Упыри

Горячая работа
NC-21
Завершён
132
3
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
688 страниц, 265 977 слов, 50 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник

Глава 4: «Без свидетелей», часть 2

Настройки
Примечания:
      После еды всё в комнате только разогрелось. Полечка разливала вино, как человек, твёрдо решивший направить вечер к настоящему веселью. Константин подхватывал каждую её реплику так, будто они репетировали эту бодрую семейную перепалку годами. Даже Филипп, сидевший до того несколько сдержано, вдруг стал заметно живее. Это было не просто действие алкоголя, хотя и он, конечно, делал своё. Скорее, в нём постепенно растворялась та осторожность, воспоминание об ограблении.       Полечка вдруг резко хлопнула ладонью по столу. — Всё, — сказала она, оглядывая их с прищуром. — Насиделись. Теперь будем делать из вас людей, а то сидите, как будто вас сюда читать псалтырь привели.       Филипп улыбнулся первым, и эта улыбка была уже не защитной, а откровенно азартной.       Полечка исчезла в кладовке и вернулась оттуда с таким ворохом тряпья: лент, коробок, шляпных картонок, искусственных цветов. Гостиная за одну минуту превратилась в нечто среднее между закулисьем, костюмерной и местом, где приличные люди портятся безвозвратно. — Филипп, ко мне, — скомандовала она, даже не глядя.       Филипп встал сразу, без тени колебания. В нём что-то щёлкнуло, и он стал легче, свободнее, почти азартнее, как будто это было не баловство, а шанс вырваться из самого себя. Он подошёл, позволил развернуть себя к свету, позволил коснуться лица, и в этом было не покорность, а выбор. — Я полностью в Вашем распоряжении. — Вот и славно, — фыркнула Полечка и сразу же ухватила его за подбородок. — Лицо хорошее, грех портить, но чуть-чуть подправим.       Полечка, прищурившись, повертела его лицо к свету, хмыкнула, будто художник, и принялась за работу: припудрила кожу, чуть утемнила глаза, обозначила скулу, приглушила естественную мальчишескую свежесть лица и тем самым сделала его опаснее.       Татьяна наблюдала за Филиппом сначала с обычной ленивой внимательностью, но очень скоро поймала себя на том, что уже не просто смотрит — любуется.       Филипп словно сам подался навстречу этой перемене, распрямился, позволил себе ту мягкую, живую подвижность, которая в нём всегда чувствовалась под оболочкой княжеской выдержки, но не так часто выходила наружу. Он вдруг сделался не просто красивым — он стал вызывающе, почти неприлично хорош.       Когда Полечка наконец отступила, довольно цокнув языком и признав своё детище удавшимся, Филипп повернулся к Татьяне сразу. Он подошёл ближе. — Ну как Вам? — Теперь гораздо лучше.       Филипп в удивлении вскинул брови и слегка рассмеялся. — То есть раньше было плохо?        Татьяна не ответила сразу, давая себе удовольствие рассмотреть его медленно, почти неприлично откровенно. Потом повела бровью и протянула: — Нет, отнюдь. Просто теперь по Вам видно, что Вы жаждите неприятностей. И мне это так нравится, что даже раздражает.       Полечка, конечно, добралась и до Татьяны. Пальцы её ловко и бесцеремонно вытащили из блондинистых волос шпильки, распуская ей волосы. Она будто сбивала с неё собранность, которая в обычной жизни сидела на ней не хуже платья. При этом говорила без остановки, ворчала, смеялась, поминала каких-то актрис. Всё это так по-доброму, так по-семейному разливалось по комнате, что даже Татьяне, не склонной к мгновенным привязанностям, было трудно не поддаться этой простой, тёплой атмосфере.       Филипп не отходил далеко. Стоял рядом, не желая терять Татьяну из вида, и всякий раз, когда Полечка поворачивала её за подбородок или расправляла складку у ворота, Филипп смотрел так, что это почти ощущалось на коже.       Татьяна тихо рассмеялась — не из вежливости, а искренне, и в этот самый миг Филипп наклонился к ней так близко, что его голос почти коснулся её виска: — Мне кажется, одежды всё ещё слишком много.       Татьяна повернула к нему голову быстро, почти резко, и между их лицами осталось одно дыхание. От него пахло вином, табаком, чем-то тёплым и чисто мужским, и эта близость ударила в неё почти физически. — Вы не слишком осмелели за последние полчаса?       Она заметила, как он уже приоткрыл губы, чтобы что-то ответить, но Полечка, в это время рывшаяся в очередной коробке, громко велела: — Перестаньте друг друга глазами есть, успеете ещё! У нас впереди ещё самое интересное!       Константин расхохотался и собрался что-то ей ответить, только Полечка швырнула в него кружевной лентой. Когда Татьяна спросила, куда же Полечка их ведёт, та выпалила почти сразу, с гордостью, с удовольствием: — В башню.       Время будто застыло.       Башня была верхним этажом невзрачного доходного дома на Таврической, где устраивали среды — многолюдные, шумные, дымные, пахнущие анисом, воском и нескончаемым спором. Внутри было всё: раскованные женщины в мужских сюртуках, революционные речи, доктрины о правах женщин, искусство без границ. Некоторые из них выдумывали собственные религии с настоящими таинствами и молитвами и активно заманивали других в свою церковь. Там читали стихи, как будто стреляли, спорили о Боге, как будто дрались, и любили, как будто умирали.       Для почтенного дворянина Башня была не просто срамом, а моральной гибелью. Скандальные дуэли на ямб и беллетристику, публичные признания в любви к женщинам с мужьями, речи об анархии, социализме, распаде монархии — всё это сливалось в единую вонь бунта, порока и вольности. Оказаться там значило очернить род. Даже если ты стоял в углу, даже если молчал. Если бы их отец узнал, то порол бы потом до крови.       Татьяна выпрямилась так резко, что кружевная лента соскользнула с её плеча, а в глазах вспыхнуло то редкое, почти девичье выражение восторга, которого в ней никто не ожидал. Она слышала о таком месте, конечно слышала. Всё в ней на секунду стало легче, моложе. Она спросила Полечку ещё раз, почти недоверчиво: — Вы правда ведёте нас именно туда?       Полечка довольно кивнула, наслаждаясь произведённым эффектом: — А куда же ещё?       Татьяна повернулась к Филиппу так, будто забыла о всех остальных. В этом взгляде было уже не только желание и не только предвкушение вечера; в нём было живое, опасное доверие к тому, что ночь ещё способна дать ей что-то новое. Потом подошла к Полечке почти на цыпочках и, не удержавшись, впилась губами в одну щеку, потом во вторую, пахнущую лавандой и театральным гримом.       Константин мягко, но настойчиво отвёл Филиппа за локоть в сторону, подальше от стола, от Полечкиного боевого энтузиазма и, главное, от Татьяны. Он побледнел едва заметно, как человек, который уже представил последствия во всех красках. — Филипп, — произнёс он, не отпуская братский рукав, будто боялся, что тот и впрямь сейчас уйдёт вслед за этой идеей. — Ты… уверен? Может, нам всё-таки стоит отказаться? Это ведь не вечер у знакомых и не безобидное дурачество. Это Башня. Ты понимаешь, что там за народ? Там мальчишки с горящими глазами готовы сегодня отречься от Бога, завтра — от семьи, а послезавтра — от государя. Один слух, одно неосторожное слово — и отец нас не просто выпорет, он нас в ссылку сошлёт.       Он перевёл дух, оглянулся на Полечку, словно втайне надеялся, что она сейчас сама рассмеётся, махнёт рукой и объявит всё это дешёвой шуткой. Она, разумеется, была из тех людей, у которых самые опасные идеи всегда самые весёлые. Константин сжал челюсть и, уже чуть громче, обращаясь к ней, спросил с почти болезненной надеждой: — Нас вообще туда пустят?       Филипп выглядел неожиданно собранным, и это делало его куда упрямее. Вопрос Константина был не глупым — напротив, чересчур разумным, а потому особенно неудобным. Филипп и сам понимал, куда именно их зовут. Его, если уж на то пошло, пугало совсем другое: собственное желание туда пойти. Потому что Татьяна, услышав слово «Башня», изменилась в лице так, как не менялась при нём ещё ни разу. И ему вдруг мучительно, почти жадно захотелось увидеть её там — в месте, о котором она мечтала, среди этого воздуха, этих крыш, этой ночной, сомнительной, прекрасной свободы. — Понимаю, — ответил он наконец тихо, но без колебания. — И именно поэтому хочу пойти. Не обязательно же лезть в самую середину безумия. Можно войти, посмотреть и уйти, если станет совсем уж не по себе. Тем более твоя Полечка наложит на нас всех грим, там наверняка темно… Да не узнает нас никто.       Филипп чуть склонил голову, и на губах появилась та самая лёгкая, опасная усмешка, которая всегда означала: решение уже принято. Он коротко сжал плечо брата — не насмешливо, а по-настоящему, тепло, как делал редко, но всегда вовремя. — Я не дам нам вляпаться так, чтобы нас потом соскребали с фамилильного древа ножом.       Полечка подскочила к ним почти сразу, будто и впрямь почувствовала колебание в воздухе. Она втиснулась между ними без малейшего почтения к их мужскому совещанию, ткнула Константина в грудь свернутой запиской, потом указала на зеркало, где уже выстроились кисти, баночки, коробка с накладными ресницами и узкая чёрная лента с искусственной мушкой. — Никто ничего не узнает, — заявила она с такой убеждённостью, будто лично отвечала за судьбу всех петербургских тайн. — Я, конечно, сегодня не на пике вдохновения, признаю. Вас принарядим, переоденем, имена новые придумаем, и всё — не князья, а совершенно чужие люди. Ну кто, скажите на милость, узнает-то? Да никто. Разве что Господь Бог, но Он, я думаю, в Башню не ходит.       Она перевела взгляд с одного брата на другого, прищурилась и, поймав в лице Константина остаток сомнения, тут же добавила уже мягче, но с тем же упрямым напором: — Костя, не кисни. Будешь не Юрьев, а кто-нибудь вроде разорившегося польского графа. Тебе даже идёт. А Филипп… — тут она окинула его взглядом, слишком понимающим, и хмыкнула. — А Филиппу, похоже, вообще всё уже идёт, особенно если одна светловолосая особа будет смотреть на него так и дальше. Ну так что? Идём? Или вы оба собираетесь умереть благоразумными?       Константин выдохнул через нос, посмотрел сначала на Полечку, потом на брата, потом — коротко, почти обречённо — на Татьяну. Филипп же, не отводя глаз от зеркала, где в отражении стояли разом и Полечка, и Константин, и Татьяна — вся эта невозможная, опасная, удивительно живая сцена, — спокойно поправил манжету и сказал так, будто речь шла о простой прогулке: — Собирайтесь поскорее. А то ещё немного, и мой брат отправился не в «Башню», а на исповедь.       На это даже Константин невольно фыркнул, и напряжение дало трещину. Полечка победно вскинула подбородок, будто именно этого и добивалась, а в воздухе уже чувствовалось то особенное предвкушение, с которого обычно начинаются самые дурные и самые счастливые вечера.       Экипаж покачивался мягко, но Татьяне дорога всё равно казалась длиннее обычного: то ли от вина, то ли от предвкушения, то ли оттого, что рядом сидел Филипп и в полумраке салона выглядел не просто хорошеньким младшим князем, а молодым итальянцем, каким загримировала его Полечка.       Филипп, чувствовавший этот взгляд кожей, то и дело поворачивал к ней голову, и в глазах его было уже не прежнее осторожное любопытство, а игра, от которой у неё самой сбивалось дыхание. Он явно наслаждался собой, но ещё сильнее — тем, как она на него смотрела, и несколько раз, когда Константин отвлекался на Полечку, Филипп позволял себе наклониться к Татьяне ближе, чем следовало бы, так близко, что его дыхание касалось её щеки. — Если Вы и дальше будете смотреть на меня с таким лицом, — прошептал он однажды, не сводя с неё глаз, — не до какой «Башни» мы не доберёмся. Выпроводим брата и его даму и…       Татьяна не отвела взгляда. Только уголок губ у неё дрогнул, а пальцы, лежавшие на складке юбки, чуть сжали ткань. — Не обольщайтесь, князь. «Башня» пока что мне гораздо интереснее.       Филипп усмехнулся, и эта усмешка была уже не мальчишеской, а откровенно мужской, ленивой, опасной. — Надеюсь, я сумею это исправить. Хочется быть для Вас самым интересным.       Доходный дом стоял на углу, весь в редких огнях, с башенной надстройкой, уходящей в темноту. Чем выше они поднимались по лестнице, тем ощутимее менялся воздух. Внизу был обычный подъездный холод, немного плесени, немного пыли, тяжёлое дыхание чужих квартир, а выше — уже табак, горячий воск, ладан, крепкое вино, абсентовая горечь и терпкий дух палёной бумаги, словно тут беспрерывно жгли что-то ненужное — правила, приличия, рукописи.       Полечка шла вперёд уверенно, не сбавляя шага, Константин оглядывался, будто на каждой площадке ждал увидеть собственного отца с розгами. Филипп поднимался легко, почти с удовольствием, и то, как он теперь держался, раздражало Татьяну сильнее вина. Он будто бы и впрямь сбросил с себя остатки утренней слабости и сомнения.       Дверь на последнем этаже распахнулась почти сразу, и их втянули внутрь вместе с шумом, смехом и светом. Всё самое порочное, что могло привлечь праздную и жадную до впечатлений душу Петербурга, оказалось здесь, в этой «Башне», отрезанной от обычной жизни. На одном диване развалилась женщина в мужском жилете и узких брюках, закинув ногу на ногу бесстыдно. В другом углу молодая актриса, смеясь, читала кому-то вслух стихотворение на выдуманном языке, дальше спорили о новой вере и новом искусстве трое мужчин. На низком столике валялись склянки с мутными жидкостями. Кто-то прямо у стены, не смущаясь, подносил к губам трубку, и табачный дым от неё клубился вязко. В другой комнате за неплотно прикрытой дверью шевелились тела — их было много, и они двигались слишком близко друг к другу, как сплетённый клубок змей. Шепот, стоны, глухой смех, прерывистые вдохи — всё смешивалось в одну вязкую, пьяную звуковую ткань.       Чуть дальше, в башенной части квартиры, теснились поэты, художники, актёры, и у каждого взгляд горел одинаково: жаждой быть первым, кто рискнёт, кто скажет, кто сделает. Их связывало искусство, но искусство здесь было не благородным храмом, а алтарём, на котором приносили в жертву всё — тело, имя, репутацию, будущее.       Татьяна почувствовала тот самый восторг, который не испытывала с девичьих лет. Полечка не соврала ни в одном слове. Татьяна на секунду просто остановилась и забыла даже о том, что надо держать лицо.       Филипп заметил это мгновенно и, вместо того чтобы шутить, как сделал бы ещё пару часов назад, посмотрел на неё почти нежно. Ему было отрадно видеть её такой — открытой, ослеплённой, почти девочкой, и от этого собственного чувства он на миг даже смутился. Но смущение быстро сменилось чем-то горячим и дерзким: он наклонился к ней и тихо, с тем самым уже привычным теперь ему полушёпотом, сказал: — Если бы я знал, что Вас можно так порадовать, я бы давно привёл Вас сюда.       Татьяна повернулась к нему слишком быстро. В глазах у неё ещё стоял свет от увиденного, и на этом живом лице любая реплика звучала острее. — Не приписывайте себе чужие заслуги. Это Полечка оказалась полезной.       Филипп не отступил. Только улыбнулся, медленно, не пряча этой улыбки. — А я, стало быть, нет?       Она посмотрела на него так, будто хотела уколоть, но вместо этого сама почувствовала, как в груди поднимается ненужное, сладкое тепло. — Вы, князь, пока только мешаетесь мне восторгаться. — Тогда постараюсь мешать Вам, стоя чуть ближе.       Они не успели пройти и нескольких шагов, как к ним скользнула высокая, тонкая женщина с выцветшими перьями в волосах и ярко намазанными губами. Это была Маргарита, актриса из Полечкиного театра. В руках у неё был поднос с маленькими зелёными рюмками и тонкими тёмными папиросами, пахнувшими чем-то необычным, пряным — турецким табаком.        — Полечка говорила, что приведёт интересных гостей, — протянула она, останавливаясь так близко, будто уже была с ними знакома. — Но про такого красивого иностранца она всё-таки умолчала.       Филипп чуть приподнял бровь. Он принял у неё рюмку, но не выпил сразу, а посмотрел на неё с вежливой, почти ленивой насмешкой. — Боюсь, меня сильно переоценивают уже второй раз за вечер.       Она поднесла ему папиросу, затем, будто передумав, наклонилась ближе и легко, почти шутливо коснулась губами уголка его рта. Это было сделано с той наглой лёгкостью, с какой некоторые женщины пробуют остриё ножа — не из нужды, а из удовольствия. И всё же Татьяна почувствовала в груди такой сухой, едкий укол, будто её и впрямь ткнули иглой. Не раздумывая, она взяла у Маргариты рюмку и осушила её одним движением, позволяя горечи и огню растечься по языку и горлу, чтобы задавить этот всплеск прежде, чем он станет заметным.       Филипп увидел это мгновенно. Укол её ревности обжёг его почти так же сильно, как её саму, но не неприятно — напротив, в этой вспышке было что-то пьянящее, почти ликующее. Он принял папиросу только для вида, лениво покрутил её между пальцев, но не поднёс к губам, а рюмку выпил, не морщась, и только потом, всё ещё глядя на Татьяну, тихо сказал Маргарите: — Благодарю. Но, кажется, самое опасное угощение в этом доме и без того уже рядом.       Маргарита хмыкнула, скользнула взглядом от него к Татьяне и обратно, поняла больше, чем следовало, и ускользнула так же быстро, как появилась. Татьяна, ещё держа пустую рюмку, подняла на Филиппа взгляд — сначала острый, почти злой, потом уже другой, более тёмный. Он подошёл ближе и, наклонившись к самому её виску, тихо, почти с ласковой насмешкой, заметил: — Ревность Вам идёт куда больше траура.       Татьяна повернулась к нему, коснулась пальцами его манжеты, поправила её без всякой необходимости и ответила: — Если Вы продолжите раздавать такие поводы, никакая «башня» Вас уже не спасёт.       Филипп усмехнулся, но взгляд у него стал серьёзнее, глубже. На секунду снова замаячили перед глазами предательские картинки — лицо Татьяны в чужой крови. Он попытался выкинуть их из головы. Взял её руку, поднёс к губам медленно, почти откровенно — и поцеловал внутреннюю сторону запястья там, где бился пульс. И этого оказалось достаточно, чтобы всё вокруг — дым, шум, поэты, Константин, Полечка, башня — на короткий, сладкий миг исчезло.       Сквозь дым, сквозь пёстрый гул голосов, сквозь эту тяжёлую, почти липкую башенную духоту Татьяна почуяла его раньше, чем увидела. Барсук. Она уловила его мгновенно, с той злой, почти хищной радостью, какая бывает у охотника, внезапно увидевшего зверя там, где давно надеялся снова напасть на след. И в ту же секунду, даже не поворачивая головы, чуть сильнее сжала пальцы на запястье Филиппа. Он, почувствовав это, сразу посмотрел на неё, и Татьяна лишь едва заметно повела глазами в сторону.       Там, между двумя шумными компаниями, вился он. Володя, разумеется. Тёмный сюртук сидел на нём небрежно, будто с чужого плеча, шарф был завязан с претензией на столичную расхлябанность. Увидев их, он споткнулся взглядом слишком явно: глаза на секунду расширились, в лице мелькнуло что-то острое, почти паническое, но тут же было смято и убрано под привычную, чуть шутовскую любезность. — Ах, какие лица, — протянул он, подходя к ним. — Вы, кажется, решили окончательно меня добить. Я уж думал, нынче тут будут одни поэты да истерики, а вы привели почти что украшение общества. Владислав Петрович Орехов, — добавил он с лёгким поклоном, уже обращаясь к Татьяне и к братьям, — литератор, бездельник и вообще лицо сомнительное.       Он поклонился действительно почти театрально, но без откровенной игры. Очевидно, он был не настолько смел и безрассуден, чтобы явиться в подобное место под своим настоящем именем. Володя, а вернее Владислав, создал вокруг себя миф.       Не давая паузе повиснуть, Володя оглянулся через плечо и подозвал кого-то жестом. Из-за его спины показался высокий, худой юноша с бледным лицом, резковатыми скулами и хищными, внимательными глазами. Дешёвый костюм на нём сидел весьма недурно: тёмный, чуть старомодный сюртук, слишком аккуратный галстук, слишком тщательно приглаженные волосы — всё это выдавало не человека света, а человека, который мечтает в него войти. Володя, скользнув ладонью по воздуху с непринуждённостью конферансье, представил его почти с гордостью: — А это Михаил Кузьминых. Пишет так, будто собирается спихнуть с пьедестала Толстого. Миша, не стой столбом, перед тобой сегодня приличные люди. Ну, или хотя бы хорошо одетые.       Татьяна не сводила взгляда с Володи. Сам Барсук — живой, улыбающийся, вежливый, и так удобно подвернувшийся именно теперь. Вцепиться в это следовало сразу, без лишней скромности, и она уже чувствовала, как внутри неё собирается холодный, ясный азарт.       Филипп тем временем стоял рядом в своём итальянском обличье — слишком хорошенький, слишком уверенный, слишком явно довольный тем, что на него смотрят, — и не сразу понял, почему рука Татьяны вдруг легла ему на предплечье чуть крепче, чем прежде. Но когда Михаил, смущаясь и всё же не в силах отвести взгляда, наклонился чуть ближе и тихо, почти запинаясь, спросил: — Простите… мы с вами раньше не встречались? Лицо у вас до странности знакомое, — протянул он, обращаясь к Филиппу.       Взгляд Филиппа скользнул по юноше, потом — быстро, почти лениво — к Володе, и в этой короткой перемене глаз уже мелькнуло нечто насторожённое, но не отталкивающее. Напротив, его это, кажется, даже развеселило. — Вполне возможно, — ответил он спокойно. — У меня, к сожалению, слишком типичное лицо. Люди всё время уверяют, что где-то меня видели.       Михаил вспыхнул, и Константин, наблюдавший со смесью любопытства и веселья, тихо хмыкнул. Володя же, наоборот, заулыбался шире, хотя Татьяна отлично видела, что за этой улыбкой у него по-прежнему ходит нерв. И именно в эту секунду она решила, что выпускать его из рук не намерена.       Она повернулась к Полечке с таким видом, будто только теперь до конца поняла, как удачно сложилась компания. — Господин Орехов с другом непременно должны остаться с нами, — сказала Татьяна мягко, почти небрежно, словно речь шла о пустяке. — Разумеется, должны, — объявила она.       Володя, слишком уж старательно бодрый, уже подхватил Константина под руку, предлагал всем шампанского, уже вёл их глубже, к окнам, к диванам, к свету, туда, где можно было сесть всем вместе. И Татьяна пошла охотно. Не потому что доверяла ему, разумеется, а именно потому что не доверяла вовсе.       Устроившись на диване, Татьяна почувствовала у себя на колене ладонь Филиппа. Он не смотрел на неё в этот момент, разговаривал с Константином, отвечал Полечке, даже бросил Михаилу какую-то ироничную, дружелюбную реплику, но пальцы его остались на месте, словно напоминая, что, как бы ни интересовал её барсук, он сам всё равно остаётся для неё главным испытанием этой ночи.       Татьяна слушала вполуха — ровно настолько, чтобы смеяться, где нужно, и вовремя подносить бокал к губам, — а сама уже лихорадочно перебирала в уме последние дни. Последняя убитая. Переулок. Тот район. Если Володя и правда имел к этому отношение, ей нужны доказательства, чтобы к ней прислушались. Она даже не сразу заметила, что пальцы её слишком крепко сжали ножку бокала. Пришлось расслабить руку и улыбнуться в тот самый миг, когда Полечка, размахивая очередной рюмкой, рассказывала что-то смешное.       Взгляд скользнул по Володе. Барсук держался хорошо — почти слишком хорошо. Шутил, подливал Михаилу, вставлял свои лёгкие, ни к чему не обязывающие реплики.       Филипп сидел рядом, слишком близко, и, должно быть, уловил в ней какую-то перемену раньше, чем она успела до конца собрать лицо обратно. Татьяна не посмотрела на него. Только чуть-чуть, едва заметно, повернула запястье и коснулась его ладони своими пальцами, словно давая понять, что всё в порядке. Потом, отпив ещё немного, лениво откинулась на спинку дивана и сама ввела нужную тему в разговор, будто вспомнила о ней случайно, без всякого умысла. — К слову о дурных вечерах, — сказала она с лёгкой усталой усмешкой, обращаясь вроде бы ко всем сразу. — Я до сих пор не понимаю, зачем вообще согласилась в пятницу поехать ужинать в тот ресторан рядом с Александровским парком. Ужасная затея. Половина зала прокурена, официант похож на каторжника, а раки — как будто умерли ещё до того, как их сварили.       Она помолчала ровно столько, чтобы кто-нибудь успел заинтересоваться, и добавила уже тише, как бы для себя, но так, чтобы слышали все: — Надеюсь, у вас всех вечер пятницы прошёл лучше?       Каждый ответил что-то о своём вечере пятницы, Полечка и вовсе пустилась в сбивчивый рассказ. Приходилось её возвращать к сути повествования, чтобы разговор компании не утёк вслед за её мыслей не в то русло. Володя тихо хмыкнул, но ответил не сразу. Сначала потянулся к бокалу, потом зачем-то поправил манжету, потом открыл рот — и снова не заговорил. Именно это молчание, этот короткий, едва заметный сбой между вопросом и ответом, и был самым сладким.       Татьяна даже не улыбнулась, хотя ей этого почти хотелось. Филипп рядом перестал двигаться вовсе. Михаил, не замечая ничего, кроме того, что «Владислав Петрович» почему-то замялся, тут же бросился ему на помощь с той трогательной, опасной преданностью. — Да в кабаке же были, — сказал он быстро, оглядывая сначала Володю, потом Татьяну, будто удивлялся, что это вообще требует пояснений. — Как раз неподалёку от парка. Жаль, что не пересеклись.       Володя повернулся к нему так резко, что это уже нельзя было списать на досаду от неточной памяти.       Татьяна опустила взгляд в бокал, чтобы никто не увидел, как по губам у неё прошла медленная, мрачная, почти сытая усмешка. Не улика, конечно. Смехотворно было бы выдавать за улику пьянку в трактире недалеко от того места, где нашли жертву. Но для внутренней копилки, для той тёмной шкатулки, куда подтверждения собственной правоты, это подходило идеально.       В одном углу ещё спорили о Боге, новом искусстве и праве поэта лгать ради высшей правды, в другом уже смеялись так, будто вся философия мира была лишь предлогом для того, чтобы пить шампанское.       Володя, разумеется, не выдержал долго. Его всегда тянуло к середине круга, к тому месту, где на него либо смотрят, либо, что для него почти одно и то же, собираются смотреть через секунду. Он вынырнул к самому сердцу комнаты с бокалом в руке, бледноватый, взъерошенный, в своём нарочито небрежном сюртуке, и с тем жеманно-серьёзным видом, который сразу выдавал человека, задумавшего читать.       Рядом кто-то негромко простонал: — Опять, — но поздно.       Володя начал читать стихи — что-то о розе, крови, белых руках, о любви, которая якобы «молитвой растёт в груди, как больное дитя», — и уже на четвёртой строке послышался короткий смешок, на шестой кто-то хмыкнул откровенно, а на восьмой женщина в серебристом тюрбане, лежавшая на ковре с видом исчерпанной императрицы, не выдержала и бросила в потолок: — Господи, да это же не любовь, а канцелярская жалоба на отсутствие взаимности.       Комната прыснула. Володя попытался удержать достоинство и продолжил, повысив голос, но из глубины диванов тут же отозвался чей-то ленивый баритон: — «Лилейная душа» — это уже убийство. Причём не героини, а языка. — Дайте дочитать, — огрызнулся Володя, вспыхнув пятнами. — Нет, не дадим, — почти ласково возразил ему сухой, костлявый человек, так и не подняв головы от бокала. — Друг мой, когда стихотворение убивает слушателя, милосердие требует вмешательства. Вы не про любовь пишете. Вы выпрашиваете её на коленях, но ещё и рифмуете при этом «кровь» с «вновь», а это уже совсем неприлично.       Хохот ударил по комнате широко, почти физически.       Татьяна смотрела на Володю, не скрывая удовольствия. Не потому что чужое унижение само по себе было ей приятно, хотя и в этом она никогда не была особенно добродетельна, а потому что в этой общей, почти ритуальной порке проступало нечто полезное. Володя не умел держать удар. Он пытался улыбаться, пытался острить, даже поклонился, будто принимает всё как игру, но Татьяна слишком хорошо видела, как у него вспотели виски и как дёргается у рта та мелкая, непроизвольная мышца, которая злость. Она чуть наклонилась к Филиппу, будто собираясь разделить с ним веселье, а на самом деле просто прятала выражение лица. — Его хочется утешить, — тихо сказала она. — Чем-нибудь тяжёлым по голове.       Филипп едва удержал смех, смущённый — всё же речь шла о его кузене. Угол его губ дрогнул, он опустил взгляд, будто рассматривая перстень на своей руке, и ответил почти невинно: — А я-то думал, Вы сегодня великодушны.       Вмешалась та самая женщина в мужском костюме, на которую Татьяна ещё у входа обратила внимание. Она сидела до этого развалившись в кресле, закинув длинную ногу в узкой брючине на подлокотник, и курила с тем ровным, холодным нахальством, какое у мужчин считается характером, а у женщин — почти преступлением. Теперь же она встала, допила из бокала одним глотком и, даже не глядя на Володю, как на уже отыгранное недоразумение, заговорила: — Пока вы тут ноете о несчастной любви и корчите из себя мучеников языка, женщины по-прежнему не могут жить по-человечески. Не могут учиться так, как им надлежит. Не могут уйти из брака, даже если этот брак давно превратился в наказание. Не могут распоряжаться ни своим именем, ни деньгами, ни собственным телом без того, чтобы над ними не стоял отец, муж или какой-нибудь доброжелательный идиот с готовым мнением о женской пользе.        Её пытались перебить почти сразу. — Сударыня, Вы ещё избирательного права потребуйте, — свистнул кто-то с дивана. — Потребую, — мгновенно бросила она. — И права не жить с тем, кого мне назначили из удобства. И права читать не только романы, написанные мужчинами о том, чего они никогда в нас не понимали.       Кто-то захлопал. Кто-то заулюлюкал. Татьяна подалась вперёд, глядя на незнакомку почти с восторгом. Её собственные мысли, обычно сухие, ядовитые и очень частные, вдруг заговорили чужим ртом, да ещё так громко, так грубо, так по-настоящему.       Филипп, заметив эту перемену в ней, повернулся так, чтобы видеть её лицо целиком, и в глазах у него мелькнуло то редкое, почти нежное удивление, какое бывает, когда человек внезапно раскрывается с новой стороны. — Вам нравится, — тихо произнёс он. — Мне хочется её стиснуть в объятиях, — честно ответила Татьяна. — Я, признаться, завидую ей теперь.       Она медленно перевела на него взгляд. — Не будьте жадным, князь. Вас я тоже обниму непременно.       От этого разговора, от вина, от табака, от жадно впитывающего всё башенного воздуха сама комната, казалось, начинала менять плотность. Рядом был рубеж, за которым приличия не отступали, а просто переставали существовать. Именно тогда какой-то долговязый юноша с венком из виноградных листьев на кудрявой голове, пьяный не только вином, но и собственным античным восторгом, вскочил на стол заорал: — Да сколько можно трепать Диониса как метафору! Сколько можно читать про вакханок так, будто они у вас в музее под стеклом стоят! Не пора ли наконец устроить вакханалию как следует — до всех запретов, до всех ваших намордников, до этой тухлой морали, которой вы прикрываете собственную трусость?!       Комната не сразу, но очень охотно приняла игру. Кто-то засмеялся, кто-то захлопал. Константин, услышав слово «вакханалия», издал звук, в котором смешались ужас, интерес и позднее понимание того, что всё это ему, скорее всего, уже не обойти стороной. — Полечка, — сказал он, оглянувшись на неё с выражением почти детской обиды. — Ты же обещала культурный вечер. — Это и есть культурный, — отрезала она. — Смотрите, у нас тут вечер Древней Греции.              Татьяна смеялась так, как не смеялась уже давно, и в этом смехе было и вино, и восторг, и почти безумное ощущение свободы. Кто-то сунул ей в руки венок из плюща, какой-то актёр, уже распахнув рубаху на груди, провозгласил её жрицей. Филиппу на плечи набросили тёмно-красный кусок ткани, будто превращая его в юного фаворита какого-то древнего божества. Эта нелепость, этот блеск, этот театральный разврат вдруг сделали его для Татьяны не просто привлекательным, а почти невыносимым. Он стоял посреди этого пёстрого, дышащего, смеющегося круга, и глядел только на неё. — Ну что, — спросил он тихо, подойдя ближе, — Вы тоже собираетесь поклоняться древним богам или предпочтёте кого-нибудь более осязаемого?       Татьяна не ответила сразу. Вместо этого подняла руку и провела пальцами по ключице. Он вздрогнул заметно, и честность его тела ударила в неё сладко, как крепкий алкоголь. — Я, — сказала она, глядя ему прямо в рот, — всегда предпочитаю живых.       Но вакханалия не успела толком начаться. Всё уже было готово сорваться в то самое башенное безобразие, которое потом вспоминают годами, когда дверь в переднюю с треском распахнулась. Ввалился один из молодых поэтов — белый, как стена, с выпученными глазами и выражением настоящего животного ужаса. — Жандармы! Через пять минут будут жандармы!       Эффект был мгновенный. Половина комнаты остолбенела, половина расхохоталась так, будто и это часть спектакля, кто-то крикнул: — Пусть поднимаются! Им тоже не повредит!       Уже в следующую секунду вся Башня пришла в движение, как муравейник, в который сунули палку. Свечи гасили, бумаги хватали и жгли. Полечка, не тратя ни секунды на панику, схватила сначала Татьяну за запястье, потом Филиппа за рукав, потом заорала что-то Константину и Михаилу, и потащила их в сторону. — За мной! — бросила она. — Быстро. Через людскую лестницу. Если кто навернётся — подберём на дворе!       Они побежали. Не чинно, не красиво, не так, как бегут люди, привыкшие заботиться о достоинстве. Сначала через тёмную маленькую комнату, где пахло углём и старым бельём, потом по узкому коридору, потом вниз по лестнице для слуг.       Татьяна почти не чувствовала под ногами ступеней, только руку Филиппа, который то поддерживал её, то сам едва не летел вниз, и горячий, безумный смех, рвущийся наружу прямо из груди. Константин за ними ругался шёпотом с таким блеском в голосе, который выдавал чистейшее, уже не скрываемое счастье. Михаил, запыхавшийся и совершенно очарованный этим побегом, один раз чуть не свалился на пролёте, ухватился за Филиппа и тут же покраснел даже в темноте. Полечка летела впереди всех, как полководец.       Где-то между вторым и первым пролётом, Татьяна вдруг резко обернулась к Филиппу. Он как раз наклонился к ней, чтобы сказать что-то — наверняка очередную колкость или бессовестную нежность, — но не успел. Она сама схватила его за шарф, притянула к себе и поцеловала — быстро, жадно, почти зло. Как будто вся эта ночь, весь смех, вся ревность, всё башенное пьяное счастье вдруг собрались в одной точке и потребовали немедленного выхода. Поцелуй вышел коротким только по времени. По ощущению он прожёг обоих насквозь. — Вы с ума сошли, — выдохнул он. — Да, — ответила она прямо. — И Вы виноваты.       Сверху кто-то заорал, и Татьяна, расхохотавшись так, что у неё подогнулись колени, снова рванула вниз. Филипп поймал её под локоть, Константин сзади едва не сбил обоих разом. Полечка уже распахивала внизу дверь во двор. Вся эта компания, задыхаясь, смеясь, путаясь в ткани, шарахаясь от собственных шагов, вывалилась в сырую петербургскую ночь, как беглое, пьяное и совершенно счастливое несчастье.
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник
Отзывы (3)