Упыри

Горячая работа
NC-21
Завершён
132
3
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
688 страниц, 265 977 слов, 50 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник

Глава 6: «Право на свет», флэшбек

Настройки
1879 год, алупка до сосновиц       Их тогда звали иначе: Татьяну — Ксенией Владимировной, а Дашкевича — Александром Александровичем. Они жили в Алупке, февраль пах морской солью, мокрым камнем, можжевельником. За окнами темнело рано. Море внизу лежало не чёрным даже, а свинцовым, как тяжёлый расплавленный металл. Ветер шёл с него узкими, холодными порывами, шевеля пламя в подсвечнике и край тяжёлой портьеры.       Ксения Владимировна стояла в рабочем кабинете в алупском филиале Дружины у высокого окна, не двигаясь. В тёмном платье без украшений сама казалась частью этого сумеречного, солёного полумрака. В профиль она была почти неподвижна, но он слишком хорошо знал, сколько под ней прячется живого, гордого, уязвлённого раздражения. Особенно в такой день — когда чужая слава снова обходила её стороной.       Дверь отворилась тихо, почти без скрипа, но она даже не обернулась. Наверное, и впрямь уже знала, что это он. Александр Александрович остановился на пороге всего на секунду, прежде чем войти: высокий, выпрямленный. Казалось, на все случаи жизни у него было одно выражение лица — сдержанное, почти сухое. Только она умела различать под этой сухостью, когда он зол, когда устал, а когда в нём накапливается та опасная, немногословная решимость, после которой он обычно делает какую-нибудь глупость. Сегодня в нём было именно это. — Поздравляю, — сказала она, всё ещё глядя не на него, а в стекло, где на фоне серого моря отражалось её собственное лицо. — Опять награда? — Да, — ответил он, закрывая за собой дверь. Голос звучал ровно, но слишком низко для простой служебной новости. — На этот раз за ялтинское дело.       Она едва заметно повела бровью. Поджог винных складов, убийство управляющего, вымогательство, цепочка людей, но лишь в Дружине знали, что за этим стояла банда волколаков. Закончили они его вдвоём с тем предсказуемым итогом, который всякий раз делал победу слегка похожей на пощёчину. — Разумеется, — тихо сказала она. — Вы — лицо ведомства. Я рада уже и тому, что меня вообще хоть как-то допускают до дел. Хоть на птичьих правах. А награды… это уже роскошь, на которую я, видимо, не рассчитана.       Он подошёл ближе не сразу. Сперва снял перчатки, аккуратно положил их на столик у двери, будто оттягивал момент не из нерешительности, а из желания не испортить его лишним движением. Потом всё-таки пересёк комнату и остановился у окна, рядом с ней. Смотрел не на море, а на её отражение в стекле. Лицо его в ту секунду было слишком спокойным, и именно поэтому она насторожилась. Когда Александр Александрович медленно вынул из внутреннего кармана маленькую бархатную коробочку тёмно-синего цвета и положил её на подоконник возле её руки, Ксения Владимировна наконец повернулась к нему совсем. — Что это? — Это, — сказал он, — то, чего Вам опять не дали.       Она посмотрела на коробочку, на золотой герб на крышке, на его руку, лежавшую рядом слишком неподвижно, и в глазах у неё мелькнуло насторожённое неверие человека, который слишком хорошо знает цену подаркам от судьбы. — Неужели Вы явились хвастаться? — Нет, — произнёс он. — Я явился отдать.       Она рассмеялась коротко, почти беззвучно, но в этом смехе было больше усталости, чем веселья. — Александр Александрович, не смешите меня. Это Ваш орден. Ваше имя в представлении. Хотите Вы того или нет, а меня в этой бумаге нет. — Вот именно, — ответил он так быстро, что стало ясно: он репетировал эту фразу ещё до того, как пришёл. — Вас там нет. И это меня бесит сильнее, чем сам орден. И имейте в виду: если впредь дело будет сделано нами, а к отличию вновь представят одного меня, я не сочту возможным принять представление и подам об этом рапорт.       Она вскинула на него глаза. В тоне его не было красивого пафоса, никакой мужской игры в благородство, от которой её обычно воротило. Только злость. Голая, сухая, трудно удерживаемая злость на устройство вещей, и это, пожалуй, тронуло её сильнее любой нежности. — Вас за это накажут, — сказала она, уже тише. — За что? — он пожал плечом почти небрежно. — За то, что физический знак лежит не у меня? Официально это, разумеется, остаётся на моём имени. Бумаги, список, капитул — всё как положено. Но сам крест я могу держать хоть в сапоге, хоть… — он запнулся на долю секунды и закончил уже суше: — …хоть там, где ему место. — Не у меня. — У Вас.       Она покачала головой, и теперь в её лице проступило уже не насмешливое недоверие, а то почти болезненное сопротивление, с каким она всегда отказывалась от вещей, которые были ей по-настоящему нужны. — Это не изменит ничего. Мне по-прежнему не дадут подпись под рапортом. Не пустят в кабинет, если там сидят чужие генералы. Не назовут мою работу моей. Я не маленькая девочка, Александр Александрович. Я рада уже тому, что меня не выставляют вон и позволяют участвовать хоть так. Это уже больше, чем обычно достаётся женщинам.       Он резко повернул к ней голову. Вот тут, наконец, и вылезло наружу всё то, что он до сих пор держал за зубами. — А меня от этого воротит, — сказал он. — Воротит слышать, как Вы называете это достаточным. Не «птичьи права», а издёвка, Ксения Владимировна. Вы ведёте дело не хуже любого из этих чистеньких болванов. И я должен стоять в зале, принимать знак за работу, в которой половина Вашей, и делать вид, будто всё устроено правильно? Нет. Не могу.       Она смотрела на него молча. Свеча на подоконнике догорала, пламя дёрнулось от ветра, и на секунду золотой край коробочки блеснул тускло, почти злобно. — Вы всегда были склонны к лишним жестам, — произнесла она наконец. — И именно это когда-нибудь Вас погубит. — Всё ценное всегда обходится дорого, — ответил он. — Не Вы ли сами меня этому научили?       Он взял коробочку, открыл её и протянул ей уже раскрытую. Внутри на тёмном бархате лежал маленький крест ордена Святого Станислава третьей степени — золотисто-красный, с белыми краями. Чужой до оскорбления именно потому, что в нём не было её имени.       Ксения Владимировна не хотела брать. Именно поэтому и взяла — медленно, как берут опасный предмет или чужое признание, которое нельзя вернуть не обжёгшись. Металл оказался холодным. Она провела подушечкой большого пальца по ободу и, не глядя на него, сказала почти сердито: — Глупость. Совершенная, непростительная глупость. — Возможно. — И если кто-нибудь это увидит, Вам придётся очень ловко объяснять, почему орден вдруг исчез из Ваших вещей. — Придумаю. — Вы невыносимы. — Знаю.       Она захлопнула коробочку и протянула её обратно. На этот раз в её движении уже не было прежней уверенности, только упрямство, почти отчаянное. — Оставьте себе. Вам это нужно больше.       Он не взял. Даже не шевельнулся. — Нет. Берите. — Не приказывайте мне, — тихо сказала она, и вот теперь в её голосе наконец дрогнуло что-то настоящее, слишком живое для привычной их игры. — Тогда не заставляйте меня просить, — ответил он ещё тише.       В комнате стало так тихо, что слышно было, как где-то внизу ветер хлопнул ставней. Она держала коробочку обеими руками, слишком крепко для такой маленькой вещи. Словно боялась не уронить её, а согласиться. Он стоял рядом, уже не такой сухой, уже почти выгоревший изнутри этим коротким разговором, и смотрел на неё так, как смотрят на человека, которого слишком уважают. — Вы, наверное, даже не понимаете, насколько это безрассудно, — сказала она наконец. — Понимаю. — Нет. Не понимаете. Если узнают, Вам припомнят это. — Пусть. Мне хуже смотреть, как Вас делают прозрачной.       Это слово попало точно. Она отвернулась не сразу. Подошла на шаг ближе к окну и поставила коробочку рядом с догоревшей свечой. На синем бархате дрожал жёлтый отблеск, море за стеклом темнело, и всё в этой минуте было одновременно нелепо и страшно по-настоящему. — Я и должна быть прозрачной, — проговорила она. — Если начну выделяться чрезмерно, меня погонят вон.       Он стоял позади неё, достаточно близко, чтобы она чувствовала его тепло сквозь холод комнаты, и слишком неподвижно, чтобы эта близость была случайной. — Для них, может быть, должны, — сказал он. — Но не для меня.       Она закрыла глаза на миг. Только на миг. Этого ему, разумеется, было не видно, но он и без того почувствовал, как в её спине, что-то изменилось — не сломалось, не смягчилось, а просто дрогнуло под ударами слишком точных слов.       Когда Ксения Владимировна повернулась к нему снова, лицо её уже было почти прежним: собранным, сухим, с той привычной иронией, которая спасала её от многого. Только в глубине глаз всё ещё держалось что-то светлое и болезненное, как отсвет огня, которого она сама в себе не любила. — Когда-нибудь это Вам дорого обойдётся, Александр Александрович, — сказала она почти беззвучно.       Он позволил себе едва заметную улыбку — не торжествующую, не счастливую, а ту, которая появляется у человека, уже заплатившего внутренне за свой поступок и потому свободного не торговаться о цене. — Всё ценное всегда обходится дорого, Ксения Владимировна.       Она ничего не ответила. Только взяла коробочку снова, теперь уже окончательно. Свеча догорала, тусклый золотой блеск ордена то вспыхивал, то снова уходил в тень, и Александр Александрович смотрел не на награду даже, а на то, как её пальцы лежат возле синего бархата: неподвижно, холодно, упрямо, и всё же так, будто этой вещи уже позволили остаться.       Он смотрел на неё долго, почти неприлично долго для человека его склада. Скорее, он сам ещё не до конца верил, что действительно сделал то, что сделал: вынул из кармана собственную награду, неофициально, разумеется, почти по-воровски по отношению к установленному порядку, и вложил её в руки женщине, чьего имени не будет ни в рапорте, ни в орденском представлении.       В Ксении не было умиления, не было женской слабости, которую он бы, пожалуй, и не вынес. Было другое, куда более редкое и оттого опасное — короткая, почти болезненная растерянность человека, привыкшего принимать оскорбления судьбы. Именно эта едва заметная дрожь в уголках её губ, это быстро подавленное, почти сердитое смущение и сделали с ним то, чего не смогли бы сделать никакие слёзы. Александр Александрович, которому вообще не следовало бы в такие минуты смягчаться, вдруг почувствовал не триумф, а странное, тихое желание не дать этой минуте закончиться слишком быстро.       За окном тянуло морем и сырой крымской ночью, свеча догорала на подоконнике с тем упрямым достоинством, которое свойственно только последним минутам света, а в комнате между ними висело нечто настолько хрупкое, что неосторожное слово могло либо разбить его, либо сделать слишком явным.       Он заговорил не сразу, и голос его прозвучал ниже обычного, как всегда бывало, когда он старался быть мягче и потому невольно становился только серьёзнее. — Раз уж Вы теперь, Ксения Владимировна, награждённая, это, полагаю, следует отметить.       Она медленно повернула лицо, и взгляд у неё вышел именно таким, каким он и ожидал: насторожённым, чуть насмешливым, уже готовым прикрыться словом от всякой неловкости. — Отметить что именно? — спросила она сухо. — Ваше безрассудство или мою иллюзорную заслугу?       Он едва заметно качнул головой. Его раздражало даже не её упрямство — оно было ему слишком знакомо, — а та дисциплина, с которой она всякий раз отказывала себе в праве хоть на крупицу справедливости. — Вашу первую награду, — ответил он спокойно. — Слово «иллюзорная» здесь неуместно.       Ксения Владимировна чуть приподняла бровь. Свет от свечи лёг на скулу, подчеркнул тень под глазами, и от этого лицо её стало ещё строже, тоньше, почти хищным. — И как Вы предлагаете отмечать столь сомнительное достижение?       Он сделал шаг ближе. — Ужином, — сказал он. — Сегодня. Без рапортов, без службы и без необходимости делать вид, будто всё это Вас не задело.       Внутри неё вспыхнул быстрый внутренний расчёт женщины, слишком хорошо знающей цену любому вечернему приглашению. Для незамужней женщины в их годы сама возможность пойти с мужчиной в ресторан наедине уже не была пустяком, тем более вечером. В частных кабинетах хороших ресторанов и трактиров не ужинали невинно: там назначали свидания, устраивали сделки и грехи. В общий зал респектабельная женщина с мужчиной сесть могла, конечно, никто не хватал бы её за локоть и не требовал родословную у швейцара. Однако слухи кормились знакомыми глазами, шёпотом официантов, выражением лица метрдотеля, слишком хорошо запоминающего, кто с кем вошёл и как поздно вышел. — Ужин, — повторила она задумчиво. — С Вами. И Вы полагаете, Александр Александрович, что это останется невинной гастрономией?       Он смотрел на неё прямо, без улыбки, и в этой прямоте было то особое упрямство, которое всегда раздражало её сильнее всякой галантности. — Не в кабинете, если Вас это тревожит, — сказал он. — Я не сошёл с ума до такой степени. В общем зале. В приличном месте. Поздно. И, кроме того, по легенде для всего света, мы с Вами по-прежнему состоим в очень удобном родстве — все считают нас двоюродными братом и сестрой. — Ах да, — проговорила она с тихой, сухой насмешкой. — Именно, — отозвался он, и теперь уголок его рта всё-таки дрогнул. — А в родственном ужине, насколько мне известно, ещё не нашли ничего предосудительного. Во всяком случае, официально.       Ксения Владимировна тихо фыркнула и опустила взгляд на коробочку в своей руке. Было ясно, что его довод её не убедил до конца. Слишком уж хорошо она понимала, что в делах репутации правда значит меньше, чем повод, но и отказаться ей становилось труднее. И, что было хуже всего, он сделал это не с целью, которую можно было бы легко высмеять. В его голосе не было ни мужского обещания, ни игривой двусмысленности, ни той самоуверенности, которую она обычно с удовольствием крошила в ответ. Он действительно хотел просто поужинать с ней. Именно это и делало приглашение почти невыносимым. — Вы не из тех, кто приглашает женщину на ужин без цели, — сказала она наконец, поднимая на него глаза. — И не пытайтесь убедить меня в обратном. — Ошибаетесь, — произнёс он ровно. — Иногда цель — действительно просто поужинать с человеком, который заслужил больше, чем получил.       Она могла бы высмеять и эту фразу, и его, и себя, и нелепость положения, но слова застряли. То ли потому, что он был слишком серьёзен, то ли потому, что ей самой слишком хотелось согласиться из той редкой, почти детской прихоти, которую она в себе не уважала.       Александр Александрович тем временем слегка поклонился и, ничего больше не говоря, подал ей локоть. В этом движении действительно не было ни флирта, ни салонного блеска, ни намеренной мужественности. Только благородство — старомодное, сдержанное, почти опасное именно потому, что он сам в него верил. Он не играл рыцаря. Он был им в той неудобной, сухой, раздражающе честной манере, которая особенно легко сводит женщин с ума, даже если они предпочли бы это отрицать.       Ксения Владимировна смотрела на его руку дольше, чем позволяла приличность. Всё это время она чувствовала, как внутри неё сталкиваются две привычки: не верить и не брать. Первая всегда спасала её от глупостей, вторая — от унижения. Но сегодня она уже взяла то, чего брать не следовало. Синяя коробочка лежала в её ладони тёплая от пальцев, и отказаться ещё и от ужина значило бы не столько соблюсти осторожность, сколько признать, что он добился слишком многого одним вечером. А такого удовольствия она ему дарить не собиралась. Она медленно закрыла коробочку, отложила её и только после этого коснулась его локтя кончиками пальцев. Прикосновение вышло почти неохотным, но они оба слишком хорошо знали цену этой скупости. — Хорошо, — сказала она тихо. — Один ужин. В честь Вашей глупости и моей прозрачности.       Он усмехнулся, но усмешка вышла почти облегчённой тенью у рта, которую она у него уже научилась различать. — Прекрасно. Запишем это в отчёт как совместное нарушение благоразумия. — И как риск для моей репутации, — добавила она. — Уж не знаю, больше ли она пострадает от ресторана или от того, что меня увидят там именно с Вами. — Если будут смотреть, — ответил он, — то, смею надеяться, не на меня, а на Вас.       Она повернула к нему голову так быстро, что он едва успел сохранить на лице прежнюю сдержанность. В её взгляде мелькнуло что-то острое, почти весёлое. — Опасная реплика, Александр Александрович. — Я сегодня уже сделал всё, что мог, чтобы прослыть безрассудным, — сказал он. — Грех было бы останавливаться на полпути.       Ресторан был из тех дорогих, слегка усталых заведений, которые уже успели привыкнуть к чужим деньгам, громким фамилиям и зимнему южному безделью. Высокие потолки тонули в тёплом полусвете ламп, на стенах тускло мерцали шёлковые обои старого рисунка, и в самом воздухе стоял особенный запах хорошего вина, воска, горячих блюд. За окнами плыло не настоящее северное ненастье, а редкий крымский снег, ленивый, мокрый.       В зале было немного людей: два чиновника у дальнего окна, пожилой господин с газетой, супружеская пара, явно больше занятая взаимным утомлением, чем ужином, и ещё один столик в тени, где кто-то слишком старательно делал вид, будто не замечает их. Но Александр Александрович и не ждал иного. Он выбрал место в углу, где не тянуло от двери и откуда удобно было видеть весь зал, не выставляя себя напоказ. Отодвинул для Ксении Владимировны стул с той ровной, старомодной точностью, которая у него заменяла и ухаживание, и извинение, и лишние слова, и только когда она села, позволил себе короткий взгляд — слишком внимательный для родственника, слишком сдержанный для влюблённого, слишком долгий для человека, который весь вечер внушал себе, будто делает лишь то, что считает справедливым.       Ксения Владимировна была собрана до кончиков пальцев. Даже здесь, за этим столом, куда он безрассудно вытащил её, в ней не было ни беспечности, ни праздничного облегчения. Она сидела прямо, как сидят женщины, давно привыкшие охранять себя не только от посторонних, но и от собственных слабостей. Её перчатки лежали рядом, сложенные аккуратно, точно вещдок, бокал в пальцах держался безупречно, а взгляд был то насмешливым, то сухим, то чуть усталым, но ни разу — беззащитным.       Он видел слишком много, чтобы обмануться этим порядком. Он замечал, как она иногда замолкала на долю секунды дольше обычного, прежде чем отпустить колкость; как в уголках губ у неё держалось то редкое, почти болезненное напряжение, возникавшее всякий раз, когда внешняя ирония едва успевала за внутренним смятением. Ему следовало бы не радоваться этому, а испугаться. Но, увы, именно её самообладание в трещинах действовало на него хуже всякой женской нежности.       Когда официант подал вино, Александр Александрович принял бутылку, сам наполнил бокалы и, только вернувшись взглядом к её лицу, заметил, что Ксения Владимировна смотрит на него так, будто уже заранее знает, что этот ужин ещё обойдётся им обоим дороже, чем следовало бы. — Вы выглядите чересчур серьёзно, — сказала она, когда официант отошёл. — Это всё-таки ужин, а не допрос. — У меня одно выражение лица на все случаи жизни, — ответил он, не поднимая глаз от меню, хотя прекрасно чувствовал, как на него падает её взгляд. — В этом и беда, — отозвалась она. — Вы производите впечатление человека, у которого даже радость проходит через канцелярию. — Радость — понятие сомнительное, — спокойно произнёс он. — В особенности после службы.       Она чуть улыбнулась, и эта усмешка была уже не совсем защитой, а скорее способом не показать, что он её всё-таки задел. — И всё же, Александр Александрович, не могу понять, зачем Вы позвали меня сюда. Просто чтобы испортить аппетит окружающим фактом моего присутствия?       Он наконец поднял на неё взгляд. Свеча в абажуре рядом с их столом легла ей на щёку тёплой полосой, и лицо её сразу стало мягче, но только на глаз, не по существу. — Чтобы отпраздновать, — сказал он. — Вашу награду, моё безрассудство и то, что Вы всё ещё работаете со мной, несмотря на эти обстоятельства. — Благородно, — сухо заметила она, поднося бокал к губам. — Я уж почти начинаю думать, что Вас донимает совесть.       Угол его рта дрогнул. Он редко позволял себе открытые улыбки, и именно потому всякая из них ощущалась почти как уступка. — Из соображений совести я бы скорее заморил Вас голодом, чтобы весь отдел вздохнул спокойно.       На это она замолчала. Не театрально, не для эффекта, а просто потому, что не сразу нашла удобный ответ. Александр Александрович заметил это, и именно эта короткая пауза вдруг отозвалась в нём сильнее всего сказанного за вечер. Он понял, что запомнит её молчание так же точно, как запомнил коробочку на её ладони у окна. — Вы странный человек, — произнесла она наконец. — Сначала отдаёте мне собственную награду, потом зовёте ужинать, как будто ищете себе наказания. — Возможно, — ответил он. — Но мне показалось, что Вы голодны.       Она тихо рассмеялась. Смех этот был скупой, не девичий, не лёгкий, но оттого только привлекательнее: в нём всегда слышалось, что смеётся не поверхностная кокетка, а умный, злой и всё же живой человек. — Я всегда ем с удовольствием. — Тогда выпьем за это.       Он поднял бокал, и она коснулась его своим. Звон хрусталя прозвучал тонко, почти интимно, будто зафиксировал между ними не тост даже, а сговор. За окном лениво падал снег, в зале говорили вполголоса, а между ними всё постепенно становилось тем опаснее, чем больше походило на обыкновенный ужин двух воспитанных людей.       Потом они ели. Не с той неловкой молчаливостью, которая бывает у чужих, а с рваными, точными паузами, когда разговор то вспыхивал, то затихал, оставляя после себя не пустоту, а густое, дышащее напряжение. Александр Александрович ел, как всегда, аккуратно, без аппетитного удовольствия. Ксения Владимировна, напротив, касалась приборов легче, почти небрежно, но он видел, что сегодня и ей вкус пищи безразличен куда больше, чем она хотела бы показать. Не из смущения даже — это чувство ей было чуждо, — а из той внутренней насторожённости, с какой женщина следит за собой, когда чувствует, что один неверный поворот головы, один слишком долгий взгляд или одно мягкое слово могут выдать её сильнее любого признания. — Не стоило, — сказала она наконец, отложив вилку. — Ни награды, ни этого ужина. Я умею принимать поражения. — А я — нет, — ответил он спокойно. — Особенно когда поражение незаслуженно.       Она скользнула по нему взглядом, долгим, почти изучающим. — Вы всё ещё пытаетесь уравнять нас? — Я лишь возвращаю долги. Свои и чужие. — И всё же это безрассудно. Отдавать государственную награду женщине, которую нельзя упоминать ни в одном отчёте. — Безрассудство — моё любимое занятие, — сухо сказал он. — Разве не Вы сами однажды сказали, что оно мне идёт? — Я ошибалась, — отозвалась она. — Сегодня Вы выглядите скорее усталым, чем отважным. — Возможно, потому что устал объяснять очевидное. — А именно?       Он сделал маленькую паузу, и в этой паузе было больше прямоты, чем в его словах. — Что справедливость не требует подписи.       Ксения Владимировна смотрела на него, не мигая.       И снова повисло молчание. Свечи в бронзовых держателях подрагивали от сквозняка, на дне её бокала оставалась тонкая золотистая линия шампанского, и весь этот вечер всё больше походил на вещь, которой ни один из них не должен был позволять себе наслаждаться. Александр Александрович поймал себя на том, что смотрит не на её лицо целиком, а по частям: на тонкое запястье у бокала, на тень под нижней ресницей, на линию губ, в которых и злость, и ирония, и усталость почему-то уживались так естественно, будто были созданы для того, чтобы мучить окружающих. Он отвёл взгляд первым — не потому, что испугался, а потому, что понял: ещё немного, и это внимание будет уже не скрыть. — Признайтесь, — произнёс он негромко, — Вы злы на меня. — Я раздражена, — ответила она после короткой паузы. — Раздражена тем, что Вы сделали то, что не позволено, и ещё надеетесь, что я это оценю. — Тогда позвольте считать раздражение одной из форм признательности.       Она подняла глаза, и в них мелькнуло что-то острое, почти веселое. — Не льстите себе. Моё раздражение гораздо опаснее признательности. — В этом я как раз не сомневаюсь.       Он откинулся на спинку стула, повернул бокал в пальцах. Хрусталь тихо скрипнул. — И всё же я рад, что Вы пришли.       Это было сказано слишком просто, чтобы счесть фразой. Ксения Владимировна заметно замерла, хотя тут же и спрятала это за ровным тоном. — Я тоже, — сказала она. — Но не повторяйте этого. — Приму как приказ. — Именно им это и является.       Она подняла бокал. — За нарушение субординации, Александр Александрович. — За то, что иногда оно необходимо.       Бокалы столкнулись глухо, и этот звук прозвучал не празднично, а так, как звучит печать в конце документа, который не покажут никому, кроме двоих подписавших. Десерт принесли позднее — лёгкое суфле и ломтики апельсина. — Кажется, я не заказывала сладкое.       Он даже не сделал вид, будто собирается извиняться. Спокойно долил шампанское, отставил бутылку и только после этого посмотрел на неё, как смотрят на человека, которому заранее отказано в праве спорить по мелочам. — Я заметил. И всё-таки распорядился.       Уголок её рта дрогнул. — Великолепно. Надеюсь, завтра Вы не возьмёте на себя ещё и мои рапорты. — Завтра — нет, — ответил он так ровно, что именно от этой ровности захотелось уколоть его ещё сильнее. — Завтра всё будет как положено. А сегодня я позволю себе один дурной поступок без согласования.       Она тихо усмехнулась, взяла ложку, но не притронулась к десерту сразу. — Вы полагаете, я ем сладкое по вечерам? — Я полагаю, что сегодня Вы можете позволить себе хоть одну невинную слабость. — Какая трогательная вера в мою человеческую природу. — Не вера. Наблюдение. Я давно уже заметил, что без сладкого Вы становитесь совершенно несносны.       Она взяла ложку, попробовала, потом медленно опустила ресницы. — Слишком сладко.       На мгновение между ними действительно не осталось ничего, кроме света свечей, звона стекла, шороха чужих голосов по краям зала и этого его невозможного спокойствия, от которого ей почему-то становилось труднее дышать. Не потому, что он был слишком смел. Напротив. Потому, что он не делал ничего лишнего. Не тянулся к её руке. Не говорил комплиментов. Не играл в искусительное безрассудство. И именно это было хуже всего: ей начинало казаться, будто она сама дорисовывает недостающее.       К тому времени, когда ужин закончился, снег за окнами стал гуще, почти мягким, и Ялта в нём выглядела тихой, как уснувший театр после спектакля. Они вышли вместе, не спеша. У входа уже стоял его экипаж. Александр Александрович помог ей сесть без лишней церемонии, сел напротив, и дорога к её имению началась в почти полной тишине.        Ксения Владимировна сидела, повернувшись чуть к окну, но он видел, как в отражении стекла её глаза несколько раз скользнули к нему и тут же ушли прочь. Она тоже видела, что он смотрит. И не просила перестать. — Вы думаете, я потом буду жалеть, что согласилась? — спросила она наконец, всё ещё не оборачиваясь. — Да, — честно ответил он. — Возможно.       Это заставило её повернуться. — Какая ободряющая откровенность. — Зато правдивая. — А Вы?       Он помолчал недолго. Ровно столько, сколько требовалось, чтобы не соврать. — Нет.       Она смотрела на него долго, и в этом взгляде уже не было прежней светской иронии. Только усталость, ум, осторожность — и что-то ещё, очень близкое к мягкости.       Имение показалось из снега неожиданно близко: тёмные деревья, ограда, огни в окнах. Экипаж остановился у крыльца. Александр Александрович вышел первым, подал ей руку, и, когда Ксения Владимировна опёрлась на неё, это короткое, необходимое прикосновение прожгло их обоих сильнее, чем следовало бы. Он почувствовал, как она не сразу отпустила его пальцы. Дольше, чем требовалось. Меньше, чем хотелось.       На крыльце они остановились. Снег медленно ложился на тёмные доски, фонарь в экипаже ещё горел, и от этого свет шёл снизу, делая лица строже и отчётливее. — Благодарю за вечер, — сказала она.       Голос был уже почти служебный, но он слишком хорошо слышал под этой ровностью остаточное тепло. — Не благодарите, — ответил он. — Иначе я решу, что Вы довольны.       Ксения Владимировна чуть прищурилась. В её глазах мелькнуло утомлённое, тонкое веселье. — Тогда, пожалуй, до свидания. — До свидания, Ксения Владимировна.       Он слегка поклонился. Она ответила тем же едва заметным движением головы, но не ушла сразу. На одну короткую, мучительную секунду между ними повисло нечто совершенно лишнее. Потом Ксения Владимировна всё же отвернулась и поднялась по ступеням. Не оглянувшись. Только у двери, уже почти скрывшись в полутьме, на миг задержалась, будто прислушалась к чему-то внутри себя, и лишь тогда исчезла за створкой.       Александр Александрович остался у крыльца ещё на несколько секунд, глядя на закрытую дверь с той тихой, сосредоточенной неподвижностью, в которой он обычно принимал не личные решения, а служебные. Снег ложился на плечи его пальто, на шляпу, на ступени, и всё вокруг было слишком тихо для человека, у которого внутри вдруг стало так шумно. Потом он сел обратно в экипаж.
Примечания:
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник
Отзывы (3)