Упыри

Горячая работа
NC-21
Завершён
132
3
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
688 страниц, 265 977 слов, 50 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
132 Нравится 139 Отзывы 69 В сборник

Глава 3: «Незваный гость», часть 2

Настройки
Примечания:
      Абсент в тонком стекле зеленел почти ядовито. Казалось, в креманки разлили не напиток, а саму возможность дурного решения, и с каждым новым глотком гостиная всё заметнее теряла утреннюю чёткость, становясь мягче.       Татьяна сидела боком на диване, поджав одну ногу и чуть сдвинувшись к столику, так что складки её платья ложились по обивке. Филипп, напротив, уже перестал держаться с той подчеркнутой собранностью, с какой вошёл в дом; нет, спина его всё ещё оставалась прямой, жесты — экономными, но в каждом движении жила новая, всё менее скрываемая напряжённость, будто он устал притворяться, что его интересует одна только игра.       Карты лежали на столе между ними, и теперь они наконец начали играть по-настоящему: без фокусов, без придуманных комбинаций, как играют в штосс — с одной выбранной картой, с глупой, почти детской зависимостью от случая. Татьяна, как банкомёт, взяла колоду в руки, а Филипп выбрал карту, вытащив её из раскрытого веера. Он положил карту перед собой рубашкой вверх. — Завяжите мне глаза. И кормите с рук, если вдруг выиграю.       Он проиграл. — Идём, — сказала она спокойно. — Вы мне должны моё желание, но выполнять Вы его будете не здесь.       Филипп не ответил сразу, но шагнул за ней. Он принял правила так же молча, как и партию несколькими минутами раньше.       Лестница под ногами отзывалась приглушённо. С каждым шагом становилось очевидно, что речь идёт не о пустой прихоти, не о невинной услуге, а о чём-то запретном: уже на первых ступенях наверх стало понятно, что они направились прямиком в её спальню.       Татьяна открыла дверь своей без паузы, словно не оставляя Филиппу времени осмыслить, что именно происходит. Впустила его внутрь так же естественно, как если бы это был кабинет или гостиная, но именно эта обманчивая лёгкость и делала всё происходящее резким, почти неприличным. Здесь не принимали гостей, сюда не приводили мужчин, и сам факт, что он переступил порог, уже был поводом для скандала. — Закройте дверь, — добавила она, проходя дальше в комнату, не глядя на него, будто заранее зная, что он подчинится.       Щелчок замка прозвучал слишком отчётливо, и в этой тишине он уже не был просто звуком — скорее точкой, после которой всё, что происходило, становилось их общим и опасно закрытым от чужих глаз. Татьяна скользнула вдоль комнаты, коснувшись спинки кресла, затем остановилась у ширмы и, не торопясь, скрылась за ней, оставляя его на месте — в пространстве, которое вдруг стало чужим, слишком личным и слишком явным в своём значении. — Снимите брюки. Встаньте на колени на ковре.       Под ногами — старый ковёр, с жёстким ворсом, который сразу же впился в кожу. Было ощутимо. Грубовато. Противно. Почти унизительно — и в этом тоже была часть ритуала: теперь всё обострялось. Каждый волосок, каждая щетинка ковра, каждый лишний вдох.       И тогда она вышла. На ней была только нижняя сорочка: тонкая, почти воздушная, белая, как плоть под снегом. Свет упал на неё со стороны окна, и всё очертание её тела проступило. Ключицы, бёдра, тень между грудей.       Татьяна подошла. В руках у неё был пояс от её платья, но на этот раз затянула вокруг его тонкой шеи. Слишком туго, так, что горло чуть сдавило. В тот же миг стало трудно глотать. Свободный конец ремня лежал в её ладони, как поводок. — Вам к лицу, — сказала она спокойно. — Прогуляетесь со мной по комнате? Встаньте на четвереньки.       И повернулась. Не глядя, пошла. Чуть грубо дёрнула «поводком», заставляя идти следом. От окна до нерастопленного камина. Медленно. Без капли нарочитости.       Ковёр тёр кожу. Ворс оставлял красные полосы на коленях. Филипп чувствовал, как обдирается тонкий слой — не только эпидермиса, но и гордости, смелости, остатков сопротивления. Она не оглядывалась. Не проверяла, идёт ли он.       Татьяна наклонилась к нему медленно. Ладонь её легла ему на щеку с выверенной лаской. Не похлопывание, не мимолётный жест — движение длилось дольше, чем требовалось, и было похоже на жест хозяйки, что гладит не мужчину, а свою собственность. — Вы такой умничка, — прошептала она, почти не дыша. Голос её был мягким, обволакивающим, но под ним скрывался металл. — Мой хороший мальчик.       Пальцы её скользнули к его виску, чуть задержались, будто проверяли температуру, напряжение под кожей, дыхание. И потом, выпрямившись, она добавила, уже чуть громче, с тем особым оттенком в голосе, от которого даже у самых уверенных мужчин подкашивались колени: — Я обязательно награжу Вас чуть позже.       Никакого обещания в этих словах не было. Глаза её вдруг сверкнули.       Она подняла одну ногу. Затем другую. Плавно. Ровно. Как будто сбрасывала не панталоны, а кожу. — Целуйте колено, — сказала она. — И выше. Пока я не скажу, что хватит.       Татьяна потянула его к себе не спеша, дёрнув за «поводок» так, что отказ оказался невозможен. Она подняла сорочку — не всю, только на пару сантиметров, ровно настолько, чтобы обнажить округлость колена, гладкую, матовую кожу. Миллиметр за миллиметром ткань ползла вверх, будто сопротивляясь, будто это была не ткань — её тело, которое он должен был отвоёвывать у неё медленно, по капле, как жаждущий — воду из сжатой горсти.       Его губы касались кожи. И с каждым движением его губ ей становилось труднее стоять. Она закатила глаза не нарочно — просто волна удовольствия поднималась так стремительно, что закрыть их оказалось единственным способом уцелеть. Ноги подкашивались, бедра дрожали, и ей пришлось ухватиться за балдахин, вцепиться в него пальцами, вдавиться ногтями в ткань, чтобы не пошатнуться, не рухнуть.       Воздух она втягивала шумно, почти жадно, как человек, который слишком долго сдерживал дыхание. И уже не скрывала звуков: первые всхлипы, полустоны, рваные выдохи прорвались сами, когда его губы дошли до середины бедра, к самому краю позволенного.       Филипп не понимал, когда это случилось. Когда он перестал быть тем, кто берёт, и стал тем, кто просит. Когда его желание перестало быть требованием и стало мольбой. Он знал только, что сейчас, с её бедром под губами, с её пальцами, вцепившимися в балдахин, с её дыханием, которое становилось всё громче, он был готов на всё. На всё, что она скажет. На всё, что она позволит. На всё, что она захочет от него взять.       Её пальцы, до того бессильные в сладкой дрожи, резко вцепились в его подбородок, сжали резко, неожиданно, почти с угрозой. Татьяна заставила Филиппа поднять голову. Хотела видеть его лицо. Его глаза. Хотела удостовериться, что он не только подчинялся, но понимал. Она наклонилась ближе, ещё ближе, как змея, что свисает над своей добычей, смертельно ядовитая. — Вы умничка, мой милый, — прошептала она, и голос её был низким, грудным, обволакивающим.       Она отпустила его резко, будто отшвырнула. И тут же подалась вперёд, с коротким, повелительным движением подвинула бедро ближе к его лицу, как будто уже решила всё за него. Не просьба. Не продолжение. Приказ. Холодный, бессловесный.       Он подчинился. Его губы снова нашли её кожу, и он целовал её — выше, выше, туда, где ткань сорочки всё ещё скрывала то, чего он так хотел. Его пальцы вцепились в её бёдра, и он чувствовал, как её мышцы напрягаются под его ладонями, как её тело отвечает ему тем, что она, может быть, не хотела ему показывать.       Татьяна не двигалась, только смотрела. Долго, пристально, не отрываясь, будто не могла наглядеться, будто пыталась увидеть что-то под кожей, вглубь, дальше костей.       Она наклонилась. Её ладонь легла ему на грудь, чуть выше сердца. Движение было медленным, будто она действительно вслушивалась в стук. В этом прикосновении была странная, глубокая потребность достать. Затем поцеловала его в висок.       Она опустилась на колени рядом и дальше целовала его — в плечо, в шею, в ключицу — хаотично, без последовательности, как будто ей было всё равно, куда попадут губы.       Губы сменялись зубами. Она начинала покусывать легко, играючи. Сначала это были дразнящие, почти щекочущие укусы, без боли. А затем жёстче. Настойчивее. С нажимом. С тоном, в котором уже звучало не желание, а потребность. Она впивалась в него — так, что приходилось сдерживаться. Изо всех сил.       Он зажмурился, и его руки, висевшие вдоль тела, дрогнули, пальцы сами собой разжались и сжались, как будто он пытался ухватиться за воздух. Это было слишком нежно, слишком интимно — для того, что было между ними. Его горло сжалось, и он не мог выдохнуть, не мог сглотнуть, только чувствовал, как её губы оставляют след на его коже, который не исчезнет даже после того, как заживёт.       Филипп сжал пальцы в кулаки так, что ногти впились в ладони, но когда её зубы нашли то же место на шее и сжались сильнее, из его горла вырвался рык — низкий, гортанный, и его рука сама собой взлетела к её затылку,       Её губы играли, но под ними горела жажда. Она дышала в него, кусала, тянулась всё ближе. И если он даст ей слабину — один неправильный выдох, один дрожащий звук, она перестанет играть. Она вкусит его клыками.       Пальцы Татьяны заскользили ниже. Сквозь неровное дыхание, по разгорячённой коже шеи, вдоль пульса, к впадинам ключиц, по грудине, животу и ниже. Когда руки дошли до подрагивающего ствола члена, изнывающего смазкой, она задержалась. А потом сжала. Он втянул воздух сквозь зубы, его бёдра дёрнулись вперёд, непроизвольно.       Стиснула рукой, как будто в ней оказался не ствол члена, а глина. Движения были не равномерными: то почти ленивые, с поглаживанием, будто она только ласкала, то сдавливающие, с нарастающим ритмом движений, будто Татьяна решила довести его до оргазма рукой.       Она почувствовала, как член подрагивал в ладони, напрягался, готовый взорваться в любую секунду. Но она не убирала рук. Продолжала. С нажимом, с переменами ритма, с терпением, на которое сама не всегда была способна.       И чем сильнее он стонал, чем сильнее член вздрагивал в тисках её пальцев, тем больше ей хотелось не останавливаться. Татьяна не могла перестать наслаждаться звуками — хлюпаньем смазки, его стонами, которые всё больше превращались в жалобный скулёж.       Она толкнула его в плечо, заставляя лечь, и молча села сверху. Подол сорочки скользнул вверх, открывая колени, бёдра, тёплые участки кожи, обнажаемые без всякой стеснительности.       Ладонь твёрдо обхватила изнывающий член, а затем ввела внутрь. Губы раскрылись в беззвучном стоне. Татьяна замерла. Только на секунду. Чтобы дать ему возможность пережить вспышку удовольствия и не кончить тут же.       Затем её бёдра стали двигаться. Медленно, будто этот раз был первым и для неё, будто ей приходилось заново привыкать к этим ощущениям. Сначала движения были мягкие — щадящие.       Филипп застонал сквозь зубы, его голова откинулась назад, и он чувствовал, как его бёдра сами собой поднимаются навстречу, как он не может лежать смирно, как его тело требует большего. Но чем дольше он был внутри, чем громче становились его стоны, тем сильнее она напирала. Поглощала его чаще, глубже. Как если бы хотела изжить из него усталость, упрямство, остатки сопротивления. Его пальцы впивались в её бёдра, он уже не сдерживал стоны, они вырывались из него грубые, хриплые, и он чувствовал, как его член скользит в ней, смазанный её влагой и его смазкой, как это грязно, как это правильно.       И в какой-то момент Татьяна не смогла удержаться. С губ сорвался стон. Затем ещё один, другой. Громкий, совершенно несдержанный. Он услышал это, и его тело напряглось, его пальцы сжались на её бёдрах, и он зарычал, вбиваясь в неё снизу, насаживая её на свой член с такой силой, что её стоны стали громче. Не просто от возбуждения — от восторга. От того, насколько он был мокрый, твёрдый и горячий внутри неё. От того, что сейчас он под ней стонал и метался от удовольствия. — Не сдерживайтесь, мне нравится, когда Вы скулите.       Он услышал её голос сквозь шум в ушах, и его стоны стали громче, он не мог их остановить, не хотел. Он скулил, как зверь, его бёдра двигались сами, вколачиваясь в неё, и он чувствовал, как она сжимается вокруг него, как её тело отвечает ему. — Громче!       Татьяна двигалась всё быстрее, всё сильнее, будто плоть уже не слушалась рассудка, водимая чем-то глубинным, животным. Её спина выгнулась в пояснице, мышцы напряглись, и движение стало ритмичным. Всё ярче, яростнее. Бёдра будто выплёскивали злость каждым толчком. Она срывалась — в безоглядность, в грубое удовольствие быть сильной, быть живой, быть потной, тяжёлой, уставшей.       Спина намокала, и по ней медленно катились капли — крупные, горячие и теперь стекали по позвонкам. Татьяна не останавливала себя — наоборот, прыгала с новым усилием, с остервенением, пока воздух не стал хвататься глотками, а грудь не пошла ходуном, будто сейчас лопнет от ярости и наслаждения.       В голове не осталось ничего. Ни мыслей. Ни образов. Только пульс в ушах. Только то, как сердце билось о рёбра — нагло, бесстыдно, как барабан перед боем.       Она нащупала его ладони и резко переместила их. Уложила на свою задницу мощным болезненным шлепком, так что кожа у них обоих загорелась. — Не сдерживайтесь, ну же! — голос её дрогнул. Теперь это звучало не просто как приказ — к нему привязалась настоящая мольба, словно это она была в его власти, не наоборот.       Татьяна позволила пальцам Филиппа сжать её ягодицы. Он сжимал её так, как будто хотел сломать, как будто хотел оставить на ней след. Его пальцы вдавливались в её плоть, и он чувствовал, как приближается финал.       Ослеплённый, Филипп слушал. Как сам втягивал воздух, стонал. Сначала едва слышно, сдержанно, затем всё громче. Ему казалось, что к этому примешалось трепещущее облегчение, будто в его голосе сплетались боль и избавление.       Её пальцы скользнули по коже его живота сначала медленно, будто она чертила на нём какой-то невидимый узор. Но чем приятнее ей становилось, тем ногти углублялись. Касания стали резче. Царапины глубже. На коже проступили тонкие красные линии. Одна — чуть ярче других, и в ней едва заметная капелька крови. Он замер на секунду, чувствуя, как эта царапина жжёт, как его кровь выступает на поверхности, и её запах ударяет в ноздри.       Татьяна шумно вдохнула и, будто в отрезвлении, резко изменила ритм: движения стали плавнее, неторопливее. Она сдерживала себя, её тело боролось с желанием, которое было сильнее её. Его член был внутри неё. Пришлось приложить усилия, чтобы сдержать кровожадного зверя внутри себя, который жаждал припасть к царапинам, слизать хотя бы намёк на его кровь. Татьяна резко втянула в себя воздух, и движения снова набрали темп. Ещё жёстче, ещё яростнее, почти грубо. Он зарычал, его бёдра вбивались в неё.       Долго сладость плоти не продлилась. Он услышал, как его голос сорвался, превращаясь в рык. Как член внутри задрожал едва ощутимой вибрацией. Он не мог больше сдерживаться, не хотел, не должен был. Татьяна даже не удосужилась остановиться, когда семя излилось прямо внутрь её лона. Он кончил с криком, его тело выгнулось, его пальцы впились в её ягодицы, и он изливал в неё всё — толчками, волнами, спазмами, — и она продолжала двигаться, вытягивая каждую каплю.       Она не сошла с него сразу. Осталась сидеть сверху, позволяя ему побыть в ней ещё несколько лишних мгновений, потому что не хотела размыкаться с ним. И, чего греха таить, с давно угасшей надеждой, что семя внутри неё закрепится.       Татьяна не была из тех, кто питал иллюзии насчёт чувств. Но одна иллюзия оставалась с ней даже спустя десятилетия. Неуничтожимая, тихая, как сорная трава меж камней: она хотела ребёнка. Не от кого-то конкретного. Ни один мужчина за последние годы не получал от неё такой роскоши — завершать в ней, оставаться внутри. Она не позволяла этого ни по страсти, ни по оплошности. Последним был Александр — погибший муж. Человек, которому не было причин отказывать.       Только спустя какое-то время она медленно сползла с него. Рухнула рядом — так, как падают в постель после длинного дня, когда нет сил на лишний жест. Всё, что было — она отдала. Без остатка. И теперь могла только лежать. Дышала тяжело, глубоко, медленно выравниваясь с каждым вдохом. Сначала казалось, что сердце бьётся в горле. Потом — в висках. Потом — снова в груди. И лишь когда дыхание стало ровным, она протянула руку, нащупала край повязки на лице, чуть дёрнула, развязала узел.       Ткань соскользнула с глаз. Свет резанул, но она уже не щурилась. Посмотрела на него — и, не поднимаясь, наклонилась к его лицу, медленно, с каким-то ленивым, довольным движением, и чмокнула в скулу. — О да… Очень даже недурно, — протянула Татьяна, улыбаясь уголками губ.       Татьяна встала и, не глядя на Филиппа, подошла к своему письменному столу. Достала чернильницу и перо, затем вернулась. — Не шевелитесь, — сказала она.       Она перед ним и аккуратно, с почти священной сосредоточенностью, повела перо по его груди. Чернила были холодные, растекались по коже и пахли металлом. Перо не ранило — только царапало, лаская. Буква за буквой, она писала. Строго, каллиграфично.       Филипп не видел, что именно она пишет, но понимал сам жест — не слова, а смысл, и это понимание ложилось внутри тяжёлой, почти тёплой тяжестью, от которой не хотелось отстраняться; наоборот, в этом было что-то почти оскорбительно точное, и оттого — притягательное.       Закончив, Татьяна откинулась, подула, чтобы чернила скорее подсохли. Потом встала и посмотрела на него сверху вниз — с той самой полуулыбкой, от которой у мужчин теряются слова и равновесие. На Филиппе, как на обложке старинной книги красовалось: «Собственность госпожи Г». — Чтобы в следующий раз дважды подумали, — произнесла она мягко, почти шутя, но в голосе звенел металл, — перед тем как дразнить меня. — Как жаль, что я учусь слишком медленно.       Трижды коротко постучали. За дверью, будто бы дожидаясь именно этого мгновения, раздался глухой голос Герасима — сдержанный, но едва заметно насмешливый, как у человека, который стоял под дверью достаточно долго, чтобы услышать больше, чем должен был: — Барыня… Дуняша уже на тропинке. Минуты через пять будет здесь.       Татьяна выдохнула. Не раздражённо — спокойно, почти лениво. Она встала без резкости, собрав волосы в охапку на затылке, чтобы не мешали. Подняла с пола брюки Филиппа, встряхнула и бросила на постель, прямо к нему.       На миг её взгляд задержался — на его разодранных коленях, красных от ковра, в царапинах. Улыбка, тень, лишь полтона — но в ней сквозила и гордость, и удовольствие, и что-то почти нежное, как у женщины, что вылепила руками живую статую и теперь не может налюбоваться. — Одевайтесь, — сказала она, и голос её был мягче, чем обычно.       Татьяна скрылась за ширмой. Когда она вернулась, как ни в чём не бывало, повернулась к нему спиной. Стояла спокойно, молча, как будто уверена, что Филипп подойдёт и выполнит всё, что ей нужно. Ленты на её домашнем корсете с боковой шнуровкой были распущены, мягкие, длинные, как полоски дыма. Их нужно было затянуть не слишком туго, но надёжно.       Пальцы Филиппа явно не привыкли к такому кропотливому труду, который лишь на первый взгляд казался простым. Оказалось, что затягивать мелкие крепкие узлы было не так уж просто. Он чувствовал, как подрагивают лопатки, как замирает спина, как медленно и лениво выравнивается её вдох.       Снизу послышался громкий голос Герасима — негромкий, нарочито равнодушный: — Дуняша! Сходи-ка в подвалы, проверь, там в дальнем углу, где банки, должна быть ещё та, с огурцами. Барыня просила.       Внизу Татьяна села на диван аккуратно, с достоинством. Принялась за чай.       Мысль о барсуке вернулась не сразу — сначала как тень, как неприятное ощущение, что где-то рядом есть нитка, которую она почти нащупала и упустила. Затем — чётче, настойчивее, требуя внимания.       Она не позволила себе нахмуриться, не изменила выражения лица — только чуть дольше задержала чашку у губ, прикрывая паузу, в которой мысли уже выстраивались в схему. Действовать надо было не напрямую, а через обход — через Филиппа, который не поймёт, что является проводником.       Татьяна поставила чашку на блюдце тихо, без звона, и только после этого подняла на него взгляд — уже полностью собранный, ясный, как будто никакой ширмы, никакой близости между ними не было вовсе. — Итак, — произнесла она почти буднично, легко откинувшись на спинку дивана, — грабление собственного погреба… Вы, Филипп Филиппович, явно авантюрист.       Она сделала паузу, давая словам лечь, позволяя ему услышать не только насмешку, но и интерес — не явный, не настойчивый, а аккуратно спрятанный, как игла в подкладке. — Так что скажите мне, пожалуйста, — продолжила она мягче, чуть склонив голову, — какая гаденькая афера будет следующей у вашей маленькой банды?       Филипп усмехнулся почти сразу, но не резко — уголок губ поднялся лениво, с тем оттенком, который появляется у человека, привыкшего к подобным расспросам и не спешащего отвечать прямо. Он опёрся ладонью о спинку кресла, чуть наклонился вперёд, сокращая расстояние. — У меня нет «банды», как Вы изволили выразиться. Есть… знакомые. С разной степенью благонадёжности.       Он на секунду замолчал, наблюдая за её реакцией, словно проверяя, где именно она слушает внимательнее — в словах или между ними. — А что до следующей аферы, — добавил он тише, уже почти не улыбаясь, — кажется, Вы придумали её раньше нас.       Татьяна не сразу ответила. Сделала вид, что обдумывает. Неторопливо, с почти ленивым изяществом повела пальцем по краю чашки, будто её волновал вовсе не разговор, а тончайший фарфор под кожей.       Она встала. Обогнула стол, не спеша, подошла ближе, затем наклонилась. Один локон выбился из его причёски, и она поддела его пальцами, медленно наматывая на палец. Рука её опустилась на шею Филиппа. — О, если Вы надеетесь, что я стану Вашей подельницей… — её голос был едва слышен, шелестящий, бархатный, — придётся меня очень… тщательно уговаривать.       Взгляд у неё был хищный. Такой, что вдоль позвоночника мог запросто побежать опасливый холодок.       Филипп чуть прищурился, будто примеряя её слова на вкус, и уголок его губ медленно дрогнул — не в улыбке, а в чем-то более осторожном, почти хищном. — Уговаривать? — переспросил он тихо. — Мне казалось, Вы предпочитаете быть инициатором происшествий, а не тем, кого уговаривают их посетить.       Когда солнце начало клониться, Татьяна выпрямилась, потянулась и наконец заговорила: — Пора.       Голос был мягкий, усталый, чуть хрипловатый. — Мы с Герасимом Вас до станции проводим. Иначе Вас хватятся, — она усмехнулась, глядя на него сквозь прядь волос, выбившуюся из-под прически, — а я, как ни странно, не хочу, чтобы Вас хватались. Иначе, боюсь, Вас ко мне больше не отпустят, а я бы того не хотела.       Экипаж ждал у ворот. Герасим уже запряг двух лошадей, знакомую парочку, которая знала эту дорогу и без узды. Сама Татьяна села первой, чуть пригладила юбки, подалась к окну, не дожидаясь, пока Филипп устроится рядом, и только когда он сел, позволила себе почти невесомо прижаться к нему плечом, ладонью легко коснуться его колена — как бы невзначай, но вся напряглась, будто это прикосновение было для неё важнее, чем она позволяла себе признать.       Дорога была тихая, по-весеннему пахнущая сырым мхом, корой и дымом из далёких деревенских труб. Колёса постукивали размеренно, ритмично, будто укачивая. Татьяна чуть прижалась к его плечу сильнее, позволила себе выдохнуть — глубоко, почти со стоном, как будто только теперь позволила телу расслабиться. Её ладонь легла ему на руку — тёплая, лёгкая.       Филипп не отстранился, когда она коснулась его, но и не подался навстречу сразу — будто позволял её движениям случаться, не перехватывая их, не ломая. Только дыхание стало глубже, чуть медленнее, и рука под её ладонью едва заметно напряглась, прежде чем снова расслабиться, принимая её вес.       Она целовала его в висок, в шею, туда, где пульс, быстро, шаловливо, с тем особенным кокетством, в котором звучала почти подростковая влюблённость, прикрытая опытом. То играла с пуговицей на его манжете, то снимала невидимую соринку с лацкана, то клала голову ему на плечо, издавая довольный, почти мурлыкающий звук, как будто его тепло было тем, к чему она стремилась весь день.       Филипп повернул голову совсем немного, так, что её губы почти задели угол его рта, и задержал её в этом расстоянии — не отстраняя, но и не позволяя приблизиться больше, чем он сам выберет; взгляд его скользнул по её лицу, задержался на губах, затем выше — к глазам, и в этой паузе было больше внимания, чем ответной ласки. — Осторожнее, — произнёс он тихо, без улыбки, но и без холодности, словно это было не предупреждение, а констатация. — Я могу привыкнуть.       Он всё-таки коснулся её — не там, где она ждала, а чуть выше запястья, кончиками пальцев, едва ощутимо, будто проверяя, не исчезнет ли она от этого прикосновения. Жест был сдержанный, почти ленивый, но в нём не было случайности — только выбор.       Когда Татьяна прижалась сильнее, Филипп позволил это, чуть наклонив голову, так что её волосы коснулись его щеки, и на секунду закрыл глаза — не от слабости, а от того, что этот момент требовал тишины внутри. Затем открыл их снова и посмотрел вперёд, как будто дорога была ему важнее, чем всё происходящее.       Она посмотрела на него снизу вверх, с лёгкой, будто нарочно приглушённой улыбкой. — Не говорите потом, что я была скупой. Я ведь целую от души.       И вновь наклонилась к его щеке, коснулась губами, едва касаясь кожи, и задержалась. В груди всё сжималось не от страсти, нет, а от нежности, такой густой, что её трудно было не выдать. — Не скажу, — добавил он тише, уже с едва уловимой насмешкой. — Но, боюсь, Вы щедры не из милосердия.       И вдруг повозка дёрнулась, резко остановилась. Лошади фыркнули, захрапели, Герасим тихо, но зло выругался. Татьяна, не выпрямляясь, подняла голову, нахмурилась и выглянула в окно. — Что там? — Дерево, барыня, — коротко отозвался Герасим, уже слезая.       Он шёл в обход неспешно, с тяжёлой осторожностью человека, привыкшего к подвохам: сперва подошёл к стволу, присел, тронул его рукой, попробовал сдвинуть — безуспешно. Обогнул с одной стороны, потом с другой, вгляделся в обочину — колесо там могло бы пройти, но лошади не потянут, слишком крутой угол, слишком мягкая кромка дороги. Замер, и уже в следующую секунду выпрямился, обернулся к экипажу и сказал медленно, без привычной сухости в голосе: — Спилено.       Слова прозвучали буднично, но в них уже была тревога, плотная, как сырой воздух перед грозой. Татьяна прищурилась, чуть приподняла подбородок, и в её взгляде появилась та сосредоточенность, с которой она привыкла считать варианты. Филипп рядом изменился почти незаметно: расслабленность ушла, а взгляд стал точнее, холоднее, будто он перестал тратить внимание на лишнее.       Дверца экипажа дёрнулась, распахнулась резко, и в проёме возник мужчина с повязкой на лице, с поднятым револьвером, с коротким, чётким голосом: — Все наружу. Ценности — на землю. Живо.       Филипп не дёрнулся и не стал делать лишних движений. Он лишь перевёл взгляд на оружие, затем на лицо под повязкой, задержался на руках, оценивая, как тот держит револьвер, и только после этого медленно повернул голову к Татьяне. Она уже положила пальцы на его запястье — коротко, жёстко, не оставляя пространства для импровизации, и он, встретившись с ней взглядом, едва заметно кивнул, принимая эту расстановку ролей без спора. — Хорошо, — произнесла она ровно. — Спокойно. Мы выходим.       Филипп выдохнул почти беззвучно и вышел следом. Татьяна, спрыгнув, почти незаметно сместилась так, чтобы оказаться между ним и нападавшим Филипп не стал прятаться полностью: сделал шаг в сторону.       Татьяна могла бы убить. Быстро, без следа, с холодной точностью, на которую была способна. Здесь нет свидетелей. Никто не узнает. Но рядом был Филипп. А он не знал.       Она снимала украшения медленно, нарочито спокойно, будто это было не ограбление, а сцена, в которой важен каждый жест. Филипп действовал иначе: снял перчатки, аккуратно сложил их, полез во внутренний карман пиджака за деньгами, не сводя глаз с налётчика, и в этом спокойствии было что-то раздражающее, словно он не признавал происходящее достаточным поводом для суеты.       Татьяна тянула время, выстраивая в голове варианты, и всё сильнее ощущала пустоту вокруг: ни движения в лесу, ни звука копыт, ни тени наблюдателя. Шпион Дашкевича, который обычно появлялся раньше, чем становилось опасно, теперь отсутствовал, и это отсутствие становилось почти физическим. — А ты, шевелись, — рявкнул налётчик, махнув револьвером в его сторону. — Карманы выворачивай. Медленно.       Филипп перевёл на него взгляд, прищурился, будто только теперь окончательно признал его как участника сцены, и без спешки расстегнул пиджак. Он достал портсигар, повертел его в пальцах, как будто оценивая, стоит ли вообще отдавать такую мелочь, и затем бросил на землю лёгким, точным движением.       Налётчик уже был на взводе, и это спокойствие только подливало масла в огонь. Он шагнул ближе, резко, нервно, и в движении его чувствовалось, что он теряет контроль.       Татьяна всё ещё тянула, не добавляя своих украшений к кучке на земле, стояла слишком спокойно, слишком неподвижно, словно намеренно провоцируя его на ошибку. Секунды тянулись, и в этом затянувшемся молчании уже звенела опасность. Филипп это понял. — Чего вы волыните?! — заорал налётчик, голос его сорвался, стал хриплым, неровным. — Где остальное?!       Он сделал ещё шаг, поднял руку, и в этом движении уже не было расчёта, только раздражение и страх. Филипп не отступил, не сделал ни одного лишнего жеста, и именно это, кажется, окончательно вывело того из себя. — У нас больше ничего нет, — произнёс он тихо, почти устало. — Отпустите нас.       Удар пришёл сразу, без предупреждения, тяжёлый, глухой, рукояткой револьвера по виску. На долю секунды Филипп удержался — скорее из упрямства, чем из силы, — взгляд его на мгновение зацепился за Татьяну, будто он хотел зафиксировать её, убедиться, что она здесь, а не исчезла вместе с равновесием. Затем всё поплыло, и он начал падать, уже не контролируя тело.       Татьяна замерла на миг. В груди сжалось, будто туда вогнали иглу. Лицо её осталось спокойным, но что-то в ней переломилось быстро, хрустко, как стекло под сапогом. И в следующую секунду она двинулась. Молнией, без лишнего жеста. Подскочила к налётчику, повалила его на землю, села сверху, пригнула голову к шее и впилась. Не как любовница, не как женщина, а как зверь. Сухо, точно, прямо в артерию, с рывком, с треском. Кровь хлынула, горячая, густая, обдав её лицо, заливая ладони. Он заорал пронзительно, в ужасе, с тем знанием в голосе, что смерть пришла.       Она подняла голову, сплюнула ему в лицо густую тёмную струю вперемешку со своей слюной, с брезгливым выражением, как от невкусного вина — не стала даже проглатывать. Он затих в ту же секунду.       Татьяна медленно выпрямилась, отряхнула руки о землю, не спеша. Повернулась и увидела, что Филипп ещё был в сознании. Его глаза были открыты, расфокусированы. В ту же секунду он отключился, провалился в обморок — тело его осело, дыхание стало неглубоким, как у ребёнка, которого укачали.       Позади раздался стук копыт. Запыхавшийся, взмыленный всадник вынырнул из-за поворота — молодой, в пыльном сюртуке, с лицом, в котором ужас смешался с осознанием, что он катастрофически опоздал. Он осадил коня, слез, подбежал, замер, увидел труп, увидел Татьяну — вся в крови, с расширенными зрачками и ледяным лицом. — Опоздали, — сказала она без приветствия. — Решила сама. Спасибо, что не помешали.       Он открыл рот, закрыл. — Я… Я… — Да-да, передайте графу, что его пташка снова сплоховала. За мной нужно не подглядывать, а следить. Вы понимаете, что подставляете начальство таким дилетантским подходом к своим обязанностям?       Шпион сглотнул. Смотрел то на труп, то на неё, то на Филиппа. Моргнул, замер. — Господин Юрьев ничего не видел, — сказала Татьяна ровно. — Потерял сознание до того, как я… — она кивнула на труп, — проявила себя. А с телом разберётся мой человек. У него есть разрешение от Священной Дружины. Ни тела, ни следов. Никаких нарушений.       Молчание. Он всё ещё стоял. Думал. Считал. Прикидывал, как ему объясняться. — Вы напишете в отчёте именно это, — добавила она, — иначе Ваш дорогой граф наверняка… решит более детально объяснить Вам, как стоит выполнять работу.       Шпион медленно кивнул. Поджался. Не из страха — из понимания, что выбора у него нет. И что, в конце концов, эта версия всем удобнее.       Когда Филипп пришёл в себя, он не открыл глаза сразу. Несколько секунд выравнивал дыхание и собирал обрывки ощущений: мягкая поверхность под спиной, запах ткани, вода где-то рядом.       Только после этого он приоткрыл глаза. Потолок, свет, и Татьяна рядом, слишком близко, чтобы это было случайностью. Он не дёрнулся, не попытался сразу сесть, но взгляд его быстро прояснился, стал тем самым — внимательным, оценивающим.       Когда она поднесла стакан, он позволил, но не полностью отдал контроль: сделал несколько глотков и сам остановился, слегка отводя голову. Рука его слабо, но осмысленно коснулась её запястья — не чтобы оттолкнуть, а чтобы обозначить границу. — Вы переоцениваете степень моего беспомощного состояния, — произнёс он негромко, голос ещё хриплый, но уже ровный.       Он откинулся на подушку, закрыл глаза на мгновение, будто собирая мысли, и затем снова посмотрел на неё, уже прямо, без тени рассеянности. Память вернулась не сразу целиком, а обрывками: спиленное дерево, повязка на лице, её рука на его запястье, крик, рывок, удар, земля, и затем — нечто ещё, короткое, как вспышка молнии за веками, но слишком резкое, слишком уродливо ясное, чтобы спутать его с обычным бредом после ушиба.       Филипп не стал принимать её молчание за знак, что он в безопасности. Напротив, полежал ещё секунду, собирая мысли в одну прямую линию, затем чуть повернул голову к ней. В этом движении, несмотря на слабость, уже проступила знакомая ей упрямая собранность. Голос его, когда он наконец заговорил, был хрипловатым, ещё не до конца проснувшимся, но интонация — слишком чёткой для растерянного больного. — Перед тем как потерять сознание, — произнёс он медленно, не отводя от неё взгляда, — я видел достаточно. Так что, пожалуй, избавьте меня от любезностей и скажите сразу: мне померещилось?       Татьяна не дёрнулась, не выдала себя ни лицом, ни руками, хотя внутри всё стянулось с той мгновенной, ледяной точностью, с какой затягивают шнур на горле. Она ожидала этого разговора с той самой минуты, как велела Герасиму уложить его в гостевой спальне, и всё же, когда слова наконец прозвучали, они резанули её по нервам острее, чем хотелось бы признавать. Но наружу не вышло ничего, кроме почти утомлённой мягкости. Она взяла стакан, поправила его на тумбочке так, будто именно эта мелочь сейчас требовала её внимания, а уже потом посмотрела на него — прямо, спокойно, с той выдержанной, рассудительной нежностью, которой лгут только тогда, когда очень нужно, чтобы ложь прозвучала как забота. — О чём Вы? — Вы… пили его кровь. Налётчика. Шею ему порвали зубами. — Вам померещилось именно то, что может померещиться человеку после удара по голове, — сказала она ровно. — Кровь, суматоха, темнота, лошади, дорожная грязь. Налётчик собрал награбленное и бежал в лес. Больше ничего не было.       Филипп слушал, не перебивая, и от этого ей было только хуже. Потому что его молчание означало: он не ведётся. Татьяна чуть подалась ближе, не резко, а так, как наклоняются к человеку, которого хотят успокоить прежде, чем он окончательно соберётся спорить, и в голосе её появилась почти бытовая, скучноватая трезвость.       По правилам Дружины она должна была его убить. Если свидетель увидел проявление упырской натуры без надлежащего согласования, без подписи, без бумажки — его полагалось устранить. Это не было проявлением жестокости — лишь осторожности, чтобы их существование не вскрылось. Филипп видел клыки, кровь, а значит представлял угрозу. Но ей… не хотелось его убивать. Он, конечно, был Юрьев — и это важно. Его хватятся, у его семьи достаточно громкая фамилия — дорогое имя, кровь. Его исчезновение будут расследовать на высочайшем уровне, доступном для людей. И да, к ней придут быстро, потому что наверняка юнец из неосторожности не замёл следы должным образом. Но всё это можно было бы обойти, если бы она хотела. А она не хотела. С ним было… весело. — Поезд Вы всё равно сегодня уже не застанете, — сказала она после короткого молчания, переводя разговор туда, где у неё было больше власти, чем у его памяти. — До станции ночью я Вас не повезу. Вы едва держите голову прямо и через полчаса снова свалитесь, только уже без кровати под спиной. Утром поедете. Если к утру перестанете шататься.       Татьяна поднялась, оправила складку на покрывале у его ноги. Всё в комнате, от графина с водой до ведра у кровати, уже говорило за неё: решение принято, спорить поздно, ночь он проведёт здесь. — Так что лежите, — сказала Татьяна уже тише, но не мягче. — Пейте воду, не пытайтесь геройствовать и избавьте меня хотя бы на эту ночь от необходимости выслушивать, какой Вы независимый и как прекрасно обойдётесь без чужой помощи. Утром сможете снова быть упрямым, язвительным и подозрительным. Сегодня Вам достаточно просто не вставать.       Татьяна замолчала и только теперь позволила себе посмотреть на него ещё раз — внимательно, как на свидетеля, как на проблему. В конце концов, съесть его она всегда успеет. Со своей разбитой головой он не уйдёт от её имения далеко.       Филипп смотрел на неё, не моргая, и думал лишь об одном: «Могло ли мне и правда показаться? Нахожусь ли я в опасности рядом с ней?».
132 Нравится 139 Отзывы 69 В сборник
Отзывы (2)