Упыри

Горячая работа
NC-21
Завершён
132
3
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
688 страниц, 265 977 слов, 50 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник

Глава 7: «Костёр», часть 1

Настройки
      У Полечки застолье никогда не бывало просто едой. Оно начиналось с пирога, чая, вина, тарелок и самовара, а заканчивалось тем, что люди говорили не о том. Вот и сейчас комната была тёплая, воздух в гостиной пах жареным тестом. Константин подливал вино со счастливым видом, чувствуя, что тем самым продлевает вечер. Всё было устроено для удовольствия: румяные пирожки, грибы в масле, наливка. Только Татьяна во всей этой мягкой, тёплой, почти семейной суете была будто не до конца здесь.       Татьяна сидела, подперев висок пальцами, смотрела вроде бы на Полечку, слушала вроде бы её рассказ, но слова шли мимо. В голове у неё всё так же крутились мёртвые женщины, любовный узел, письма, отказ, и самое отвратительное — пробелы в этом деле.       Это, разумеется, заметили все. Полечка — с хозяйским раздражением, Константин — с любопытством, Филипп — с той почти болезненной досадой, которую он старательно маскировал насмешкой. Он сидел через стол, лениво покачивая бокал, и слишком уж часто посматривал на Татьяну.       Полечка первая не выдержала, резко поставила чашку на блюдце и сказала: — Что с тобой сегодня? Ты сидишь с таким лицом, будто я тебя не в гости позвала, а к покойнику поставила.       «Ты даже не представляешь, насколько права сейчас». Татьяна подняла на неё глаза с заметной досадой. — Простите. Я слушаю. — Нет, не слушаешь, — возразила Полечка с тем счастливым видом, с каким люди наконец получают право развязать маленький домашний скандал. — Ты даже улыбаешься сегодня не так, как обычно. Я уже и пирог достала, и наливку, а ты всё равно где-то не здесь.       Полечка сразу оживилась ещё сильнее, но Татьяна в этот раз не подхватила обычную игру так охотно, как всегда. Она и сама уже понимала, что сидит здесь телом, а мыслями по-прежнему ходит где-то по чужим дворам и чужим несчастьям. Это раздражало её не меньше, чем окружающих. Хуже всего было то, что в этой внутренней, беззвучной перебранке с самой собой уже не первый раз всплывала сухая, неприятная правота Дашкевича: слишком мало знает, слишком мало работает. Татьяна почувствовала себя так, будто её поймали на месте преступления против собственного ремесла.       Именно тогда Полечке, как всегда, пришло в голову решение. Она вдруг хлопнула в ладони, вскочила так резко, что стул жалобно скрипнул по полу, и объявила: — Всё. Хватит. Раз уж у меня за столом сидит дама, которую не может расшевелить ни пирог, ни наливка, ни влюблённый князь с плохим характером, я принимаю крайние меры. Мы сейчас опять нарядимся — и поедем к цыганам.       Константин хохотнул первый: — Это угроза или обещание? — Это спасение, — заявила Полечка. — У меня там приятель в таборе. Такой голос, что у мёртвого бы ноги зачесались пуститься в пляс. И такие девки!       Филипп вскинул голову, и в глазах у него наконец мелькнул тот живой свет, который делал его почти невыносимо хорошеньким. — А меня Вы берёте с собой?       Полечка даже не задумалась. — Конечно! Ты там или полтабора в себя влюбишь, или сам пропадёшь. Разницы, по правде говоря, немного.       Татьяна не сразу, но всё же ожила. Это было видно по тому, как у неё выпрямилась спина, как глаза, до того сухие и далёкие, наконец поймали живой отблеск. Цыгане, табор, ночной огонь, пёстрые юбки, голос, от которого у мёртвого зачешутся ноги плясать, — всё это било именно туда, где в ней ещё оставался вкус к жизни. И всё же радость эта тут же натолкнулась на другую, более неприятную мысль. Она слишком мало успела сделать. Слишком мало знает. Пока они тут будут наряжаться и слушать песни, где-то по городу всё ещё живёт человек, который убивает женщин.       Филипп уже несколько раз тайком ездил к ней в Ораниенбаум. Он уже стал её любовником. И всё же, если смотреть на вещи трезво, между ними пока держалось слишком мало такого, что можно было бы назвать твёрдым. Он давал ей себя — и, возможно, искренне считал это достаточным. Но она была слишком умна, слишком стара для этой наивности. Если бы завтра ему надоело, если бы он испугался, если бы просто вырос из неё, всё между ними могло рассыпаться. Возможно, стоило порвать эту связь сразу и сосредоточиться на поисках убийцы? Уйти в дело с головой?       Полечка ринулась спасать вечер. Она вытащила из шкафа шали, пояса, серьги, платки. Константин поднялся с обречённой покорностью. Он давно понял, что сопротивляться Полечке можно только из любви к унижению. Филипп всё ещё смотрел на Татьяну. Она же медленно встала, поправила складку юбки, потом посмотрела на Полечку, на шали, на дверь, за которой уже лежала сырая ночь, и сказала: — Хорошо. Поедем.       Если уж и порвать с юношей, то красиво. — Слава Богу, — выдохнула Полечка. — А то я уже думала, придётся тебя везти связанную.       Татьяна усмехнулась, но устало.       Собирались они быстро и шумно. Полечка распоряжалась всеми, как сумасшедший маленький полководец. Константину сунула шарф, Филиппу поправила ворот с такой бесцеремонностью, будто он был её младшим братом, Татьяне накинула на плечи тёмную шаль. Та, мельком увидев себя в зеркале, с досадой заметила, что выглядит слишком живой для женщины, у которой в голове по-прежнему сидит мёртвая прачка с разбитым сердцем. Это раздражало её почти так же сильно, как и радовало. Что она всё ещё умеет оживать. Что цыгане, таборный огонь и Филипп, смотрящий на неё с тем выражением, от которого у неё холодело под рёбрами, всё ещё способны вытянуть её из самой чёрной мысли хотя бы на один вечер. — Вот теперь на тебя хоть смотреть можно, — объявила Полечка с довольством. — А то сидела, как вдова.       Полечка как раз дёргала на Татьяне шаль, то отступая, то снова подходя ближе, щурясь на неё с тем хозяйским, бесцеремонным вниманием. Татьяна тронула край шали у горла и усмехнулась с удовольствием от меткости словесного удара. — Так я и есть вдова, Полечка.       Сказано это было легко, почти лениво. Полечка сперва даже хмыкнула в ответ, ещё не поняв, что это не шутка.       В сущности, вдовой Татьяна была уже трижды. Каждый раз, когда приходилось менять имя, уезжать, начинать новую жизнь в новом городе, всё опять упиралось в одни и те же тупые, приземлённые вещи: в законы, в деньги, в чужие подозрения. Незамужняя женщина без ясной опоры вызывала вопросы. Дочь при пожилом родственнике — тоже. Если бы она осталась просто при графе Савине, при человеке, который вытащил её и потом стал единственным подобием родни, вопросы пошли бы не только к ней, но и к нему. Ей не хотелось его компрометировать. Не хотелось сидеть у него на шее, заставляя тратить деньги на её вечное, неудобное существование. Не хотелось, наконец, быть при нём ещё одной дорогостоящей обязанностью, когда он и без того отдал ей больше, чем деньги. Так что приходилось выходить замуж. Не по любви, разумеется. Это был расчёт, голая хозяйственная арифметика эпохи, где муж означал прикрытие, фамилию, крышу, содержание. Да и чего греха таить, Татьяна надеялась, что у неё появятся дети, но не случилось.       Полечка тем временем наконец поняла, что действительно попала, и лицо у неё мгновенно переменилось. Всё смешное, хлопотливое, слетело, как шелуха. Осталась простая жалость. Полечка даже руки опустила. — Господи, Таня, — выдохнула она. — Прости меня, дуру. Язык бы мне вырвать.       Татьяна повернулась к ней уже с выражением почти мирным. Играть в эту минуту было нетрудно. Нет, мужа она не любила. Ни первого, ни второго, ни третьего. По правде, двух из трёх она убила сама. Только последний, о котором шла речь, кашлял всё сильнее, сох, желтел, становился всё тише. Потом умер именно так, как и было удобно: от болезни, без скандала, без долгов, без детей. Она не горевала о нём. Но чужое сочувствие неожиданно оказалось приятно, почти утешительно. Не к положению вдовы даже. А к тому пустому, сухому месту внутри, которое и впрямь давно не знало любви и всё ещё, вопреки возрасту, опыту и дурному уму, иногда отзывалось на это болью. — Ничего, — сказала она тихо, позволяя голосу стать мягче обычного. — Я уже несколько месяцев как сняла траур. Пора было. Мы с мужем прожили чуть больше двух лет.       Полечка схватила Татьяну за обе руки, крепко, по-простому, и в голосе её уже звучала настоящая вина. — Бедная ты моя. Господи, вот ведь я скотина. А я тут со своими плясками, с шутками, с цыганами… Ты, выходит, ещё и не отошла как следует, а я тебя дёргаю.       Татьяна едва заметно склонила голову, принимая это. Полечка жалела её так искренне, без этой липкой жажды узнать подробности ради удовольствия потом их вспоминать. Она просто жалела, и Татьяне вдруг мучительно захотелось вообразить, что жалость эта относится не к покойному мужу, а к ней самой — к тому, как давно её сердце в действительности не испытывало ничего, кроме резкости, привычки и голода. — Ну что ты, — ответила она почти ласково. — Не хоронить же себя заживо теперь. Да и траур я уже сбросила. Неловко было бы в нём вечно ходить, будто я с мёртвым венчалась.       Полечка чуть не расплакалась от одной этой фразы. Она тут же начала гладить Татьяну по локтю и говорить поспешно, искренне. — И всё равно это не быстро забывается. Не выдумывай. Даже если болел, даже если ты устала, всё равно потом пусто. Я же вижу. Господи, Таня, да ты у нас просто каменная с виду, а внутри-то ведь тоже человек. Ну конечно тебе тяжело. Конечно. Я бы на твоём месте тоже сидела с лицом покойницы и никому бы слова доброго не сказала.       Татьяна усмехнулась, мягче, чем обычно позволяла себе. Филиппа это уязвило сильнее всего. Он до этого стоял чуть в стороне и делал вид, будто занят только собой и собственным отражением. На самом деле он услышал ровно столько, чтобы лицо у него испортилось. В уголке рта появилась та самая жёсткость, которой Татьяна раньше в нём не видела, а в глазах — сухое, злое внимание. Он и раньше знал, конечно, что она была замужем. Но одно дело — знать отвлечённо, и совсем другое — услышать, как сама она говорит о трауре, о болезни, о тишине после смерти.       Полечка уже отпустила Татьянины руки и суетливо потянулась поправлять ей шаль. — Всё. С этой минуты у нас никакого кладбища, никаких покойных супругов и никаких лиц, будто мир кончился. Раз уж я успела обидеть вдову, я обязана теперь её развеселить так, чтобы она мне это простила.       Татьяна тихо фыркнула. — Тебе придётся очень постараться. — Постараюсь.       Константин, который до сих пор молча наслаждался всем этим, как человек, присутствующий при чужой драме, поднял бокал и торжественно объявил: — Вот за что я люблю наш круг. Здесь даже траур заканчивается выездом в табор.       Филипп не улыбнулся сразу. Он всё ещё смотрел на Татьяну, и в этом взгляде было уже не просто мужское недовольство, а что-то глубже. Мысль, что в её жизни был другой мужчина — законный, признанный. Ему, молодому, избалованному собственным чувством, это, вероятно, казалось несправедливостью.       Когда они наконец вышли, ночь ударила в лицо сырым холодом. В экипаж они почти ввалились. Стоило дверце захлопнуться, как Константин, не теряя ни секунды, полез за пазуху и с выражением заговорщика, чрезвычайно довольного собой, вытащил бутылку коньяка. — А вот теперь, — объявил он с триумфом, — всё становится похоже на хорошую идею.       Полечка захохотала так звонко, что у кучера впереди, должно быть, дёрнулся затылок. — Ну-ка, брат, не кисни! — бросила она Татьяне, выхватывая бутылку первой. — Если уж ехать к цыганам, то за весельем. — После твоих приготовлений исповедь уже бессмысленна, — отозвалась Татьяна, но всё же позволила вложить бутылку себе в руку.       Коньяк пошёл по кругу быстро, прямо из горлышка. В этой бесцеремонности было что-то такое правильное, что даже Татьяна не сочла нужным изображать лишнюю деликатность. Полечка пила широко, весело, без всякого кокетства. Филипп взял бутылку после неё, сделал глоток, заметно поморщился и тут же посмотрел на Татьяну поверх стеклянного горлышка. — Чудовищно, — произнёс он. — Вам понравится. — Какое трогательное знание моих вкусов. Хотите, чтобы я утратила способность ясно мыслить? — Возможно. Надеюсь, что это поможет против Вашей тоски. — Это потому, что Вы не умеете правильно развлекать женщин, — вмешалась Полечка. — Вы всё норовите их сначала раздразнить, а потом удивляетесь, что они на Вас смотрят как на дурака.       Экипаж трясся по булыжнику, потом по более мягкой, укатанной дороге. Филипп сидел напротив Татьяны, колено его время от времени касалось края её юбки при толчках. Всякий раз от этого короткого, случайного соприкосновения у неё внутри поднималось та самая упрямая тёплая реакция тела. Она уже даже не пыталась обманывать себя, будто не замечает этого. Замечала слишком хорошо.       Когда впереди наконец замаячили огни табора, Полечка оживилась ещё сильнее, если такое вообще было возможно. Она прилипла к стеклу почти носом и восторженно выдохнула. — Ну вот. Ну вот же. Живые люди. А не ваши кислые рожи. — Цыгане будут поражены нашему задору, — торжественно объявил Константин, широким жестом указывая вперёд. — Цыгане, Костя, видали и не таких, — лениво заметил Филипп. — Но ты всё равно постарайся. Им полезно иногда смеяться.       Костры били в темноту рыжим светом, дым шёл густой, сладковато-горький, лошади фыркали где-то у повозок, скрипка уже плакала. Татьяна на миг ощутила почти физическое удовольствие от чужой, бесстыдной, шумной жизни. Им вжимали в ладони чаши, стаканы, какие-то фляги, кто-то кричал «Пей!», кто-то уже тянул Полечку к костру, кто-то тряс Константину руку так, будто видел брата, пропавшего десять лет назад.       Среди всего этого Филипп не потерялся ни на секунду. Напротив — как будто сразу подхватил ритм этой ночи, будто она подходила ему не меньше, чем сюртук или её спальня в Ораниенбауме. Он улыбался легко, отвечал мгновенно, принимал чашу, отшучивался, позволял хлопать себя по плечу и сам уже начинал смеяться так, словно всё это предназначалось именно ему. — Вот уж кого не надо было выпускать к людям, — пробормотала Татьяна себе под нос.       А потом появилась цыганка. Молодая, гибкая, чёрная, будто выкованная из угля, меди и перца. У неё были такие глаза, что могли и звать к костру, и увлечь в тёмный лес. Она увидела Филиппа почти сразу и даже не подумала спрашивать, хочет ли он участвовать в её игре. Просто подлетела, ухватила его за локоть, засмеялась ему прямо в лицо и потянула к самому огню. — Пойдём, красавец, — бросила она, сверкая зубами. — Или только смотреть умеешь?       Филипп оглянулся. Татьяна смотрела. И этого, видимо, оказалось довольно, потому что он тут же дал увлечь себя в круг, да ещё и с той опасной, чуть ленивой усмешкой, от которой у неё свело пальцы на чаше.       Цыганка кружила Филиппа не жалея, вжимала его плечо себе в грудь, проводила ладонью по рукаву, по груди, смеялась. Он, к величайшему Татьяниному раздражению, не выглядел ни смущённым, ни растерянным. Напротив — отвечал легко, склонившись к ней, что-то сказал, от чего она расхохоталась ещё громче. В этой лёгкости было столько естественного мужского удовольствия от чужого желания, что Татьяне захотелось немедленно и с достоинством что-нибудь разбить.       Она провожала его глазами так пристально, будто могла этим взглядом удержать его. Сердце у неё сжалось от той странной тревоги, когда человек уже слишком сильно привязан, чтобы назвать это просто капризом. Хуже всего было не то, что его трогала чужая женщина. Хуже было то, как прекрасно он смотрелся в этом огне, в чужом вихре, как естественно входил в ритм, которому, казалось, давно принадлежал.       Стоять в стороне долго она, конечно, не смогла. Это было бы слишком похоже на признание. В какой-то миг Татьяна просто шагнула в круг. Сначала движения были почти скупыми, осторожными, словно она пробовала на вкус чужой ритм, потом увереннее. Плечи качнулись, руки поднялись, шаль пошла за ней тёмной волной. Огонь сразу вылепил из неё другую женщину — не сухую, собранную, язвительную Татьяну за столом, а живую, нервную, красивую до досады. Полечка захлопала от восторга. — Вот! — крикнула она. — Ожила!       Филипп в этот миг сбился с ритма. Совсем чуть-чуть, но и Татьяна, и цыганка это заметили. Она засмеялась, крутанула его ещё раз, уже нарочно теснее. Потом вдруг, будто желая сделать игру острее, потянула его в сторону. Лес начинался сразу за последней повозкой, чёрный, мокрый, с запахом земли и дыма, и цыганка перед тем, как шагнуть туда глубже, обернулась через плечо. — Ну? — бросила она ему. — Смелый или только у огня?       Филипп остановился не сразу. Стоял вполоборота, огонь снизу делал его лицо почти резким, а глаза — темнее, и смотрел он не на цыганку. На Татьяну. Именно этот взгляд, короткий, живой, вопросительный, был для неё страшнее всего прочего. Потому что в нём слишком ясно стояло: он мог бы пойти. И не пойдёт ли — зависит сейчас уже не от той, что зовёт.       Татьяна разбежалась босиком по чёрной, липкой от росы траве, в ночь, в дым, в треск веток, и прыгнула. Перелетела через костёр. Пламя лизнуло пятки, шаль взметнулась тёмным крылом. Уже по другую сторону Татьяна с хохотом врезалась в Полечку, едва не сбив ту с ног. Они обе зашатались, вцепились друг в друга, задыхаясь от смеха, от жара, от этого дикого, почти девчоночьего безобразия. — А давай ещё раз, Полечка! Через костёр!       Полечка тут же схватила её за руку. Они рванули снова, неуклюже, весело. Костёр загудел, осыпая ночь искрами. На этот раз Татьяна, приземлившись, потеряла равновесие и, качнувшись всем телом вперёд, влетела прямо в Филиппа. Врезалась в него, как в живой щит, руками нащупала его плечи, удержалась. Тут же расхохоталась ему в лицо открыто, бесстыдно счастливо. Полечка же, не удержавшись, с глухим вскриком плюхнулась рядом прямо в сырую землю, тут же села, отплёвываясь и хлопая себя ладонями по подолу. — Ну вот, ты цела, а я, кажется, всю задницу отбила!       Татьяна хохотала и не могла остановиться. До слёз, до боли в животе, до того щемящего, почти невыносимого чувства, когда вдруг кажется, что она снова юна. Казалось, ещё чуть — и её снова позовут к самовару в саду. Ещё жива весна, рядом Ирина. Ей было легко так, как не бывало уже десятилетиями, и от этой лёгкости хотелось то ли смеяться, то ли плакать, то ли броситься в огонь ещё раз, только чтобы проверить, выдержит ли сердце и это.       Когда она повернулась к Филиппу, в глазах у неё ещё плыло всё сразу — костёр, искры, пьяный смех, чужие пёстрые юбки, жар и ветер. Она смотрела сначала почти восхищённо, а потом иначе — хищнее, озорнее, по-женски острее. Хмель уже успел сделать своё дело: зрачки у неё блестели тем тёмным, влажным огнём, от которого мужчины обычно глупели. Она взяла его за руку и потянула за собой в круг, не спрашивая, хочет ли он. Волосы у неё выбились, талии своей она ему касаться не давала, но и не отступала. Держала на крючке. Вела и дразнила. Двигалась так, будто музыка шла не снаружи, а прямо у неё изнутри, как уличная девка, и в то же время слишком красиво, слишком точно для простой пьяной пляски.       Они шли по кругу, и костёр бил им в лица золотом и медью. Кто-то рядом орал песню, кто-то уже лежал в траве, раскинув руки, кто-то хлопал в ладони, выбивая безумный, рваный ритм. Татьяна, обернувшись через плечо, вдруг поймала его взгляд. На неё так смотрели и прежде — старики с перстнями, мальчики с горячкой вместо разума, люди, которые хотели, брали, обещали, врали. Но впервые этот взгляд не просто коснулся её — в ней самой что-то ответило. Что-то живое, плотное, стянувшееся тугим узлом где-то под рёбрами.       Она резко отвела глаза, и выхватила у кого-то из сидящих в траве бутылку самогона. Движение вышло ловкое, привычное, как будто всю жизнь только этим и занималась. Отхлебнула щедро, зло, с яростью, словно хотела загасить в себе эту внезапную, опасную дрожь. Самогон обжёг горло так, что у неё выступили слёзы, она закашлялась, сморщилась и всё же рассмеялась снова. Потом протянула бутылку Филиппу, приблизившись к нему почти вплотную, так что между ними остался только жар костра, запах дыма и её тяжёлое, неровное дыхание. — А теперь со мной. Через костёр.       От костра их увели. Чернобородый цыган в коротком кафтане коротко махнул рукой Филиппу и Константину в сторону повозок и лошадей. Там, за кругом огня, уже шевелилась другая жизнь — без женского хохота, с одними только крупными тенями. Филипп, ещё разгорячённый пляской, повернул голову, прислушался и усмехнулся. Константин, напротив, расправил плечи почти с мальчишеской готовностью, мгновенно делая вид, что именно к этому-то он и был рождён, а не к титулу князя. Цыган кивнул ещё раз, уже нетерпеливее, и сказал без церемоний: — Пойдёмте, баре. На пляску вас и бабы сгодятся увести, а на коней вы сами посмотрите. Хороший конь — не баба, его хвалить надо с толком. — Слышал, Костя? — лениво бросил Филипп, оглянувшись через плечо на Татьяну.       Филипп перед тем, как уйти, успел ещё на мгновение поймать Татьянин взгляд. Ничего не сказал — только приподнял бровь, почти незаметно, как если бы спрашивал: «Ждать?». Она, конечно, не ответила.       Без них круг у костра сделался странно тише, будто из веселья вынули одну из самых ярких искр. Полечка, разумеется, не дала этому затянуться и тут же была подхвачена кем-то в пляску. Татьяна же, воспользовавшись этой суматохой, наконец отступила немного в сторону и опустилась возле костра. Рядом сел старый цыган с гитарой. Он сперва молчал, а потом вдруг запел. Это была не плясовая и не пьяная песня. Что-то тягучее, про дорогу, про женщину, которая ждала напрасно. Слова были просты, почти беспощадны именно этой простотой.       Татьяна, ещё минуту назад живая, горячая, вдруг снова ощутила, как внутренняя ткань вечера меняется. Снова пошли мёртвые девушки. Первая. Вторая. Третья. Четвёртая. Они уже не вспыхивали в памяти отдельными, жалкими историями. Стали почти единым женским лицом, распадавшимся на разные рты, разные глаза и одинаковую беду. Кто-то из них был обманут, кто-то просто не любим. Татьяна смотрела в костёр, а видела то мокрый двор на Охте, то этот проклятый плоский узел на женских ногах.       Дашкевич был прав. Она действительно работала мало — во всяком случае, недостаточно для того, чтобы позволять себе подобные ночи без укола совести. Она сидела у цыганского костра пока где-то в городе доживала последние дни следующая женщина. Может быть, и впрямь пора было резать всё лишнее? Расстаться с Филиппом, пока они не привязались друг к другу. Не принимать его тайком в Ораниенбауме.       Но тут же за этой мыслью поднялась другая, более холодная. Её жалованье было скромным. После смерти мужа у неё осталось пять тысяч рублей — сумма не такая, чтобы считать себя защищённой на годы вперёд. А мужская поддержка могла облегчить её жизнь. У Филиппа наверняка был счёт в банке. Да и, честно говоря, ей не хотелось — Филипп был юн, местами слишком горяч и вспыльчив. Да, порой это раздражало, но чаще приносило ей то чувство внутренней лёгкости, которого ей так не хватало. Следовало не порвать с ним, а просто чуть осадить: видеться реже, больше работать.       Песня тем временем стала тише. Старый цыган уже почти не смотрел на струны, а пел, прикрыв глаза, и голос его шелестел по огню, как ветер по сухой траве. Вернулись Филипп и Константин.       Константин, ещё не чувствуя перемены, опустился на землю с другой стороны от Полечки и тут же заговорил, захлёбываясь впечатлениями о гнедом жеребце, цене, сбруе. Полечка с восторгом закивала, кто-то сунул им новую бутылку. Филипп остался стоять на секунду дольше, чем нужно, и только потом подошёл к Татьяне. Он не сел сразу. Сначала посмотрел на неё сверху вниз, прищурившись, будто хотел понять, какая именно мысль опять вытащила её из ночи.       И вдруг один из цыган поднялся, шагнул ближе к огню и вскинул руку, ловя внимание. Пляска понемногу схлынула, смех ещё шёл волнами, кто-то допивал, кто-то усаживался прямо в траву, и в этой общей, сладкой расхлябанности новость врезалась особенно звонко. — Гости наши дорогие! Пока вы тут пировали, плясали да любовались друг другом, детушки наши времени даром не теряли. Практиковались, — он выдержал паузу, оглядел круг и прищурился с откровенным удовольствием, — в своём семейном ремесле. Так что, если кто ещё не заметил, каждый из вас уже остался без одной вещички.       Сначала по кругу прошёл смех, но уже в следующую секунду Константин машинально хлопнул себя по карману, нахмурился, полез глубже и выругался почти с восхищением. — Портсигар мой, чёрт…       Полечка вскинула подбородок и с храбрым задором заявила громче всех: — А у меня всё на месте!       Константин, уже оправивший первое потрясение, лениво повернул к ней голову и кивнул так медленно, что даже Татьяна едва не усмехнулась. — У тебя, душа моя, только одна серьга.       Полечка ахнула, обеими руками схватилась за уши и, убедившись, что прав он, расхохоталась уже в полный голос. — Вот мерзавцы! Нет, ты посмотри, как чисто работают! К огню уже подходила старуха — маленькая, сухая, с волосами цвета выгоревшей полыни. Морщины на её лбу шли не складками, а тонкими трещинами, словно старая глина. Когда она остановилась у костра, смех сам собой начал стихать. — Каждому будет возвращено, — прошептала она, и всё же голос её, сухой, как трава в августе, донёсся до всех. — Но сперва — всё вам расскажу, погадаю по вашим вещицам.       Старуха медленно оглядела их всех по очереди. Когда взгляд дошёл до Филиппа, она задержалась на нём чуть дольше и кивнула, будто что-то подтвердила сама себе. — Ты, — сказала она. — За мной.       Филипп поднялся спокойно. — Какая честь, — сказал он с лёгкой усмешкой.       Татьяна, сама не желая себе в этом признаваться, смотрела ему вслед чуть дольше, чем следовало бы. Он вернулся уже через несколько минут. Он не выглядел ни испуганным, ни потрясённым, ни тем более раздавленным. — Ну? Что Вам напророчили? Мировую скорбь, гибель от любви или просто дурной вкус в женщинах?       Филипп посмотрел на неё и усмехнулся так тонко, что усмешка едва тронула губы, а вот глаза остались тёмными, слишком живыми после того, что он только что услышал внутри кибитки. — Ничего особенно интересного.       Татьяна наклонилась ближе, будто собираясь ещё что-то сказать, но вместо этого легко, почти мимоходом коснулась губами его скулы. Жест вышел короткий, как шутка, и всё же в нём было куда больше участия, чем она обычно позволяла себе на людях. От этого Филипп на миг даже растерял обычную свою лёгкость, потом тут же спрятался обратно в неё и проговорил нечто уже тише, так, чтобы слышала только она.       Тем временем Константин, уже заметно пьяный, шаткой походкой направился к кибитке следом. Полечка проводила его восхищённым взглядом и прыснула.       Филипп сел прямо на землю у костра, вытянул ноги, щёлкнул крышкой часов и снова закрыл, явно только ради того, чтобы занять руки. Лицо у него понемногу приходило в норму, но Татьяна уже слишком хорошо научилась улавливать в нём то тонкое, тревожное эхо, которое оставляют после себя вещи неприятно личные. — Что же Вы спросили у неё? — Я бы предпочёл оставить это тайной.             Когда Константин вернулся, он рухнул рядом с Филиппом в траву. Голову он запрокинул, глаза прикрыл, потом лениво дотянулся до брата и потрепал его по затылку. — Ну что, светоч наш и страдалец, — пробормотал он, не открывая глаз. — Хоть выяснил, как зовут будущую княгиню Юрьеву? Об этом же спрашивал небось?       Филипп оттолкнул его руку, но не всерьёз. — Отстань.       Татьяна уже шла к кибитке, когда Полечка что-то ей крикнула в спину, но она даже не обернулась.       Внутри кибитки было душно, темно и пахло сушёной крапивой, ладаном, копотью, яблочной кожурой. Старуха сидела уже за столом, глаза её смотрели с безжалостным, почти утомлённым вниманием. Она оглядела Татьяну и проговорила, чуть наклонив голову: — Садись, графиня.       Татьяна села не сразу. Уголок её рта дёрнулся. — Я не графиня. — Садись всё равно.       Татьяна всё же опустилась на низкий табурет. Вопрос всё ещё не вставал в слова. Убийца девушек, подумала она. Это было бы правильно. Это было бы полезно. Это было бы тем единственным, что следовало спросить человеку на её месте.       Старуха смотрела терпеливо, но без мягкости. — Вопрос один. И про твою судьбу. Не про чужую. Не про то, что снаружи, а про то, что тебе самой назначено. Спрашивай с умом. Что хочешь знать?       Татьяна выдохнула дым в сторону. Помолчала. Потом почти сердито, будто злясь уже на саму себя за то, что даёт этому вопросу выйти наружу, произнесла: — Вопрос должен быть о моей судьбе. И если он со мной не связан напрямую, ты ничего не скажешь. Так? — Так.       Её действительное кое-что мучило. Татьяна всегда мечтала иметь детей, хотя бы одного. И за все эти годы, за все её жизни, браки по расчёту, любовников вне брака, тело её так ни разу и не откликнулось. А вдруг с ней что-то безвозвратно не так? И чем дольше ничего не происходило, чем больше лет проходило, чем больше мужских рук и постелей оставалось позади без всякого следа в её теле, тем сильнее становилось это постыдное беспокойство. Не потому, что ей нужен был ребёнок как украшение судьбы или новая роль, а потому, что сама невозможность уже начинала походить на приговор, вынесенный без слов. — Скажите… у меня будут дети?       После того как вопрос прозвучал, ей захотелось усмехнуться, выругаться и немедленно уйти. До того нелепо, по-женски, почти унизительно он повис в воздухе кибитки среди трав, дыма и старухиных рук. Но отступать было уже поздно. Старуха не удивилась. Даже не подняла брови. Только посмотрела на неё пристальнее, чуть дольше, и от этого спокойствия Татьяне стало ещё хуже, будто её не осудили, а просто увидели насквозь. — Могут быть, — сказала старуха.       Татьяна не сразу поняла, что услышала. Сердце ударило один раз слишком сильно, и именно в эту секунду она себя уже возненавидела. — Только если сердце твоё раскроется, — продолжала старуха тем же сухим, ровным голосом. — Не от похоти. Не от нужды. Не от долга. Только если любовь в тебя войдёт.       Вот тут Татьяна всё же фыркнула. Горько, коротко, почти зло. И смех её прозвучал именно так, как звучит у человека слово «никогда», если его слишком долго наряжать в другие, будто бы более милосердные формы. — Это значит, не будет, — сказала она.       Старуха усмехнулась — не доброжелательно, не зло, а просто как человек, которого чужое неверие не способно поколебать. — Это ты сказала. Не я.       Татьяна резко затушила папиросу, встала так быстро, что табурет скрипнул, забрала платок и, не поблагодарив, вышла наружу.       Полечка уже приподнималась, стряхивая с юбки пыль и явно собираясь объявить, что её черёд последний, самый важный и вообще судьбоносный, но не успела сделать и шага, как из темноты у кибитки хрипло, отчётливо донёсся голос старухи: — Мёртвым не гадаю.       Смех оборвался так резко, будто кому-то перерезали струну. Воздух дрогнул. Константин приподнял голову, Полечка застыла с полу-улыбкой, не понимая ещё толком, шутка это или нет. Татьяна, остановившись на полпути к огню, медленно повернула голову. Старуха стояла в дверях кибитки чёрная, сухая, маленькая на фоне света, и смотрела не на всех — только на Полечку. — Тебе осталось недолго.
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник