Старшак

NC-17
В процессе
4
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 15 страниц, 5 949 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
4 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник

Первая

Настройки
      Кащей не просто смотрит. Он прожигает взглядом. Готов рвать и метать, но вместо этого все еще покорно сидит на убогом, продавленном временем диванчике и глушит свое остервенение и непонятную злость в стакане с дешевым пойлом.       Алкоголь обжигает все внутренности, попадая в организм, заставляя слегка сморщиться и поддевать закуску пальцами, от которой сроду отказывался. Противный, писклявый смех режет слух, но он все равно слушает. Слушает и слышит лишь что-то знакомое, что смеется в ответ. Кащею не до веселья. От картины хочется выблевать обратно в стакан все спиртное, с примесью желчи. И все равно ведь остается, идиот. Почему?       Да потому что гордость не позволяет уходить. Только вот, походу, только ему и нужны эти сцены. Вовка же спокойно сидит и пьяно ржет во всю глотку с нелепых шуток девушки, что ерзает задницей, Кащею кажется, каждые десять секунд на его коленях. Глазки строит, как будто действительно в ее власти повлиять хоть на что-то. Или Никите просто хочется думать, что все это сюр в высшей степени. Театр одного актера и издевательство. Ситуация сводит с ума. Будто он делает все назло — прекрасно понимая, что тот смотрит, да еще и так пристально. А виновник, в свою очередь, и глазом не повел. Ни разу.       Развлекается, падла. Все ручками обхатывает, где попадя, льстится. Как дитя малое, которому заботы все мало. Голову положит на грудь, прислушается к сердцебиению, и лыбу будет давить довольную, пока легкая женская рука проезжается по его чуть отросшей стрижке. А Кащея это раздражает — граненый стакан в руках вот-вот и лопнет от хватки, от сжатия до побелевших костяшек. Неужели настолько Афган из него все соки выжал?       Кащей понимает. Всегда понимает. Страшное место, это по взгляду узнать можно — ему-то и сравривать не с чем, кроме армии. Но эти воспоминания лозгутной плетью каждый раз проходятся по сердцу и оставляют мерзкие раны на месте старых. Это вспоминать не хочется. Хочется забыть и не забыть. Ведь тогда он не знает, какими моментами прошлой жизни будет себя травить перед сном каждую ночь. Чьи сигареты покупать, стараясь сохранить хоть что-то с тех времен. Думать про того, которого фактически предал, ведь он трус последний.       Так думает только он — Вадим давно его простил. Ни одной фотографии, никаких вещей, даже номера нет, оставленного на всякий случай. Потому что никакого случая не будет. И оба об этом прекрасно знают, трогая друг друга в первый раз. Такие связи не принято считать «всякими». Для общества — это грязь, в которой не пожелаешь замораться даже самому страшному врагу. А для двадцатипятилетнего пацана, которого все считают автором, — клеймо не хлеще того, что был у Авеля. Надо держать планку. Надо всегда быть на чеку. Надо чем-то всегда себя занять, ведь всегда за миг мысли сожрут живьем. Надо быть, стать, казаться. Все, что угодно, но только не настоящее нутро. И Кащей согласен с обществом — это самая настоящая грязь, от которой отмыться невозможно.       И Вова, сидящий на растоянии вытянутой руки, заставляет усомниться, что ему не помешает сейчас ошпариться кипятком. Чтобы уж наверняка проверить — точно ли нечист. Ни единого говорящего взгляда, пока Кащей сидит будто на иголках. Небось, и не припоминает совсем, как пару недель назад жадно в шею дышал. И все равно молчит. Слушает, как рядом размеренно брынькает гитарой Азу. Слова не разобрать. Плевать. Он наливает себе еще сто и закидывает залпом. Не вставляет, сука, как на зло. Нервы не успокаивает ни черта. Предчувствие наступает, что вот-вот и вытворит какую-то неведомую глупость.       — А сколько времени? — целую вечность спустя раздается этот до рвотных позывов миленький голосок. — Стемнело-то как!       Кащей сдерживает себя, чтобы не цокнуть и не закатить глаза, когда Вова пытается удержать ее и пьяно-слезно молит остаться.       — Да давай останься, Наташ, — он хватает ее за руку.       — У меня смена, а вахтерша и так злится, знаешь ведь, — девушка наклоняется к его лицу, чтобы поцеловать в щеку, а тот утягивает ее в длительный поцелуй. Кащея выворачивает, он отводит взгляд.       — Увидимся.       Никита легко выдыхает, когда дверь закрывается, беря в руки пачку сигарет со стола. Больше смахивает на нелепую пародию на табак. Такое даже трудно с удовольствием курить, не то, что пытать зависимость. Он переводит взгляд с пола на Азу, что все играется со своей гитарой. Бесит.       — Азу, вали домой, — откидывается, выдыхая дым закуренной сигареты.       Азу повторять дважды не нужно — тот встает, берет инструмент под руку и уже хочет ретироваться прочь из комнаты, как оборачивается и слегка смущенно глядит старшему в глаза.             — Че тебе еще? — недовольно переводит глаза с обмякшего Вовы на силуэт в щели открытой деревянном проеме между помещениями.       — Ветровку, — палец устремляется на вещь, лежащую рядом на диване. Кащей хватает ее и, скомкав, безмцеремонно кидает в сторону, больше не поворачивая головы. Стряхивает пепел в банку.       Дверь скрипит слегка. Это расслабляет. Затяжка выходит глубокой, разум замутняется на секунду. Вова откидывает голову на изголовье кресла, смотря из приоткрытых ресниц на фигуру напротив, улыбаясь одним уголком губ. Дразнится. Но правда ли?       — Ты спецом ведь, да? — дым летит клубками, растворяясь ближе к потолку, в свете мерзко-желтой лампы на нем.       — Что? — Вова заходится в полу дреме, еле различая, что говорит Кащей.       — В глаза мне смотри, когда старший с тобой разговаривает, — рука слегка подрагивает, доставая новую сигарету из пачки. Дешманская бурда. — Нравится хуйней этой страдать?       Адидас приподнимается слегка и устремляется карими радужками напротив, садится чуть ровнее. Алкоголь от движений бьет молотком по черепной коробке. Жутко, но даже так он смеет дерзить, показушно облизывая губы.       — Какой хуйней?       — Ты дурака то не врубай, а, Вов, — откидывается, пытается казаться выше всего этого, но нога предательски стучит подошвой по полу. Сволочь такая.       — Слушай... — легонько принимает напряженную позу, медленнее, чем стоило бы. Осторожничает.       — Нет, дорогой, это ты меня послушай, — вновь делает затяжку, — весь такой из себя при делах, а на деле что? На деле ссыкло, вот ты кто.       У Вовы аж взгляд яснее становится, будто и не следа от того литра спиртного не остается. А Кащей только этого и ждет, жаждет. Хоть какой-то реакции. Безразличие заебало, хоть на стенку лезь.       — Кащей, ты че? Какое еще ссыкло?       — Главное, сам все месиво начал, меня втянул, а щас делает вид, будто и нихуя не было. Хочешь сухим их воды вылезть. Забавно выходит, хули, — в голосе проблескивает обида. Резонно.       — Да какое...       — В глаза, — даже не глядя выдает Никита, чувствуя, как тот устремляет зор на пол.       — Блять, да че за бред! — Язвит, но все равно смотрит. Внутри Кащея гадко скребут кошки о трофей победы. Он улыбается, кидая окурок в банку.       — Сядь, — хлопает место рядом. Пыль вырывается из обивки, поднимается и кружит в воздухе. Вова недоверчиво мотает головой.— Давай, не укушу ведь.       Медлит, не понимает, на что идет. Встает. Доходит, еле волочя за собой ноги. Кидает свою тушу на диван, оставаясь прилично далеко. Чего-то боится. Только вот чего?       Кладет руку на боковую сторону. Подушечками нащупывает неровность поверхности, задевает выбийвшуюсяь нить и цепляется за нее вниманием, смотря вдаль. Кащей же принимает более валяжное положение — садится полу боком, руку кидает на изголовье. Она подозрительно близко от лица Суворова. Протяни — и докоснешься. Но он предпочитает игнорировать как можно больше наружных факторов.       — Я ведь тебя, Вовчик, с детства, считай, воспитываю, — откидывается назад, чтобы картина была как на ладони, — всему учу, почти что в старшаках ходишь. А благодарность? — разводит руки в стороны деловито, жмет губу.       — А нет ее нихуя.       Вова не знает, чего сейчас хочет больше — уебать старшака или продолжать делать вид, что не понимает ничего от слова совсем. Он вопрошает себя, насколько еще его хватит. Их обоих. Одного — не плюнуть что-то резкое в ответ, а другого, чтобы не вспыхнул как спичка. Напал Кащея кажется удушающим и лишь эта проклятая нить между пальцами держит его на плаву. Он почти кожей ошущает то, что все он помнит. И знает. О всех секретах, которые были заперты в убогой лачуге с древних времен. И мысли его читает, думает, как же он жалок. Что прикидывается. Себя обманывает.       — Так ты обо мне думаешь? — сужает взгляд, подмечает, что стены в этой каморке более голые, лишь в некоторых местах покрытые обоями. Чувствует, как собственные ноздри расширяются.       — Да, вот так! Я ведь как лучше хотел. Ждал, думал, пояснишься, — горлышко бутылки ударяется о стаканы. Жидкость прозрачная, кристальная даже. Блевать охота, но стакан все равно принимает от старшего. Держит, медлит. Не пьет. — За такое ведь и отшить могут. А я что? Не человек, что-ли?       — Правильно, че-ло-век, — цедит после немого вовиного ответа, осушая до дна стакан, с грохотом ставя на стол, — поэтому и вожусь тут, жду-жду. А он, вместо пояснений, обжимается тут с какой-то бабой.       Подсаживается ближе, впритык, вот-вот и начнет обдавать горячим паром изо рта чужую кожу. Адидас не смотрит — тупит взгляд, сбивает дыхание, что так долго пытался выровнять.       — Я ведь понимаю, разные предпочтения. Там сям, но если уж начал в одной куче говна возиться, так куда ж ты в другие-то прешь, а? — руку перекидывает через плечо. Становится не по себе.       — Я ни черта не понимаю, о чем ты тут городишь, — вырваться пытается, да насмарку — хватка сильная, прямо впечатывает в этот диван. Зубы сжимаются до хруста. Чертовщина.       — Тогда ты тоже не понимал, да? — ближе наклоняется, прямо к самому уху. Кожа под одеждой вмиг становится гусинной. — Когда вот так дышал, тоже не понимал? — рука с плеча соскальзывает, поднимается к волосам, оттягивая слегка назад, оголяя шею.       — И вот так сделать не хотел, да?       Первый невесомый поцелуй печатью остается на коже подбородком, почти рядом с кадыком. Вову аж подкидывает. Стакан с легким грохотом клацается о бетонный пол, окрашивая его в асфальтово-серый от разлитого спиртного. Руки выпутывает, толкает тело от себя. Встает невозмутимой фигурой, а глаза блестят-блестят бегло. Вытирает след с кожи, которого, по сути, то и нет. Кащей улыбается, скрещивая ноги и руку закидывая обратно на изголовье.       — Че такое? Не понравилось? — строит намеренно-разочарованную мину. Иронизирует.       — Я не пидор, — отшагивает слегка назад, ногой задевая стакан. Шугается, смотрит на пол. Нервничает.       — Уверен? — мину серьезную строит, но глаза пляшут. Не хватает для общего вида показушности лишь руками в стороны развести и губу поджать. Кащей держится. Садится ровнее. Руки Адидаса сжимаются в кулаки и вновь становятся пластом. Видеть то, как страдает Вова — нравится.       Потому что ему было хуево не меньше.       Суворов приставляет руку к шее, трет остервенело. Будто там действительно что-то осталось. Хочется помыться. В ледяной проруби. Или даже утопиться. Трудно выбрать.       — Ты больной.       И пятится к двери, спиной ударяясь о железо. Зрительный контакт не прерывает. Думает, что Кащей будет лезть. Глупый. Рукой нащупывает ручку и почти пулей вылетает за дверь. Попутно хватая свою дубленку, слышит гиенистый смех Никиты. Психованный.       После хлопка входной, становится тихо до изнеможения. Звук зажигалки почти-что сладкой истомой разносится по комнате. Ударяется о тишину. Клубки дыма завораживающе пестрят к потолку, пытаясь обогнать друг друга. Тупицы. Они же не знают, что все исчезнут. Все изчезнет. И все пройдет. Никита знает. Он давит легкую ухмылку. Рука ложится на колено, а тело вальяжно валится на спинку. Дурак ты, Вова. Дурачище.

***

      Взгляд мутнеет с неописуемой скоростью. Все плывет и становится весело до невозможности. Хочется смеяться. И Кащей смеется — громко, прерывисто. Легкие распирает от холодного январского воздуха. Зима поодаль отплясывает народную, путаясь в ногах. Весело. Он останавливается у телефонной будки и прислоняется к ней головой. На секунду кажется, что ледяной металл начинает излучать тепло. Хочется согреться и еще дешевого пойла. И курить.       Валера совсем рядом рассказывает какой-то бред и все подхватывают его смешки. Никита поднимает голову и из под на глаза упавшей ушанки видит картину как на ладони. Молодые, никому ничего не обещавшие. Свободные. До поры, до времени. Турбо сушит десна и копошится в карманах. Никита отрывается от стены и бредит к тому.       — Дашь старшему прикурить? — и руку протягивает. Об отказе и слова нет. Тут каждый своему помочь рад. В этом и есть все прелести их братства — крепкого, завязавшегося с помощью улицы.       И Турбо без возмущения протягивает оставшуюся в пачке единственную сигарету. В следующую секунду пустая картонная коробочка летит в урну, на удивление, попадая в нее. Зажатый между зубов никотиновый сверток заставляет истомно ждать, пока Валера все еще пытается найти в карманах спички.       — Ребят, у кого нибудь огонь есть? — забыл, походу. Или потерял. Было бы не плевать, если по крови не текло столько алкоголя.       Подняв взгляд от земли, видит, как до того тихо сидевший и наблюдавший Суворов поднимается со скамьи, доставая из дубленки маленький коробок. Протягивает Валере. Ждет томно. Никита ловит на себе его взгляд и улыбается пьяно. Турбо тянет время вечность.       — Да блять! — он остервенело кидает уже третью спичку на землю, чей огонь задувает ветер. Она протяжно издает последние звуки, захлебываясь водой ставшим снегом. Адидас старший поддается вперед.       — Сюда дай, — и он отдает послушно, пытаясь не бесится. Энергию бережет.       И Вова зажигает ее с первого раза, поднося к лицу Турбо, подполяя сигарету. Бумага во рту неприятно намокла от слюны. Валера блаженно выдыхает первую долгую затяжку в воздух, почти что причмокивая. Хочется курить. Суворов, чутка пошатываясь, становится рядом, тянет к лицу почти догоревшую спичку, прикрывая ее ладонью от ветра. Глаза поднимает, ждет, пока Кащей наклонится. Оба совсем пьяные к чертовой матери.       И он наклоняется, смотря, как начинает тлеть конец свертка. Руками прикрывается, копируя жест. Затягивается. И кашляет тут же, почувствовав, как на неприлично долгий момент Вова дотрагивается до его мизинца, при это смотря прямо впритык. Легкие распирает еще больше, когда отпрянув, тот пытается вдохнуть больше свежего воздуха. Ледянной, чертяга. Сигарета тлеет между пальцев. Спичка догорает и черным углем падает прямо на снег, разве что не шипя. Ничего не видно вокруг.       — Ты че, старшак? — отзывается Зима, — Какой пример подаем молодежи? — все заходятся смехом, даже тот самый Ералаш, что и не забавляется таким вовсе. Не дорос. По меркам общества. Хоть какую-то планку морали держать надо в своих кругах.       Не сразу доходит, что говорят про курево. Он поворачивает голову, встречаясь с все таким же внимательным взглядом карих глаз и разве что снаружи виду не подает. Смотрит куда-то сквозь, лишь бы не быть пристрельнутым прямо здесь и сейчас. Давит улыбку для приличия, пропуская половину фраз мимо ушей. Приставляет уже мельком сгоревшую сигарету к губам, на автомате затягивается. Горчит, падла.       Бредит до скамьи и садится ровно. Не думать. Ничего не надо думать. Суворов, как назло, встает так, чтобы Кащей был у него как на ладони. Картина маслом. Блядство. Во рту то скапливается слюна, то вновь пересыхает все к хуям.       Так подумать — ничего и не случилось вовсе. Со стороны и незаметно было совсем, наверное. Но током передернуло, что стало не по себе. Ведь приставил пальцы, коснулся, и смотрел долго. Дольше положенного. Он ведь специально. Будто чувствовал что-то. Будто видел Кащея насквозь — его натуру дурную.       Никита сплевывает на землю. Отгоняет мысли куда подальше. Он не больной. А тот год в армии — лишь помутнение. Сильное. До белых искр в глазах и дрожащих коленей. Холода от влажной плитки общей ванны и горячих рук. Везде. Повсюду. Это ведь не он — он жертва. Вадим больной, а он — совсем нет. Да, как раз поэтому его и не избили в придачу с ним, который вскоре после стенки один на двадцать отправился домой.       Что-то в подсознании назойливо шепчет, что не сохрани Вадим его тайны — лежал бы он сейчас поддельным грузом 200 где-то на окраине Казани. Бред. Никакой тайны нет. Это ему здравый смысл подсказывает. А он всегда прав.       Назойливо глаза мозолит. То, как стоит. Как руки в карманах держит. Бесит и рожа его спокойная, как поле минное. Шутки пацанов больше не заходят. Резко поднимается злость. И тушить ее не об кого. Приходится мертвой хваткой вцепится в скамью и смотреть перед собой. Спереди — атомная бомба, а по сторонам — шутники недоделанные.       Резко его почти что сносит. Подсел кто-то. По кроссовкам модным, спижженным понять можно — Турбо.       — Старшак, — зовет. Прощупывает почву. Ответа не следует. — Ты как?       — Живой, — елозит желваками вперед-назад. Будто спиртного и не было в крови вовсе. Осталась только злость. Черт разберешь еще, на кого именно.       Глаза поднимать не хочется. Именно не хочется. Совсем не страшно. И боязни нет — что чужой внимательный взгляд увидит, что реакцией опрометчивой повод усомниться даст. Вова хоть и был шустрым, но догадливым, сука. Быстро все смекает — и то, что надо, и что не надо. Точнее, чего нет. Логика у него в крови, чтоб он провалился.       И он проваливается. Падает тушей на соседнюю скамейку, выдыхая теплый воздух из-зо рта, что развивается в холодном ветру. Кащей успокаивается и глаза чуть выше приподнимает. Будто возвращает себе былую уверенность. Конечно, так легче — когда никто за каждым движением не следит.       Выпрямляется и замечает, что половины из ребят нет — Лампа куда-то слинял, и Ералаш запропастился. Остались лишь смотрящие и старшаки. Хочется курить. Снова.       — Не будет их там завтра, че ссышь-то? — Зима переминался с ноги на ногу. Нить разговора пробежала клубком мимо. Надо было отвлечься. — Хади Такташ не дураки. Сами нарываться не станут.       — А Разъезд? — Турбо больше не улыбался. Серьезным стал. И когда это они ролями поменялись?       — А че Разъезд-то? — Вахит плечами пожимает, двигая дубленкой вверх-вниз. Спокоен, без суматохи. — Территория ДК по пятницам наша.       Турбо что-то отвечает, чуть повышая голос. Кащей не слушает. Легкий взгляд кидает на лево. Суворов сидит, локти кинув на колени. В землю взгляд тупит. Мозгует что-то. Явно не к добру.       — Еще раз повторяю — не ссы. Уладим, если че, — успокаивает Зима Валеру, и тот, на удивление, усмиряется.       Уличный фонарь над подъездом какой-то пятиэтажки мигает теплым желтым светом. И будка телефонная выглядит нелепо — Кащей только сейчас заметил — трубка висит одиноким шнуром в воздухе. Кто-то, похоже, дико спешил, что аж забыл вставить ее обратно. Видимо, вести хорошие. Никита знает, каково это — вести хорошие получать. Их поколение не на шутку научилось все в штыки воспринимать. На худшее надеяться. Во всем всех подозревать. С трудом в честность верить.       Год назад врач, Сергей Морозов, обнадежил. Сейчас даже смешно. Специалистом был хорошим, даже лучшим в городе — очереди выстраивал месячные к себе на приемы, улыбался постоянно. Увидев через ирригоскопию у матери опухоль толстой кишки, даже глазом не повел.       — Ничего страшного в этом нет. И не таких лечили. Вы главное на регулярные обследования приходите, диету соблюдайте и в скором времени проведем операцию, — сказал он тогда.       И, как странно бы то ни было, так и случилось — операция помогла. А Никита содействовать рвался — постоянно мать навещал, еду носил из дома, состряпанную абы-как, но с любовью. А мама его человеком светлой души была. Учителем начальных классов. Дети ее всегда любили.       — Сыночек, ты за меня так не переживай, — говорила она, принимая гостинцы. — За мной тут Анжелочка присматривает. Ученица моя бывшая, еще в восемьдесят третьем выпустилась. В больнице работает уже который год, представляешь? Хорошая девочка.       И Кащей, дурак, поверил, что все наладилось. Мать выписали, лекарства прописали для поддержки иммунитета из-за осложнений во время операции. В память въелись темно-коричневые ампулы с жидким железом, что у них всегда стояли на кухонном столе рядом с сахарницей.       Спустя полтора года, пришло ложное спокойствие, что все закончилось. Кащей все чаще пропадал на улице, скорлупу всему обучал, видел, как растет авторитетность других ОПГ. Нужно было наверстывать упущенное.       А потом мать увезли на скорой из-за открывшегося внутреннего кровотечения. И месяц этот тянулся как улитка — медленно, мучительно, за собой оставляя противный след. Перед собой Кащей больше не видел женщину, которая того воспитала. Перед ним сидела бледная, исхудавшая и с лица спавшая подделка на человека. Больница стала не местом надежд, а хранилищем разбившихся судеб и тихих, горьких слез.       После похорон, сидя в оглушающе-пустой квартире, он впервые за долгое время осознал, что у него теперь нет никого. Сам по себе. Вечно один. Вечно брошенный и непонятый.       Тишина в квартире губила. Душила все больше и больше с каждым днем, но первые недели выходить было выше его сил. Функционировать. На людях показаться. И он знал, что смерть у всех давно на ушах стоит. После нескольких дней он понял — надо выходить на улицу, раз от голода подохнуть не желает. И вовзращаясь домой, рядом с подъездом заметил двух пожилых женщин. У одной характерный пучок — точно баба Нюра. А вторую опознать тяжело. Да и не надо ему это вовсе. Он почти доходит до домофона, как до слуха доносится шепот:       — Бедная. Такого сына непутевого иметь. Стыдоба. Пусть Господь убережет нуждающийхся.       Не будь в нем столько отчаяния — точно вытворил бы что-то. Что-то жестокое и то, чего не поощрила бы мать. Но ее нет. Поэтому он лишь вводит код и под противный писк проходит вглубь, где темно и сыро.       Плеча касаются и он вздрагивает, поднимая взгляд. Кажется, будто прошла целая вечность. Зима глядит беспокойно. Это выражение лица Кащей терпеть не мог.       — Мы это, — он глядит сзади себя, на стоящего Турбо. — Пойдем. Вы доберетесь?       И взгляд кидает на все так же неподвижно сидящего Адидаса. Будто и не дышит вовсе. Кащей еще с секунду смотрит на того, а после лишь безмолвно кивает, вставая. Пальцы застыли от холода. Вовка молодец — предусмотрительный. Руки в карманы засунул.       Не дождавшись, пока он встанет, Никита направляется из двора прочь, пожав руки скорлупе. Курить хочется еще больше. Он обещает себе выкурить пол пачки, вернувшись домой. Единственное доказательство тому, что Вова поднялся, — хруст снега сзади.       Дистанция радует. Авось, образумился, что лезть к старшему не стоит. Плетется сзади, да и пусть. Самая короткая дорога до дома его родительского, где, небось, все уже давно спят. Одни они, слоняры дворовые, забавляются посреди ночи. На улице скоро метель начнется. Еще уходя со двора, перед лицом падали мелкие снежинки. Кащея удивляло то, как только Суворову никогда холодно не бывает. Без шапки, перчаток. Видимо, закалка Афганская. Бред какой-то.       Последний поворот и вот он — дом. Весь свет уже давно погашен, лишь одиноко мерцает заснеженный фонарь у входа. И он даже не прощается. Шаг не замедляет. Просто уходит, вводя цифры и обхватывая холодный металл ручки железной.       Секунда — и ощущение подъездного тепла сменяется твердой стенкой под позвоночником. Дверь ударяется оглушающе где-то слева.       Всего хлопок ресниц, перед глазами мелькнувший темный, спокойный взгляд, усы, и Кащей тут же чувствует обжигающее дыхание на шее. Становится поистине бредово, ведь в следующий миг почти на том же месте становится мокро и все так же жарко, а до уха доносится противный звук оставленного поцелуя.       К такому его никто не готовил. Глаза по пять копеек. И рот собственный — приоткрыт, пребываючи в смятении. Руки горят на затылке. Чужие, одуревше теплые. Миг, два, и губы проезжаются по скулам. По кадыку. И почти поднимаются к щекам, когда Кащей, осознав весь масштаб пиздеца, резко отталкивает Суворова, тут же ладонью вытирая следы стыда. Кто-то ведь мог увидеть.       Даже не успевая подумать о резонности, собственный кулак летит в лицо. Та же самая рука, на которой остались отпечатки этой небылицы. Вова дыхание сбивает, глядит в сторону, челюстью елозит туда-сюда. Вроде, сильно задеть не должно было. Кащей никогда силовыми не отличался. Рука падает и ударяется и бедра, скула вспихивает огнем. Он поднимает глаза и глядит серьезно. Без толики сомнений, будто доказывая — хотел.       — Протрезветь тебе надо, — желчь выливается сама собой, непрошенная. Убывающая.       Вова с минуту стоит вот так — с щеками красными, не разберешь, от холода ли или все же Кащей задел что-то важное. Оскорбил. В темноте не видно, но Никита уверен — зрачки шире некуда. И в следующую же секунду радуется, что его собственных тоже не видно.       Чем дольше Адидас стоит в этой позе — ничего не скрывающей, без атаки, тем больше ему хочется, чтобы тот тоже выместил пар. На нем. Пусть ударит, сломает что-то, этим доказав обратное. Что с дури это вытворил. Не это имел в виду. Пошутил.       Но никто так не шутит. И оба об этом прекрасно знают. Собственный взор то замутняется, то вновь становится ясным. Чужой шмыг носа отрезвляет и после резкого скачка адреналина, Кащей чувствует, как болят костяшки от удара.       Никто слов так и не роняет. Этим все сказано — забыли, замяли. Даю тебе шанс заставить меня поверить, что ничего не было. Ты не целовал, а я — держал дистанцию лучше.       Вова проезжается подошвой ботинка по неровной поверхности пола, разворачивается и совсем уж культурно двери прикрывает, последний взгляд оставляя при себе.

***

      Дни текут по течению. Плавно, однотипно. А Вовка решает последовать примеру старшего — стереть, убрать, сжечь все, что есть в памяти. Или же Кащею так только кажется.       Я не пидор.       Слова в очередной раз бьют тяжелым молотом по и так пострадавшей мозговой коробке. Старшное слово. Но еще страшнее — быть его хозяйном. И страх им стать преследует его всю сознательную жизнь.       Иногда он искренне удивляется, что еще не попал под горячую руку фортуны. Что получается обходить систему, мухлевать. Что не выдает себя. Но годами выстроенные схемы мостов запросто могут рухнуть из-за мелкой загвоздки в чертежах. Суворов словно надоедливый камушек в ботинке, которого нет возможности вытащить. Сидит словно черт на духу даже тогда, когда его рядом вовсе нет.       На горизонте знакомых усов не видать. Колючих, скрывающих верхнюю губу. У Вовы они теплые и слегка шершавые. Кащей хочет выкинуть все из головы, забыть весь бред. Чем сам грешен и чем грешен Адидас. Но мысли вновь путаются, разглядывая себя в зеркале и все цепляясь за то место под скулами. Будто там действительно могло что-то остаться.       Ты больной.       И Кащей прекрасно знает, что это так и есть. Всю жизнь знает. Знает, будучи в шестом классе, выглядывая начинающие формироваться мыщцы одноклассников, бегаюших на физкультуре. Знает, когда ловит себя смотрящего на профиль парня из качалки и то, как капли пота стекают по его шее. Слишком долго, слишком не по-пацански. Знает, заваливая контрольную по сольфеджио, так как почти все время проводит ощушая себя зверем, запертом в клетке, ведь его коленки соприкасаются с рядом сидящим парнем из группы. Ни убежать, ни спрятаться. В тот день Никита думает, что умрет. Резко в январе, с открытым окном в кабинете, ему становится безумно жарко.       И прекрасно о своей неправильности знает притягивая ближе к себе Вадима, делясь сладкой истомой интимности, толкаясь языком в чужой рот. Все он прекрасно знает, но Вова чересчур точно попадает туда, куда надо.       Око за око, получается. И это нервирует.       Неделя эта выдается терпимой, относительно. Не считая трех выкуренных пачек сигарет. Иногда Кащей жалеет, что отца у него не было. Не раз слышал, что отцы, заметившие своих потомков курящих, заставляли пачку целиком прикончить. После такого не то, что табак в горло не лезет. Это горло как будто и не твое вовсе становится. Так, плоть, по которой проехались наждачкой, не больше.       Календарь настенный показывает двадцатого декабря. Кащей и сам не знает, чего до сих пор покупает их — непонятные рецепты и анекдоты на обратной стороне даты и дебильные картинки на обложке радости мало доставляют. Но это единственное, что оставляет яркие воспоминания о матери. Будто и не уходила вовсе. Вот ее календарь, купленный после работы в вечер среды. Вот она возвращается домой, и попутно кричит ставить чай, если видит ботинки Никиты в прихожой. Вот они вместе сидят на кухне и он слушает истории про буйного Сашеньку, который дергает постоянно косички Леночке. Умная девочка, далеко пойдет. Мама часто так о детях отзывалась.       Утро не задалось и весь день пошел на смарку. Пролитый кофе, засорившаяся раковина, слишком липкая клеенка на столе, закончевшиеся спички. И сборы пришлось перекинуть на Вову. Кащей просто не явился на коробку. Наверное, смекнули, что и не появится он вовсе. Слишком много рисков. Особенно, если утро выдается избирательно отвратительным.             Поэтому приходилось отсиживаться дома. Исчезнуть из поля зрения. Видеть кого-то желания не было. А в особенности Суворова. Ни старшего, ни младшего. Ведь Кащей был уверен, что из рук все падало именно из-за него. Из-за его натуры сучливой и того, как отверг. Понадумывает себе невесть чего и отсиживается у своей Наташки, небось. Кащей уже ничего не думает. Это никогда ни к чему хорошему не приводит. Лишь крышу сносит порядком.       Что сносило целый год после отбытия Вадима из их батальонна, что сносит сейчас. Он и правда больной. Вова, сволочь такая, прав оказывается, как не крути. Только почему-то сам и полез к нему первым. Чтобы что? Степень психоза проверить? Диагноз поставить лихой? Чушь.       Он сминает салфетку комом, что усердео складывал в фигуры последние минут двадцать. Надо отвлечься. Они там, наверное, уже обсуждают план действий по прокату видака. Зима что-то говорил про то, как дядя грозился вызвать ментов, когда они перелезали через окно. Небось, уже и прибыль чувствуют нутром. А он здесь. Отсиживается. Из-за ебучего старшака. Который по его милости на этих должностях. Не пекись Кащей так сильно о пацанах, Универсамовских уже давно бы и след простыл в истории Казани. Надо голову лечить.

***

      Приходится скрываться по углам. Кащей кроет себя самого же трехэтажным матом. Где такое вообще видано? Старший. Авторитет. И по стенам шастает, зыркая в стороны. Пацаны же везде кишат. Увидит еще кто. Скажет: «Чего же ты, Кащей, не удосужился кинуть глаз на дело наше? После сам же и пизды за халтуру даешь. А, когда надо, тебя нигде нет».       Топая тяжелыми ботинками по снегу, вминая его в землю, он ненавидит себя за эту слабость к куреву. А началось ведь как у всех — с баловства детского. Так, чуток курнуть с ребятями из армии, дождавшись, пока комендантура осмотрит их блок. А блоков ведь уйма — пока проглядишь все, и облысеть успеть можно. Затяжка идет по кругу, ни больше, ни меньше. И вкус кажется таким горьким, что к глазам подступает влага. Но Никита терпит. Никто не кашляет, и уж тем более слезки не смахивает. Все опытные, деловые почти, делятся всевозможными историями от баб перезыренных до зубов выбитых при замесах дворовых.       Кащей сидит и лишь слушает. Надо быть как все. Это срабатывает. Проверено. Школа. Двор. Несколько лет музыкалки. Тихих не тормошат. Их просто не видят. Он думает, что лучше так, чем быть мишенью. Наверное, попытка в детском саду стать одним целым с коллективом, не увенчавшиеся успехом, и становится точкой невозврата. Жить небогато — не есть плохо. Плохо то, что четырехлетний Кащей думает, что дети жестокими быть не могут, а слезы мамины — тихие, горькие — в гостинной, зашивая очередную порванную нарочно кофточку, лишь звуки с улицы, которые слышит маленький мальчик из своей кровати.       Самый близкий магазин за углом пустует. Продавщица скучает, журнал перелистывает. Рядом стоит чашка кофе, придавая характерный запах помещению. Он заходит вглубь, не здороваясь. Подходит к морозильнику, оглядывается. Рядышком совсем стоит бабушка, сгорбившись. Открывая окошко морозильника, замечает, как та пытается пакет расправить для конфет. Кащей выдыхает.       — Мать, дай помогу, — и фактически вырывает его из чужих рук, одним скольжением раскрывает целлофан. Бабуля смотрит серьезно, но в глазах плещется блеклый ручей. — Каких? Вот этих?       — Да, внучок, этих. Грильяжных, — Кащей без лишних колебании насыпает в мешок охапку конфет, гдядя, и видя отрицательный моток головой. Завязывает, отдает в руки. — Спасибо тебе, внучок.       На ней темным, пушистым комом висит пальто, а на голову аккуратно накинут платок. Белый, с вышивкой из роз. Или еще чего-то там. Не разглядеть. Он подмечает, что у старушки руки совсем никуда не годятся — дрожат, перекладывая продукты в корзине. Он собирается уходить, исполнив свой какой-никакой человеческий долг, как слышит:       — Ты знаешь, у меня ведь никого нет. Все разъехались. Одна я тут осталась. Скучаю. Но гляди, авось, на праздники и приедут. Вот, пенсию получила, куплю конфетки внучке. Любимые ее.       Он лишь вздыхает на это тихо. Не приедет никто. Никогда не приезжает. Это замкнутый круг, из которого не уходят. В нем умирают.       — Ладно, бывай, мать. С праздниками.       И больше не оборачивается. Не слышит ничего. Быстро берет из приоткрытой каморки первую попавшуюся пачку пельменей и идет к кассе быстрым шагом, бросая все на прилавок. Розовая помада раздражает взгляд. Приходится отвести.       — Что-то еще? — лениво интересуется.       — Две пачки «Беломора» и водку. И пакет.       — Какую? — на прилавок указывает, смотрит беззаботно.       — Любую, — детские новогодние утренники скользят воспоминаниями. Он смотрит на ослепляющий снег через окно.       Перед ним появляется два прямоугольных коробка и бутыль «Русской» водки. Дрянь. Кащей даже слегка внутренне оскорблен, что она не предлагает ему «Московскую». А потом понимает, что не купил бы. Безвкусная. Раз пробовал, а до смерти не забудет эту прозрачную жидкость в стеклышке для людишек с цацками.       Расплатившись и сложив все в пакет, он выходит на улицу, тут же закуривая. Поправляет ушанку на голове, выдыхая дым. Бутылка трется об упаковку пластиковую и булькает характерно, разгоняя пузырь туда-сюда.       Дым на вкус легкий. Не царапает ничего внутри. Разве только сердце. Слегка. Не сильно ощутимо. Образ Вадима лезет в голову. То, как тот в воспоминаниях держит сигарету лишь большим и указательным пальцами. Как делает безумно долгие затяжки, что, кажется, сигарета дотлеет в считанные секунды. Не дотлевает. Он всегда последнюю затяжку оставляет ему.       Табак, разделенный на двоих. Ощущения от касаний у грязных плиток душевых. Тихие, сорванные вздохи, прикрытые ладонью. Жадные, похотливые глаза напротив. И долгие разговоры, шепотом, на земле холодной. Теплая кожа, которой накрывают коленку, поглаживая. А днем — ничего. Ни единого брошенного взгляда. Ни на построении, ни на обеде, ни уж тем более на боевой подготовке, где по счастливой случайности им обязательно повезет встать месте.       — Что будешь делать?       Они оба сидят на подоконнике. Плечо мерзнет от холода сквозь продуваемое окно. На краешке виднеется занесенный снег, которым застелило землю еще месяц назад. Кировская область была гораздо щепетильнее по теме зимы, нежели родная Казань.       — Не знаю, — он затягивается, расправляя плечи, пытаясь согреться движением. — Меня ждет девушка. Невеста. Моя.       Никита лишь кивает, не поворачиваясь. Их ноги соприкасаются и ему кажется, что даже через толстую кожу чешек исходит тепло. Или просто хочется думать, что их связывает что-то большее, чем простая животная похоть и разговоры обо всем, кроме того, что между ними. Ведь ничего нет. Вадим еще с самого начала казался рассудительным. И Никита предполагал, что он не один. Может, у него был кто-то там, в Перми, с кем он также делил грехи. Новость не удивила.       — Ты? — и он наконец переводит взгляд на внимательно смотрящего него с уличных фонарей.       — Придумаю. Работу, может, найду.       — Понятно.       Выражение чужого лица выдавало, что он, где-то в глубине сознания, хотел задать вопрос о том, а есть ли у него кто-то. Но не задал. Возможно, ему плевать. Никто ничего никому не обещает. И они оба знают — это все останется в помещении их девятой казармы. Никаких следов, остатков временной слабости допущенных «а если».       Кащей встряхивает головой, заворачивая за перекресток. Вадим женился. Наверное, и ребенок имеется. Скорее всего, спрятал все в долгий ящик, к которому не принято возвращаться. Возможно, изменяет ей так же, как изменял с ним ей.       Рука, сжимающая пакет, немеет от мороза и становится красной, пока он добирается до дома. Поднимается на свой третий этаж. Лестничный пролет воняет варенными яйцами. Он спешит скрыться за дверью собственной квартиры. Снег, упавший с ботинок на коврик, тут же тает. Он снимает ушанку и пальто, вешая все на крючки и проходит на кухню.       Злость сдержанно плескается внутри, норовя разлиться. Водка на ощупь холодная после улицы. В холодильнике одиноко стоят несколько склянок, пару морковок и оставшийся пирог, который давно просрочен. Выкидывать в падлу. Пусть стоит. Одно другому не мешает.       Открыв морозильную камеру, становится понятно, что оттуда надо вытягивать заморозки. Половина летит в тот самый холодильник, а водка вписывается как родненькая в ледяных стенах. Туда же приземляется упаковка шуршащих пельменей. И дверца закрывается с особым остверенением. А лицо Кащея спокойное-спокойное, лишь жилка на лбу слегка пульсирует время от времени.       Плетется в ванную, открывает кран и умывается холодной водой. Горячей нет уже неделю. Плитка рядом с размытым зеркалом отражает зелеными узорами и заставляет поморщиться. В моменте вспоминается мамина квартира. Ее запах — выпечки, свежих простыней — и светлые комнаты. Там света будто больше. Он задается вопросом, как там живут новые жильцы.       После смерти матери у него не остается ничего. Чего-то родного, близкого. Первые месяцы в пустом доме кажутся трагичными. В память особенно въелась прихожая, в которой все еще стоят мамины коричневые туфли, которых она надевает, выходя на работу. Все на своих местах, кроме самого главного. Не сумев смириться с пустующим домом, угасающим видом места, в которое мать внедрила столько жизни, он его продает. Со скрипящими зубами отдает свои ключи и в последний раз провожает бежевые стены коридора, в котором еще остались на проеме метки его роста.       Возвращаться каждый раз в новое жилье — однушку недалеко от центра города — превыше него самого. Тошно. Даже после нескольких лет.       Вода не отрезвляет. Стукнув ладонью по железной части, Кащей садится на край ванны, смотрит перед собой. Капли стекают по подбородку и ударяются о темный силуэт его брюк. В один миг все стирает рукавом черной рубашки, на котором остается влажное пятно. Зарывается в волосы, оттягивает, и глядит вверх, слегка прикрывая глаза.       — Хотел бы убраться отсюда? — в очередную из ночей спрашивает Вадим. Дым, вытекающий из его рта, стремится к высокому потолку.       — Не знаю, — а он лишь смотрит на изгиб чужих губ. На то, как плавно опускаются и поднимаются ресницы. — А ты?       — Да, — и по привычке сует остаток сигареты в пальцы. В руках крутит пачку «Беломора». Почти все в отряде курят «Яву». — В Штаты. Там все другое. И люди тоже другие. Добрее.       Молодой совсем, в мечтах живет. Кровь кипит в жилах. Хочется горы свернуть. Еще даже не знает, что по возвращению его ждет невеста. И скоро у него родится сын, которого тот назовет Никитой. В честь Хрущева. Так он скажет юной жене. Красивое имя, не на каждом углу встретишь.       — Нет тут жизни, — и глядит совсем серьезно. В глазах плескается тоска по тому, чего у него никогда и не было. — Тут одна гниль.       Кащей поднимается и почти быстрым шагом разрезает коридор, проходя вновь на кухню. Через пару мгновении на стол приземляется бутылка «Русской». Надо отвлечься. Просто отвлечься. Всегда помогает. Рано или поздно эти воспоминания его убьют.
4 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (1)