Глава 5: «Плоский узел», часть 1
1 апреля 2026 г., 00:11
Апрель оставался разновидностью затянувшейся сырой казни. Дождь не лил стеной, а сыпал мелко, въедливо. Каменные ступени у здания Дружины темнели от влаги, по чугунным перилам стекали узкие струйки. Серое небо висело так низко, что давило.
Дашкевич поднялся на крыльцо быстрым, раздражённым шагом, когда боковым зрением уловил в углу у стены что-то бесформенное, мокрое, жалкое. Воротник он поднял выше, челюсть сжал, оглянулся.
В углу сидел котёнок: какой-то нелепый комочек свалявшейся серой шерсти, с ушами, чересчур большими для этой несчастной головы, и глазами, налитыми ужасами. Он был таким мокрым, что свалявшаяся шерсть подчёркивала худобу.
Дмитрий посмотрел на него холодно, недовольно и уже заранее прикидывая, кого за это следовало бы наказать. Котёнок в ответ открыл рот и издал звук настолько тонкий и жалкий, что добрался туда, куда не добирались многие человеческие речи. У Дашкевича под ложечкой неприятно дёрнуло, и он тут же на это внутреннее рассердился, будто его поймали на непозволительной слабости.
Он оглядел пустое крыльцо, тёмные окна, мокрые ступени, словно надеялся, что сейчас из дождя материализуется какой-нибудь сторож, посыльный или хоть чёрт с рогами, которому по штату полагалось разбираться с подкидышами подобного рода. Никого не было. Котёнок снова пискнул, уже сиплее, будто и на это у него уходили последние силы.
— Прекрасно, — проговорил Дашкевич себе под нос, так сухо, что в голосе зазвенело железо.
Он снял перчатку, провёл большим пальцем по переносице, где собиралась тяжёлая складка раздражения, и уставился на зверька.
— Развелось тут дворовых животных. Мало мне людей.
Дмитрий стиснул зубы сильнее. Внутри шла та отвратительная, унизительная для всякого взрослого человека перебранка с самим собой. Можно было войти в здание и не оборачиваться. Можно было велеть швейцару убрать это недоразумение с глаз долой. Можно было, наконец, напомнить себе, что в Петербурге таких котят сотни, тысячи, и если поднимать каждого с мостовой, то скоро придётся открывать не следственное отделение, а Ноев ковчег. Всё это было совершенно верно, логично, безукоризненно. Сердце же, этот неисправимый идиот внутри человеческой конструкции, сжалось ещё раз, когда котёнок попытался чихнуть и только беспомощно тряхнул мокрой мордочкой.
— Ну нет, — процедил Дашков уже сердитее, почти злобно, словно спорил не с животным, а с собственной слабостью. — Не надо на меня так смотреть. Это не подействует.
Он постоял ещё несколько секунд. Затем он коротко выругался сквозь зубы, резко нагнулся и подхватил котёнка обеими руками. Котёнок оказался почти невесомый, с косточками, которые под мокрой шерстью ощущались тревожно отчётливо. Он тут же судорожно вцепился крохотными когтями в рукав пальто, ткнулся носом в тёплую ткань и замер, будто, добившись невозможного, уже не верил собственной удаче.
— Слушайте меня внимательно, сударь или сударыня, — сказал он вполголоса, входя в полутёмный вестибюль. — Это ненадолго. Ясно Вам? Сейчас Вас накормят, Вы обсохнете, дождь утихнет, и после сего недоразумения каждый вернётся к своей жизни. Я к своей, Вы к своей. Не воображайте лишнего.
Швейцар, старый Фёдор, поднял голову, увидел начальство с котёнком на руках и выразительно округлил глаза. Дашкевич прошёл мимо него, оставляя на полу влажный след от сапог, и бросил через плечо:
— Достаньте молока. Только быстро, Фёдор, я не намерен превращать приёмную в приют.
— Сию минуту, Дмитрий Александрович.
Дашкевич вошёл в свой кабинет. Котёнок, согревшись о его грудь, уже не дрожал так судорожно, только время от времени шевелил ушами, словно прислушивался, не передумали ли его спасать. Дашкевич осторожно, чересчур осторожно для человека с его репутацией, опустил его на край кожаного дивана у стены, стянул с себя шейный платок и, секунду поколебавшись, всё же бросил его рядом. Котёнок тут же полез в складки ткани, зарываясь в неё. Дашкевич стоял над ним, высокий, хмурый, с каплями дождя на плечах. Смотрел так, будто хотел возмутиться ещё раз, но подходящие слова почему-то не приходили. Вместо этого он медленно выдохнул больше себе, чем этому серому существу:
— Только до вечера. Имейте в виду. Ни минутой дольше.
Котёнок, устроившись в платке, поднял голову и посмотрел на него совершенно бессовестным взглядом, которым природа тысячелетиями ломала людей лучше любой осады. Где-то в коридоре торопливо заскрипели шаги Фёдора с молоком.
Пальцы его, сухие, сильные, привычные к оружию и перьям, коротко коснулись мокрого хохолка между маленьких ушей, пригладили шерсть одним движением и тут же отдёрнулись, точно и этого было уже слишком много.
— Это, — сказал он строго, глядя уже в документы, — вообще ничего не значит.
Котёнок, едва оказавшись в тепле, удивительно быстро решил, что мир теперь крутится вокруг него. Маленькая серая голова поднялась выше, уши настороженно развернулись, и в глазах его мелькнуло осознание: бояться, по-видимому, больше нечего. Он осторожно выбрался из платка, потянулся, выгнул тоненькую спинку так старательно, словно уже был не дворовой мокрой дрянью, а породистым любимцем. И, приподняв хвост, пошла изучать кабинет. Именно в этот момент, когда хвост этот взлетел кверху с непростительной уверенностью, Дашкевич и заметил без всяких сомнений, что временное бедствие оказалось не котом, а кошкой.
Кошка между тем уже обнюхивала ножку дивана с таким деловитым видом, будто составляла опись нового имущества. Она ткнулась носом в край ковра, чихнула, недовольно тряхнула головой, потом двинулась к камину, к шкафу, к углу. Дашкевич пытался читать доклад, лежавший перед ним, и даже сделал несколько пометок аккуратным, жёстким почерком. Он поднял глаза снова как раз вовремя, чтобы увидеть, как кошка, ещё полчаса назад едва державшаяся на лапах, деловито суёт морду в его сапог.
— Вы, сударыня, кажется, наглеете слишком быстро, — произнёс он сухо, откинувшись на спинку кресла.
В голосе его сохранялась привычная суровость, однако уголки глаз уже предательски смягчились, и это он сам почувствовал почти сразу, оттого нахмурился ещё сильнее.
— Имейте в виду: тот факт, что Вас не выставили обратно под дождь в первую же минуту, не означает ни усыновления, ни назначения на должность, ни тем паче права рыться в моих вещах.
Кошка, разумеется, не сочла нужным отвечать. Она отступила от сапога, села прямо на ковре и уставилась на него снизу вверх с таким видом, словно оценивала: достаточно ли этот длинный мрачный человек обучаем, чтобы при нём можно было остаться. Потом коротко мявкнула. Не жалобно уже, а по-хозяйски, как будто именно он сейчас нарушал распорядок её дня. Дашкевич медленно положил перо рядом с бумагами, медленно провёл пальцами по переносице, глядя на неё пристально, и вдруг поймал себя на совершенно неприличном желании усмехнуться. Это было уже чересчур. Он тут же взял себя в руки, снова обмакнул стальное перо в чернильницу и склонился над листом.
Стоило ему провести по бумаге несколько строк, как кошка сначала взобралась на диван, с дивана на подлокотник и уже через мгновение перемахнула на край его письменного стола. Дашкевич успел только поднять голову. Серая нахалка, ещё влажноватая на загривке, прошлась между чернильницей, пресс-папье и стопкой дел, как подлинная хозяйка. И вдруг она заметила главное: в его руке жило и двигалось нечто. Её тело мгновенно переменилось. Спина чуть подобралась, хвост дёрнулся, лапы стали мягче, глаза расширились жадным охотничьим восторгом.
— Нет, — сказал Дашкевич сразу, даже прежде, чем она попыталась.
Он поднял перьевую ручку чуть выше.
— Даже не думайте. Это не для игры.
Кошка посмотрела на него с глубочайшим презрением к человеческому самодовольству и мявкнула ещё раз, теперь почти возмущённо. Потом привстала на лапах и сделала первый бросок. Коготки щёлкнули по краю бумаги, маленькая лапа шлёпнула прямо по воздуху в дюйме от металлического пера.
Дашкевич отдёрнул руку, капля чернил сорвалась с кончика пера и упала на поле доклада густой тёмной звёздочкой. Он медленно закрыл глаза и выдохнул через нос тем особым образом, каким дышал, когда его злила Горчакова. Когда он открыл глаза, кошка уже стояла на его бумагах всеми четырьмя лапами и, припав к столу, следила за ручкой, чуть подрагивая от нетерпения.
— Боже мой, — произнёс Дашкевич вполголоса, и в этой фразе, как ни старался он придать ей холод, проступило почти человеческое изумление перед чужой наглостью.
Он отложил перо в сторону, чтобы спасти хотя бы бумаги, и осторожно, двумя пальцами, как улику, требующую бережности, снял кошку с середины дела. Та немедленно извернулась у него в руках, ухватилась за манжет, возмущённо пискнула ему в лицо.
— Вам, стало быть, недостаточно дивана, ковра, камина и моего платка, — сказал он тише. — Вам подавай ещё и стол, и бумаги, и орудия делопроизводства. Удивительная карьера для существа, которое полчаса назад представляло собою мокрую тряпку.
Кошка, будто принимая это за похвалу, коротко боднула его мордочкой. Охотничий азарт не отпускал её ни на мгновение. Она видела перед собой не канцелярский инструмент, а живую блестящую добычу.
— Нет, — повторил он.
В голосе была усталая обречённость человека, которому с самого начала следовало понять, что сопротивление бесполезно. Он взял перо, поднял его повыше и машинально шевельнул в воздухе. Кошка немедленно ожила вся, от ушей до хвоста, и потянулась за ним.
— Только один раз.
Спустя пару часов Дмитрий не заметил, как Татьяна вошла.
Потому что впервые за весь день, а может, и за последнюю неделю, Дашкевич улыбался. На столе, среди бумаг, валялась кошка — на спине, лапами кверху, с животом, подставленным так бесстыдно, будто это был не кабинет начальника Особого следственного отделения, а её личная гостиная. Дашкевич, всё ещё не замечая двери, тихо, почти напевая, уговаривал её:
— Уйдите, сударыня. Слезьте. Это служебная поверхность. Вы компрометируете канцелярский порядок.
Кошка, конечно, не только не слезла, но вытянулась ещё вольготнее. Он ткнул в неё пером осторожно, почти любовно, она молниеносно прихлопнула лапой его пальцы, когтей не выпуская, чисто театрально, и он засмеялся — негромко, стомлённо, от души, той самой, которой, по всем правилам приличия, у него в служебное время быть не полагалось.
— Бандитка, — пробормотал он, почесав её между лопаток. — Вот бы всех таких сотрудников: чтобы мурлыкали в знак согласия, а не несли глупости и отлынивали от работы.
Кошка довольно заурчала, дотянулась лапой до его подбородка, а он, вместо того чтобы отстраниться, даже чуть подставил щёку, одной рукой всё ещё придерживая раскрытый протокол, другой дёрнул неясно откуда взявшейся голубой лентой. Она бросалась на эту ленточку с пылом, и Дашкевич говорил ей уже совсем шёпотом:
— Нет, это моё. Не Вам. Вы и так здесь уже почти начальство. Куда ещё выше.
И именно в этот миг, когда ленточка мелькнула у кошки перед носом, а в его голосе звучала такая неподдельная, тёплая снисходительность, будто он разговаривал с избалованной дочерью, он и заметил Татьяну.
Она постояла на пороге достаточно долго, чтобы увидеть всё: и как он улыбался, и как кошка валялась на его столе. Татьяна подала голос:
— Очаровательно.
Эффект был мгновенный. Дашкевич дёрнулся так резко, будто его застали не за игрой с котёнком, а за чем-то по-настоящему постыдным. Кошка соскочила со стола и исчезла под шкафом с ловкостью опытного шпиона.
Татьяна уже шла к креслу, не спеша, не добавляя ни слова, и именно это молчание было хуже всякой насмешки. Она села, закинув ногу на ногу, и только тогда подняла на него взгляд.
— Простите, — сказала она с той убийственной любезностью, которую он особенно ненавидел. — Я, должно быть, помешала важному совещанию.
Он уже стоял у стола, слишком прямо, слишком неподвижно, будто пытался собственной осанкой отменить факт последних трёх минут.
— Что Вам нужно, Татьяна Алексеевна?
— Всё то же, что обычно, — отозвалась она. — Нынешнее дело.
Она наклонилась к папке у себя на коленях, раскрыла её, но бумаги не читала: это он видел слишком хорошо. На самом деле она смотрела на него поверх листов, сквозь ресницы, с тем самым выражением, которое всегда означало одно: сейчас начнёт медленно, с удовольствием, без крови, но больно.
— Наш драгоценный барсук был в день убийства неподалёку от того переулка, где нашли тело.
Дмитрий наконец сел — осторожно, почти сдержанно, как человек, которому не хочется выглядеть заинтересованным именно потому, что он заинтересован слишком явно.
— И?
— И ничего, что можно было бы приколоть к делу булавкой и отнести в суд, — сказала она. — Зато вполне достаточно, чтобы кормить подозрение дальше.
Татьяна перелистнула лист, хотя нужное место давно знала наизусть.
Дашкевич слушал теперь уже не притворяясь равнодушным. Пальцы его лежали на краю стола слишком неподвижно, а взгляд сделался тем самым — внутренне собранным, холодным, опасным.
— Иными словами, — произнёс он ровно, — Вы получили не улику, а повод продолжать о нём думать.
— Вот именно, — кивнула Татьяна. — В копилку. Не более. Но и не менее.
Она говорила о деле, а сама почти физически ощущала, как в комнате до сих пор держится тепло от его смеха. Это было невыносимо.
— Вы плохо работаете, — заметил Дашкевич. — Вы здесь уже сколько, два месяца? И всё, что смогли найти — Барсука с парой капель чужой крови, который был неподалёку от места обнаружения последнего тела? Я бы посоветовал Вам меньше развлекаться и больше трудиться.
— От Вас это звучит особенно авторитетно. Особенно после игрищ с кошкой.
Он не шевельнулся. Только взгляд у него как перед ссорой.
— Если Вы рассчитываете смутить меня, то зря тратите силы.
— Я? Смущать? — она даже тихо рассмеялась, будто он сам предложил ей нелепость. — Дмитрий Александрович, я всего лишь глубоко потрясена открытием, что в этом кабинете возможны не только рапорты, но и мурлыканье.
— Эта кошка звучит лучше большинства моих подчинённых, — отрезал он.
— О, я заметила, — мягко сказала Татьяна. — Признаться, я почти ревную. Мне Вы таким тоном не говорите.
Это было сказано шуткой, но не совсем. Уголок его рта дёрнулся — не в усмешке, скорее в болезненном, слишком быстром раздражении. Она откинулась в кресле ещё вольготнее, скользнула взглядом по столу, по шкафу, по щели под ним, где, должно быть, всё ещё сидела серая доносчица, и лениво добавила:
— Если хотите, я никому не скажу. Ни о том, как Вы называли её «полосатым наказанием», ни о Вашем бесценном проекте реформировать штат при помощи тёплых, молчащих сотрудников. Можете считать, что я умею хранить служебные тайны.
— Горчакова.
Он произнёс это негромко, но в голосе уже звенела та самая опасная сухость, за которой у него начиналась настоящая злость. Татьяна тут же ощутила ответный укол радости. Значит, попала.
— Что?
— Вы закончили?
Она посмотрела на него, не моргая. Потом очень медленно закрыла папку.
— Пока — да. Возвращаясь к делу, — сказала она наконец с нарочитой покорностью, которой у неё не было никогда, — я бы советовала не трогать его пока. Пусть почувствует себя в безопасности.
Дашкевич коротко кивнул.
— Хорошо. Продолжайте наблюдение. Но без самодеятельности.
— И я как раз собиралась сообщить Вам кое-что полезное, прежде чем Вы окончательно убедите себя, будто я весь день гуляла по Невскому и выбирала шляпки вместо улик.
Она чуть подалась вперёд, и теперь голос её стал суше, деловитее, хотя под этой деловитостью уже теплилось удовольствие от собственного козыря.
— Плоский узел. Тот самый, которым убийца вяжет бинты на ступнях. Я сегодня наконец вспомнила, где видела его раньше. Сейчас в Дружине все считают, что это знак, что надо искать моряка. Но это ещё и один из узлов любви. Две нити переплетены, будто должны держаться вечно. Многие ювелирные дома нынче делают обручальные кольца с ним.
Татьяна выдержала короткую паузу и добавила уже тише:
— И одна из жертв, между прочим, незадолго до смерти была брошена своим возлюбленным. Ушла из дома за ним, как дура, а он потом взял да женился на другой. Пришлось пойти на улицы даже, чтобы потом выжить. Любопытное совпадение, Вам не кажется? Узел любви для той, которая её лишилась так гадко.
Дашкевич не ответил сразу. Это всегда было у него самым красноречивым моментом: когда раздражение ещё не ушло, но уже вынуждено потесниться. Он медленно опустил лист на стол, сплёл пальцы, потом снова распустил их. Татьяна смотрела на него не мигая и почти физически ощущала, как его досада начала уступать место интересу. Это было приятно всегда, но особенно — после упрёков. Наконец он поднял на неё глаза снова, и теперь в них уже не было прежнего ленивого презрения.
— Продолжайте, — сказал он. — И постарайтесь на этот раз не растратить мысль на украшения.
Татьяна чуть вскинула бровь, но кивнула, будто великодушно согласилась не замечать привычной грубости.
— Родные последней говорили о побеге и о том, как её потом вышвырнули из жизни, будто она была не человеком, а досадной ошибкой. Что, если их связывает вовсе не низкое происхождение? Что если и остальных жертв также бросили, выкинули? Тогда узел начинает выглядеть не просто способом связать ноги. Он становится жестом. Почти насмешкой. Почти комментарием к их судьбе.
Она чуть наклонилась ближе.
— Любовный узел на женщине, которой любовь сломала жизнь. Это похоже на посыл.
Он коротко выдохнул через нос, и уголок его рта дёрнулся — не в усмешке даже, а в том резком, неприятном признании, которое люди вроде него позволяют себе только наедине с очень немногими. Посмотрел на неё долго. Слишком долго для обычного служебного разговора.
— Вы невыносимы, — произнёс он ровно.
Татьяна чуть улыбнулась.
— А Вы слишком рано решили, что я плохо работаю. Я просто люблю красивые побрякушки.
На этот раз усмешка всё же мелькнула у него по-настоящему, коротко, зло и против воли.
— Потрясающе, — сказал он. — Даже Ваше пристрастие к красивым глупостям, оказывается, может вести к убийце. Непременно велю подготовить Вам похвальную грамоту.
— Желательно с прибавкой к жалованью, — не моргнув, ответила она. — Одними грамотами красивые женщины, к несчастью, не кормятся.
Татьяна уже поднялась. Она задержалась у стола, скользнула взглядом по раскрытым листам, и сказала:
— Я хочу сама поговорить с родными остальных. Со всеми, до кого смогу добраться. Протоколы допросов у меня уже есть, и Ваши доблестные сотрудники, разумеется, сделали всё, что умели: записали факты, имена, даты, кто когда видел покойную и во что она была одета. Но меня интересует не то, что люди говорят следователю в шинели, а то, что они пробалтываются женщине за чаем, когда уже устали держать лицо. Мне нужны не только обстоятельства, а их любовь, их унижения, те сердечные гнили, о которых вслух обычно говорят шёпотом, да и то не сразу. Кто кого бросил, кто кого содержал, кто обещал жениться и ушёл к другой, кто стыдился дочери.
Дашкевич, всё ещё сидевший за столом с тем выражением усталой собранности, которое придавало его лицу почти монашескую сухость, коротко посмотрел на неё. Потом вниз, где из-под шкафа уже выбралась кошка. Та вдруг без всякого приглашения ткнулась лбом Татьяне в щиколотку. Дашкевич, перехватив этот жест, неожиданно слишком бодро и с явным, почти мальчишеским злорадством заметил:
— Вот и прекрасно. Раз уж она к Вам липнет, Вы её и заберите.
Татьяна выпрямилась, вскинула на него глаза и даже рассмеялась с тем оттенком веселья, который обычно предшествовал колкости.
— Какая удивительная прыть, Дмитрий Александрович. Ещё полчаса назад Вы уверяли её, что никакого усыновления не будет, а теперь уже пытаетесь сплавить её мне.
— Она очевидно распознала в Вас родственную натуру. А я, как Вы знаете, не собираюсь заводить домашних животных.
Кошка, возмущённая, что её судьбу обсуждают без неё, резко шикнула на Татьяну, отпрянула, выгнула спину тонкой дугой и в следующую секунду исчезла под диваном. Татьяна, всё ещё чуть наклонившись, застыла на миг с протянутой рукой, потом медленно выпрямилась и покачала головой.
— Ну вот, она меня отвергла. А я почти согласилась.
Дашкевич в ответ только фыркнул.
Подойдя к двери, Татьяна всё-таки остановилась и обернулась. Дмитрий поднял на неё глаза в тот же миг. В кабинете повисла тишина, не имеющая ни малейшего отношения к службе. В ней по-прежнему было всё, что полагалось между ними: раздражение, старая вражда, привычка жалить друг друга в самое чувствительное место, презрение.
Татьяна первой отвела взгляд. Перед этим уголок её рта дрогнул в той самой едва заметной усмешке, которая всегда действовала ему на нервы сильнее открытой издёвки.
— Я пришлю записку, когда начну объезжать семьи, — сказала она уже ровно. — Доброй ночи, Дмитрий Александрович.
Он ответил не сразу, только когда дверь уже почти качнулась в её сторону:
— Не задерживайтесь слишком поздно, Татьяна Алексеевна.