***
Однажды вечером, придя в кабинет к Жуковскому, он стоял в дверях, не решаясь войти. —Что-то не так? — спросил Василий, откладывая книгу. Николай молча вошёл и снял форменную фуражку. При свете лампы его коротко остриженные волосы выглядели ещё более неестественно. Он видел, как взгляд Василия скользнул по ним, но не смог прочитать в нём ничего, кроме лёгкого удивления. — Этикет, — коротко бросил Николай, отводя глаза. — Больше не соответствовал стандартам. — Он пытался говорить твёрдо, но в голосе слышалась зажатость. Он ждал упрёка, разочарования, хоть какого-то знака, что Василию не нравятся эти изменения. Но Жуковский лишь подошёл и мягко коснулся его виска, проведя пальцами по коротко остриженным волосам. — Тебе идёт, — тихо сказал он. — Ты выглядишь… старше. Солиднее. — Перестань, — резко оборвал его Николай, отстраняясь. — Не надо лжи. Ты влюбился в того дурачка с кудрями, который сталкивался с тобой в саду, но его больше нет. Есть только это. — Он с силой ткнул себя пальцем в грудь. — Холодная, расчётливая машина для принятия решений. И я… боюсь, что ты разочаруешься. Что перестанешь звать меня своими дурацкими ласковыми именами. Его голос дрогнул, и он замолчал, ненавидя себя за эту слабость. Он так хотел просто подойти и расплакаться у него на груди, как раньше, но чувствовал, что больше не имеет на это права. Василий смотрел на него с бесконечной нежностью и грустью. —Ты и правда дурак, Коля. Большой, великий, княжеский дурак, — он приблизился снова и взял его лицо в ладони, заставляя смотреть на себя. — Я влюбился не в твои кудри. Я влюбился в того одинокого мальчика, который прятался за ними. В того, кто читал мои баллады и плакал над ними в одиночестве. В того, кто способен на такую нежность, что мой мир переворачивается с ног на голову. Кудри отрастут, а твоя душа — она осталась прежней. Только стала ещё сильнее и прекраснее для меня. Он поцеловал его в лоб, потом в губы — мягко, без страсти, но с обещанием. — Ты моё солнышко. Не из-за цвета волос, а потому что ты греешь мне душу. И никакие ножницы цирюльника не могут этого изменить. Николай закрыл глаза, и из его груди вырвался вздох облегчения. Он позволил себе эту единственную слабость — прижаться к его плечу и несколько минут просто дышать, чувствуя, как ледяная скорлупа вокруг его сердца тает. Придя в себя, Николай заметил на столе у Жуковского распечатанное письмо. Конверт был помят, штемпель — южный. — От Саши, — кивнул на него Василий. — Пишет, что южный воздух идёт ему на пользу и что он сочиняет новую поэму. Эпическую, — он усмехнулся. — Говорит, что если я вдруг увижусь с его «солнечным другом», чтобы передал, что он не в обиде. У каждого своя война. Николай взял письмо, с благодарностью отвлекаясь на другие темы. Читая строчки Пушкина, полные привычного задора и скрытой грусти, он чувствовал себя менее одиноким в своём бремени. Позже, когда они сидели у камина, разговор зашёл и об Александре Фёдоровне. — Она говорит, что маленький Александр стал удивительно похож на тебя. Такое же серьёзное личико и… — поэт улыбнулся, — такие же веснушки. Николай невольно улыбнулся в ответ. Мысль о сыне вызывала в нём прилив тёплой, незнакомой ранее нежности. — Она мудрая женщина. Иногда мне кажется, что она понимает нас лучше, чем мы сами. — Она принимает тебя любого, — мягко заметил Василий. — Как и я. С кудрями или без. В мундире или без. Ты можешь прийти ко мне с любой болью, Коля. Всегда. Это не слабость. Это доверие. И я никогда не перестану ценить его. Он произнёс это так просто и искренне, что последние сомнения Николая растворились. Он понял, что нашёл не просто любовника, а человека, который видел его всего — и князя, и солдата, и испуганного мальчика — и любил без условий и страха. Это было даром, большим, чем вся имперская мощь.***
Шесть лет — возраст, когда весь мир кажется одной большой территорией для исследования, а дворцовые коридоры — бескрайними. Александр, наследник всероссийский, обладал неукротимым духом и парой быстрых ног, что регулярно приводило в ужас его нянек и гувернёров. Однажды, во время официального приёма в Летнем саду, мальчик, утомлённый скучными речами и тяжёлым мундиром, ловко ускользнул от надзора. Он нырнул в лабиринт из стриженых кустов, сердце его колотилось от восторга свободы. Николай, наблюдавший за церемонией с каменным лицом, заметил исчезновение сына краем глаза. Его сердце замерло. Он резко извинился перед иностранным послом и быстрыми шагами направился вглубь сада, отдавая тихие, чёткие приказания охране оставаться на местах — поднимать панику было нельзя. Николай шёл по знакомым дорожкам, и с каждым шагом его собственное детство настигало его. Он видел себя — маленького, испуганного, бегущего от суровых учителей и бесконечных правил. Вспомнил тот осенний парк в Москве, холодную землю под коленками и добрые глаза незнакомца, который дал ему яблоко. Того самого, который сейчас был центром его тайной вселенной. И вот, за поворотом, он увидел его. Александр сидел на той самой скамейке, где когда-то сидел он сам. Плечики ребёнка трогательно вздрагивали, он пытался скрыть слёзы разочарования и гнева. Николай замер. Внутри него боролись сразу два человека: холодный, дисциплинированный князь, который должен был отчитать сына за неподобающее поведение, и тот самый «Коля», который помнил каждую свою слезу. «Коля» победил. Он подошёл и сел рядом на скамейку, не говоря ни слова. Александр вздрогнул и испуганно посмотрел на отца, ожидая выговора. — Я тоже часто убегал, — тихо сказал Николай, глядя прямо перед собой. Александр замер, удивлённо глядя на отца. — Однажды в Москве я убежал так далеко, что меня никто не мог найти. Я очень испугался, а потом… один добрый человек угостил меня яблоком, и стало не так страшно. Он повернулся к сыну. В его глазах не было гнева, только понимание. — Почему ты убежал, Саша? — Скучно и грустно, — прошептал мальчик, опуская голову. — Все такие важные. Бегать нельзя. Играть нельзя. Николай кивнул. Он понимал каждое слово. — Я знаю. Это трудно, но убегать — не выход. Потому что те, кто тебя любят, очень волнуются. — Он положил руку на его маленькое плечико. — Давай договоримся. Когда тебе будет очень скучно и тяжело, ты найдёшь меня. Или маму. И мы вместе найдём способ тебе помочь. Тайно. Без побегов. Александр смотрел на него с широко раскрытыми глазами. Он впервые видел отца таким — не монументом, а... человеком. — Правда? — Правда. Николай достал из кармана чистый, отглаженный платок и протянул сыну. — Вот. Вытри слёзы. Храбрые мальчики тоже иногда плачут. В этом нет ничего страшного. Они сидели так несколько минут, молча, плечом к плечу. Это было новое, хрупкое понимание между отцом и сыном.***
Вечером того же дня, в кабинете Жуковского, Николай, сидя у камина, рассказывал об этом случае. Его голос был спокоен, но Василий видел, как он волнуется. — Я испугался за него. Такого страха я не знал даже на поле боя. И я... увидел в нём себя. И понял, что не хочу для него такого же детства. Холодного. Одинокого. Жуковский слушал, и его сердце сжималось от любви и гордости. — Ты поступил как отец. Не как князь. И это самое главное, что ты мог ему дать. — Я подумал о том яблоке, — вдруг признался Николай, поднимая на него глаза. — О том, что ты дал мне тогда. Это было… это было важно. Ты не знал, кто я, но ты проявил доброту. Я хочу быть таким же для него. Василий улыбнулся. — Круг замкнулся, Николай. Ты теперь тот самый добрый незнакомец. Только для своего собственного сына. Они замолчали. Николай смотрел на огонь, а Жуковский — на него, на его новый, строгий профиль, на коротко остриженные волосы, и видел не холодного князя, а человека, который учится любить и, несмотря на все свои страхи и травмы, пытается разорвать порочный круг и стать лучше. — Знаешь, — тихо сказал Жуковский, — может быть, в этом и есть наш главный долг? Не только перед империей, а и перед теми, кого мы любим. Оставлять после себя не только указы, но и добрые поступки. Яблоки в нужный момент. Николай повернулся к нему и взял его руку. Его лицо было серьёзным. — Без тебя я бы не смог. Я бы стал таким же, как мой отец. Жестоким и одиноким. Ты показываешь мне путь. Он не говорил слова любви. В этом не было необходимости. Это было написано в его глазах, в его прикосновении, в этой тихой исповеди у камина.