Teacher's pet.

NC-17
В процессе
13
автор
Размер:
планируется Миди, написана 61 страница, 28 348 слов, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 4 Отзывы 6 В сборник

5.// Для тебя, конечно, есть солнце. Для тебя, конечно, есть воздух. Для тебя, конечно, есть звезды. Для тебя, конечно, весь космос.

Настройки
Примечания:
      Вильгельм шагнул через порог кофейни «Chokladkoppen» ровно в девятнадцать часов, и в этот момент мир вокруг него словно окунулся в уютную, теплую оболочку, которая делала Стокгольмский Старый Город еще более живописным. Кофейня, расположенная в сердце Гамла Стана, с его узкими улочками, вымощенными булыжником, и старинными фасадами, казалась маленьким оазисом тепла в прохладном октябрьском вечере. Воздух внутри был насыщен ароматом свежесваренного кофе, смешанным с нотами шоколада и карамели — ведь «Chokladkoppen» славился своими десертами, вдохновленными шведскими традициями, но с современным твистом. Стены, обшитые темным деревом, отражали мягкий свет от висячих ламп в стиле ретро, которые отбрасывали золотистые блики на столики из натурального дуба. На полках вдоль стен стояли ряды книг и винтажных чайников, а также на стене и декоративных веревочках висели лгбтк+ флаги, а в углу на колонках тихо играла джазовая музыка, создавая атмосферу спокойной интимности. Прохожие за окнами казались далекими, как в старом фильме, а внутри царила та особая шведская hygge — уют, который манил сесть и забыть о времени. Вильгельм выбрал уголок, как и планировал, у окна с видом на канал, где вода мерцала под уличными фонарями. Он заказал себе лате — не слишком крепкий, чтобы не нервничать еще больше, — и уселся, поправив воротник водолазки. В этот момент все казалось идеальным: ожидание было сладким, как первый глоток горячего напитка, и он даже улыбнулся официантке, молодой девушке с татуировкой на запястье, когда она принесла заказ. Атмосфера кафе была полной жизни — смех парочек за соседними столиками, звон ложечек о чашки, аромат свежих круассанов, — и Вильгельм чувствовал себя частью этого мира, где все могло случиться. Но по мере того как минуты тянулись, а стрелка часов приближалась к девятнадцати пятнадцати, атмосфера начала меняться. Свет ламп казался уже не таким теплым, а скорее приглушенным, как будто кто-то подкрутил диммер. Ароматы шоколада и кофе стали навязчивыми, почти удушливыми, а джазовая мелодия — раздражающей, повторяющейся в голове. Вильгельм смотрел на дверь, каждый раз вздрагивая от скрипа, но входили только незнакомцы: семья с детьми, парочка влюбленных, пожилая пара. Его телефон лежал на столе экраном вверх, но никаких уведомлений — только тишина. Он пытался отвлечься, листая меню, но буквы расплывались. Мысли, которые он так старательно отгонял, теперь нахлынули волной. Его внутренний голос шептал о том, что если это ошибка? Непоправимая ошибка.Симон, этот юный, хрупкий парень с кудрявыми волосами и оленьими глазами, полными искренности, — он не мог любить его, Вильгельма, преподавателя, который на десять лет старше. Тот поцелуй в аудитории... Наверное, это был спор, глупая студенческая шутка, пари с друзьями. Он, скорее всего, уже забыл об этом, а он тут продолжает сидеть как идиот, с бушлатом наготове и мечтами о будущем. Вильгельм саркастически улыбнулся самому себе, но улыбка вышла горькой. Он представил, как Симон сейчас дома, смеется над ним с друзьями, и эта мысль кольнула в сердце, ведь Симон не такой. Это невозможно. Но, все равно, кафе, которое еще недавно казалось романтичным, теперь выглядело серым и пустым: столики казались неуютными, флажки неуместными икричащими, а разговоры вокруг — чужими и громкими. Он даже заметил пылинки на окне, которых раньше не видел, и ветер за стеклом, колышущий листья, показался ему холодным предвестником одиночества. И, наконец, когда прошло пятнадцать минут, Вильгельм не выдержал. Он встал, поправил бушлат, который вдруг показался ему слишком тяжелым, и направился к выходу, бормоча под нос о том, насколько ему плевать и вообще ничего серьезного не случилось. Его шаги были твердыми, но внутри все кипело от смеси злости и разочарования. Он уже мысленно взялся за ручку двери, хотя прошел от силы метр от столика, когда та внезапно распахнулась навстречу ему, и в кафе влетел Симон — буквально влетел, как будто его подтолкнули с улицы. Дверь хлопнула за ним с громким стуком, и парень чуть не споткнулся на пороге, но быстро выпрямился, оглядываясь по сторонам. Атмосфера кафе мгновенно преобразилась: свет стал ярче, музыка — живее, ароматы — слаще, а воздух наполнился той самой романтикой, которую Вильгельм так ждал. Мир заиграл красками — золотистые блики на стенах, смех, который теперь казался заразительным, и даже прохожие за окном выглядели счастливее. Симон был здесь, и все вокруг ожило, как будто его появление было тем самым волшебством, которое превратило обычную кофейню в сцену из мечты. Вильгельм замер, глядя на него, и сердце екнуло. Симон был одет... слишком легко для этого холодного шведского октября, где температура уже опускалась ниже десяти градусов, а ветер с Балтики пронизывал до костей. На ногах — потрепанные белые конверсы, классические, но явно не новые, с развязанными шнурками, которые болтались, как будто он бежал сюда в спешке. Рваные джинсы, черные, с дырками на коленях и даже на бедрах, облегающие его стройные и сильные ноги, но явно не предназначенные для холодного времени года — тонкая ткань, которая не спасла бы от сентябрьского холода, ни то что от октябрьского. Сверху — легкий лонгслив, белый, с длинными рукавами, который подчеркивал его худощавую фигуру и тонкие руки, но оставлял плечи слегка обнаженными и уязвимыми. А поверх всего — тонкая ветровка, черная, с капюшоном, но без подкладки, расстегнутая, как будто он накинул ее на бегу. Его кудрявые волосы были слегка растрепаны ветром, щеки порозовели от холода, а губы казались чуть посиневшими — признак того, что он действительно мерз. Глаза, большие и выразительные, метались по залу, и когда они нашли Вильгельма, который, все еще, как баран, стоял у столика и пялился, в них мелькнуло облегчение, смешанное с неловкостью. Симон подошел к столику слишком поспешно, чуть ли не спотыкаясь, и попытался улыбнуться — той самой улыбкой, что уязвляла лучше слов, — но она вышла натянутой, как будто он старался скрыть дрожь в голосе.       — Привет, — сказал он, садясь напротив, и его голос был чуть выше обычного, с ноткой фальшивой бодрости. Он сделал вид, что все в порядке, поправляя волосы и складывая руки на столе, но пальцы дрожали, и весь его вид кричал о том, как неловко ему было: плечи ссутулены, взгляд отводится, а дыхание — прерывистое, как у человека, который только что бежал. Вильгельма, которому скоро тридцать два, прорвало как настоящую мать. Он смотрел на Симона, на его дрожащие руки, на тонкую ветровку, и внутри все закипело смесью заботы и раздражения.       — Какого черта ты так легко одет? — вырвалось у него, и голос был резче, чем он хотел, с ноткой сарказма, но за ней сквозила настоящая тревога. — Ты же дрожишь, как лист на ветру! Это октябрь, Симон, не лето в Майами. Что, решил устроить себе гипотермию перед свиданием? — Он наклонился вперед, глядя на парня с тем самым преподавательским прищуром, который обычно использовал на лекциях, но теперь в нем была нежность — та, что говорила: «Я беспокоюсь о тебе, дурак.» Симон моргнул, явно не ожидая такого напора.       — Я... на машине. Друг подкинул. — как бы попытался отшутиться он. Но его голос дрогнул, и Вильгельм не поверил ни на секунду — это было слишком поспешно, слишком неубедительно.       — На машине? В такой ветровке? Ты выглядишь так, будто только что из душа вышел, а не из теплого авто. — фыркнул Вильгельм, но его действия опередили слова: он встал, снял свой темно-серый бушлат — тот самый, что сидел на нем как влитой, — и, не спрашивая разрешения, накинул его на плечи Симона. Ткань была мягкой, теплой, с ноткой его парфюма, и парень вздрогнул от неожиданности, но не сопротивлялся. Его глаза расширились в шоке, щеки покраснели еще сильнее.       — Вилли... я... спасибо, но я в порядке. — тихо пробормотал Симон. Вильгельм лишь усмехнулся, поправляя воротник на Симоне, его пальцы случайно коснулись шеи парня, и это прикосновение было нежным, почти интимным.       — В порядке? Ты синий, как шведское небо зимой. Сиди и не спорь — я не позволю тебе простудиться из-за твоей упрямой гордости. — В его голосе сквозила забота, смешанная с легким сарказмом, но глаза светились любовью — той, что заставляла его сердце биться чаще. Вильгельм сел обратно, но его взгляд упал на руки Симона, которые тот пытался спрятать под столом, потирая их друг о друга. Без лишних слов он протянул свои ладони — теплые, сильные — и взял руки парня в свои, начиная их растирать. Симон замер, но не отстранился; его пальцы были ледяными, и Вильгельм чувствовал, как они постепенно теплеют под его прикосновениями.       — Ты должен был взять хотя бы перчатки, дурачок, — прошептал он нежно, с улыбкой, полной заботы, и в этот момент тонкая ревность, которая уже тлела внутри, отступила — на первом месте была забота о мальчике рядом, о его комфорте. Симон опустил взгляд, но уголки губ дрогнули в улыбке, и Вильгельм заметил, как его щеки стали еще розовее — не от холода, а от смущения. В этот момент подошла все та же официантка — с яркими красными волосами, татуировками на руках и септумом, а на футболке прикреплен значок в поддержку лгбтк+.       — Привет, ребята! Что закажем? — спросил она бодро. Вильгельм, не отрывая взгляда от Симона, сделал заказ первым:       — Для меня — еще один лате и шоколадный круассан. А ты, Симон? — Он выжидающе прожигал парня взглядом, его голос был мягким, с ноткой нежности. — Выбирай, что хочешь. Я плачу — и никаких споров. Симон выглядел спущенным и очень милым: он заморгал, поправляя бушлат на плечах.       — Эм... капучино и... может, тарталетку с ягодами? — Тихо пробормотал Симон. Его голос был тихим, словно он стеснялся, но в глазах мелькнула явная и искренняя благодарность, и Вильгельм улыбнулся — той самой улыбкой, что была полна любви и облегчения. Когда заказ был сделан и девушка ушла, Вильгельм наклонился ближе, его рука все еще держала ладонь Симона, но теперь уже не для тепла, а просто так.       — Ладно, чудо, теперь расскажи честно: почему ты так одет? И правда ли, что тебя подкинул друг на машине? — Его тон был легким, но в голосе сквозила ревность — та самая, что колола как только Вильгельм слышал об упоминании кого-либо рядом с Симоном. — Тот самый парень? Твой... друг? Из кафе? — Он постарался сказать это нейтрально, но сарказм выдавал его. Симон, не замечая подтекста ревности, кивнул, его пальцы сжались в руке Вильгельма.       — Да, это Бэн. Тот самый официант, который спас меня тогда он тебя в кафе... Мы снимаем квартиру втроем — я, он и еще один парень, Феликс. Бэн работает в том кафе официантом, и он действительно подкинул меня, так как ему нужно было на работу, а это по пути. Мы живем недалеко, и я... ну, я вышел из машины чуть пораньше, знаешь, чтобы подумать. И стоял на улице еще минут десять. — Он замолчал, глядя в стол, и Вильгельм заметил, как его щеки вспыхнули. — Я не мог собраться с мыслями, чтобы зайти. Боялся... что ты передумал, или что это все — ошибка. Что я не должен был приходить и вообще делать то, что сделал. — Его голос дрогнул, и Вильгельм почувствовал, как сердце сжалось от нежности. Он сжал руку Симона сильнее, его ревность улетучилась, сменившись заботой.       — Дурачок.. ты такой милый, — прошептал он, наклоняясь ближе, и в этот момент кафе казалось еще более романтичным: свет ламп отражался в глазах Симона, музыка играла тихо, как колыбельная, а ароматы смешивались с теплом их рук. Вильгельм знал — это только начало, и каждая секунда переживаний стоила каждого мгновения ожидания того, что создается прямо здесь и сейчас. Когда заказ наконец прибыл — дымящийся капучино для Симона, с аккуратной пенкой и крошечной шоколадной крошкой на поверхности, и еще один латте для Вильгельма, сопровождаемый ароматным шоколадным круассаном, который таял во рту, — атмосфера в кофейне стала еще более интимной. Милая девушка поставила поднос с дружелюбной улыбкой, подмигнув им, как старым знакомым.       — Наслаждайтесь, мальчишки, — пропела она, уходя, и Симон кивнул, пробормотав тихое "спасибо", а Вильгельм лишь улыбнулся, его взгляд уже вернулся к парню напротив. Они по-прежнему держались за руки — ладонь Вильгельма обхватывала пальцы Симона, большие и теплые, как якорь в шторм, а Симон не спешил отстраняться, его прикосновение было нежным, почти робким, но полным доверия. Бушлат Вильгельма теперь небрежно висел на спинке кресла Симона, чуть сползая вниз — словно сам отказывался покидать его плечи. На рукавах остались мелкие складки от тонких запястий парня, и Вильгельм, время от времени бросая на него взгляд, невольно улыбался. В этом было что-то глубоко домашнее, почти семейное — видеть свой бушлат, любимую вещь, надетую кем-то, к кому ты привязан. Это был простой жест, но он говорил о многом: о желании защитить, о нежности, которая переполняла Вильгельма изнутри, делая его сердце легким, как перышко, и счастливым — абсолютно, безоговорочно счастливым. Впервые за долгое время он чувствовал, что все на месте: этот парень напротив, с его розовыми щеками и глазами, полными света, был тем самым кусочком пазла, который он искал, не осознавая этого. Идиллия витала в воздухе, как аромат кофе, — мир за окном продолжал жить своей жизнью, с туристами, спешащими по улочкам Гамла Стана, и водными такси, скользящими по каналу, но внутри кофейни все было их: смех, шепот, тепло рук и взгляд, который говорил больше слов. Симон, все еще слегка дрожа, но теперь от волнения, а не от холода, сделал первый глоток капучино и вздохнул с облегчением.       — Боже, это вкусно, — сказал он, его голос был мягким, с той мальчишеской интонацией, которая заставляла Вильгельма улыбаться. А дальше Симон просто что-то беспрерывно рассказывал, жестикулируя своими прекрасными музыкальными пальцами, время от времени касаясь губ — привычка, которая всегда заставляла Вильгельма терять мысль. Он говорил быстро, как словно боялся, что не успеет выговорить всё, что крутится в голове: про университет, про то, как его сосед, тот самый Бэн, снова забыл оплатить коммуналку, про то, что в их квартире теперь поселился кот по кличке Kanelbulle — “потому что он такой же мягкий и вкусный, но слишком недоступный”, — и про то, что кот, похоже, предпочитает его кровать всем остальным.       — Он приходит каждое утро и садится прямо мне на грудь, — рассказывал Симон, смеясь. — Представляешь? Я просыпаюсь, а он сидит и смотрит — с этим взглядом судьи. Как будто я виноват, что он голоден или в том, что Сэм не любит, когда он у него на кровати.       Вильгельм усмехнулся, отпивая кофе, и, не отпуская руки Симона, чуть наклонился вперед:       — Думаю, он просто ревнует. Не хочет, чтобы ты тратил свое внимание на кого-то еще.       — Ага, точно, — Симон хихикнул. — Еще немного, и он начнет проверять мой телефон, словно ревнивый муж.       — Тогда я точно не смогу с ним конкурировать, — фальшиво драматично вздохнул Вильгельм, подперев подбородок свободной рукой. — У него, наверняка, глаза невинные пуговки и мурлыканье работает безотказно. Симон захихикал, пряча лицо в ладонях, а Вильгельм, довольный собой, отметил, как на его щеках появилась румяная волна — тот самый оттенок, который заставлял сердце Вильгельма ускорять ритм, словно внутри него включился метроном. Между ними было то сладкое пространство, где слова не нужны, но всё равно льются сами собой. Симон что-то рассказывал о лекциях, о преподавателях, и с каждым его словом Вильгельм чувствовал, как мир за пределами кофейни становится всё менее значимым. Он кивал, слушал, задавал мелкие вопросы, ловил каждую интонацию. Иногда они перебивали друг друга — не потому, что спешили или им было не интересно слушать друг друга, а просто потому, что оба хотели поделиться чем-то важным, почти как дети, которым обязательно поделиться абсолютно каждой мелочью своей жизни и дня.       — Подожди, — рассмеялся Симон, — ты хочешь сказать, что ты реально читаешь все эти эссе, которые пишут несчастные студенты?       — Конечно, — притворно возмутился Вильгельм, поднимая брови. — Я же не просто так даю вам всё это писать.       — О, конечно, — Симон скривился. — Тогда тот, кто вычеркивает у нас слова "вероятно" и "созвучно" по десять раз на странице — кто он?       — Хороший преподователь, спаситель музыкальной логики, борец за точность! — торжественно объявил Вильгельм.       — Деспот, — отрезал Симон, но все-таки улыбнулся. Они оба засмеялись — так легко и искренне, что официантка за стойкой невзначай бросила на них короткий взгляд, и сама невольно улыбнулась.       — Хорошо, допустим, я деспот, — Вильгельм облокотился на стол, его глаза лукаво сверкнули. — Но если бы я был тираном, то заставил бы студентов писать сочинения не на тему «Современная музыка и Бетховен, как залог успеха», а «Анализ частотной характеристики конкретного музыкального инструмента». И все это на социологии, — дико успехнулся тот.       — А потом ты бы сошел с ума читая этот бред, и в моментах обострения звал бы своих студентов на свидания в кафешки? — подколол Симон, глотая капучино.       — Только в те, где подают тарталетки с ягодами. И только если рядом сидит кто-то, кто заставляет подобный бред звучать изумительно хорошо. Симон чуть поперхнулся, взгляд его метнулся в сторону, а губы нервно дрогнули в улыбке.       — Это... Вильгельм, ты флиртуешь со мной?       — Возможно, — лениво ответил Вильгельм, наблюдая, как Симон смущенно крутит ложечку. — А может, просто комплимент студенту с отличным вкусом в десертах, — мягко произнес он, — и выборе преподователей.       — Ты невозможен, — пробормотал Симон, пряча глаза, но по его губам скользнула улыбка — настоящая, теплая. Они снова замолчали — но это было то счастливое молчание, когда пауза не неловкая, а дышащая смыслом. Пальцы Вильгельма всё ещё держали руку Симона, и тот, казалось, перестал замечать это. Иногда их пальцы слегка двигались — будто играли в медленную, почти незаметную игру касаний.       — Ты знаешь, — тихо сказал Вильгельм, после очередного глотка латте, — я думал, что сегодня зря пришел.       — Почему? — Симон поднял глаза, настороженно.       — Потому что ты опоздал на пятнадцать минут. И за эти пятнадцать минут я успел пройти все стадии — от надежды до катастрофы, — слегка обреченно вздохнул Вильгельм.       — Прости... — начал было Симон, но Вильгельм покачал головой.       — Не извиняйся. — Он улыбнулся. — Если бы ты пришел вовремя, я бы не понял, насколько мне важно тебя увидеть, дождаться. Симон замер, потом улыбнулся — с тем мягким выражением, от которого у Вильгельма внутри всё переворачивалось.       — А я... Честно сказать, думал, что ты не придешь.       — Значит, мы оба идиоты, — подытожил Вильгельм, и они рассмеялись, тихо, почти бесшумно. Потом они снова говорили — о глупостях, о снежных зимах, которых так не хватает в Швеции, о кино, о музыке. Симон признался, что обожает старые шведские песни, на что Вильгельм притворно ужаснулся:       — Ты же понимаешь, что это значит?       — И что же? — саркастично уточнил Симон, а его взгляд говорил о том, насколько его забавляет реакция Вильгельма.       — Ты старше меня духовно! — воскликнул он.       — Это не я старше, это ты — подросток, который застрял в Spotify-плейлисте 2005 года. Или же просто потерялся в своих юношеских годах, что, в принципе, одно и то же.       — Ай, вот теперь обидно, — фыркнул Вильгельм. — Мои музыкальные вкусы — культурное наследие, между прочим.       — Да, действительно культурное наследие, которое танцует под ABBA на кухне, пока готовит пасту, — с насмешной уточнил Симон.       — Откуда ты знаешь?! — воскликнул он.       — Угадай, кто сталкерил все твои и Фелис аккаунты, — хмыкнул Симон.       — А вот теперь я чувствую себя уязвимым, — пробормотал Вильгельм, хотя он был счастлив узнать, что Симон интересовался его жизнью, так еще и через Фелис. Но неожиданно к нему пришло осознание. — Подожди! Ты знал о Фелис, но все равно устроил сцену невинности перед поцелуем? — слишком громко воскликнул он.       — Ну я же должен был убедиться, что ты одинокий преподователь, который запал на собственного студента... — коварно, с ухмылкой, но с абсолютной невинностью пролепетал Симон.       — Ты слишком умен, ты знал? — удивленно, но с абсолютным восхищением уточнил Вильгельм, на что получил абсолютно уверенную в себе улыбку и кивок. И дальше все продолжилось вновь — смех, слова, лёгкие подколы — всё это текло и обволакивало, добавляя безмолвного взаимопонимания и умиротворения. И время словно потеряло смысл: за окнами уже стемнело, фонари отражались в мокрой брусчатке, ветер шумел где-то вдали, но здесь, в Chokladkoppen, всё было неподвижно и бесконечно. Симон, наконец, окончательно снял бушлат, и тот упал на спинку кресла, тяжелый и уютный, пропитанный запахом Вильгельма. Парень взъерошил свои кудряшки, и Вильгельм поймал себя на мысли, что никогда не видел ничего более очаровательного, чем это зрелище. Он смотрел на него — просто смотрел — и чувствовал, как внутри расправляются какие-то старые узлы, как жизнь вдруг становится легкой, почти пропитанной детским трепетом, наивностью и беззаботностью. Ни лекций, ни тревоги, ни сомнений — только смех, чашки с остывающим кофе, руки, которые всё ещё держатся друг за друга, и ощущение, что весь мир умещается в этом маленьком углу под лампой. А потом Симон тихо сказал, почти шепотом:       — Я не хочу, чтобы этот вечер заканчивался. И Вильгельм ответил не словами — просто сжал его пальцы, наклонившись чуть ближе, и их взгляды встретились, как две звезды, что наконец нашли друг друга в безграничной синеве неба. Мир, наверное, всё так же жил своей жизнью за окнами, но для них всё остановилось в этом мгновении — между тихим и уютным джазом из колонок, вечным запахом шоколада и слегка сбитым дыханием, смешанным с нежностью.       И впервые за долгое время Вильгельм знал: он — счастлив.       Они продолжали сидеть так, словно время остановилось — или, точнее, как будто оно растянулось, превратившись в медленную, сладкую патоку, которую они не хотели прерывать. Кофе давно остыл, круассан был съеден до крошки, а тарталетка с ягодами — разобрана на части, каждая из которых была аккуратно отведена с выражением блаженства на лице Симона. Вильгельм уже почти перестал замечать, что его латте, который практически закончился, стал холодным — он смотрел на Симона, как на картину, которую хочется перерисовать заново, чтобы запомнить каждую черту: взъерошенные кудри, которые казались чуть светлее под золотистым светом ламп, розовые щёчки, которые то краснели от смеха, то бледнели от волнения, и эти глаза — большие, оленьи, полные искренности, словно он сам не понимал, почему так смотрит, но не мог отвести взгляд. И тогда Вильгельм, как настоящий джентльмен сделал то, что должно было произойти ещё час назад — он наклонился к официантке, которая как раз проходила мимо, и, с улыбкой, от которой у Симона слегка дрогнули губы, сказал:       — Два бокала белого вина. Что-нибудь мягкое, фруктовое... для моего друга. Он любит сладкое. Симон фыркнул, закатив глаза.       — Я не "друг". Я... — он замялся, потом шепотом добавил: — Я тот, кто тебя поцеловал в аудитории. Вильгельм ухмыльнулся, его глаза загорелись от воспоминаний.       — Ага, и теперь ты мой друг, который меня поцеловал в аудитории. И, если честно, это звучит как название фильма ужасов. Или романтической комедии. Наш жанр зависит от того, как мы закончим этот вечер. Симон покраснел до кончиков ушей, и Вильгельм, не выдержав, потянулся через стол, вновь поймал его пальцы и сжал их — мягко, но достаточно, чтобы Симон почувствовал, как его сердце снова забилось быстрее.       — Не стесняйся, чудо. Мы же уже в этом. Всё это. Всё, что ты хочешь. Я — здесь. Ты — здесь. Вино скоро принесут. И если ты скажешь, что не хочешь чего-либо из всего этого, я просто оставлю тебе свой бушлат, чтобы ты не замерз, когда будешь возвращаться домой, и уйду. Но... — он прищурился, — я не думаю, что ты скажешь это. Симон смотрел на него, как будто пытался найти в его глазах ответ на вопрос, который сам не мог сформулировать. Потом, с легким вздохом, кивнул.       — Ладно. Белое вино. Только не слишком сладкое. Я не хочу, чтобы мне стало плохо.       — О, ты же знаешь, — Вильгельм приподнял бровь, — я буду рядом, чтобы поймать тебя, если ты упадёшь. Или, если захочешь, — он понизил голос, — могу подержать тебя, пока ты не встанешь. Симон засмеялся, но смех был немного дрожащим — как будто он всё ещё не верил, что это происходит. Что он здесь. Что Вильгельм здесь. Что они оба — вместе, в этой кофейне, где воздух пропитан шоколадом, кофе, деревом и чем-то новым, чем-то, что ещё не имеет названия, но уже чувствуется в каждом взгляде, в каждом прикосновении. Когда вино принесли — два бокала, один с лёгким золотистым оттенком, другой — чуть более прозрачный, с нотками персика — Вильгельм поднял свой взгляд, смотря прямо в глаза Симону.       — За то, что мы не сбежали и не побоялись. Симон, смутившись, поднял свой бокал, и их стекла тихо звякнули. Вино было холодным, свежим, с лёгкой кислинкой, и когда Симон сделал первый глоток, его глаза расширились.       — Ого. Это... очень вкусно.       — Я же говорил, — Вильгельм усмехнулся. — Я выбираю только лучшее для своего... — он замялся, — для того, кто меня поцеловал в аудитории. Симон закатил глаза, но улыбка не сошла с его лица.       — Ты невозможен.       — Да, но ты же любишь это, — уверенно настоял Вильгельм.              — Нет! — Симон попытался отвернуться, но Вильгельм протянул руку через весь столик, поймал его подбородок — очень нежно, почти как будто боялся, что Симон рассыплется, — и повернул его лицо к себе.       — Любишь. Признайся. Симон замер, его дыхание стало чуть чаще, и Вильгельм, не отпуская его, смотрел ему в глаза — глубоко, как будто искал там ответ на вопрос, который сам не мог задать.       — Может быть... — прошептал Симон, и его голос был таким тихим, что Вильгельм едва услышал. Но Вильгельм услышал. Каждую букву. Каждую тень эмоции. И внутри него что-то щёлкнуло — почти физически, будто старый, упрямый замок, который много лет не поддавался, вдруг тихо сдаётся и отворяется. На мгновение Вильгельм даже перестал дышать, словно боялся, что малейшее движение разрушит эту хрупкую, едва-рождающуюся магию. И всё же они просто продолжали пить вино — словно ничего не происходит. Болтали о пустяках, смеялись, обменивались шутками, перебирали пальцы друг друга, словно это обыденность. Но теперь под кожей у обоих вибрировало напряжение, которого невозможно было не чувствовать: каждый взгляд становился длиннее, глубже — почти опасным, каждое прикосновение — намеренным, а каждое слово — наполненным двойным смыслом. Вильгельм видел, как Симон смотрит на него — не просто смотрит, а тонет, задерживается, словно пытается запомнить каждую линию, каждую тень на его лице. Будто боится, что стоит ему моргнуть — и Вильгельм исчезнет, растворится, оставив только эту невысказанную полудрожь в груди. И от этого взгляда у Вильгельма перехватывало дыхание. Он чувствовал, как внутри теплеет, как поднимается что-то беспокойное и нежное, от чего хотелось одновременно отвести взгляд и при этом приблизиться ещё сильнее. Он ловил себя на том, что не может оторваться от Симона: от его длинных и нервных пальцев, которые без конца играли краем бокала, водили по тонкой ножке стекла… иногда касались собственной шеи, будто Симону было жарко. От его диких кудряшек, в которые он рассеянно запускал руку, пытаясь пригладить очередную непослушную прядь, — и только делал её ещё более очаровательной. От его губ: мягких, блестящих от вина, которые то прикусывали нижнюю, то невольно облизывали её перед тем, как он снова начинал говорить. И от его смеха… лёгкого, чистого, такого искреннего, что у Вильгельма сердце непроизвольно сжималось. Плечи Симона слегка подрагивали от каждого смешка, и Вильгельм ловил эти движения боковым зрением, будто боялся пропустить хоть одно из них. Теперь каждый момент между ними был напряжён до хруста, но при этом удивительно мягок. Хрупок. Словно на грани чего-то неизбежного. И оба знали — происходит что-то важное. Что-то, чего ни один из них уже не сможет отыграть назад. И от этого было страшно. И потрясающе красиво. И правильно. Они сидели так — друг напротив друга, руки всё ещё соединённые, как будто это был единственный способ удержать реальность на месте. Вино в бокалах почти не трогали — оно стояло, медленно оседая, но никто не замечал этого. Воздух между ними был плотным, тёплым, как пар над чашкой горячего шоколада, и каждый вдох казался чуть глубже, чуть медленнее, будто они боялись прервать магию, даже случайным выдохом. Симон, всё ещё немного дрожа от внутреннего волнения, нервно водил пальцами по краю бокала, а потом, внезапно, поднял глаза — и их взгляды встретились. Не просто встретились — зацепились, как два крючка, что не хотят размыкаться. Вильгельм улыбнулся — мягко, без надменности, без игры, просто потому что хотел. Это была улыбка, рождённая восхищением, как будто он смотрел на маленького котёнка, который только что научился ловить мышку, и теперь гордо несёт её, хотя сама мышка давно мертва, а котёнок просто не понимает, почему все вокруг ахают и хлопают в ладоши. И просто рожденная потому, что видеть Симона таким — смущённым, живым, чуть запыхавшимся от собственного недавнего приступа смеха — было для него как первый глоток воздуха после долгого ныряния. То, как Симон то и дело поглядывал на Вильгельма, а потом отводил взгляд, будто боялся, что его глаза выдадут слишком много, делало с Вильгельмом нечто необъяснимое. Но каждый раз, когда Симон вновь поднимал голову, его взгляд был полон той самой невинной, детской радости — такой, какую испытывают дети, которые только что нашли в лесу сокровище и ещё не знают, что с ним делать, но уже точно знают — это их.       — Ты знаешь, — начал Симон, его голос звучал чуть выше обычного, словно он сам не мог понять, почему говорит это вслух, — я всегда думал, что белое вино — это что-то для стариков. Или для людей, которые слишком много читают книг о вине и считают себя экспертами. А теперь… — он сделал паузу, прикусив нижнюю губу, — теперь я понимаю, что это просто вкусно. Особенно когда пьёшь его с тем, кто… — он замялся, взгляд скользнул вниз, на их переплетённые пальцы, — кто знает, как выбрать хорошее. Вильгельм фыркнул, но в глазах блеснула нежность.       — Я не эксперт. Я просто знаю, что тебе нужно что-то мягкое. С персиком. Без кислоты. Чтобы ты не поморщился и не сказал: «Вильгельм, ты опять выбрал то, что мне не понравится».       — Я бы не сказал, — пробормотал Симон, но потом, не выдержав, добавил: — Хотя… если бы ты выбрал красное — я бы точно поморщился. Красное — для тех, кто хочет казаться серьёзным. А мы… — он замялся, снова неуверенно глядя на Вильгельма, — мы же не серьёзные, да?       — Совсем нет, — согласился Вильгельм, наклоняясь чуть ближе, его голос стал ниже, почти шёпотом. — Мы — дети. Дети, которые сидят в кофейне, пьют вино, едят вкусную выпечку и делают вид, что это нормально. Как будто мы не взрослые, которые должны думать о завтрашнем дне, о работе, о том, что делать дальше. Мы просто… здесь. И этого достаточно. Симон кивнул, его щеки снова порозовели, и он оставил бокал, чтобы обеими руками схватить ладонь Вильгельма — крепче, чем раньше. Его пальцы были уже не холодными, а тёплыми, слегка влажными от волнения, и Вильгельм почувствовал, как внутри него что-то распускается — как цветок, который долго ждал весны.       — Ты знаешь, — снова заговорил Симон, его голос стал чуть увереннее, — я вообще не любитель вина. Но сегодня… сегодня оно кажется частью чего-то. Как будто оно не просто напиток, а… нечто незаменимое. Вильгельм не ответил сразу. Он просто смотрел на него — на эти большие, оленьи глаза, которые светились, как будто внутри них горел маленький фонарик, на кудряшки, которые снова начали выбиваться из-под контроля, на губы, которые то и дело Симон прикусывал, словно Симон пытаясь удержать слова, которые вот-вот должны вырваться наружу. И тогда Вильгельм, почти неосознанно, провёл большим пальцем по тыльной стороне руки Симона — ласково, почти машинально, как будто это было самым естественным в мире действием.       — Ты такой… — он замялся, подбирая слово, — такой… милый, когда пытаешься говорить серьёзно. Как будто ты хочешь сказать что-то очень важное, но боишься, что это будет звучать глупо. А на самом деле — это звучит идеально, я уверен. Потому что ты — ты. И всё, что ты говоришь, звучит правильно. Особенно намоих парах. Или даже если ты говоришь, что белое вино — это для стариков. Это тоже правильно. Потому что ты так думаешь. И я… — он замолчал, его голос стал чуть хриплым, — я хочу слышать всё, что ты думаешь. Даже если это про вино. Или про кота. Или про то, как ты ненавидишь зиму, но всё равно выходишь на улицу без шапки. Симон засмеялся — тихо, сдавленно, как будто пытался сдержать смех, но не мог.       — Я не ненавижу зиму. Я просто… не умею одеваться по погоде. Это разные вещи.       — Да, конечно, — Вильгельм усмехнулся, — ты просто гений моды. Особенно в потрёпанных конверсах и рваных джинсах. Очень стильный образ. Для октября. В Швеции.       — Это называется «стиль», — Симон выпрямился, делая вид, что обижается, но уголки губ всё равно дрогнули в улыбке. — Ты же не понимаешь искусства. Ты — преподаватель. Ты должен носить пиджаки и говорить о музыкальной теории.       — Ага, — Вильгельм кивнул, делая вид, что соглашается, — и поэтому я снял свой бушлат и накинул его на тебя. Потому что я — преподаватель. И преподаватели всегда думают о своих студентах. Даже когда те одеваются как бомжи. У нас же всегда так, да, Симон?       — Я не бомж! — воскликнул Симон, его голос стал чуть громче, и он даже дернулся, как будто хотел отстраниться, но рука Вильгельма всё ещё держала его, и он не смог. — Я… я просто… не успел переодеться!       — Ну конечно, — Вильгельм снова усмехнулся, но в глазах было что-то тёплое, почти трогательное. — Ты просто забыл, что октябрь — это не июль. И что ветер с Балтики — это не лёгкий бриз с пляжа. Но я тебя простил. Потому что ты… — он замялся, его голос стал мягче, — ты стоишь того, чтобы я снимал с себя бушлат. Даже если ты выглядишь как бомж. Симон покраснел до кончиков ушей, и Вильгельм, не выдержав, вновь провёл пальцем по его руке — медленно, почти ласково.       — Ты опять смотришь на меня, как будто я внезапно превратился в живое дерево, — пробормотал Симон, поправляя волосы, которые снова взъерошились от его нервного движения.       — А ты опять делаешь вид, что не замечаешь, как я смотрю на тебя, — ответил Вильгельм, не желая отпускать его руку, — хотя твои щёчки краснеют каждый раз, когда я это делаю.       — Это не мои щёчки, это... это осень. Октябрьская прохлада! Она влияет на кровеносную систему. Особенно если ты одет как летом, — попытался оправдаться Симон, но голос его дрогнул, и он сам засмеялся, потому что понимал — это глупость.       — Да, конечно, — Вильгельм приподнял бровь, — именно поэтому ты сейчас сияешь, как фонарь на каналах Гамла Стана. Только твой свет теплее.       — Ты знаешь, — тихо сказал Симон, его голос был почти шёпотом, — я никогда не думал, что буду сидеть в кофейне, пить вино и слушать, как меня называют бомжом и упрекают за то, как я одет. И при этом… чувствовать себя… хорошо.       — Потому что ты — бомж, которого я люблю, — выпалил Вильгельм, не подумав, и тут же замер, осознав, что сказал слишком много. Слишком рано. Слишком… серьёзно. Но Симон не отстранился. Он просто смотрел на него — широко раскрытыми глазами, как будто пытался понять, что это значит. Что это должно значить. И тогда Вильгельм, не выдержав, добавил:       — Нет, я не имею в виду… я не говорю о любви. Я просто… я просто хотел сказать, что ты… ты мне нравишься. Очень. Больше, чем любой другой человек, с которым я когда-либо сидел в кофейне, пил вино и слушал рассказы про кота, который сидит на груди каждое утро. Симон замер. Его дыхание стало чуть чаще, и он, не отводя взгляда, медленно, почти неосознанно, сжал руку Вильгельма — крепче, чем раньше. Его губы дрогнули, и он, как будто боясь, что слова уйдут, быстро сказал:       — Ты мне нравишься. И Вильгельм, не задумываясь, повторил:       — Ты мне нравишься. Они сказали это одновременно — тихо, почти шёпотом, как будто боялись, что кто-то услышит. Но в кофейне было тихо — только джаз играл где-то в углу, мягко, как колыбельная, и аромат шоколада и кофе витал в воздухе, смешиваясь с теплом их рук. Они смотрели друг на друга — не моргая, не отводя взгляд, как будто боялись, что если один из них отведёт взгляд, всё исчезнет. Как будто это признание — единственное, что удерживает их здесь, в этом моменте, в этой кофейне, в этом мире, где всё остальное не имеет значения. И тогда Симон, всё ещё держа руку Вильгельма, тихо, почти неразборчиво, сказал:       — Я… я не знаю, что это значит. Но мне… мне нравится, что ты это сказал. И мне нравится, что я это сказал. И мне нравится, что мы сидим здесь, вдвоем. И что ты не ушёл, когда я опоздал. И что ты дал мне свой бушлат. И что ты выбрал для меня вино. И что ты… — он замялся, его голос дрогнул, — что ты просто… здесь. Вильгельм не ответил сразу.       — Мне тоже нравится, — наконец тихо сказал он, его голос был мягким, почти шёпотом. — Мне нравится, что ты здесь. Что ты не ушёл, когда я начал тебя дразнить. Что ты не отказался от вина. Что ты… — он замялся, его голос стал чуть хриплым, — что ты просто… ты. И я… я рад, что я тебе нравлюсь. Потому что… — он замолчал, его взгляд стал чуть серьёзнее, — потому что это… это что-то. Что-то важное. Что-то, что я не хочу потерять. Симон кивнул, его щеки снова порозовели, и он, не отпуская руку Вильгельма, тихо, почти неразборчиво, сказал:       — Я тоже. Я не хочу потерять то, что мы сейчас делаем. Потому что… потому что ты… — он замялся, его голос дрогнул, — ты мне нравишься. Очень. Даже когда очень нудно на парах рассказываешь о том, насколько важно не передавать права на свою музыку незнакомцам.       — Тогда, — тихо сказал он, — давай продолжим. Пить вино. Говорить о котах. Дразнить друг друга. И… — он замялся, его голос стал чуть ниже, — и просто быть здесь. Вместе. Потому что это… это достаточно. Симон кивнул, его глаза светились, как будто внутри них горел маленький фонарик, и он, не отпуская руку Вильгельма, тихо, почти неразборчиво, сказал:       — Да. Достаточно.       Когда бокалы с вином опустели до дна, а разговор начал течь медленнее, как река, которая после бурного потока переходит в спокойное русло, Вильгельм ощутил, как воздух в кофейне стал чуть гуще, насыщеннее — не от ароматов шоколада и кофе, которые уже казались частью их мира, а от этой новой, едва уловимой близости. Симон сидел напротив, его пальцы все еще переплетались с пальцами Вильгельма, и каждый вдох казался наполненным чем-то теплым, почти осязаемым. Вильгельм посмотрел на часы — стрелки показывали уже девять вечера, и за окнами кофейни темнота окутала Старый Город, делая его еще более загадочным, с фонарями, отражающимися в канале как золотистые блики на воде. Ветер, который раньше казался холодным и враждебным, теперь звучал как тихий шепот, приглашающий к приключениям.       — Знаешь, — начал Вильгельм, его голос был мягким, с ноткой задумчивости, словно он только что придумал эту идею, но на самом деле она витала в его голове с момента как только он увидел Симона сегодня вечером, — мы сидим здесь уже... сколько? Часа три? И хотя я не против провести всю ночь за этим столиком, слушая твои истории про кота-узурпатора, но может нам стоит выйти на воздух? Прогуляться по Сторторгет. Там должно быть сейчас тише, чем обычно, так как туристы наверняка разошлись из-за погоды. Предлагаю подышать свежим воздухом, и ты расскажешь мне, почему ты так любишь ABBA, а я притворюсь, что не знаю всех их песен наизусть. Симон моргнул, его глаза расширились от неожиданности, но в них мелькнула искра интереса — та самая, которая заставляла Вильгельма улыбаться. Он кивнул, слегка смущенно, поправляя кудри, которые снова выбились из-под контроля.       — Сторторгет? Звучит... романтично. Но ты уверен? Ветер там, наверное, еще холоднее, чем здесь. И я... ну, точнее мы, не прям чтобы подходяще одеты для прогулок.       — Все будет в порядке, — прервал его Вильгельм, его тон был уверенным, с легким сарказмом, который всегда сквозил в его голосе, когда он хотел скрыть заботу. — Так что давай, поднимайся. Я плачу за ужин и мы уходим. Симон засмеялся — тихо, но искренне, его щеки опять порозовели, и он встал, все еще держа руку Вильгельма. Они направились к выходу, и Вильгельм, проходя мимо официантки, подмигнул ей, отдав чаевые и поблагодарив за идеальное обслуживание, на что девушка дружелюбно улыбнулась, а ее взгляд был теплым, как будто она понимала, что этот вечер для них — начало чего-то особенного и она была рада быть частью этого. На улице воздух был прохладным, но не ледяным — октябрьский ветер с Балтики принес соленый привкус, смешанный с ароматом осенних листьев, которые кружились по булыжной мостовой. Канал мерцал под уличными фонарями, вода казалась черной бархатной лентой, усеянной золотистыми бликами, и Вильгельм невольно подумал о том, насколько же он на самом деле редко покидает свою квартиру, чтобы вот так просто где-то посидеть, погулять, насладиться родным городом. Симон вышел первым, его шаги были неуверенными, как будто он боялся, что холод сразу же набросится на него, но Вильгельм был рядом — близко, слишком близко, чтобы позволить этому случиться.       — Подожди, — сказал он, его голос был низким, полным заботы, и прежде чем Симон успел возразить, Вильгельм схватил свой бушлат — тот самый, темно-серый, который он успел взять со спинки стула Симона, когда они уходили. Он был пропитан его парфюмом, теплом тела и годами ношения. Симон замер, его глаза расширились в протесте.       — Вилли, нет, я в порядке! У меня же ветровка... и я не хочу, чтобы ты замерз. Ты же в одной водолазке! Это же октябрь, ты с ума сошел?       — Сошел? — фыркнул Вильгельм, его сарказм был очевиден, но глаза светились нежностью, той самой, что заставляла сердце Симона биться чаще. — Я чистокровный швед, Симон, я привык. А ты... ты выглядишь как олененок, которого бросила мать. И если я позволю тебе простудиться, то кто будет сидеть на моих лекциях и строить глазки? Нет, бушлат твой. Это не обсуждается. Симон попытался сопротивляться — он поднял руки, бормоча что-то про "я не ребенок" и "ты слишком заботливый", но Вильгельм лишь усмехнулся, его движения были уверенными, почти интимными. Он подошел ближе, потянул руки к ветровке Симона — тонкой, черной, с капюшоном, которую Симон умудрился еще и расстегнуть, — и застегнул ее поверх слишком легкого лонгслива. Его пальцы двигались медленно, как будто это был ритуал, полный заботы. После он потребовал, чтобы Симон поднял руки, и на его удивление, Симон молча выполнил приказ и Вильгельм бережно надел бушлат на Симона — ткань была мягкой, теплой, еще хранящей тепло его тела, — и начал застегивать его поверх ветровки, начиная снизу, его пальцы касались груди Симона сквозь ткань, медленно, намеренно, но без нажима. Симон замер, его дыхание стало прерывистым, щеки вспыхнули ярче, чем фонари на площади, и он прошептал:       — Вилли... это нечестно. Ты всегда так делаешь?       — Всегда, когда дело касается тебя, — ответил Вильгельм тихо, его голос был полон любви, той скрытой, глубокой, которая делала каждое слово весомым. Он застегнул молнию до самого верха, поправил воротник, чтобы он не колол шею, и даже провел ладонью по рукавам, разглаживая складки. — Вот так. Теперь ты как в коконе. И наконец-то не замёрзнешь. И нечего было спорить со мной, чудо. Я не боюсь холода если это значит, что ты не замерзнешь, то я готов ходить в водолазке хоть до весны. Симон опустил взгляд, его пальцы нервно теребили край бушлата, и он пробормотал:       — Ты невозможен. Но... спасибо. Это... мило.       — Мило? — Вильгельм приподнял бровь, его сарказм вернулся, но с теплом. — Я думал, я герой. Спаситель от холода. Но ладно, "мило" тоже сойдет. Пошли, пока ты не решил, что я слишком стар для таких подвигов и у меня есть шансы получить инсульт от холода.       Они двинулись по узкой улочке, ведущей к Сторторгет, их шаги эхом отдавались по булыжнику. Площадь открылась перед ними как сцена из сказки: огромная, мощенная камнем, с ратушей на одном конце, чьи башни возвышались в темноте, и каналом, который огибал ее, вода в нем плескалась тихо, отражая огни. Туристов действительно практически не было — только пара влюбленных, сидящих на скамейке у воды, и ветер, который шевелил листья на деревьях, окружавших площадь. Воздух был свежим, с нотками соли и осени, и Вильгельм почувствовал, как его кожа покрывается мурашками — но не от холода, а от чего-то другого, более глубокого. Фонари отбрасывали длинные тени на брусчатку, и их шаги эхом отдавались в тишине, прерываемой лишь редкими звуками проезжающих машин и далёким смехом редких людей, которые спешили в свои теплые дома. Воздух на самом деле был давольно холодным, особенно для одной водолазки, но Вильгельм не чувствовал этого — он чувствовал лишь тепло Симона, которое исходило от него, словно парень был маленьким солнышком, которое согревало всё вокруг. Они просто гуляли — медленно, без цели, их плечи почти касались, но не совсем. Симон шел чуть впереди, его кудри развевались на ветру, конверсы шуршали по камням, и он оглядывался по сторонам, как будто видел эту площадь впервые. Вильгельм наблюдал за ним боковым зрением, его сердце сжималось от нежности: этот парень, такой хрупкий и искренний, в его бушлате, который был давольно большим для него, рукава свисали, скрывая руки, и это выглядело так мило, так домашне, что Вильгельм едва сдерживался, чтобы не обнять его.       — Смотри, — сказал Симон, указывая на воды Меларен, его голос был полон восторга, — А ты помнишь, как здесь раньше казнили? Или это миф? Вильгельм усмехнулся, его сарказм был легким, игривым.       — О, да, я же настолько старый, чтобы лично застать эти события, — закатил глаза Вильгельм. — И да, это миф для туристов. Но если ты будешь плохо себя вести, я расскажу тебе историю о призраках, которые бродят по этой площади ночью. Они ищут тех, кто опаздывает на свидания. Симон фыркнул, толкая его плечом — легонько, но достаточно, чтобы Вильгельм почувствовал тепло сквозь ткань.       — Я не опаздывал! Я просто... думал. И вообще, ты же так в себе уверен, что думаешь я боюсь призраков! Или же ты просто хочешь меня напугать, чтобы я спрятался в твоей чертовски теплой ткани и никогда ее тебе не отдал? — заговорщически уточнил Симон.       — Я хочу, чтобы ты забрал у меня мой бушлат? — Вильгельм поднял бровь, его глаза блеснули любовью. — Это звучит заманчиво, но тогда кто будет рассказывать мне о музыке? Ты же эксперт по ABBA.       — Эксперт по ABBA, говоришь? — Симон усмехнулся, оглядываясь на Вильгельма через плечо. — Это звучит почти обидно. Я не эксперт. Я просто... люблю их. Наверное, потому что в их песнях всё — искренне. Они поют не про блеск, не про славу. Они поют про любовь, про боль, про то, как человек может быть счастлив и несчастен одновременно.       — Ммм, — протянул Вильгельм, чуть склоняя голову. — То есть, тебе нравится быть несчастным под «Dancing Queen»? Это многое объясняет. Симон рассмеялся — звонко, легко, его смех эхом разлетелся по площади, ударился о стены старых домов и растворился в воздухе, оставив после себя ощущение чего-то чистого, настоящего, беззаботно счастливого.       — Очень смешно, Вилли. Нет, просто… — он замялся, глядя на свои конверсы, — в их музыке есть жизнь. Даже в грусти есть свет. Знаешь? Иногда… мне кажется, что они поют про какую-то далекую часть меня.       — А ты уверен, что это не я пою про тебя? — парировал Вильгельм, его голос был мягким, с той лёгкой тенью хрипоты, которая всегда появлялась, когда он говорил слишком искренне. — Я ведь, между прочим, не хуже ABBA. Могу даже станцевать, если нужно.       — Серьёзно? — Симон вскинул бровь, притворно удивившись. — Вот это я хочу видеть.       — Только не сейчас, — усмехнулся Вильгельм, — а то подумают, что я сумасшедший мужчина, танцующий на пустой площади ради парня в моём бушлате.       — Ради парня в твоём бушлате... — повторил Симон тихо, почти шепотом, и в его голосе прозвучала нежность, такая хрупкая, что Вильгельм почувствовал, как сердце сжалось от тепла. Он взглянул на Симона. Ветер трепал его кудри, щеки розовели от холода и смущения, а губы дрожали — не от мороза, а, казалось, от того, что внутри него боролись эмоции, слишком живые, чтобы их скрыть. Симон шёл чуть впереди, но в один момент его шаги стали короче, словно он хотел, чтобы Вильгельм догнал его. Пальцы Симона мельком касались края бушлата, потом — карманов джинс, потом снова — воздух. Он словно не знал, куда деть руки. Вильгельм наблюдал за этим с лёгкой улыбкой, не вмешиваясь, давая этому моменту раскрыться самому. Он уже знал Симона достаточно, чтобы понимать — тот не из тех, кто делает первый шаг легко. В нём было что-то почти детское в этой застенчивости, в том, как он будто посылал невидимые сигналы, надеясь, что их поймут.       — Знаешь, — сказал Вильгельм спустя пару мгновений, тихо, словно боялся спугнуть тишину, — когда ты говоришь о музыке, у тебя глаза светятся. Симон вздрогнул, посмотрел на него, чуть растерянно, но с улыбкой.       — Светятся?       — Угу, — Вильгельм кивнул. — Как будто внутри у тебя целая сцена, и там кто-то играет. Иногда даже кажется, что я слышу это. Симон отвернулся, его щеки вспыхнули, он потянулся к воротнику бушлата и притворился, что поправляет его, чтобы скрыть смущение.       — Ты всегда так говоришь, когда хочешь сделать комплимент?       — Только когда человек действительно прекрасен, — ответил Вильгельм, не моргнув.Он сказал это просто, без лишнего пафоса, но каждое слово было пропитано такой искренностью и тем, что он на самом деле имел это ввиду, что Симон, кажется, перестал дышать на мгновение. Ветер усилился, холодный и ласковый, как сама шведская ночь, и Симон на секунду поёжился, сунув руки в карманы бушлата. Его пальцы наткнулись на что-то мягкое — старый билет в музей, пара монет, и что-то вроде кусочка ткани. Он вытащил это, разглядел — платок, аккуратно сложенный.       — О, у тебя даже платок есть, — сказал он, улыбаясь. — Настоящий джентльмен.       — Конечно, — ответил Вильгельм, чуть усмехаясь. — Что, ты думал, я просто хожу по городу и роняю сердца, не подготовившись? Симон снова засмеялся, но теперь в его смехе была мягкость, та самая, которая появляется, когда человек чувствует себя в безопасности. Он медленно вынул руку из кармана, ту, что была ближе к Вилле — и вот теперь она просто висела между ними, едва не касаясь. Несколько секунд он шёл так, опустив взгляд, будто случайно, но Вильгельм видел, как его мизинец чуть подрагивает, как дыхание становится короче, но учащеннее. Всё было ясно без слов. Вильгельм замедлил шаг, выравниваясь с ним. Несколько секунд он просто шёл рядом, наблюдая, как ветер играет с его волосами, как тень от фонаря ложится на его лицо, делая черты мягче. А потом просто протянул руку. Без спешки, спокойно, уверенно, так, словно это было самое естественное движение в мире. И Симон, не поднимая глаз, сделал последнее усилие — его пальцы медленно, неуверенно, коснулись ладони Вильгельма. На секунду их кожа соприкоснулась — и будто электрический ток пробежал по венам обоих. Пальцы переплелись сами собой. Тишина вокруг стала ещё гуще, но в ней больше не было неловкости и недосказанности. Лишь тепло. Тёплое, ровное, глубокое, как дыхание любимого рядом. Симон сжал его руку чуть сильнее — осторожно, будто боялся спугнуть момент, но в этом жесте было всё: доверие, благодарность, робкая радость.       — Вот, — тихо сказал Вильгельм, не отводя взгляда от их переплетённых пальцев. — Так гораздо лучше. Симон хмыкнул, всё ещё не поднимая глаз, но уголки его губ дрогнули в улыбке.       — А ты долго тянул, знаешь ли, — пробормотал он. — Я уже думал, что придётся подставить ладонь под твою специально.       — Да? — Вильгельм чуть приподнял бровь. — А я думал, ты просто хочешь, чтобы я почувствовал себя героем ещё раз.       — Может быть, — ответил Симон, взглянув на него боком, с тем самым лукавым блеском в глазах, от которого у Вильгельма сердце всегда пропускало удар. — Хотя, кажется, это у тебя неплохо получается и без поводов.       — Уверен, это всё ты виноват, — сказал Вильгельм с лёгкой улыбкой, сжимая его пальцы чуть крепче. — С тобой хочется быть хорошим. И Симон, не говоря ни слова, просто прижался ближе, их руки теперь были между ними, тёплые, живые, а над ними ветер шептал что-то тихое, похожее на одобрение. Площадь медленно погружалась в ночную тишину, где каждая деталь — свет, звук, дыхание, шаг — казались сотканными из нежности, борьбы со страхом и безусловной любовью. Всё вокруг словно замерло, оставив их вдвоём — два силуэта среди старинных зданий, две души, нашедшие друг друга в холодном шведском вечере, два человека разных социальных статусов, которые идут наперекор правилам ради друг друга. И, может быть, это и была та самая магия, о которой пели ABBA — не про сцены, не про свет софитов, а про простой, чистый момент, когда две руки находят друг друга посреди мира, полного тишины и ветра.       Они ещё долго шли по площади, и время будто потеряло свою линейность — текло не по стрелкам часов, а по ритму их шагов, по дыханию, по тихим касаниям пальцев. Мир вокруг словно растворился: шум ветра, отражения фонарей на воде, далёкий звон колоколов — всё слилось в фоновую мелодию, в которую вплетался их смех. Их рука в руке, неспешно, будто каждое движение требовало не спешки, а созерцания. Пальцы Симона теплые и чуть влажные от нервного пота, а их мир вокруг словно перестал существовать: звук их шагов, редкие голоса издалека, даже ветер — всё стало неуловимо мягким, почти приглушённым. И где-то между этими шагами, тишиной и теплом рук, случилось то маленькое чудо, когда неловкость растворяется, уступая место лёгкости. Симон первым нарушил это спокойствие тихую договоренность сдержанности. Он вдруг выдохнул и, отпустив руку Вильгельма лишь на миг, шагнул чуть вперёд — будто его потянуло за собой само настроение. Его смех зазвенел в воздухе, лёгкий, звонкий, как колокольчики на ветру.       — Эй, смотри! — крикнул он и, не дожидаясь ответа, побежал по площади, перескакивая через камни, как ребёнок, впервые увидевший снег, который на удивление еще не выпал. Его кеды скользили по булыжникам, куртка развевалась, а бушлат — огромный, тяжёлый, не по размеру — чуть подпрыгивал на его плечах. Он выглядел совершенно нелепо и в то же время неописуемо живо, так, что Вильгельм поймал себя на мысли: он не видел ничего прекраснее.       — Симон! — позвал он, смеясь, — Ты хоть помнишь, что под бушлатом — моя честь и репутация?       — А под бушлатом — мой уют! — выкрикнул Симон в ответ и, оглянувшись, показал язык. — И если ты хочешь его вернуть, тебе придётся догнать меня, профессор! Вильгельм только покачал головой, но уголки его губ дрогнули. Он не стал догонять — просто шёл за ним, наблюдая. Как Симон, едва касаясь земли, кружится посреди площади, гоняя голубей; как его волосы взлетают на ветру, как он запрокидывает голову, глядя в чёрное небо, где сквозь облака проглядывает тонкий серп луны. Всё в нём в этот момент было свободным. Ни следа той застенчивости, ни робости, ни страха сказать что-то лишнее — только чистая, неподдельная радость. Та самая, которой редко позволяют себе взрослые.       — Осторожнее, — сказал Вильгельм, когда Симон вдруг взобрался на бордюр канала. — Если упадёшь, мне придётся тебя спасать, а у меня уже не тот возраст, чтобы прыгать в ледяную воду.       — Признайся, ты бы прыгнул, — усмехнулся Симон, балансируя на узком камне, расправив руки в стороны.       — Возможно, — ответил Вильгельм спокойно, — но только чтобы потом отчитать тебя, как подобает настоящему преподователю.       — Ага! — Симон повернулся к нему лицом, пятясь по бордюру, глаза светились лукавством. — То есть спас бы, потом прочитал нотацию, а потом снова спас, если я решу повторить?       — Нет, — отозвался Вильгельм. — Второй раз я просто буду надеяться, что ты не уйдешь на дно и тебя спасут твои кудряшки. Симон засмеялся и, не удержавшись, спрыгнул обратно на мостовую. Его подошвы мягко чиркнули по булыжнику, и он подбежал к Вильгельму, касаясь его плеча, но он продолжал стоять, скрестив руки на груди, в своей не совсем теплой для шведского октября водолазке, которая уже не спасала от холода, но это не имело значения.       — Ну ладно, не сердись, — сказал он, и в его голосе прозвучала та самая интонация — чуть игривая, чуть нежная, будто он на секунду снова стал ребёнком, который хочет, чтобы его простили.       — Кто сказал, что я сержусь? — усмехнулся Вильгельм. — Я просто восхищаюсь твоим энтузиазмом. Обычно мои вечера проходят спокойнее — максимум, спорю с кем-то о политике или читаю лекции о том, что свобода выбора — иллюзия.       — О, ужас, — протянул Симон. — Какой кошмар! Бедный Вилли, без танцев, без голубей, без шуток. Я был послан тебе для того, чтобы срочно исправить и спасти твою одинокую и однотипную жизнь. И он — просто взял, и снова убежал. На этот раз в сторону старых домов, по узкой улочке, где фонари светили мягким янтарным светом. Он бежал, смеясь, словно ветер сам нёс его, а потом вдруг остановился, обернулся, раскинул руки и крикнул:       — Лови меня! Вильгельм только успел вздохнуть.       — Симон, я предупреждаю, если ты сейчас... Но Симон уже сделал шаг, второй, и на третьем — прыгнул прямо к нему. Не сильно, не всерьёз, скорее в шутку, легко, но достаточно, чтобы Вильгельм почувствовал тепло его тела сквозь водолазку. Руки Симона скользнули по бокам, задержавшись чуть дольше, чем нужно, и это касание было полным искренности, заботы, смешанной с желанием. Но всё равно это было настолько неожиданно, что Вильгельм поймал его по инерции — руками за талию, инстинктивно прижимая к себе. Их смех смешался, эхом разлетаясь между старых стен.       — Ты сумасшедший, — выдохнул Вильгельм, чувствуя, как в груди всё пульсирует. — Абсолютно.       — Зато ты улыбаешься, — ответил Симон тихо, глядя прямо ему в глаза. Он был прав. Вильгельм действительно улыбался. Не просто уголками губ — всем лицом, глазами, всем собой. Улыбался так, как не улыбался, кажется, годами. Вильгельм был счастлив — по-настоящему, глубоко, как будто этот вечер стер все его усталости от лекций и одиночества. Каждый раз, когда Симон убегал — то чтобы потрогать мокрый от росы камень на скамейке, то чтобы наклониться к воде и плеснуть в нее рукой, разбрызгивая блики фонарей, — он всегда возвращался. Легко, естественно, как дыхание. Его рука находила руку Вильгельма, пальцы скользили в ладонь, и это касание становилось все смелее: теперь не просто переплетение, а легкое поглаживание большим пальцем по тыльной стороне кисти, как флирт, который пересекает ту тонкую границу между дружбой и чем-то большим.       — Мне нравится, когда ты так сияешь, — прошептал Вильгельм, его голос был низким, с ноткой восхищения, когда Симон в очередной раз вернулся, прижимаясь плечом, на что Симон покраснел, но не от смущения — от удовольствия, его глаза встретились с глазами Вильгельма, и в них мелькнуло что-то новое, игривое, женственное в своей мягкости: он наклонил голову, кудри упали на лоб, и явно хотел что-то сказать, но вместо этого он уже мягко вывернулся из его объятий и снова пошёл вперёд — но теперь спокойно, размеренно. И, как будто это стало самым естественным в мире, протянул руку назад, не глядя, не дожидаясь, просто доверяя. Вильгельм догнал его и вложил свою ладонь в его. Без слов. И Симон сжал пальцы крепко, уверенно, уже без той робости, что раньше. Теперь их шаги совпадали. Они шли рядом, и будто сама ночь благословляла их — фонари мерцали теплее, ветер стих, улицы Гамла Стана стали казаться не просто старинными, а живыми.       — Вот видишь, — сказал Симон, улыбаясь. — Теперь всё идеально.       — Почти, — ответил Вильгельм. — Осталось только, чтобы ты не решил снова прыгать мне на спину.       — А что, идея-то неплохая, — рассмеялся Симон. — Я мог бы сидеть там, пока ты читаешь мне стихи. Или лекции о жизни.       — Если ты снова прыгнешь, — перебил его Вильгельм, — я просто пойду домой.       — И бросишь меня посреди площади?       — Я оставлю тебе свой бушлат. Справедливый обмен. Симон фыркнул, но его глаза блестели. И когда они свернули на очередную улицу, где витрины антикварных магазинов отражали их силуэты, он вдруг сказал тихо, почти неслышно:       — Спасибо тебе.       — За что?       — За то, что позволил мне быть таким. Не притворяться, не держать себя в руках. Просто... быть. Вильгельм на секунду задержал дыхание. Потом сжал его пальцы чуть крепче и ответил:       — А я и не хочу другого Симона. Мне нравится именно этот. Непоседливый, живой, настоящий. Симон посмотрел на него и улыбнулся — по-настоящему, широко, светло. В этот миг Вильгельму показалось, что весь Старый Город будто замер и прислушивается. Потому что такие моменты — редкость. Настоящая, драгоценная редкость. Ведь от этой солнечной улыбки улица словно ярче прежнего зажглась огнями и лунным светом. И когда Симон снова вдруг отпустил его руку, чтобы пробежать вперёд за очередной стаей голубей, Вильгельм только рассмеялся, покачав головой. Он знал, что через несколько секунд Симон снова вернётся, как всегда, с тем самым сияющим лицом и взъерошенными кудрями, и, не говоря ни слова, снова возьмет его за руку — легко, уверенно, как будто это нечто вечное и неотъемлемое. И когда Симон вновь засмеялся — искренне, заливисто, его кудри растрепались, щеки раскраснелись от бега, и в этот миг он выглядел таким юным, таким живым, что Вильгельм замер, его сердце сжалось от нежности. И тогда Вильгельм наконец понял: вот она, простая форма счастья. Когда кто-то снова и снова возвращается — к тебе.       Они шли дальше по лабиринту улочек Гамла Стана, где каждый поворот казался частью древней сказки, сотканной из камня и теней. Фонари отбрасывали золотистые круги на булыжную мостовую, а ветер, теперь уже совсем осенний, шептал в кронах редких деревьев, неся с собой соленый привкус Балтики и далекий шум канала. Вильгельм чувствовал, как тепло ладони Симона проникает сквозь его кожу, разгоняя мурашки от холода, который все же начал пробираться под тонкую водолазку. Но это тепло было не просто физическим — оно было как тихий огонь, разгорающийся внутри, делая каждый шаг легче, каждый взгляд значимее. Симон в его бушлате казался еще более уязвимым и в то же время притягательным: его кудри растрепались от ветра, щеки горели румянцем, а глаза, когда он оборачивался, искрились той смесью игривости и нежности, которая заставляла Вильгельма забыть о холоде вовсе. Между ними, в воздухе, витало чувство тонкого напряжения, словно невидимая нить, которая натягивалась все туже с каждой секундой. Когда Симон в очередной раз отпустил его руку, чтобы погладить очередного уличного котика, Вильгельм поймал его взгляд и улыбнулся — медленно, с той уверенностью, которая маскировала его собственное волнение.       — Если ты еще раз убежишь, я свяжу тебя этим бушлатом и понесу на руках. Симон рассмеялся, его смех был мягким, почти детским в своей легкости — как шелест листьев под дождем, — и он шагнул ближе, их плечи соприкоснулись.       — Ты бы на самом деле этого не сделал, — прошептал он, глядя снизу вверх, его ресницы дрогнули, а губы изогнулись в лукавой улыбке. — Но только если я попрошу? Этот вопрос повис в воздухе, полный подтекста, и Вильгельм почувствовал, как его сердце стукнуло сильнее. Он наклонился чуть ближе, его дыхание коснулось щеки Симона, теплым контрастом к холодному ветру.       — Всегда, — ответил он тихо, его голос был хриплым от эмоций. — Для тебя — все, что угодно. Симон не отвел взгляд, его глаза потемнели, зрачки расширились, и в этот миг флирт пересек ту невидимую границу: из игривого танца он превратился в нечто более глубокое, интимное, где каждый взгляд был признанием, каждое касание — приглашением. Они свернули на еще одну улочку, узкую и тихую, где дома смыкались стенами, словно храня секреты веков. Вдруг Симон замер, его рука сжала локоть Вильгельма — не сильно, но настойчиво. Вильгельм удивленно поднял бровь, но не успел ничего сказать: Симон, с той внезапной смелостью, которая всегда вспыхивала в нем как искра, потянул его в боковой проход. Это был темный переулок, едва заметный с главной улицы — узкий, с высокими стенами, покрытыми слоем граффити: яркие мазки краски, выцветшие от времени, изображали абстрактные формы, сердечки, надписи на шведском и английском, смешанные с уличным искусством, которое делало это место живым, почти бунтарским. В центре переулка вилась крутая лестница вверх, ступени из потертого камня, ведущая к верхним уровням Гамла Стана, а единственный фонарь на кованом кронштейне отбрасывал мягкий, янтарный свет, создавая игру теней. Внизу, у основания лестницы, слышался тихий плеск воды — это был один из тех скрытых ручейков, что стекали в канал, неся с собой осенние листья и эхо далекого шума города. Воздух здесь был гуще, пропитан сыростью камня и солью, и холод казался еще острее, но в этой уединенности было что-то магическое, интимное, как будто переулок специально ждал их. Вильгельм позволил себя увести, его удивление смешалось с любопытством — он молчал, наблюдая за Симоном, чье лицо теперь светилось решимостью, смешанной с легким румянцем. Он хотел спросить у Симона о том, что он задумал, но сердце уже подсказывало: это тот самый момент, когда слова больше не нужны. Симон остановился у стены, в тени, где свет фонаря едва касался, и повернулся к Вильгельму лицом. Его дыхание было прерывистым, глаза блестели — не от холода, а от того внутреннего огня, который горел внутри. Без предупреждения, с той мягкой, почти торжественной грацией, которая делала его движения такими притягательными, Симон шагнул вперед, прижимая Вильгельма к холодной кирпичной стене. Его руки скользнули по бокам Вильгельма, пальцы вцепились в ткань водолазки, а тело прильнуло ближе — теплое, трепещущее, полное желания. Вильгельм почувствовал, как его спина уперлась в шершавую поверхность, пропитанную историей и граффити, и это ощущение контрастировало с мягкостью Симона, который приподнялся на носочки, чтобы их лица оказались на одном уровне. Его кудри коснулись щеки Вильгельма, пахнущие шампунем с ароматом ванили с кокосом и ветра, а губы — розовые, слегка приоткрытые — замерли в дюйме от его собственных. Вильгельм замер, его глаза расширились от неожиданности, но в них мелькнула радость — искренняя, глубокая. Он не сопротивлялся, только его руки инстинктивно легли на талию Симона, чувствуя тепло сквозь слои одежды. И вот тогда Симон поцеловал его. Это был не робкий поцелуй — страстный, полный желания и трепета, как будто все накопившиеся эмоции вечера вырвались наружу в одном порыве. Его губы прижались к губам Вильгельма мягко сначала, почти нежно, исследуя, пробуя на вкус — солоноватый от ветра, теплый от вина и искренности. Симон наклонил голову чуть вправо, углубляя поцелуй, его губы раскрылись, приглашая, и Вильгельм ответил, не в силах сдержаться: его рот встретил этот порыв с той же страстью, языки соприкоснулись в медленном, танцующем движении, полном электричества и нежности. Руки Симона поднялись выше, одна запуталась в волосах Вильгельма на затылке, пальцы нежно массировали кожу, притягивая ближе, а вторая скользнула по щеке, большой палец погладил скулу — это касание было таким заботливым, таким интимным, что Вильгельм почувствовал, как его тело тает. Их дыхания смешались, прерывистые, горячие, контрастируя с холодом ночи; Симон издал едва уловимый стон — мягкий, полный уязвимости, — и это звук эхом отозвался в груди Вильгельма, разжигая огонь. Симон прижался всем телом, его бедра коснулись бедер Вильгельма, создавая ощущение единства, где не было границ. Вильгельм ответил с той же страстью — его руки сжали талию Симона крепче, пальцы скользнули под край бушлата, под ветровку, касаясь теплой кожи на пояснице. Симон откинул голову чуть назад, позволяя Вильгельму провести губами по линии челюсти, по нежной коже шеи, где пульсировала жилка, а потом вернуться к губам — теперь поцелуй стал медленнее, глубже, с легкими покусываниями нижней губы, которые вызывали мурашки удовольствия. Вильгельм прошептал в перерыве, не отрываясь:       — Ты... невероятный, — его голос был хриплым, полным восхищения, и Симон ответил, прижимаясь лбом ко лбу:       — Это ты... сводишь меня с ума. Их тела двигались в унисон — легкие покачивания, касания, где флирт перешел в чистую искренность, в заботу о том, чтобы каждый миг был идеальным. Фонарь мерцал над ними, отбрасывая тени на граффити, а внизу плескалась вода в ручейке, как тихий саундтрек к их эмоциям — ритмичный, успокаивающий, подчеркивающий хрупкость момента. Но вдруг они отстранились — резко, прерывисто, потому что руки Вильгельма, холодные от октябрьского ветра, скользнули выше под одежду Симона, коснувшись обнаженной кожи на спине. Ледяное прикосновение пробежало по телу Симона как озноб, и он вздрогнул, его глаза расширились от смеси удивления и беспокойства. Вильгельм почувствовал это сразу — его пальцы замерли, но было поздно: Симон отстранился чуть дальше, его руки все еще лежали на груди Вильгельма, но теперь в них была не только страсть, но и забота.       — Вилли... твои руки ледяные, — прошептал Симон, его голос дрожал, полный расстройства. Он опустил взгляд на водолазку Вильгельма, которая уже не скрывала, как холод пробирается к коже, и его брови сдвинулись. — Черт, это из-за меня. Я оделся как идиот, в эту тонкую ветровку, и ты отдал мне свой бушлат... А теперь ты мерзнешь здесь, в переулке, из-за моей глупости. Я не хотел... прости, это моя вина. Давай вернемся, или... или я сниму его и надену на тебя. Его слова лились потоком, полные искренней вины, с той уязвимостью, которая делала Симона таким трогательным — щеки вспыхнули ярче, глаза заблестели, и он уже потянулся к молнии бушлата, чтобы расстегнуть его. Вильгельм увидел это — увидел, как беспокойство Симона перекрывает все остальное, и его сердце сжалось от нежности. Он не дал ему договорить: мягко, но твердо взял его за запястья, притягивая ближе, и поцеловал снова. Этот поцелуй был другим — не страстным вихрем, а тихим, утешающим, полным любви: губы Вильгельма коснулись губ Симона нежно, медленно, как обещание, что все в порядке. Он углубил его ненадолго, чувствуя, как Симон расслабляется, тает в его руках, а потом отстранился ровно настолько, чтобы прошептать, глядя прямо в глаза:       — Стой, чудо мое. Не вини себя. Холод — это ерунда, по сравнению с тем, что я чувствую рядом с тобой. Ты не глупый — ты теплый, живой, и этот вечер... он идеален именно потому, что ты здесь. Но если ты так беспокоишься... — он улыбнулся, его глаза светились теплом, — то давай сделаем это официальным. Будь моим парнем, Симон. Позволь мне заботиться о тебе всегда — и о нас. Я не хочу, чтобы это заканчивалось сегодня. Я хочу продолжать видеть тебя в своей жизни, с твоими кудрями, смехом и даже с этой твоей привычкой таскать меня в темные переулки, но не в качестве своего студента, а в качестве вечного спутника своей жизни. Симон замер, его глаза расширились от удивления, а потом наполнились слезами радости — не грусти, а чистого, переполняющего счастья. Он моргнул, пытаясь скрыть это, но улыбка расцвела на его лице, мягкая, искренняя, как у ребенка, получившего самый желанный и долгожданный подарок.       — Да, — прошептал он, его голос дрожал от эмоций, и он прижался ближе, обнимая Вильгельма за шею. — Конечно, да. Я твой. С самого начала, наверное. И конечно рни поцеловались еще раз — легко, радостно, с восторгом, шепотом в перерывах и признанием в чувствах, и переулок, с его лестницей и граффити, стал свидетелем их начала, их становления. Вода в ручейке плескалась ниже, как тихий тост за их будущее, а ветер стих, оставив их в коконе тепла, заботы и любви, где холод больше не имел значения.
Примечания:
13 Нравится 4 Отзывы 6 В сборник