Ойуурдаах куобах охтубат
Заяц, у которого есть лес, не пропадёт
(Якутская поговорка)
Три мира есть во всём сущем, соединённые Мировым Древом. Верхний мир, разделённый на несколько небес, где обитают светлые, хоть и не всегда дружелюбные духи. Нижний мир, где обитают злые тёмные духи-абасы. И Средний мир – мир людей и природных духов, преграда между враждующими мирами. Как будто и без боёв небожителей с абасами в Среднем мире бед не хватает. В сером свете короткого зимнего дня деревья родного леса кажутся неприветливым, враждебным частоколом. Их сплошная стена расступается неохотно, с недовольным поскрипыванием. Шаман продвигается по хорошо утоптанной тропе, едва волоча ноги. Мокрый утренний снег на ней хрустит под худой, истёршейся обувью из шкур: хрум, хрум, – словно лошадь, жующая яблоко. На обратном пути, когда мир скуёт злой мороз, снег этот станет скрипеть под ногами. Костерок для возжиганий на священном холме еле теплится под сердитым ветром ахсынньы. Рядом с дотлевающими кусочками мяса – по одному с каждой туши, принесённой вчера охотниками, – сгибается, шипя смолой, веточка можжевельника. И всё же не складывается сизый дым в вещие образы – развеивается под воздушной холодной рукой. Не слышно шёпота в шорохе голых ветвей вековых лиственниц и не складываются знаками, падая в чашу, гадальные кости. Лесной дух-иччи глух к зову о помощи. Только роща вокруг гудит неприветливо в ответ на надсаженное, хриплое пение, и напрасно эхо разносит стук шаманского бубна. Было время, когда дух был щедр, отвечая на зов. Подсказывал места, приводил ближе дичь. Он давал людям столько, сколько было им нужно, и они воспевали его взамен. Три десятилетия уж, как их племя берёт из леса, с летних пастбищ и с зимних лугов больше, чем духи готовы отдать. Скуднеет земля, исчезают звери. А только нууччи требуют ясака каждый год, не смотря, хороший он был, плохой ли. Не привезёшь им соболиных или хоть каких других шкур на зимовье – они явятся сами. Да только пойди объясни это лесному духу! Шаман пытался. Он пел о том, что ради шкур его люди охотятся не для себя. Пел об аманатах из соседних племён, взятых нууччи после невыплаты. Пел о детях, которых те могут взять не в заложники, а продать в рабство. Пел – и знал, что обо всём этом не пристало петь ему, шаману. Луга не родят больше от сочувствия к людям, не бесконечны богатства леса. Слабеет земля – слабеют и духи. Нельзя вечно жить, как пришлые нууччи, днём сегодняшним. Однако у нууччи есть сытые кони и огненные пищали. Они в силах заставить всех жить, как хотят. Ясак этого года не собран и на две трети. Пальцы шамана едва гнутся в шерстяных рукавицах, когда он собирает беспорядочно раскиданные кости, чтобы бросить их вновь. Нет. Ничего. Первое время его молитвы раз за разом находили от духа леса один и тот же ответ. Различные формы животных, знаки охоты и висящий над всем этим запрет. Совет, который шаман дал бы своим людям и сам, будь его воля. Но воля на это была не его, и он пел в святой роще снова и снова, не в силах такой принять. Вскоре он перестал получать и этот ответ. Чем дольше и ожесточённей длилась гонка за шкурами для ясака, тем чаще ловушки находили пустыми и сломанными, тем плотнее смыкались ветви вокруг охотников, защищая от стрел дичь и мешая идти. Чем дольше паслись на зимних пастбищах стада их коней, тем меньше оставалось под снегом корма и тем быстрее тощали лошади. Больше местный дух не заботился о благополучии племени. Ослабла и даруемая им защита. Едва легли снега, потянулись по корням Великого Древа вверх тёмные духи-абасы, присосались к детям, потянули силы, наводя болезни. Откупиться от них было нечем. Не давал лесной дух достойной добычи. Щепотка чабреца летит в догорающий костерок чуть злее, чем стоило бы. Шаман вздыхает, прося у духа прощения, и аккуратно просыпает в огонь ещё одну. Отчаяние гложет всех в племени почти постоянно. И ни он, ни иччи ничего не могут с этим сделать. Шаман глядит с холма на темнеющее по-зимнему прозрачное небо, сулящее скорый яростный, пробирающий до костей мороз. Мелькает шальная мысль так и остаться здесь, в любимом месте духа. Позволить зимнему холоду по крупицам забрать жизнь, отдавая всю сүр и всю силу шамана в пользование лесного иччи. Может, тогда у духа будут силы помочь племени, воспрянуть волшебной птицей? Если бы человек знал наверняка, он не раздумывал бы. Но кто сказал, что сердитый иччи, взяв эту силу, решит помогать? Может, он и не самый успешный шаман, но другого во всей округе нет. Кто защитит его людей, если он уйдёт? Шаман забирает гадальные кости и чашу, вешает бубен на спину и на негнущихся от холода ногах начинает спуск со священного холма. Утоптанный снег на тропе громко скрипит под ногами. В балагане – бревенчатом зимнем доме – стоит густой дым от чадящего очага. Зимняя шкурка белки приятно греет мозолистые пальцы, когда шаман натягивает её на раму из веток. Саhыл, громко кашляя, сидит у огня и плетёт из конских волос фигурку для иччи. Её отец, Бороҥ Мохсогол, сегодня добыл эту белку живой и привёл к нему девочку, чтобы шаман попытался выменять её душу на душу животного. Но сколько ни нахваливал тот густоту и яркость меха, сколько ни пел о свежести мяса, – а жертвенная кровь на поленьях так и не занялась огнём, так и не перестала кашлять Саhыл. Не взял абас, наславший болезнь на девчонку, их подношения. В какой-то мере шаман понимает его: такого ребёнка на белку выменивать глупо. Сообразительная не по зимам, Саhыл среди детей их зимнего становища ходила за главную. Про каждого знала, в чём его сила и слабость, к каждому находила подход. Да, подходящего зверя подобрали ей в имя родители. Мужчина уж думал было, не специально ли мучают девочку духи: а ну как и ей лежит путь удаган? Но нет, не вели во снах её духи, а только держали. Лишь недуг свой Саhыл во снах хорошо видела. – Снится мне, Ойуун, – детским голоском говорит она, – что лежу я у себя в закуте, и оплетает меня чёрная паутина. Вроде и тонкая, а держит так, что не двинуться. И уходят эти нити куда-то за порог юрты, а из-за шкуры на входе глядит кто-то чёрный. – И не зовёт он тебя с собой? Ничего не просит? – Нет, Ойуун. Только будто бы ждёт чего-то. Это шаман может понять. Шаманами не становятся по роду или желанию. Человека должны выбрать духи. Тогда они крадут все три части его души: салгын-кут, небесную душу, ийэ-кут, материнскую душу, и буор-кут, земляную душу. Эти части они растят в своих мирах, и только когда человек соглашается стать шаманом и учится, духи их возвращают. Салгын-кут переходит назад человеку, ийэ-кут становится матерью-зверем, а буор-кут – хранителем в водах. И ничто не может нарушить этот порядок. Или ничто не должно. Когда-то звали шамана Барабыай, и, как воробей, был он энергичным и бестолковым. Мать Барабыая была удаган, и вот запало пареньку в голову, что и он непременно должен стать шаманом. И, конечно, как можно скорее: скучно ждать, пока духи обратят на него внимание. Мать говорит, что обычного человека можно научить понимать знаки природы, но без кражи души настоящим шаманом не стать? Ну так что ж, за чем дело стало? Вышел Барабыай в зимний мороз, посмотрел в ночную беззвёздную темень, да и закричал: "Что же вы, духи? Я хочу вас слышать! Вот моя душа, нате, берите!". И, когда демоны набросились на него сворой спущенных с цепи псов, Барабыай получил, что просил: он их услышал. Услышал, как много их сбежалось на такой бездарный обмен, почувствовал жадность и ехидную злобу, с которыми они пили открытую душу. Умереть бы пареньку той же ночью, когда б не выбежала на его крик мать-удаган. Лишь салгын-кут оставалась у него к тому времени. Угаснуть бы пареньку за седмицу – не может простой человек без полной души жить – да только упросила мать звериных духов взять его бедную душу, обучила его как шамана. Посвящение он пережил, и вернулась к нему салгын-кут. Только вот ийэ-кут и буор-кут навсегда оказались потеряны, не вернулись духами-хранителями. Некому было вести молодого шамана ни по суше, ни по воде, не у кого после скорой гибели матери было просить совета. Не было больше Барабыая – данное матерью имя исчезло заодно с ийэ-кут. С тех пор он остался лишь Ойууном, безымянным шаманом. Так его люди и звали. Дым над тусклеющим очагом складывается в мёртвую птицу. Ветер стонет над покатой крышей, и в его вое слышен упрёк: "Что же ты натворил?". Трещат в очаге поленья, и в треске немой вопрос: "А ну как все беды – от того, что старая удаган спасла тебе жизнь? Ты не знаешь, чем заплатила она духам за помощь". Шуршит под порывами ветра на входе тяжёлая шкура: "Твоя мать в Нижнем мире, а вместо неё – ты, неумёха. Даже болезнь отогнать не можешь, что уж тебе судьба племени. Твоей силы мало, так мало... но ты знаешь, как можно достать ещё". И все голоса сливаются вдруг в безмолвном шёпоте, оседающим дрожью на коже: "Ещё". "Ещё". "Ещё"... – Прочь. От упавшего камнем приказа недвижимой замирает Саhыл. Дым привычно развеивается по комнате, щиплет глаза. Треск огня совсем рядом и далёкий свист ветра уютны, как никогда. Плетёная фигурка из конских волос в подрагивающих детских ладошках напоминает белку. – Но Ойуун? Я ещё не всё! – Прости. Не тебе. С глухим стуком на очаг становится глиняный чайник. Капли шипят, сбегая на поленья по его блестящему боку. Пахучие сухие травы медленно расправляются в постепенно теплеющей воде. – Держи. Это для горла, – велит шаман, и девочка принимает горячую пиалу. – Это ведь хорошо, что все ребята у нас болеют, правда? – улыбается она, но в её сиплом голосе – плохо спрятанный страх. – Русские не смогут нас продать, и поэтому не увезут. Ойуун вздыхает. Даже дети уже понимают, что ясак им в срок не собрать. И это правда, что такие дети нууччи ни к чему, но он не хочет думать, что они могут отобрать иначе. Последние исхудавшие стада? С трудом выменянное у осёдлых зерно? Сено, запасённое на зиму? В любом из этих случаев до весны они не дотянут. Улыбка Саhыл – живое воплощение той грани, где отчаяние переходит в упрямую браваду. Девочка тоже понимает всё это. Понимает и то, что приходится раз за разом объяснять другим детям: не спасёт и переход на другое зимнее становище. Ни на то, что было в прошлом году, ни на то, что в позапрошлом. Это – самая богатая из их земель. А на борьбу с соседними племенами сил совсем нет. Отведя ребёнка назад к родителям, Ойуун заносит целебные заговорённые травы ещё в две юрты и три балагана. Белочка, в благодарность сплетённая для лесного иччи Саhыл, сворачивается в дыму очередного жертвенного костерка на священном холме, но никакого впечатления на хозяина не производит. Запах жжёного чабреца щекочет ноздри. В балагане так дымно, что слабый свет очага едва пробивается сквозь завесу. Ойууну это никак не мешает: он не собирается открывать глаза. Может быть, злые духи забрали две части его души, может, без них ему никогда не стать сильным шаманом, но свою часть обмена они отдали тоже. Лучше всего Ойууну удавалось слышать. Пальцы едва касаются натянутой кожи бубна, отбивая тихий, монотонный ритм. В темноте шаман чувствует, как стук этот отражается от предметов и стен, как шепчет, присмирев немного, ветер снаружи. Через звуки шаман видит свой мир, когда под мерный стук его душа взмывает над телом и над собственной крышей. Вот бьются сердца обитателей зимней стоянки. Вот храпят в загонах у балаганов и юрт беспокойные кони. Вот тихонько поёт несчастная Муруку над сыном Тулуем, забывшимся болезненным сном, вот заходится в кашле Бөрө. И шелестят, переплетаясь вокруг них, тёмные нити. Не проказы это чүчүөккэ, не дела рассерженной ньяды – нет, вот шуршат они вместе, сети эти вокруг детей обрезая. Только там, где рвётся одна нить, её тут же две заменяют. Странное звучание у этих пут: ни злобного ветра, ни жадного смеха в нём не слышно. Только мертвенный шелест опавших по осени листьев, только женский плач по умершим... Только что-то давно потерянное, забытое настолько, что никак не понять, что же это. Слово снова и снова вертится на языке, но никак не слетает с него, никак не даёт Ойууну покоя. Пальцы по бубну стучат всё тише. Шаман обращается в слух, взмывая душой в вышину. Вот звенят защитными знаками столбы вокруг стоянки. Вот странный шелест абасьей паутины уходит за них. И – теряется тут же. Так не должно быть: за защитными столбами нитей должно быть больше, – но сколько бы ни вслушивался Ойуун, а даже тех, что были, за преградой не отследить. Зато слышно там шёпот веток, кликанье сов и шорох снега – лес там вступает в свои права. И каждое дерево, каждую птичью и звериную душу связывает тягучее дыхание лесного иччи. В нём мудрость веков, прожитых на этой земле. В нём – дрожь усталой слабости. В нём раздражённое недовольство: словно ворчание лесного зверя, который не хочет драться, но готов вцепиться обидчику в горло, если придётся. Будь Ойуун сейчас в своём теле, мурашки бежали бы у него по спине. Если ничего не изменится, рано или поздно – придётся. Как, как изменить хоть что-то?! Ойуун почти слышит этот вопрос – мысль, ставшую слишком реальной. Но в ответ – лишь всё тот же шёпот зимнего леса. Природному духу непривычны слова человека. Потому и ходит шаман каждый день на священную гору: знаками, выпадающими на гадальных костях, иччи общаться проще. Если он не даёт ответов и так – стоит ли ждать их здесь?.. Однако ответ приходит. Вырвавшиеся из мысли слова повисают в тишине – и отзываются стоном в округе. Чужая воля сквозит отчаянием, мечется раненым зверем. Такая же могучая и дикая, как воля лесного иччи – и в то же время другая. Незнакомая, не привязанная к этому месту. Однако такая же безнадёжно усталая. "Шаман?" Низкий, глубокий голос звучит почти удивлённо, будто мыслящий им не ожидал кого-то услышать. Душа Ойууна застывает на месте: что бы там ни было, удивление это взаимно. "Кто ты?" "Тыа иччитэ", – отвечает голос бесстрастно. "Быть не может, – усмехается Ойуун, прислушиваясь к духу ещё внимательнее. – Этот лес не твой". Мелодия духа тиха – гораздо тише, чем звучит воля их местного иччи, – но теперь она слышится явно. И всё же ни злобы, ни алчности, ни вечного голода, свойственных лживым абасам, не ощущается в ней – лишь обречённое, тягучее отчаяние. "Нет больше моего леса". Глубокий голос роняет камнями эти слова – и замолкает. Он не похож ни на кого из абасов, встречавшихся Ойууну раньше, ни на кого из тех, кто и сейчас злобным свистом проносится за прозрачным и чистым звоном защитных столбов. И всё же природным дух не может быть тоже. Иччи не живут без мест, с которыми связаны. Так говорила мать. Так может, поэтому в нём столько отчаяния? Столько усталости? "Что произошло?" – спрашивает Ойуун, вслушиваясь. Быть может, рано или поздно го голос раскроет настоящую суть?.. "Нууччи пришли. Пригнали своих отступников, поставили острог, основали деревню. Срубили часть леса на постройки, дрова. Свели ещё больше под пашни. Принесли новую веру. Нет там больше мне места". Голос звучит измождённо и блекло. Так бедная вдова говорит о богатых и властных убийцах мужа, которым ей никак не отомстить. Не потому ли душа отзывается на этот голос? Не потому ли он кажется таким родным? Только вот ни на зимних стоянках, ни на летних пастбищах Ойуун не видел сам таких бедствий – и от соседних племён не слышал. Нууччи ненасытны, но и для них в мгновение разрушить целый лес не под силу... "Где же это было?" "Далеко. На той стороне Улахан Өрүс". "Далеко – не то слово... Почему же ты здесь?" Среди отчаяния духа проглядывает беспокойство. Так зверь в западне мечется из стороны в сторону, стремясь найти выход. "Ищу новую землю. Я исчезну, если вскоре её не найду. Развеюсь дымом по ветру". Игла болезненного сочувствия колет душу. То же самое может статься и с племенем Ойууна... "Не повезло. У нашего леса уже есть иччи. И лес этот беден даже для него". В глубоком печальном голосе мелькает что-то, похожее на злорадство. "Знаю, – почти фыркает дух. – Поэтому я и здесь. Другие иччи шпыняли меня прочь от самой реки – и только у вашего не хватило сил меня выгнать". Душе Ойууна вдруг становится безнадёжно и холодно. Он слышит, как ворочается, теряя терпение, лесной иччи, как его звериное ворчание падает на тон. И всё-таки... Если бы им пришлось отвоёвывать чужие пастбища, тесня соседей-хозяев, Ойуун бы советовал то же самое. Выбрал бы тех, кому хуже всего живётся. "Ты собираешься занять его место?" – всё-таки спрашивает шаман. А его собеседник смеётся – и в смехе этом отчаяния больше, чем во всех словах, прозвучавших до этого. "Может, он слаб, но это – его земля. Ему она даёт сил немного, но мне – совсем ничего". И это отчаяние шаман тоже может понять. Именно поэтому они ведь ютятся на своих лучших и всё равно недостаточных пастбищах, не заглядываясь на чужие. Он слышит, как скрипят в негодовании нагруженные снегом пихты, как яростно стучат ветви разросшихся у ближнего озера ив. Иччи этого леса напрягается грузно, собирая силы, и обрушивается на пришельца ворохом звуков, яростно подтверждая свои права – и его слова... Отчаянная песня пришлого духа – стук топоров, стоны убитых животных – не слышна больше, заглушённая шумом живого леса. Пока – живого... Ойуун не может стереть с души толику сочувствия к пришлому иччи. Не может не признать, что у них – много общего. Ни один из природных духов больше не говорит с ним в ночи. Пальцы отбивают чуть слышный ритм по натянутой коже бубна. Затихает лес, исчезает высокий звон защитных узоров, всё тише храпят беспокойные кони. Тлеющие поленья потрескивают в очаге, дым от жжёного чабреца щекочет ноздри. Ойуун возвращается в тело. Снег блестит драгоценным бисером, отражая жёлто-розовый свет зари. Шершавые стволы лиственниц седы от инея и отбрасывают на пушистые сугробы глубокие синие тени. Мороз кусает открытое лицо, пробирает до костей под одеждой. Изо рта вырывается пар. Ойуун приветствует иччи вместе с новым коротким днём. И впервые за многие недели брошенные наугад кости ложатся в понятный узор. "Недоверие". "Новый". "Зло". Зная историю этой ночи, прочитать смысл знаков нетрудно. И пусть вести не радостные, пусть ни с ясаком, ни с болезнями вражда двух иччи не поможет, Ойуун очень рад видеть хоть какой-то новый ответ. Читать внятные знаки после стольких бросков, приводящих лишь к неудачам. Значит, природный дух ещё слышит его – по крайней мере, когда хочет слышать. Значит, он, шаман, снова здесь не один... – Он действительно пришёл из-за большой реки? – нараспев говорит Ойуун, на краю чаши выкладывая знаки. "Большой", "река" "идти" и "истина", скреплённые в знаке вопроса. Деревянные, костяные и каменные костяшки звонко бьются о чашу, брошенные ради ответа... "Истина". Что ж... "Он", "смена", "ты" и "лес" складываются в вопросительный узор в чаще. – Он пытался занять твоё место? Снова "да". Несмотря на пробирающий холод, на спине выступает пот. Ойуун знает местного иччи с тех пор, как сам стал шаманом. Этого духа знала его мать, его знали и старый учитель матери, и учитель его учителя... Может, у него нет сил помочь, может, он сейчас людьми недоволен, но он испокон веков позволял его племени пользоваться благами своего леса. Останется ли всё так же, прогони его незнакомец? Шаман знает ответ. Справившись завладеть скудным лесочком, новый дух наверняка поспешит избавиться от тех, кто растрачивает последние богатства. Однако и терпение старого хозяина не безгранично. Знаки "мы", "люди" и "действия" занимают свои места. – Что же нам делать теперь? – озвучивает певучий голос. "Звери". "Охота". "Запрет". Ойуун вздыхает. Снова этот наказ. Наказ, которому они просто не могут следовать. Шаман уже по памяти выстраивает сложный узор, пропевая каждую мысль. О бедных лугах и тощих конях. О нужде в шкурах, которая – не их. О жадных людях в тканой одежде, поселивших в трубках приручённый огонь. "Звери". "Охота". "Запрет". Когда в следующем напеве шаман просит другого совета – какого угодно, кроме этого, любой идеи, которая могла бы спасти и лес, и племя, – кости падают в чашу, не выражая ответа. Ловушки в лесу ломаются всё чаще, всё чаще рвутся сети и петли. Всё чаще, обходя юрты с целебными травами, Ойуун застаёт больных ребят за их починкой. У животных, которые попадаются всё же, зима, видно, тоже проходит несладко. Худые настолько, что кости обтянуты кожей, и только кое-где под ней прощупываются жёсткие тяжи мышц. Мех у них тусклый и блёклый... и всё-таки это мех. Несмотря на недавний проблеск в общении, лесной дух на горе снова просит лишь о невозможном. Даже когда вопрос не о ясаке, а о болезнях. Всё чаще ночами Ойуун обращается в слух, силясь отследить тёмные нити. Мать говорила, с абасами можно не только торговаться, но и сражаться. Может быть, Ойуун и не самый сильный шаман, не самый правильный, но он готов драться хоть голыми руками, лишь бы не смотреть больше, как мутно поблёскивают глаза Тулуя, как кашляет кровью Мэкчиргэ, как Куба ни с того ни с сего падает без чувств... Саhыл снится, будто бы чёрная фигура на её пороге тянет по нитям, словно по древесным сосудам, её силы. Будто бы не её это порог в то же время, а пролом в Нижний мир. Но сколько бы ни бродил шаман по округе и в теле, и вне тела, сколько бы ни слушал шелест нитей возле порогов и охранных столбов – никуда не вели они, нигде не слышно было нездешних звуков Нижнего мира. Как прикажете драться с тем, кого будто и нет? С каждым днём приходит всё меньше света. Всё длиннее и глубже тени в старом лесу. Близится самая длинная ночь – та, когда солнце уже не поднимется. Если вскоре после неё они не свезут шкуры на ясачное зимовье, нууччи явятся сами. Ясак не собран и на три четверти. – Дурак ты, Куобах, и шутки у тебя дурацкие. – Да это не шутки, я правду говорю! – Ну, значит, твоя правда дурацкая! – Тише ты, Бөрө! Я тоже его видела! В щель под шкурой на входе просачивается холодный, но свежий воздух. В балагане, куда собрались в отсутствие взрослых дети, жарко и дымно. Куобах чинит ловушки. Саhыл плетёт тетиву из конского волоса. Бөрө прилаживает на истёршуюся подошву своего сапога голенище старого отцовского. Тулуй варит обед, Мэкчиргэ строгает щепки для очага. Куба просто лежит. У неё не осталось сил даже спорить. – То есть, оба вы говорите, что видели во сне нашего абаса: ты, Куобах – за столбами, а Саhыл – вообще у своей двери? – Да! И он был точно один и тот же! Не может же одинаково двум разным людям сниться тот, кого нет! – Но Куобах говорит, что видел его у склона холма! Какого размера он должен быть, чтобы отсюда его было видно? – Он был выше лиственницы! Два рога, козлиные уши и горящие красным глаза, я точно его запомнил! – И у меня всё то же самое было, Бөрө! Не верь, если не хочешь, но это всё правда! – Выше лиственницы? Стоял в твоей двери? Саhыл, туда даже аҕаҥ стоя не помещается! – Но... но!.. Было ли у девочки, что сказать на это, остаётся неведомо: её пополам сгибает кашлем. В вынужденной тишине в спор вступает и Мэкчиргэ. – Рассказывайте байки сколько влезет, но Ойуун не может подтвердить ваши слова. Он видит только нити, и, сколько бы ни искал, не находит ни внутри защитного круга, ни снаружи никакого абаса! Легко ли не заметить врага размером с дерево? А он ведь в духах понимает побольше вашего! С этим утверждением спорить не может никто. Куобах только нервно сжимает губы: худенький, низкий для своего возраста мальчик не привык к оживлённой борьбе – даже словесной. Саhыл выдыхает гневно: уж она сдаваться не намерена. Девочка заставляет себя собраться с мыслями. – Я не знаю, почему Ойуун наш его не замечает. Но он сам говорит, что он в мире духов не видит вообще, ориентируется только на звуки. Так его при шаманском рождении духи одарили в обмен на две части души, мне ийэм говорила! И я вот думаю: если абас, как чүчүөккэ, не оставляет следов – может, и снег под ним не скрипит? Может, поэтому Ойуун его до сих пор не слышит? Над этой мыслью задумывается даже бойкий Бөрө. Какое-то время тишину нарушают лишь треск очага да шорох иглы, протыкающей шкуру. – Чүчүөккэ шаман, тем не менее, слышит, – взвешенно говорит, наконец, Тулуй, водя поварёшкой в котле. – Хотя, как любого взрослого, она его боится. И кто сказал, что, если вам обоим снилась тёмная фигура с рогами, это одна и та же тёмная фигура с рогами? Мало ли, чего вы вместе придумали? – А я знаю, что нужно делать... – подаёт слабый голос сипящая Куба. – Пусть Саhыл и Куобах возьмут угольки и колотые поленья, разойдутся по разным углам балагана и нарисуют своих чудовищ. Да в подробностях! Если что-то не будет совпадать, то нечего здесь будет и думать. – Ха! Да легко! – смеётся Саhыл, подбегая к Тулую за угольком. – Но я ведь рисовать не умею, – расстраивается Куобах. – Что, если из-за этого нам не поверят? – Ты, главное, о деталях подумай, – советует Мэкчиргэ, выдавая ему полено. – А мы уж их и сравним. С интересом ребята наблюдают за творчеством разошедшихся по углам товарищей – лишь Тулуй остаётся у очага, помешивая похлёбку. И чем дальше, тем меньше шепотков слышно ему. В обоих углах повисает неуютная, напряжённая тишина. – Ну? Ну! Что там у вас? Я ж отойти не могу! – переступает с ноги на ногу мальчик. Товарищи вздрагивают, будто отвлечённые от долгих раздумий. – Да как-то... мало хорошего, – поводит плечами Бөрө. – И что, такая вот образина ночами по нашим лесам бродит?! – А это мы ещё посмотрим, бродит или нет, – вскидывается Мэкчиргэ и, сдерживая дрожь, манит Кубу и Саhыл из другого угла. – Может, Куобах наш всю её выдумал? Не выдумал. Пусть рисунки оказались по-разному корявы, пусть в разные стороны от неровностей отскакивали угольки, а сходство картинок не признать было трудно. Одни и те же треугольные уши, одинаковая растрёпанная хламида, одна форма морды с козлиной бородкой. В одну сторону загнуты рога – даже чисто засечек на них одинаковое. И одинаково на тёмные стороны годовых колец попали глаза, горя среди угля красновато. Чем дольше смотрели с двух поленьев на детей эти четыре глаза, тем больше жутких мурашек бежало по коже. В тишине шипит сбежавшее варево, но дети так и стоят, будто под наваждением. До тех пор, пока на земляной пол не падает Куба. – А-ай, абас тебя задери! – вздрагивает Тулуй, разворачиваясь к котелку. – Ты бы с такими пожеланиями поосторожнее, – пыхтит Мэкчиргэ, оттаскивая девочку на лежанку. – Надо что-то сделать с рисунками, – качает Саhыл головой. – Не нужно им быть на свете. – В огонь, в огонь! – подрывается Куобах, на вытянутых руках удерживая своё творение. – Куда?! У меня и так тут всё выкипает! – Убери котелок! Не будем на этом готовить! – вступается и Саhыл, из-под руки Тулуя бросив в очаг своё. Ждать, пока разукрашенные поленья прогорят, приходится долго. Языки пламени лениво облизывают рисунок Саhыл, и кажется, будто глаза неместного чудища горят не тусклее его. Улыбка на отставшей от жара щепке становится совсем отвратительной. – Я никогда не позволю этой твари войти в мой дом, – вдруг говорит Куобах с ледяной серьёзностью. – Она уже здесь... пьёт силы из нас, – отзывается с лежанки пришедшая в себя Куба. – Пусть только покажется мне во плоти! Я ей!.. – Что? – посмеивается Мэкчиргэ. – Куобах, ты хороший мальчик, но боец – никудышный. Зверь в твоём имени дал тебе лёгкость и скорость. И пугливость. Встреть такую тварь, да размером с пихту, – испугаешься и убежишь, так и знай! – Неправда! – Расскажи это чёрному псу, что третьего дня обратил тебя в бегство, – смеётся Тулуй. – Может, он и зачат от волка, но не страшнее той твари, с которой ты воевать храбришься! Балаган заполняет многоголосый смех. Пристыженный Куобах не говорит больше. Худенький и робкий, он не привык к оживлённой борьбе. Даже словесной. И всё-таки кулаки его от злости сжимаются крепко. Каждый день поднимается Ойуун на священный холм. Каждую ночь поднимается он душой над собственным телом. Ни на одной из этих вышин он не находит выхода. Не отвечает хозяин леса. Теряется за столбами шорох абасовых нитей. Молчит и пришлый иччи. Печальный стук топоров и стоны падающих деревьев нет-нет, да пробиваются сквозь шёпот живых настоящих веток. Он мог бы говорить с шаманом, если бы хотел. Но Ойуун не спрашивает его, а он не заговаривает первым. Только отчаяние разливается в его песне тяжёлой, давящей волной. Такое же, какое слышит шаман в голосах своих людей, в своём собственном голосе. Чем дольше, тем сильнее оно растёт в сердцах племени. Чем дольше, тем отчётливей слышно оно в песне духа. Может, поэтому таким родным и понятным кажется это звучание? Может, поэтому однажды Ойуун говорит сам. – Сколько времени осталось тебе? Глубокий голос отзывается тихо, почти равнодушно. – Если так всё пойдёт и дальше, то до весны. Ойуун вздохнул бы, если б дышал без тела. Даже у гаснущего духа времени больше, чем у них. Нууччи весны ждать не будут: добираться сюда по снегам проще, чем по болотам. – А что не так со временем у вас? – добавляет голос, помолчав вместе с Ойууном немного. – Зачем истощаете лес, в котором живёте? – Нууччи требуют шкуры на ясак, – отвечает шаман. – Перестать охотиться мы не можем, но и местный хозяин нам теперь не помощник. Не гоняет больше от нас абасов. Не знаю, сколько из наших детей переживут эту зиму. Есть что-то безнадёжно тёплое в том, чтобы, наконец, сказать это кому-то, кто слушает, а не просто слышит. Кому-то, кому так же плохо. Кажется, будто стук топоров и печальный плач в песне духа отзываются на отчаяние шаманской души. Будто частичка собственного духа вдруг поёт в нём, затрепетав пойманной птичкой. – Не вини моего собрата, – раздаётся в темноте мысли. – Я и сам познал жадность нууччи, потому понимаю тебя. Но ему ещё сложно понять, что беды, которые он терпит от ваших рук, не вы ему выбрали. – Ну а ты? Можешь ты помочь отогнать от нас того абаса, что тянет из нас нашу сүр? Смеётся глубокий голос. Но на этот раз это не смех русского висельника. Как в душе Ойууна, пробегает в этом голосе искра надежды. – Долго уже кормится этот абас вашей жизнью и вашим отчаянием. Даже если бы захотел, ваш иччи не поборол бы его сейчас силой. Что же до меня, неприкаянного?.. Уже долго не шептали моё имя деревья, не щебетали обо мне птицы, не приносили мне подношений люди. Шаман настороженно вслушивается. – А каких подношений ты хочешь? – Какие подношения воздают природному духу? – смеётся голос. – Разожги огонь, положи в него трав, пару лепёшек или плесни кумыса. Попроси благословения, как у духа места. Мне никак не хватит сил прогнать абаса, но приглушить его влияние я смогу. Этот ответ почти успокаивает. Ни один абас не получил бы сил таким образом. Огонёк надежды разгорается ярче. Ойууну будет несложно сделать всё это, но... – У тебя же нет священного места. Где мне отдать тебе почести? – Где хочешь. Я нездешний, мне – всё едино. Возжигание Ойуун совершает на границе леса, на плоском камне по дороге к лугам. Кислое молоко шипит на тлеющих ветках. Следующую пару дней Саhыл почти не кашляет кровью. Почти не отказывается есть и без того худой Куобах. Почти не падает в обмороки Куба. Следующую пару дней звучание пришлого иччи едва слышно. Он слишком слаб, чтобы ответить шаману в его бестелесном полёте. А вот иччи-хозяин, воспрянув в силе, вдруг говорит – но в словах его мало хорошего. Несуществующей в этом полёте кожей шаман чувствует его недовольство. Даже здесь – там, где лесной дух всегда только слушал, – шаман разбирает невнятные, будто ребёнком сказанные по-человечески слова. – Зло-о-в-в-ба. Но-ов-вый. Нет да-ары. Идь-ти... Шаман возвращается в тело. Вздыхает, надевая тяжёлую шубу. Путь к священному холму в темноте кажется длиннее. Беспокойно шумят деревья. Только на этот раз недовольство духа взаимно. – Ну, знаешь, – произносит шаман, бросая веточку чабреца в огонь. – Тебе я дары приношу каждый день, но помощи от тебя не дождёшься. Но стоит мне попросить её у того, кто согласен её дать, – и ты бушуешь. Кости, брошенные в гадальную чашу, складываются в очередное гневное послание. "Уходить". "Бояться". Дождавшись, пока прогорит костерок, шаман собирает кости в мешочек и спускается обратно в долину. Следующим днём охотники племени убивают медведицу. И, хотя делают они это честно: будят её перед схваткой, снимают шкуру так, как снимали бы одежду с человека, угощают мясом огонь и закапывают медвежьи кости, каркая то и дело воронами – так, чтобы дух-медведь не пришёл им мстить после, – дух леса затихает в своей скорби. Затихает и шаман на его холме, повалившись навзничь на снег. В себя Ойуун приходит уже затемно. Мрачно в тишине над ним возвышаются голые лиственницы. Зло смотрят звёзды с небес. Кости в гадальной чаше сложены в единственный знак смерти. Куба лежит на лиственничных досках. Одежда на ней бедная, но неношеная, шуба – походная, расшитый платок на лице. – Девочка моя ненаглядная! Лебедь моя белая!.. – надрывается рядом убитая горем мать. Молчит отец. Тихо хнычут испуганные друзья-дети. Срублены верхушки четырёх пихт на склоне, положены крестом на них доски. Выдолблен гроб в стволе, уложен белой берестой, забита жертвенная корова. Поднят гроб на деревянную крестовину, возвратились назад в становище те, кто поднимал его. Ойуун готовится к кут араарыы. Камлает шаман, держа раздвоенный ствол берёзки, призывает душу ушедшей Кубы. Услышав рядом с собой, позволяет войти в себя, чтобы говорить вместе с ней. Среди монотонных напевов и шороха меховых одежд звучит имя. Саhыл. Девочка выходит вперёд. – Давай расстанемся подобно вилам этого дерева, – говорит она по подсказке матери. – Пусть поможет этому шаман, отсоединит имеющий большой палец. – С солнечной земли улетаю я, со страной айыы расстаюсь, ухожу от Среднего мира, в смертную страну отправляюсь, – отвечает Ойуун голосом высоким, пусть и непохожим на Кубин, и протягивает девочке деревце. Жалобно треща, разламывается двойной ствол берёзки на две одиночные веточки. Свою половину Саhыл бросает в огонь, шаман свою – прочь из балагана, во двор. Трижды обходит он девочку, стуча в бубен, дважды пролезает между расставленных ступней, чтобы вернуть её кут, что душа Кубы-подружки с собой забрать хотела. А затем отпускает и Кубину кут в страну смерти. Не вернётся она злым духом-үөр, не станет тянуть за собой близких. Только вот кто сказал, что тот, кто утянул в страну мёртвых раньше времени Кубу, остальных вслед за ней не утянет? Снова кашляет кровью Саhыл. Снова не ест Куобах. Снова одолевает жар Бөрө, Тулуя и Мэкчиргэ. И никто снова не видит надежды. Молчит дух – хозяин леса. А пришлого духа Ойуун впервые снова слышит отчётливо. В этот раз он не ждёт вопроса. – Прости, – говорит грустный голос убито. – Сколько мог, столько я приглушал болезнь, но это было сильнее меня. – Ничего не поделаешь, – отвечает шаман. – Спасибо и за эти спокойные дни. В тишине стук топоров на фоне шума живого леса звучит как-то особенно надрывно. – Если... – начинает шаман неуверенно и осекается. Мысль безнадёжная. С другой стороны – вдруг? Вдруг?! – Если бы ты стоял против абаса вместе с иччи нашего леса – выгнали бы вы его вместе? Ни у кого из вас не хватит сил в одиночку, но что, если объединиться? Голос в темноте раздаётся не сразу, взвешенно и обдуманно. – Увы, он не станет работать со мной. Я хочу его землю, и он это знает. Я ему не союзник. Но если хочешь свежих, пусть и отчаянных идей... Кое на какую мысль навели меня ваши похороны. Шаман напрягается мысленно. Он устал безуспешно надеяться. И всё-таки... – Я весь внимание. – Что ж, тогда слушай. Тогда ты призвал ушедшую кут, поселил её в себя и дал говорить с тобой. У ослабевших духов природы вроде меня и вашего иччи не хватит сил прогнать абаса со своей территории. Но дух, вот так же вошедший в тело человека, от него одного отогнать абаса – сможет. У всех детей твоего племени имена связаны с животными – поспрашивай духов этих птиц и зверей – кто знает, может, захочет кто стать покровителем? Огонёк зародившейся было надежды гаснет, не успев разгореться. В своё время его мать едва уговорила духов хоть на время взять остатки его души, чтобы та могла обеспечить ему жизнь шамана. Никакой, пусть даже мелкий "животный" иччи, не захочет связывать свою душу со смертной душой на всю её жизнь. И всё же – попробовать стоит. Хоть для того, чтобы быть уверенным: как шаман, Ойуун сделал всё, что он мог. – Спасибо. Ни один из духов животных не приходит на Ойуунов зов. Зная, сколько бед их подопечным с жадной охотой принесли им люди, шаман не удивляется этому. Он знает, что просить о помощи в этом лесного иччи – верх наглости. И всё же отчаяние толкает его хотя бы попробовать. От рассвета до рассвета камлает шаман на священном холме, вознося духу молитвы. Тело едва слушается его – ватное от голода, деревянное от холода. Кости, брошенные негнущейся рукой, складываются в три знака. "Уходи". "Совсем". "Бойся". Едва передвигая ноги, шаман плетётся назад к становищу. "Твои идеи всё безумнее и безумнее", – вертится в голове настойчивая мысль. "И всё же если где-то и есть надежда, то она там", – отбивается раз за разом другая. Ойуун знает, кого ещё можно спросить о духах. Ойуун знает, в какой ситуации связь с человеком может быть для них предпочтительной. Любая жизнь лучше безвременной смерти. Если у пришлого иччи действительно была роща, то и духам животных при её гибели нужно было куда-то деться. В бестелесном полёте шаман озвучивает просьбу так же безнадёжно, как и выстраивал её из костей в чаше сложным узором. Тем удивительнее не услышать немедленный отказ. – Духи-покровители дают ведомому человеку большую силу. Что вы будете делать с ней, обретя? Обратите и её против леса, который даст вам защитников? – Если бы эта сила помогла нам отбиться от нууччи, мы защищали бы лес, а не грабили его. Глубокий голос смеётся. – Пусть будет так. Мелким иччи без чёткой привязанности к месту легче найти новый лес. Но если ты хочешь попробовать, я найду вашим детям подходящих духов. – Что ты хочешь взамен? – Ритуал будет сложный. Если ты всё равно собираешься проводить его, можешь помочь и мне. – Чем? – Привяжи меня к своей душе так же, как свяжешь с детьми их будущих хранителей. Это привяжет меня хоть к чему-то на этой земле, не даст развеяться. А я помогу и завершить ритуал, и защитить этот лес от вторжения нууччи – вместе нам хватит на это сил. – Это возможно?.. Ты не животный дух-покровитель. А если бы и был им... У меня больше нет ийэ-кут. – Я вижу это, шаман. Поэтому только это и возможно. Без ийэ-кут у тебя нет покровителя, который вёл бы тебя по земле. Так что я смогу занять его место. Это звучит непривычно и немного жутко. Большую часть своей жизни Ойуун провёл без двух частей души. Он смирился с мыслью, что без ийэ-кут после смерти нечему будет возвратиться к богам Верхнего мира, нечему будет снова вернуться в мир. Обрести что-то теперь, да ещё чужеродное, кажется очень неправильным. И тем не менее, если это поможет сохранить и лес, и племя... – Мне нужно поговорить об этом с моими людьми. Если они будут готовы пойти на это, то буду готов и я. – Назови мне имена, чтобы я нашёл правильных духов. – Тулуй, Бөрө, Мэкчиргэ, Куобах и Саhыл. В голосе духа мелькает нотка досады, когда он, подумав, отвечает на это. – Куобах может быть проблемой. – Неужели у тебя не было в лесу духа-зайца? – упавшим голосом спрашивает шаман, не желая расставаться с тоненькой нитью надежды. – Дело не в этом. Привязать к себе духа насовсем – посложнее, чем на время впустить душу умершего. Ритуал нужно скрепить кровью. Каждому будет нужно жертвенное животное под его имя, и чем темнее, тем лучше. Но вам не найти зимой тёмного зайца. Светлый зверь может не выжить, когда все остальные тёмные. – Тёмного волка мы тоже не сможем найти. – У дома Тулуя живёт чёрный пёс, отец которого – волк. Это видно в нём. Он подойдёт. – Так ты предлагаешь проводить обряд без него, без Куобаха? Но без этого он погибнет так же, как погибла от сил абаса Куба. Так у него будет хотя бы шанс!.. – Это может испортить всё дело. Но ты прав, будет шанс. Без него детей будет четверо, а это плохое число для обряда. Говори со своим народом. Я буду говорить со своим. Из тёмных пихтовых брёвен выстроен среди леса небольшой балаган. Чёрной смесью смолы и угля он покрыт. Вырезаны из дерева красочные маски под стать животным. Собраны и сами они: медвежонок из берлоги убитой до смерти Кубы медведицы для Тулуя, чёрный полуволк для Бөрө, тёмный филин с подбитым при поимке крылом для Мэкчиргэ, чёрно-бурая лисица со сломанной капканом лапой для Саhыл, чёрный козёл для шамана. И заяц-беляк. Как последняя горка снега весной, как луна в чёрном небе. Эта ночь будет долгой, слившись со следующей. Солнце не взойдёт над горизонтом. Крайний срок для сдачи ясака минует вместе с ней. Ойуун нервно водит большими пальцами по бубну, глядя, как, плача, прощаются с детьми их родители. Любые обряды, связанные с духами, сопряжены с опасностью: не все выживают. И всё же никто из семей не отказался. Если не этот обряд, то детей заберут либо абас, либо нууччи. Если есть шанс им остаться, защитить и племя, и лес... Это шанс избежать верной смерти. Не оборачиваясь, уходят от балагана в лесу родители. Остаются жертвенные животные, шаман и испуганные дети. Тихо стучат пальцы по бубну, тихо камлает шаман, затянув песню без слов. Он уже слышит привычные звуки пришлого иччи. Слышит яростное рычание местного. Они сходятся в поединке, но ни у кого не хватает сил заглушить другого. Ойуун открывает свою душу, подтягивая своего жертвенного козла ближе за шею. "Самое сложное, – сказал ему дух, – прокусить до крови, а дальше я помогу". Ойуун кивает детям, чтобы делали то же самое. Шерсть неприятно липнет на язык, но челюсти сжимаются удивительно легко. Теплое и кислое смачивает губы. Что-то бесконечно родное входит в раскрытую душу. Больное, изжёванное и растерзанное, трепещущее побитым воробушком, потерянное так давно, что уже безнадёжно забытое. Имя чего в каждом ночном полёте вертелось на языке, и вот, наконец, слетело с него. Ийэ-кут. Его ийэ-кут. То, что от неё осталось. Но... её ведь?.. – Нет, прочь!.. – кричит шаман в чёрный потолок балагана, но чужое, пришедшее со своим, уже прочно прилипло к открытой душе. Сама собой рука подносит к лицу козлиную маску. И глаза застилает тьма. Свет белого дня пробивается в щель под шкурой на входе. Над головой – потолок балагана. Тускло белеет шаманский бубен, висят под потолком засушенные травы. Тело ломит, как после дня хорошей работы, и, как после хорошей работы, разливается по нему чувство глубокого удовлетворения. Тепло и сыто. Только что-то родное в груди, свернувшись, плачет от горького бессилия – больное, разорванное... Ойуун поворачивается на лежанке и проводит рукой по лицу. Только для того, чтобы обнаружить, что ни рука, ни лицо – не его. Длинные, узловатые пальцы со звериными когтями все в засохшей крови. И лицо – не лицо, а козлиная маска, которая, тем не менее, чувствует руку. Чувствуют её длинные уши, изогнутые рога, из вполне реальной шерсти состоит бородка. И на всём этом – сухая, спёкшаяся корочка. "Это сон. Просто страшный сон", – убеждает себя шаман. От взгляда на измазанную тёмным лежанку и тянущуюся к ней от самого входа полосу становится дурно. Вскочив, Ойуун сломя голову кидается к двери, копытами – копытами?! – с непривычки спотыкаясь на жёстком полу. Свежий воздух за шкурой бьёт в искажённое маской лицо, но легче, увы, не становится. Шаман стоит в оцепенении, глядя на изрытый когтями снег, на разбросанные тут и там куски сырой плоти и полуобглоданные туши. Конские. Человеческие. Он стоит – и не верит. Не хочет верить. Но разлившиеся в груди тепло и удовлетворение, как после долгой работы, как после мучившей и, наконец, утолённой жажды всё говорит за себя. И только слабый от боли и горечи голос чего-то родного кричит: "Что же я наделал?!" "А что такое? – усмехается в голове глубокий, слишком знакомый голос. – Ты хотел защитить их – и мы это сделали. Смотри: они живы и готовы вечно защищать этот лес. Я завершил обряд, как и обещал. Договор скреплён кровью". Неподалёку, на свободном пространстве между нескольких балаганов, загонов и юрт, сидят кругом дети. Маски приросли и к их лицам. Тела изменились. Они сгрудились четырьмя ужасающими и в то же время ужаснувшимися фигурами. Обрывки материнской души сжимаются при взгляде на них. Обрывки ийэ-кут, которую он потерял так давно, что и не смог вспомнить. То, что вертелось в голове, никак не приходя на ум, когда он прослеживал тёмные нити. То, что казалось таким родным среди отчаяния в пришлом иччи. – Ты! Ты!!! – кричит Ойуун в темноту чернеющего вдалеке леса. "Я теперь ты", – откликается мысль в голове. И, хоть звучит она всё тем же глубоким бархатным голосом, Ойуун знает: это его собственная мысль. – "Забыл? Я – тот дух, что отныне поведёт тебя по земле". "Ты абас, который пожирал сүр этих детей!" "Сүр? Помилуй! – смеётся голос с показным добродушием, доступным лишь действительно злобным существам. – Вы состояли из отчаяния на девять десятин. Ты слышал мою суть: потом я и сам состоял из него почти весь!" Ойуун сжимает не по-козлиному острые зубы в вытянутой пасти. О да, он её слышал. То, что пил из его людей "пришлый иччи", он и отражал. Потому исчезали за защитными столбами нити: достигали своего хозяина. Потому он и не признал в нём абаса, что видел лишь плащ из забытого и родного – ийэ-кут, которую по глупости сам отдал в темноту... "Ты не съел её тогда. Почему ты не съел её тогда?!" Бархатный голос мысли позволяет себе польщённый смешок. "Оставленная на потом, она позволит мне пировать куда дольше". "И где же ты был так долго?" "Пришлось подождать, пока ваш иччи устанет от вас и ослабнет достаточно". Иччи! Тот, что и сейчас, видно, держится за этот лес, хоть и из самых последних сил? Тот, чьё место абас хотел занять? Неужели такое возможно? Возможно, – теперь знает Ойуун откуда-то, хоть глубокий голос и не думает ничего. Возможно, потому что Нижний мир устроен так же, как Средний. И абас, привязанный к живому шаману, мог бы стать хозяином местных земель так же, как был хозяином земель Нижнего мира. Ойуун знает и то, как выглядели родные места его нового духа-хранителя. Чёрная шерсть встаёт на его спине дыбом. И тем не менее, ещё шумят вокруг становища живые, привычные деревья... Тень досады мелькает в груди. Хочется щёлкнуть языком в неудовольствии. И в то же время – мелькает в ней неподдельная радость. Ритуал до конца не удался. "Не о чем тут веселиться, – отрезает ещё одна мысль. – Так и болтаться нам между двумя мирами, пока не найдём духу-зайцу его человека!" Неподалёку – четыре зловещих, исковерканных Нижним миром фигуры. И то, что их привлекло. Дети опускают звериные морды, когда незримая сила поддерживает Ойууна, снисходительно помогая ковылять на не-своих ногах. Позволяя в деталях рассмотреть щуплое тельце в мрачном кругу. Разодранная грудь, обглоданные ноги. Остекленевший взгляд по-прежнему человеческих глаз. Заячья маска рядом. Следы лап и когтей в снегу, и в той стороне, что до последнего оставалась у мальчика за спиной, – родная юрта и ещё два окровавленных тела. – Он не захотел пировать с нами, – упавшим голосом озвучило чудище с лисьими чертами в уродливой морде. – Не стал убивать свою семью, и нам мешал. И так и не побежал зайцем в лес. А ты не верил, Бөрө. – Никто не верил, – пожимает плечами чудище-волк. – Кроме, может быть, только тебя. Но что ему это дало? Разве что скверную смерть. – Он позволил этому лесу остаться живым, – качает шаман головой. – Впятером вы помогли бы тому, кто сидит во мне, прогнать нашего иччи. А четыре – число счастливое... У нас пока нет ещё здесь полной власти. – Почему?! – ёжась, вскрикивает чудовищная сова, и в её голосе куда больше боли, чем способна выразить пучеглазая морда. – Почему он остался собой? Почему защищал своих маму и папу, а не рвал их с удовольствием на кусочки?! Шаман вздыхает, глядя на безжизненное тело отца Саhыл Мохсогола, устремившее мёртвый взгляд в небо, на разорванную лисью шубу матери Тулуя Муруку... Даже без подсказок теперь-уже-духа-хранителя он вспоминает ответ. – Белый зверь в чёрном обряде может испортить всё дело, – проговаривает он слова, едкой горечью бередящие память. – Когда беспроглядная тьма застилала наш разум, в руках Куобаха было хоть что-то светлое. Не вини себя, Мэкчиргэ. У него одного до последнего был этот выбор. Брошенная маска отзывается замогильным холодом, стоит шаману подобрать её. Теперь шаман слышит, что это не просто кусок ствола ели – она живая. Теперь шаман чувствует голод шестого абаса – того, кто был призван в Средний мир, но не нашёл здесь хозяина-якоря. Того, кто сидит на корне Мирового Древа, вросшего в Чёрный балаган, – везде и нигде. Кто ждёт, пока не найдётся кто-то, кто впустит его в себя и по доброй воле присоединится к кровавому пиршеству, завершая обряд. Того, кто истекает слюной и дрожит от этого голода. Шаман знает, что голод этот и в нём проявится снова. Затмит разум, заставит вновь потерять себя. Останется только тот, кто теперь ведёт его и по земле, и под землёй. Тот, кто так легко обвёл его вокруг когтистого пальца, умело использовав кусочек его же души. Кто лгал, сообщая словами обрывки правды, в то время как настоящим природным духам чужды человечьи слова. Кто не оставит попыток завершить обряд, чтобы отвоевать себе место и в Среднем мире. Однако шаман знает и то, что даже он не способен сделать за мальчика роковой выбор. Может обманывать и строить иллюзии, как сделал это с ним. Может пугать – и выполнять угрозы, как сделал с несчастным Куобахом. И всё же, принять ли кровавое угощение или умереть от когтей чудовищ, человек абаса-зайца должен решать сам. И это им выбирать для него человека. Каждый раз выбирать того, кому хватит мужества до последнего остаться человеком, даже если человеком и придётся погибнуть. Даже когда человеком придётся погибнуть. Шутка ли – ни разу в вечность не ошибиться? Мелькают лета и зимы. Мелькает Чёрный балаган, исчезая в одном месте и появляясь в другом. Меняются времена и поколения. Меняется на духах одежда. Меняется и сам корень Великого Древа, шагая в ногу со временем. Вот убегает от Чёрного балагана к своему племени вступивший было во взрослые годы паренёк. Вот не замечает незнакомой Чёрной конюшни недалеко от своего села зарвавшийся охотник. Вот двенадцатилетние подростки в лагерях у рудников и лесоповалов рассказывают после тяжёлой смены о Чёрном бараке. Вот поселковые школьники исчезают один за другим, повстречав в темноте леса Чёрный гараж. Назло держа обещание, данное когда-то духу-абасу, изо всех сил старается Ойуун с детьми своего племени защитить этот лес. Сказал бы кто им вовремя, что защищать его придётся от самих себя! Выбирая вечно голодному духу ребёнка, ни разу ещё не ошиблась та, кого звали когда-то Саhыл. Хорошего зверя выбрали ей когда-то в имя родители. Сообразительной и проницательной, каждого ей удавалось прочитать, у каждого найти силу и слабость, к каждому подобрать подход. За эти годы даже бойкий Волчик научился доверять её выбору. И всё же мечется в собственном теле Ойуун. Он чувствует, что готов вновь потерять себя от голода. Он не знает, в каком мире проснётся. "Не ошиблась ли ты в этот раз, мудрая наша Лисичка?" "Да, с такими детьми выбор был невелик. Но неужели почти незнакомый новенький мальчик лучше того заики, что однажды уже заглянул к нам? Да, он задира и трус, но тот, кто живёт во мне, больше хоть не обманет его своими иллюзиями". "Ты уверена. А у меня в груди ярким цветом горит чужая надежда. Тот, в ком живу я, одобряет твой выбор и ждёт". "Он гадает, Лиса. Вместе с ним я сплю вещими снами. Да, в них я вижу, как твой мальчик шагает назад, закрывая спиной сестру. В них я вижу, как бросает он маску зайца и кидается наутёк. Вижу, что сестра истекает кровью у него на руках, но не трогает он детского мяса". "Только ещё в них я вижу и сказочный замок с нашей лампой на входе, где собственной рукой я швыряю вам горсть конфет. Вижу, как бросается он на них вместе с вами. И я вижу пустой и безжизненный город – отражение Нижнего мира". "Ты уверена. Что же. Мы сделали выбор". "Здравствуй, Антон Петров". "Теперь только тебе решать, погубить ли наш лес, поддержав нас, – или спасти, проиграв безнадёжную битву. "Что же ты сделаешь, Зайчик?.."