани, когда кто-то пытался по-тихому повернуться, скрывая собственную дрожь. И в этой густоте, как в воде, тело Эли будто тянуло вниз, вниз, туда, где уже никто не кричит и не шевелится. Там, в глубине, тоже был туман, только туман из чужих голосов и имен, забытых, растворенных в этом сером молоке. Кто-то схватил его — не руками, нет, словно сама дымка сжалась вокруг ребер, стискивая их, как железный обруч. Воздух рвано выскользнул из лёгких… …и тут же вернулся ударом. — Подъём! — прозвучал строгий, высокий, голос охранника. Спустя секунду — ещё один удар, злее, быстрее, пусть и не настолько болезненный, но унизительный. Эли вскочил так резко, что заныло в спине и плечах, после прибавилась только что вернувшаяся боль в боку. Пальцы рефлекторно устремились туда, под лагерную пижаму, к травмированной и пульсирующей коже, их прикосновение отдалось колющей болью. Ребра горели. Он едва не застонал, но удержался, стиснув челюсть до скрипа, отдавшегося в висках болью. — Поднимайся, Schweinhund, — голос звучал, как плеть, хлестко, холодно. Охранник уже отворачивался, убирая дубинку за пояс, как будто даже тратить на них взгляд было ниже его достоинства. Тогда еврей заметил, что все остальные уже давно встали или сидят на краю своих спальных мест. Те не поднимали голов, ссутулившись, будто прячась в собственных тенях. Кто-то держался за живот, кто-то за плечо, у одного на щеке запеклась кровь, вытянувшись тёмной полосой, словно грязь. Но при всём этом — невозможно было различить, где один, где другой. У всех — одинаковые полосатые тряпки, одинаково впалые щеки, одинаково выцветшие глаза, глядящие сквозь, мимо мира. Они небыли людьми — вес, рост, номера, единицы...функция. Будто мясо на прилавке. В темном углу, где находились грамосткие трубы и маленький краник, слышался стук капель. Кап... Кап... Кап... Каждое падение отдавалось гулом в затылке. От сырости вокруг поднимался неприятный запах: дымом с пылью и металлическим запахом, отдаленно похожим на кровь. Он въедался в горло так, что казалось, сам воздух здесь гнил. Пол был холодный, серый, чуть влажный, и когда Эли поставил на него босые ноги, по ступням прошла дрожь, будто он наступил на лёд. Ему пришлось приложить силу, чтобы не залезть на свое спальное место назад. Шаг, шаг, ещё, и Эли сравнялся с остальной серой массой. Кто-то впереди тихо всхлипнул — звук был такой пустой, что почти неуловимый, но всё равно показался громом. Надзиратель обернулся резко, с прищуром, как пес, почувствовавший движение. Но никто не двинулся. Все застыли. Эли чувствовал как колени подгибаются. Спина мокрая от пота, но тело всё равно било мелкой дрожью, будто за шиворот налили ледяной воды. Охранник пересчитывал вставших, внимательно, но торопливо, с едва заметным раздражением, будто сам факт того, что ему приходилось считать этих людей, уже вызывал у него отвращение. Он водил взглядом, точно собирал что-то важное глазами, отмечал — кто стоит криво, кто слишком сильно дрожит, кто осмеливается хоть на секунду поднять голову. Пальцы его лежали на дубинке, как пианист кладёт руки на клавиши инструмента — уверенно, привычно. Некоторые кашляли — глухо, подавляя желание, боясь спровоцировать, но из лёгких все равно раз за разом вырвался холодный, пропитанный пылью стон. Одеял не хватало, в помещение холодно. Некоторые сжимались, подтягивая к себе колени и плечи насколько возможно, чтобы хоть на крупицу удержать в теле тепло, которое так желало покинуть их. Здесь невозможно было бы согреться даже будь у них по четыре штуки одеял на каждого. Пол под ногами ещё хранил ночную стужу. Голые ступни, покрытые грязью, мелкими ссадинами и коркой высохшей крови, с трудом находили опору. Люди переглядывались — не глазами, затылками, потому что повернуться — означало привлечь внимание. Они двигались, переступали с ноги на ногу, пытаясь вызвать хоть малейшее трение, чтобы согреть кости. Их начали выводить. Дверь барака со скрипом распахнулась. Пасмурное небо с редкими лучами света озарило выходящих. Холодный, белый, будто бы не живой — искусственный, солнечный свет жжег глаза. После темного, как оказалось, барака свет казался неестественным и слепил глаза. Идя в импровизированном строю, Эли смотрел в небо. Красивое, если так подумать. Тучи по своему завораживали: они медленно плыли, вертелись и создавали узоры из контрастно темных и светлых участков. Солнечные лучи, как лезвие, разрезали темную массу, но не с целью уничтожить хрупкость облаков... Небо хотело увидеть их пока живыми. «Берлин...» Небо в родном городе было почти таким же. Город по своей натуре всегда был пропитан меланхолией, а погода там почти, кажется, уже забыла о существовании других красок кроме серого. «Интересно, как там сейчас дома?» — невинно поинтересовалось сознание, которое с таким удовольствием тянулось к прошлой жизни... Однако, даже в этой бруталистической красоте что-то было настолько печальным, что мягкая картинка родного края скомкалась. В небе сверкнули огни, будто искры от зажженной спички или возгоревший порох. Глаза от ватной глади пришлось отвести и устремить их к построению. Не успел Эли прийти в себя, как воздух и саму тишину, будто кнутом, разрезал громкий возглас, приказ. Велели становится в линию. Вспоминая прошлый опыт все механически встали в слаженный ряд: спины ровно или хотябы относительно прямо, глаза в пол, ни писка. Нас сверлили взглядом, искали промох, искали повод, как будто бы им он вовсе был нужен. Никто не смел поднять головы. Где-то высоко, на вышке, словно прорвавшись сквозь тучи, раздался звук. Не сразу можно было понять, что это — отдалённое эхо или живое, настоящее. Но спустя пару ударов сердца стало ясно — гармоника. Или аккордеон. И затем, будто кто-то подхватил, пошёл ритм — размеренный, маршевый, странно бодрый, словно издевка над стоящими внизу. — Heidi, Heido, Heida… Музыка. Марш, весёлый, по-дурацки энергичный. «Erika» — ответил внутренний голос. Когда-то это звучало иначе — по радио, где-то на улицах, в толпе. Теперь — на вышке, рядом с пулемётной точкой, с флажком, колышущимся от ветра. Тогда некоторые заключённые медленно подняли взгляд вверх, затем в сторону вышки и в недоумении смотрели на источник звука. Как может играть музыка там, где пахнет смертью? Эта мысль, громкая, прошла по строю, хотя никто не произнёс ни слова. — Ровнее! — рявкнули откуда-то сбоку, и звук дубинки о сапог с лязгом вернул всех обратно в реальность. Вспыхнул страх — мгновенный, как удар тока. Спины вытянулись. Подбородки опустились. Глаза снова — в землю. А наверху, над ними — музыка продолжала смеяться. — Да они издеваются над нами, Шимон.. — произнес кто-то сдавленным шепотом, будто процеживая слова сквозь зубы и имитируя достаточную тишину, чтобы их не услышали. — И не говори... — отозвался другой, голос его был глухим, как будто застрял где-то в груди и не находил силы выйти наружу. Остальные молчали, и эта тишина была куда громче любого выкрика. Лица говорили за них — заострённые скулы, ввалившиеся глаза, безучастные, но при этом странно живые взгляды. В этих взглядах — не покорность. Непонимание. Слишком человеческое, слишком живое. Их редкий шепот звучал вспышками в строю, будто мятеж. Офицер тяжело зашагал возле полосатых пижам. Ему доставлял удовольствие сам несчастный вид подчинённых. Он не шел — маршировал, наслаждался моментом власти. Каждый шаг его сапог, тяжёлый, глухой — будто удар по барабану. В моменте он остановился точно посередине между рядом лиц и медленно, с ленивостью, развернулся к ним на каблучках, как на параде. Вытянув руку вперёд с указательным пальцем, он стал по очереди вызывать из строя людей и составлять из них маленькие группки. Начался отсев. — Du. Палец — как дуло пистолета. Выстрел. Человек делает шаг. — Du. Ещё один. Он почти наслаждался каждой командой. Каждое «ты» звучало, как приговор, как выдёргивание из серой массы тех, кому выпадет отдельный кусок ада. Одного вырвали — и поставили чуть в сторону. Потом второго. Группы росли медленно, составленные так слаженно, что заключённые начинали догадываться куда их отправят. Эли ощутил — вот оно, сейчас. И действительно: — Du! — палец, ледяной, как лезвие. — In die Gruppe. Zur Steinbruch! Приговор к бессмысленной работе. Когда распределение закончилось, офицер убрал руку, стряхнул невидимую пыль с рукава — жест, пугающе изящный — и вновь громко крикнул команды. Кого-то отправили на каменоломнию, кого-то на стройку, кого убираться, кого — таскать мешки. Они пошли. Не завтракая. Не спрашивая. Не осознавая предстоящее. Словно река из тел, полосатая, сгорбленная, текла по территории лагеря, разливаясь по направлениям, как ручьи, разделённые дамбой.***
Тяжёлые инструменты гремели, ударяясь об камни раз за разом. Лязг метала смешивался с хрипом, кашлем и краткими выкриками, вздохами и охами. От голода кирки начинали казаться настолько тяжёлыми, что руки сами норовили выронить их. Каждый новый удар инструментов словно прибавлял им лишних килограммов. Руки ныли, кости пальцев дрожали, суставы гудели тупой болью, и казалось, что кожа на ладонях вот-вот треснет. Мы все стояли на несколько уровней ниже, чем охрана — они стояли у края ямы. Четкие силуэты на сером фоне неба. Они видели нас сверху, как чёрные вороны, наблюдающие за падалью, и от этого становилось ещё тяжелее — не физически, но внутри. Ветер приносил резкий запах гари или выжженного угля, а может и трупов. Вдруг кто-то из нас повалился на колени, выронив булыжник с рук. Послышался глухой стук камня, покатившегося с пылью, а пленный замер на коленях, держась руками об пол. Мужик испугался, но не мог двинутся. Глаза бегали от немого ужаса, он уже был готов, что его здесь же и застрелят. И тут же его подхватили рядом стоящие заключённые. Быстро, будто на кону стояла каждая секунда (что действительно было так) поставили на ноги. Камень вернули в его руки, хлопнули по спине — коротко, жёстко, не как утешение, а как приказ жить. Мужик быстро вернулся к обязанностям, нервно сглотнув слюну с кисловатым привкусом, после потерялся из виду. Я удивился: мне казалось, что безликие образы толпы должны были дать им толчок к заботе только о себе, но в них оставалась человечность. Не то что бы то было чем-то за гранью фантастики, но ведь и до лагеря всем евреям внушили правило ответа за себя и свои поступки, никакой помощи незнакомцам. Мои руки потряхивало от наступившего тремора. Я и без того был худ — плохо питался и до пленения, еды не хватало на всех в семье, а после вчерашнего ужина, постыжусь это таковым назвать, едва ли хоть что-то появилось в желудке. Пропуск завтрака сказался на моих силах и состоянии здоровья, не говоря уже о том, что девушки, которые так же были привлечены к работе гораздо больше нуждались в хорошем питании. Я работал, как в тумане, и не сразу заметил, что что-то уперлось мне в спину. Замер. Холод прошёлся по телу — сердце ёкнуло, готовое услышать щелчок затвора, париказ или удар приклада. Я медленно обернулся — горло сжало колючей проволокой. Но это был не охранник. Передо мной был мужчина, уже поседевший, ниже моего ростом. Худое овальное лицо с глубоко посаженными глазами, под которыми темнелись две впадины. Уставший взгляд, но по-человечески внимательный. Он протягивал мне кусок хлеба. Я быстро сообразил, что медлить нельзя и выхватил еду из рук, тут же спрятав ее под пижаму. Маленький кусок еды, уже засохший и шершавый, прижался к моей коже. От него пахло муко́й и пылью, но мне было все равно — это все ещё драгоценная еда. Мужик ушел так же быстро и незаметно, как и появился. Я прибился подальше от охраны, чтобы те меня не видели и стал есть. Как бы ни хотелось растянуть удовольствие, но условия не позволяли даже присесть отдохнуть. Это было последнее, что я съел за сегодня.***
Когда рабочие часы были пройдены и норма выполнена, измотанных, покрытых пылью и потом узников вновь собрали на плац. Из работяг вытянули все силы разом, пальцы подрагивали, кожа на ладонях подтерлась, костяшки покраснели или уже кровоточили, собирая на алой жидкости пыль и каменную крошку. Плечи гудели, спины горели огнем и прогибались. Но никому не позволяли согнуться — тут же били. На вечернем построении в этот раз был комендант вместо порученных офицеров. Он не передвигался по строю, лишь устало смотрел на стоявших. И в этом отсутствии движения была особая угроза: словно он ждал чего-то. Лично пересчитав стоящих — он не доверял подсчет другим — комендант коротко кивнул, поправив фуражку с почти ленивым жестом, будто всё происходящее утомляло его, как скучная обязанность. К нему приблизился охранник, вскинул руку и, получив молчаливое разрешение, заговорил быстро и сухо, выговаривая сведения о работе — о тех, кто не выполнил норму, о тех, кто замешкался, о тех, кто падал. В его голосе небыло жалости, и все, что он говорил, звучало как отчёт о поломанных механизмах. Краем уха до стоящих в центре доносился монолог служивца, и то, что будет предпринято буквально через несколько минут... однако среагировать никто не успел, да и не смог бы. Страх был вбит под кожу, как татуировки с номером. Комендант медленно перевел взгляд на заключённых. На секунду в его взгляде вспыхнуло что-то тяжёлое, грязное — раздражение, почти ярость. Но как появилась, так и испарилась и сменилась на холод. Он заложил руки за спину, повернулся плечом к строю и пошёл между полосатыми фигурами, всё так же тихо, сапоги ступали мягко, почти бесшумно — охотничьи повадки ли? — Du. Процедура отбора повторилась. Палец — как пистолет. Человек выдергивается из строя, словно сорванный лист. — Du. Ещё один. Нескольких вытащили из строя насильно. Грубо, хватая за воротники, за рукава, рвя ткань полосатых роб, таща, как мешки. Как скот на убой. Когда около дюжины стояло отдельно, их заставили ожидать своей неизбежной участи в выдержанном молчании. Наконец, комендант заговорил. — Auf den Boden. Mit dem Gesicht nach unten. — голос его был спокоен, уравновешен. Те легли. Без единого слова. Некоторых толкнули ногой, прижимая лицом к земле. Он достал из кобуры на своем ремне пистолет. Щелчок предохранителя раздался тяжелее, чем выстрел. Он приближался к каждому медленно, будто вдоль витрины. Выстрел. Тело дернулось. Следущий. Выстрел. Краснон пятно расползлось, пропитывая пыль, она окрашивала серую дорогу. И так — с каждым, кто лежал у него под ногами. Не различая ни лица, ни возраста. Всё стиралось выстрелом, словно резкая линия, перечеркивающая имя и историю. Их всех застрелили на глазах остальных. Когда последний всхлип растворился в воздухе, все будто застыло. Кровь с их голов медленно растекалась по асфальту. Глаза убитых покраснели из-за лопнувших внутри капилляров (быть может, глаза покраснели ещё до того, как их убили — от стресса.), а взгляд потупился и совсем опустел, провалился в пустоту, изо рта стекали струйки крови, а пробитая пулей сквозная дыра в голове... Кто-то в строю начал медленно оседать — его подхватили за плечи, не давая упасть. Было нельзя падать. Нельзя показывать слабость — земля могла принять это за приглашение. Не говоря ни слова, комендант убрал оружие, и все так же молча повернулся, уходя. Охранники развернулись резко, скомандовали движение. Колонна потекла обратно в свои бетонные клетки. Спать. После всего этого — просто спать.***
В бараке же ждал их небольшой сюрприз: вместо сена и голых досок на полках разместились матрасы. Серые, потёртые, с пятнами... Конечно, их внешний вид не внушал доверия и вызывал сомнения в вопросе чистоты, но в принципе деваться было некуда... Заключённые, усталые до одурения, очень быстро разошлись по своим местам, забились в уголочки и некоторые мгновенно уснули. В углу, под окном, ближе к стенке. Охранник, сопровождающий их, задержался у двери. Он медленно оглядел барак, с кривой ухмылкой. Во всем языке его тела читалось: вам это не подарок, а подачка. Он постучал дубинкой по косяку и язвительно-саркастически пожелал им спокойной ночи. Погас свет. Блок погрузился во тьму, и в этот момент послышались всхлипы и плач: кто-то не выдержал увиденного. Женщина, по звуку — молодая, пыталась скрыть плач в подушку, но от этого звуки становились только глуше, безысходнее. Где-то в другом углу кто-то молился вполголоса, — обрывая слова на середине, будто сознательно понимая, что Господь Бог здесь не услышит. Помещение наполнилось шепотом, хором страданий, усталости и страха. Эли сполз на край своей кровати и, проморгавшись, стал наблюдать за происходящим с высоты своей нары. Сидев сгорбившись, опираясь на ладони. Сквозь тонкие щели между досок спальных мест гулял холодный ветерок, леденящий пальцы. Руки, кстати, действительно замёрзли. Он моргнул, стирая усталость с век, и стал рассматривать бодрствующих. Несколько мужчин тихо переговаривались о погибших — не называя имен, просто упомяная: «тот, что высокий», «того, из третьего барака» «та, с номером, кажется, 7203»... Их голоса дрожали. Даже самому Эли очень хотелось плакать, но тратить силы на это было бы неразумными, как ему самому то казалось... В горле стоял ком, глаза резало от усталости. Он опустил взгляд на свои ладони: в трещинах запеклась кровь, под ногтями серела каменная пыль. В руках остался тремор. Он лег, не укрываясь, просто повернулся на бок, чувствуя, как ребра ноют, а мышцы сводит от усталости и холода. В голове пульсировало обыврки мыслей — об отце, о доме, о хлебе, который сегодня спас ему жизнь. Вспомнив об отце, он уставился в одну точку пустым взглядом. Понял, что родителей уже нет в живых. Перед глазами вспыхнула короткая сцена — комендант с пистолетом, дрогнувшие тела. Он зажмурился, но изображение не уходило, только становилось ярче. Что-то ему это напоминало.. он не хотел это вспоминать. У двери кто-то снова всхлипеул. Барак дышал общим дыханием горя. А потом, постепенное звуки стали тише. Кто-то уснул с открытым ртом, кто-то бормотал во сне. Эли наконец позволил себе закрыть глаза. Он знал — завтра будет таким же. Тем же серым, тяжёлым, безжизненным. Но сейчас, в эту тему, хотя бы можно было позволить себе притворился, что есть покой.