***
Ноги всё-таки несут его. Не к мастерской, не к Касеки — просто куда-то, где можно спрятаться от собственной пустоты за чужим шумом. Он идёт на звуки, на голоса, надеясь, что механическое движение вытолкнет его из этого ступора. Все дышит весной — неторопливо, но неотвратимо. Сегодня первый день когда снег не лежит плотным одеялом, а съёжился, превратился в рыхлую, ноздреватую массу, которая оседает под ногами. Грязь липнет к подошвам, делает чавкающие шаги тяжёлыми, приходится прилагать усилие, чтобы выдирать ноги из этой жижи. Сенку почти рад этому усилию — оно отвлекает. Хотя бы чуть-чуть. Зато капель — удивительно чистая, звонкая — падает с крыш, и в этом ритме есть что-то успокаивающее, почти медитативное. Каждая капля разбивается о деревянные настилы, о камни, о лужи, и звуки складываются в бесконечный, монотонный перезвон. На ветвях деревьев, ещё голых, дрожат капли. В них запутывается бледное весеннее солнце и они вспыхивают на секунду, переливаются, прежде чем сорваться вниз. Сенку идёт, глядя под ноги, на эту грязь, остатки снега, отражения неба в лужах, без единой мысли в голове. Издалека слышится смех. Сенку останавливается, не дойдя до поворота. Сердце уже привычно за эти дни пропускает удар. Он узнаёт его, не голос даже — ритм, интонацию, то, как паузы между фразами заполняются чужим весельем. Он врезается в тишину его мыслей, разбивает её на осколки. Ген стоит в центре небольшой группы: несколько деревенских, кто чинит забор, кто просто устроился на бревне перекусить, пара ребятишек крутится рядом, ловя каждое его слово. Суйка примостилась на корточках прямо у его ног, задрав голову, и слушает с таким видом, будто перед ней великий фокусник. Ген одет в свою обычную рубашку с разорванным рукавом в которой ходит уже несколько месяцев, но умудряется выглядеть в ней так, будто это сценический костюм. Волосы растрёпаны чуть сильнее обычного. Ветер или он сам взъерошил их для пущего эффекта. На шее висел потёртый шнурок с какой-то деревяшкой, похожей на брелок, которого раньше не было. Он что-то рассказывает — жестикулирует, меняет голоса, разыгрывает целую сценку. — …и тут я понимаю: администратор отеля, этот важный дядечка в пиджаке, — Ген изображает, как поправляет несуществующий галстук, выпячивает грудь и делает строгое лицо, — смотрит на меня так, будто я пришёл грабить сейф! А я, — он тычет себя в грудь, — стою в чём мать родила, потому что мою сумку с вещами украли в аэропорту! Ну, почти в чём мать родила. В трусах, халате и носках. Разного цвета. Он меняет голоса с калейдоскопической скоростью: вот он — напыщенный администратор с гнусавыми интонациями, тут же растерянный японский турист, пытающийся объяснить по-английски, где его багаж, внезапно уже охранник, который вызывающе поигрывает воображаемой дубинкой. Руки летят в стороны, пальцы рисуют в воздухе сцены, ладони то сжимаются в кулаки, изображая возмущение, то растопыриваются веером, показывая степень отчаяния. Он наклоняется всем корпусом, когда шепчет «пожалуйста, помогите», и резко выпрямляется, когда переключается на «администратора». Его брови живут отдельной жизнью — то взлетают в притворном ужасе, то сходятся к переносице, то одна выгибается дугой, пока другая остаётся на месте. Параллельно он ловко вбрасывает для всех пояснения: — Отель — это такой общий дом, но только для богатых, — бросает он, мельком глянув на озадаченную Суйку. — Администратор — главный там, типа старосты, только в дурацком костюме. Суйка кивает, не сводя с него глаз. Ген изображает, как пытается жестами объяснить охраннику, что такое Япония, и показывает пальцами «маленький остров». А охранник, тут Ген делает страшные глаза и скрещивает руки перед грудью, решает, что это карате, и вызывает подмогу. Слушатели хохочут — кто-то держится за живот, всхлипывая, другие просто запрокидывают голову, третьи качают головой, но широко улыбаются, по-настоящему. Даже самые хмурые, кажется, растворяются в этом моменте: фыркают, отвернувшись, будто не хотят показывать, что смешно, но плечи все-таки выдают. Ген замечает это краем глаза и его довольная улыбка становится чуть теплее. Сенку просто замирает в паре метров, не подходя ближе. Ген все также продолжает свой рассказ. Он не оборачивается, не сбивается, не меняет тон голоса. Но Сенку замечает что в какой-то момент, на долю секунды, Ген чуть заметно поворачивает голову в его сторону. Взгляд скользит по фигуре на периферии и тут же возвращается к слушателям. В нем нет ничего, никакой злости, боли, приглашения. Просто появился, мгновенно упорхнув. Будто там ничего и нет. Ген снова смеётся вместе со всеми, запрокинув голову, открыто, звонко. Его горло вибрирует, ключицы выступают над воротником рубашки, он проводит рукой по волосам, откидывая их назад — и чёрные с белыми пряди небрежно падают на лоб, рассыпаются в беспорядке, который выглядит естественным, живым, таким знакомым. Жест, который Сенку видел сотни раз. Раньше этот жест был обращён и к нему тоже. Сейчас — нет. Сенку стоит, вжавшись в тень покосившегося плетня и смотрит. Смех долетает до него обрывками — тёплый, настоящий, не для него. Он физически ощущает границу, которую не переступить: вот она, в нескольких шагах, прозрачная, но твёрже камня. Ген что-то говорит Суйке, та дёргает его за рукав, требуя продолжения, и он треплет её по арбузному шлему — легко, почти невесомо — и кивает, обещая ещё одну историю. В груди сжимается, ему не больно, скорее пусто. Внутри вынули орган, к которому привык, и теперь тело не понимает, как дышать дальше. Он хочет шагнуть вперёд. Хочет, чтобы Ген обернулся, посмотрел на него — не сквозь, а просто увидел. Хочет услышать свой голос в этом смехе, быть частью этого жеста, этой жизни. Но ноги не двигаются. Язык не поворачивается. Потому что он знает: если подойдёт, смех стихнет. Лицо Гена станет вежливым и пустым. И эта пустота будет страшнее, чем сейчас — когда он просто стоит здесь, в тени, и смотрит, как тот живёт своей жизнью. Сенку разворачивается и уходит. Шаги вязнут в грязи, капель бьёт по темени, но он не слышит ничего, кроме тишины внутри. Никто не провожает его взглядом — зачем? Он и сам не уверен, был ли здесь вообще.***
Сенку садится за стол, перед ним развёрнутый чертёж: деталь парового двигателя, поршневая группа, над которой они бились последнюю неделю. Рядом грифель, линейка, угольник. Всё на своих местах, готовое к работе. Он смотрит на него уже двадцать минут. Линии все также плывут. Не расплываются буквально просто перестают складываться в конструкцию. Он знает, что там должно быть: цилиндр, золотниковая камера, угол наклона парораспределительного механизма. Сам вычерчивал это три дня назад, сверялся с расчётами, спорил с Касеки о допусках. Сейчас перед ним просто бумага, исчерченная штрихами, не имеющими смысла. Моргает, трёт глаза и снова смотрит. Взгляд застывает где-то между линий чертежа и проваливается. Вглубь, в белую пустоту бумаги, из которой не хочет проступать ничего. Мысли сворачиваются в кольца, тормозят, застревают на полпути. Он просто бесконечно вглядывается в одну точку, не видя её. Но внутри, на границе сознания, что-то всё же шевелится. Образы всплывают и тонут, не оформляясь в слова. Как Ген смеялся с другими — тем смехом, который раньше был доступен и ему. И слова — не все, обрывками: «Ты записал меня в протокол», «Я знаю, что ты всё равно считаешь», «Придурок». Свои собственные мысли путаются с чужими фразами, перемешиваются, не складываются в логическую цепочку. Всё это просто висит где-то под рёбрами — тяжёлое, липкое, невычисляемое. Пальцы, всё ещё сжимающие грифель, постепенно расслабляются. Хватка исчезает незаметно. Мышцы устали удерживать то, что не требует удержания. Грифель выскальзывает, падает на пол и раскалывается надвое. Сенку не сразу понимает, что это было. Опускает взгляд на обломки и одновременно, одним движением, проводит рукой по лицу. Жест усталости, автоматический, почти бессознательный. Ладонь скользит от лба к подбородку, стирая выражение, которого никто не видит. Потом он нагибается, чтобы поднять обломки, и застывает, согнувшись. За окном слышны шаги. Быстрые, лёгкие, знакомые до боли. Сердце пропускает удар. Он выпрямляется резко, поворачивает голову к окну. Мимо идёт Ген. С какой-то коробкой в руках, сосредоточенный, что-то бормочет под нос — репетирует голос, оттачивает каждую интонацию, чтобы идеально отыграть Лиллиан Вайнберг. «Дорогие… жители Японии…» — долетает обрывок, заглушённый стеклом. Он сидит неподвижно, и тишина в лаборатории становится какой-то другой. В ней слишком отчётливо слышно, как за стеной капает вода, как где-то далеко перекликаются голоса, как его собственное дыхание — слишком частое, слишком поверхностное — не может успокоиться. Мысли начали приходить сами не спрашивая разрешения. Как так вышло? Вопрос повисает в голове, и Сенку не сразу понимает, о чём он вообще спрашивает. О чём именно — «как так вышло»? Он закрывает глаза, и перед ними всплывает лицо Гена. Не сегодняшнее — пустое, вежливое, чужое. А то, прежнее. С прищуром, с усмешкой, с этим его вечным «Сенку-чан», от которого хотелось закатывать глаза, но почему-то никогда не хотелось, чтобы он переставал. Когда это началось? Он пытается вспомнить. Пытается найти точку отсчёта — момент, когда Ген просто полезным человеком из царства Цукасы, просто союзником. Когда его образ закрепился в голове настолько, что без него мысли перестали складываться в правильном порядке. Может, в тот раз, когда Ген впервые рассмеялся над его неудачной шуткой? Или когда ночью, у костра, рассказывал о своей жизни до каменного века и Сенку поймал себя на том, что слушает не как аналитик, собирающий данные, а просто… слушает? Или позже, когда Ген впервые ушёл, не попрощавшись, и Сенку полдня ловил себя на том, что прислушивается к шагам за дверью? Почему я начал это записывать? Этот вопрос — самый странный. Он всегда всё записывал. Данные, наблюдения, гипотезы. Это его способ думать. Но с Геном… с Геном он записывал не только данные. Он записывал то, что обычно не фиксировал у других. Интонации. Жесты. То, как Ген улыбается, когда нервничает. То, как он трёт переносицу, если устал. То, что он перед сном всегда поворачивается на левый бок. Но зачем ему все это? Какая практическая польза в этих наблюдениях? Никакой. Но он записывал. Потому что не мог не записывать. Потому что это был единственный способ удержать в руках то, что ускользало, не поддавалось классификации, не влезало ни в одну формулу. Почему я так много думаю о нём? Вопрос — как удар под дых. Ответа на него нет, просто думает и всё. Потому что образ Гена въелся в каждый угол сознания, и теперь, когда его нет, эти углы зияют пустотой. Потому что он привык. Привык к его голосу, к его присутствию, к тому, что можно в любой момент поднять голову от чертежей и увидеть эту дурацкую улыбку, услышать очередную нелепую вещь. Когда он стал необходим? Не как «Переменная Г», не как очередная задача, которую нужно решить, а как… Сенку не может закончить эту мысль. Потому что слова, которые там должны стоять, не поддаются верификации, их измерение кажется ему физически невозможным. Он сидит, уставившись в чертёж, внутри — ни формул, ни расчётов, ни привычного внутреннего диалога. Только это липкое, тянущее ощущение, которому он не знает названия. Ему приходит мысль, что… Дверь скрипит. Сенку вздрагивает так, что чуть не падает со стула, судорожный вдох — он даже не заметил, что перестал дышать. Руки впиваются в край стола. В проём безобидно просовывается лысая голова Касеки. — Сенку! А я тебя везде ищу! Старик вваливается в лабораторию, таща под мышкой какой-то хитроумный металлический узел. От него пахнет металлом, маслом и мастерской. — Я тут с рычагом для парового двигателя никак не разберусь, — Касеки уже не говорит, а тарахтит, разворачивая свою конструкцию прямо на столе, поверх чертежей. — По твоим чертежам длина вроде сходится, но когда я креплю к основанию, плечо силы вообще не то получается. Может, я угол неправильно выставил? Или металл другой взять? Тут у меня есть кусок от старого механизма, мы его на прошлой неделе нашли, он по твёрдости вроде подходит, но я не уверен… Касеки тычет пальцем в сочленение, водит рукой по рычагу, показывая проблему. Он не замечает ничего — ни дрожащих рук Сенку, ни пустоты в его глазах, ни того, что тот даже не повернул головы. — …понимаешь, если нагрузка распределяется вот так, то ось надо смещать, но тогда крепление не влезает в пазы. Я думал, может, мы пружину добавим для амортизации, но тогда конструкция тяжелее станет, а нам же мобильность нужна. Что скажешь? Сенку смотрит на рычаг. Металл блестит в свете лампы. Касеки продолжает говорить, жестикулировать, чертить пальцем в воздухе траектории. Сенку открывает рот, чтобы ответить и понимает, что не может. Слова есть. Формулы есть. Он знает, что сказать: угол наклона сорок пять градусов, коэффициент трения стали по дереву, момент силы с учётом дополнительной массы. Он может рассчитать всё за минуту. Мозг выдаёт цифры автоматически, даже не напрягаясь. Но слова не выходят. Они застревают где-то в горле, в груди, в том месте, где ещё недавно клубились мысли о Гене. Рот приоткрыт, но звука нет. Язык будто прирос к нёбу, губы не слушаются. Он смотрит на рычаг, на чертежи, на руки Касеки, которые жестикулируют перед его лицом. Глаза видят, уши слышат — голос старика, скрип половиц, капель за окном. Мозг обрабатывает информацию. Но где-то между слуховым нервом и речевым центром образовалась пустота. Сигнал идёт, доходит, но гаснет, не достигнув цели. — Сенку? Голос Касеки пробивается сквозь эту пустоту, но не рассеивает её. Сенку сидит неподвижно, глаза открыты, но взгляд устремлён в одну точку — на рычаг, на блик, на металлическую поверхность, в которой дрожит отражение лампы. Лицо бледное, даже губы потеряли цвет. Пальцы правой руки лежат на столе, расслабленные и бесполезные, а левая, незаметно для него самого, теребит край рукава. Большой палец снова и снова проводит по указательному, сдирая тонкую кожицу заусенца. Раз за разом — механическое, бессознательное движение, которое обычно помогает сосредоточиться, а сейчас просто заполняет пустоту. На подушечке уже выступила крошечная капля крови, но он не замечает. Волосы еще больше разметались: выбившиеся пряди падают на лоб, касаются бровей, закрывают ухо. Он даже не пробует их убрать, хотя на голове буквально взрыв. Касеки перестаёт жестикулировать. Грузно ставит свою железяку на пол, и та издаёт глухой металлический стук. — Ты чего? Завис? Сенку сглатывает. Кадык дёргается, когда он пытается сглотнуть, но в горле сухо, глотать нечего. Он заставляет себя посмотреть на Касеки прямо, как обычно. Наверное, получается не очень, потому что он хмурится. — Угол, — выдавливает Сенку. Голос чужой, хриплый, как будто неделю не разговаривал. — Угол наклона… нужно пересчитать. Я… сейчас все сделаю. Касеки смотрит на него с неподдельным беспокойством. Он видел всё, что происходило с парнем последние пару дней, но тактично молчал. Сейчас же у Сенку было такое выражение лица, будто он брошенный щенок, который сидит под грозой — его бросил не только хозяин, но и мама, папа, сёстры, братья. Да и вообще Всемирное общество защиты животных отказалось от него и выгнало умирать на улицу. Игнорировать такое для Касеки было сродни предательству. — Сенку, ты себя вообще как чувствуешь? — осторожно спрашивает Касеки. Голос уже не тарахтит, а тихий, почти участливый. — Может, отдохнёшь? — Всё нормально, — автоматически отвечает Сенку. Это даже не ложь — просто рефлекс. — Оставь чертежи. Я посмотрю. Касеки мнётся. Ему явно не нравится то, что он видит. Но он знает Сенку — если тот сказал «всё нормально», спорить бесполезно. Можно только подождать, пока сам признает, что не нормально. Или пока не рухнет. — Ну смотри сам, — старик осторожно кладёт рычаг на край стола, подальше от чертежей. — Я зайду позже. Ты это… если что, зови. Он выходит, тихо прикрыв дверь. В последний момент оглядывается и в его взгляде столько непрошеной жалости, что хочется отвернуться. Сенку остаётся один. Он сидит неподвижно, глядя на рычаг, который Касеки так и оставил на столе. Тут раскиданы чертежи, разложенные веером, обломки грифеля, которые так и лежат, дверь, за которой только что скрылся старик. На окно, за которым уже никого нет. Рука сама тянется к столу, к стопке бумаг. Пальцы перебирают листы — расчёты, схемы, наброски. И вдруг натыкаются на что-то другое, не его почерк. Сенку замирает, медленно вытягивает лист. Бумага чуть помята, края немного загнулись — видимо, Ген торопился, когда писал, и просто сунул куда-то, не заботясь о сохранности. Строчки размашистые, с небрежными завитушками, торопливые. Буквы то прыгают вверх, то проваливаются вниз — человек явно писал на ходу, может, даже стоя, пристроив лист на колене. Чернила кое-где лениво расплылись. Он провел пальцем по строчкам и почувствовал запах сухой травы. В записке — какие-то заметки по плану, сухие, рабочие детали. Сенку даже помнит тот разговор. Ген тогда сидел напротив, что-то быстро записывал, поднимал глаза, переспрашивал, снова писал. Смеялся чему-то своему, когда Сенку слишком увлёкся расчётами. Поправлял волосы, стоило Сенку поднять голову от чертежей и задержать взгляд чуть дольше, чем нужно. Сейчас смотря на эти строчки он понимает, что не помнит, о чём они. Какой план, какая драма, какой Цукаса. Всё, что осталось от того разговора — этот листок и ощущение, что Ген тогда был рядом. Что в комнате было теплее. Дышалось легче. Зачем я это храню? Вопрос повисает в воздухе. Ответа нет. Он не хранил этот лист специально — просто забыл выбросить, завалился среди других бумаг. Но теперь, глядя на него, понимает, что не выбросит. И внутри, в первый раз за долгое время, не пустота. Тяжесть. Гулкая, ноющая, почти физическая. Он хотел бы спросить «что происходит?» но даже не знает, кого спрашивать. Гена? Себя? Судьбу, которая свела их вместе в этом каменном веке? Листок дрожит в пальцах. Слишком сильно дрожит. Сенку осторожно, почти бережно, кладёт его обратно в стопку. Придавливает сверху чертежом, чтобы не улетел.***
Сенку выходит из лаборатории, не закрывая дверь. Ноги сами несут его к опушке, туда, где начинается лес. Никто его не окликает. Может, не замечают. Может, видят и не хотят трогать. В последнее время к нему вообще подходят только по делу. Лес встречает его тишиной. Здесь, под кронами, ещё лежит снег — не везде, пятнами, но достаточно, чтобы ноги проваливались по щиколотку. Сенку идёт медленно, не разбирая дороги. Просто углубляется дальше, туда, где деревья стоят плотнее, а звуки деревни затихают окончательно. Через какое-то время он останавливается. Вокруг — только стволы, снег, серое небо сквозь ветки. Ни одного человека. Даже птиц не слышно. Сенку садится прямо на снег, прислонившись спиной к широкому стволу. Холод пробирается сквозь ткань, но он не обращает внимания. Смотрит вверх, на переплетение веток, на клочья неба между ними. С неба сыплется что-то странное — не снег уже, но ещё не дождь. Маленькие, колючие льдинки, которые больно секут лицо, если подставить его ветру. Сенку ловит одну на ладонь — она тает мгновенно, оставляя только мокрый след и ощущение холода. Списки дел, которые он не сделал. Сроки, которые поджимают. Цифры, формулы, чертежи — всё это мельтешит, перебивая друг друга, как стая насекомых. Сенку позволяет им жужжать, не пытаясь упорядочить. Всё равно не получается. Потом насекомые затихают. И в тишине всплывает лицо Гена. Не конкретное выражение — просто лицо. Как оно выглядит, когда Ген о чём-то задумался и забыл надеть маску. Как он хмурится, читая что-то сложное. Как смотрел тогда, перед тем как сказать «Придурок» и уйти. Сенку честно пытается отогнать эти картинки. Всплывает другое. Мост через реку и Ген, размахивающий руками, изображающий полного дурачка перед Магмой. Цветочки, из ниоткуда, дурацкий фальшивый смех, наигранная беспомощность — и Магма, который ведётся, отвлекается, верит его лжи. Ген оборачивается на секунду, встречается взглядом с Сенку и в глазах пляшут чёртики. Или обсерватория, Ген на полу, на циновке, бледный до синевы, с лихорадочным румянцем на скулах. Рана, которую ему оставили копьем, дала воспаление. Ген метался во сне, бормотал что-то бессвязное, а Сенку сидел рядом и считал вдохи. Слишком частые и слабые. Рассвет, когда Сенку сидел, слушая рассказы Рури. Голос у неё был тихий, убаюкивающий, но твердый. Сенку боролся со сном, проигрывая. Веки тяжелели, мысли путались, он уже почти провалился в темноту, когда дверь скрипнула. Ген с двумя кружками. Он тогда протянул одну ему, сел рядом, прислонившись к стене. Сказал что-то про «старикам тоже нужно пить чай, а то рассыпетесь». Сенку хмыкнул, взял кружку. Ген посидел минут пять, слушая Рури, а потом — просто уснул. Свернулся калачиком, поджав ноги, уткнулся носом в сгиб локтя и засопел. Как кошка. Сейчас, сидя под деревом, он вспоминает это — и понимает, что улыбается. Криво, странно, сам не зная чему. Мысли сворачивают не туда. Сенку чувствует это, но не может их выпрямить. Он сидит под деревом, смотрит в небо, ловит на ладонь тающие льдинки и думает о Гене. Сенку задается вопросом — все это привычка или потребность? Пробует переключиться — проводит диагностику состояния. Это хотя бы знакомо. Мысленно перебирает параметры, как будто заполняет отчёт, который давно пора написать. Продуктивность: минус сорок — нет, если честно, то уже все пятьдесят пять процентов. Спит ноль-два часа в сутки, третьи сутки подряд, и организм начинает подавать сигналы, которые нельзя игнорировать. Руки дрожат — мелко, постоянно, и когда пытается чертить, линии пляшут, уходят в сторону, приходится переделывать по три раза. Сердце ухает куда-то в горло при каждом звуке за дверью — особенно если шаги лёгкие, быстрые, похожие на те, что когда-то означали «Ген зашёл поболтать». А теперь означают просто «мимо». Концентрация держится от силы минут пять, потом мысли снова утекают в ту же сторону, и он ловит себя на том, что смотрит в чертёж, но видит не линии, а лицо. Список получается длинным и пугающим. Сенку вдруг понимает, что это всё уже было. Не с ним, а в учебниках. В главах про зависимости, что-то про синдром отмены. Организм привык к веществу, без которого больше не функционирует, а вещество исчезло. И теперь все системы дают сбой — одна за другой, потому что регуляция нарушена, потому что нужен этот компонент, а его нет. Только вещество — не химическое соединение. Не алкоголь, не никотин, ничего такого. Сенку физически сгибается, опираясь локтями о колени, потому что внутри что-то обрывается и падает. Он сидит в снегу, прижавшись спиной к дереву, и смотрит в одну точку перед собой, не видя ничего. Неужели Объект Г стал необходимым условием функционирования системы? Он не может без него? Без этого конкретного человека — без его голоса, без его присутствия, без возможности просто знать, что он рядом — мозг отказывается работать правильно. Сенку сидит так долго. Снег под ним начинает таять от тепла тела, но он не замечает. Внутри — пустота и холодная, почти механическая решимость, которая приходит только тогда, когда отступать уже некуда. Если контакт необходим, значит его нужно восстановить. Любой ценой. Потому что система не работает без этого компонента. Потому что дальше так нельзя. Потому что если он сейчас не сделает что-то — он просто перестанет функционировать как учёный, как лидер, как человек вообще. Сенку поднимает голову, смотрит на небо. Солнце уже сместилось — он просидел здесь около часа. Пора возвращаться. Он встаёт. Ноги затекли от холода и неподвижности, приходится постоять, пережидая, пока чувствительность вернётся. Потом идёт обратно, к деревне, проваливаясь в снег, не замечая холода. Внутри уже формируется план. Не протокол — он дал зарок не открывать блокнот. Просто понимание: надо быть рядом. Не наблюдать, не записывать, не анализировать — просто быть в одном пространстве. Достаточно долго, чтобы Ген привык. Достаточно тихо, чтобы не спугнуть. Сенку не знает, сработает ли это. Но других вариантов у него всё равно нет.***
Вечером того же дня в большой хижине собираются ключевые. Кохаку сидит у входа, точильный камень при ней — на всякий случай. Магма занял половину скамьи, раскинув руки, и лениво наблюдает за происходящим. Касеки притащил ворох чертежей — они громоздятся на столе поверх карты. Несколько воинов из отряда Магмы жмутся у стен, делая вид, что понимают, о чём пойдёт речь. Ген стоит в стороне. Сенку замечает его сразу, как только входит. Не специально — просто глаза сами находят знакомую фигуру, даже когда мозг кричит «не смотри». Ген прислонился к столбу у входа, скрестив руки на груди, и смотрит на карту, разложенную на столе. Лицо спокойное, вежливое, абсолютно пустое. Ни улыбки, ни раздражения, ни даже скуки — просто лицо человека, который присутствует физически, но отсутствует во всех остальных смыслах. Сенку отводит взгляд и проходит к карте. — Начнём, — говорит он ровно. Голос звучит нормально, хотя внутри всё завязано узлом. Он рассказывает о плане действий: маршруты, точки сбора, распределение задач. Слова выходят ровные, выверенные, как всегда. Магма задаёт дежурные вопросы, Касеки что-то помечает на полях чертежей, Кохаку слушает молча. Сенку слышит свой голос со стороны и отмечает, что звучит убедительно. Он замолкает на секунду, в горле пересохло так, что слова застревают. Касеки, сидящий рядом, протягивает ему кружку с водой — машинально, не глядя, потому что сам смотрит в свои чертежи. Сенку берёт кружку, делает глоток. Вода холодная, почти ледяная — прочищает горло, но не голову. Он продолжает и слова выходят ровные, выверенные, как всегда. Ген молчит. Он вообще не издаёт ни звука. Стоит у столба, скрестив руки, и смотрит на карту. Не на Сенку — на карту. Ни разу не повернул головы в его сторону, это чувствуется каждым нервом. Присутствие Гена — слева, на периферии зрения — висит в воздухе тяжелее, чем все остальные звуки и движения вместе взятые. Он заставляет себя не смотреть туда, не позволяет себе даже скосить глаза. Только карта, только линии, только цифры. — …после отвлекающего манёвра мы распределяемся и идем к пещере, — говорит он, водя пальцем по карте. — Там будем смотреть по ситуации, но… Сенку делает шаг, чтобы показать следующую точку. Путь пролегает мимо Гена. Он мог бы обойти, мог бы сделать крюк, просто чтобы не приближаться. Но ноги не слушаются — или слушаются какого-то другого приказа, который мозг отдал без участия сознания. И вдруг оказывается слишком близко. Ген стоит в полуметре. Сенку видит край его рукава, ткань, натянувшуюся на сгибе локтя, потому что руки скрещены. Видит прядь волос, упавшую на лоб. Видит, как Ген смотрит в карту, не моргая, неподвижно, как кукла. Сенку делает следующий шаг. В этот момент его нога попадает во что-то — неровный стык половиц, или просто затекшее колено подломилось или тело, измотанное тремя бессонными ночами, перестало слушаться окончательно. Он не понимает, что происходит. Просто в один миг мир наклоняется, теряет устойчивость, и он летит вперёд, теряя равновесие. Рука выбрасывается вперёд автоматически — рефлекс, древний как само тело, хвататься за что угодно, лишь бы не упасть. Пальцы вцепляются в плечо Гена. Сенку замирает. Он не дышит. Не думает. Просто стоит, вцепившись в чужое плечо, чувствуя под пальцами ткань, нагретую телом, чувствуя, как Ген каменеет под этой хваткой. Сенку смотрит на свою руку — на свои вцепившиеся пальцы и не понимает, как он так неудачно оступился. Мозг не отдавал приказа. Он не думал: «сейчас я дотронусь». Он просто… падал? И тело сделало то, что делает всегда — ухватилось за опору. Все это длится секунду. Может, даже и две. Я не хотел. Мысль приходит с опозданием, когда уже поздно. Ген под ним как испуганный белый кролик. Плечо под ладонью дрожит мелкой, едва заметной дрожью, которую невозможно почувствовать — только угадать. А потом Ген делает вдох. Один. Второй. Медленно, слишком медленно поднимает голову и смотрит на Сенку. В его глазах — не пустота. Там что-то живое, слишком живое, слишком открытое. Всё вместе, перемешанное так, что не разобрать. Он смотрит на руку на своём плече. На пальцы, всё ещё сжимающие ткань. Потом переводит взгляд на лицо Сенку. Их взгляды встречаются. Сенку открывает рот, чтобы сказать что-то — извиниться, объяснить, сказать, что это случайно, что он не хотел, что он вообще не знает, как это вышло. Но слова застревают в горле, потому что лицо Гена затягивается рябью, как вода, в которую бросили камень. Прямо на глазах. Живое, испуганное, растерянное — уходит внутрь, круги расходятся и исчезают, оставляя гладкую, неподвижную поверхность. Ген аккуратно, но решительно освобождает плечо из-под пальцев Сенку. Делает полшага назад. Потом ещё один. Смотрит на Сенку — и в этом взгляде уже ничего нет. Только белая стена. Он открывает рот. Закрывает. Сглатывает. Кадык дёргается на худой шее. Потом тихо, почти беззвучно, произносит: — Мне нужно проверить кое-что. Заканчивайте без меня. Он не смотрит на Сенку. Кивает Кохаку — та удивлённо поднимает бровь, но ничего не говорит. И выходит. Дверь закрывается. Вокруг всё ещё шумно — Магма спорит о чём-то с воинами, Касеки что-то чертит, перегибаясь через стол, несколько человек перешёптываются у входа. Но звуки доходят как сквозь вату, глухие, далёкие, не имеющие значения. Сенку смотрит на дверь. Потом переводит взгляд на свою руку. На пальцы, которые только что сжимали чужое плечо. Сенку стоит посреди хижины, среди спорящих людей, и не может пошевелиться. Я не хотел. Это случайно. Мысль бьётся в голове, как птица о стекло. Он сжимает пальцы в кулак — ту самую руку. Чувствует, как ногти впиваются в ладонь. Боль приходит, но не прогоняет главного — вопроса, который уже разъедает всё изнутри. Почему он ушёл? Ему настолько плохо со мной? Даже когда я ничего не делаю? Даже когда я просто… существую рядом? Он не замечает, что Кохаку на него смотрит. Не слышит, как окликают его по имени. Не видит ничего, кроме двери, за которой Ген только что скрылся. Значит, дело не в том, хотел он или нет. Дело в том, что он — это он. Что его присутствие само по себе теперь вызывает у Гена желание уйти. Он разжимает кулак, смотрит на ладонь, на красные полумесяцы от ногтей. — Сенку! — это уже Касеки, теребит за рукав. — Ты чего застыл? Мы тут про Хрома спрашиваем. Сенку моргает. Смотрит на людей, на карту, потом снова на дверь. Он подходит к карте и продолжает совещание. Никто не спрашивает, что случилось. Может, не заметили. Может, заметили, но молчат.***
Ночь опускается на деревню тяжело, как мокрая ткань. В лаборатории горит лампа, но свет почти не рассеивает тьму по углам — она жмётся к стенам, к потолку, к закопчённым балкам, оставляя освещённым только стол и фигуру за ним. Сенку сидит неподвижно. Перед ним — стопка блокнотов, тетрадей, разрозненных листов. Всё, что он писал о Гене за последнее время. Там даты, цифры, графики частоты пульса. Его собственная рука выводила эти цифры — когда Ген спал, когда Ген злился, когда Ген позволял ему быть рядом и просто дышать в одном пространстве. Где ошибка? Сенку трёт лицо ладонями. Кожа под пальцами горячая. Глаза закрыты, но в темноте ничего нет — только красноватые всполохи от того, что веки пропускают свет лампы. Я всё рассчитал. Я всё записал. Я знаю все его реакции. Он открывает глаза. Смотрит на страницу. Строчки расплываются. Почему тогда он ушёл? Он перечитывает снова. «Реакция на тактильный контакт — негативная, защитная». Всё верно. Ген должен был отшатнуться, нахмуриться, сказать что-то колкое. Вместо этого он просто… ушёл. Не отшатнулся даже сначала — замер. Смотрел на него живыми глазами, полными боли. А потом закрылся. Почему? Сенку перебирает листы. Вот запись про то, как Ген улыбается, когда нервничает. Вот — про то, что перед сном он всегда поворачивается на левый бок. Вот — заметки о его голосе, о том, как он меняет интонации, когда врёт. Данные есть, даже много. Он собирал их неделями, классифицировал, анализировал. Но они не дают никаких ответов. Значит, дело не в касании. В том, что его присутствие — даже случайное, даже нечаянное, даже когда он просто идёт мимо — теперь вызывает у Гена только одно желание: уйти. Но как это записать в протокол? Как измерить? Сенку смотрит на разбросанные бумаги. На слова «объект», «испытание», «эффективность». На цифры, графики, колонки данных. Всё это уже ничего не значит. Он пытается собрать листы в стопку, но пальцы дрожат, бумаги скользят, рассыпаются по полу. Он нагибается поднять — роняет ещё. В какой-то момент просто перестаёт их ловить. Сидит, сгорбившись над столом, и смотрит, как последний лист медленно планирует на пол. Лист ложится поверх остальных. Сенку откидывается на спинку скрипящего стула. Он сидит, уставившись в стену. Где-то далеко, сквозь вату, доносится звук — ветка хрустнула, или кто-то прошёл мимо. Со стороны — мраморная статуя. Сгорбленная фигура в свете одной лампы, человек, который пытается закрыться от всего мира собственными руками. — Я не умею, — шепчет он в темноту собственных ладоней. Голос хриплый, сломанный, почти не слышный самому себе. — Я вообще ничего не умею. Слова повисают в воздухе и падают, как те бумаги, бессмысленные и никому не нужные.