Глава 20: «Именины»
15 апреля 2026 г., 02:09
Примечания:
иллюстрации к этой главе: https://ibb.co/album/k33MRY
После последнего дела в воздухе ещё держалось напряжение. Филипп ходил с таким лицом, будто всё ещё нес на плечах чужую смерть. Ему чудилось, что после подобных историй должен хотя бы на день стать тише, но Быковское, как и всякая большая сволочь, не считало нужным подстраиваться под чужое горе. Татьяна и Дашкевич держались так, будто давно научились не смотреть в эту бездну слишком долго. Иначе работать они бы не смогли. И всё же, пусть они в этом бы не признались, но каждое дело всё же оставляло на них свой маленький шрам. Они просто научились с этим жить.
И вот как раз на этом угрюмом, сером фоне с Татьяной начало твориться нечто до крайности неприличное: чем ближе подступали её именины, тем меньше в ней оставалось следов сдержанной, язвительной следовательницы и тем больше проступало существо совершенно другого, почти варварского порядка.
Сначала это выглядело как пустяк. Татьяна стала чаще задерживаться у всего, что хоть отдалённо пахло возможной покупкой, подарком или праздничной роскошью: дольше обычного перебирала ленты, привезённые из города в картонках, разворачивала бумагу с засахаренными фруктами так бережно, будто внутри могли лежать бриллианты, подолгу вертела в пальцах дешёвые фарфоровые безделушки. Затем в её спальне и малой гостиной завелись каталоги духов, рекламные листки перчаточников, образцы кружев и лоскуты тканей, которых она заказала из Москвы. К концу недели стало окончательно ясно, что Татьяна впала в своё особое, именинное помешательство: она вылавливала с подносов лучшие куски цукатов, перехватывала у лакеев свёртки прежде, чем те доходили до адресатов, взвешивала на ладони каждую коробку так, будто по одному шороху бумаги могла определить, есть ли внутри нечто, достойное её внимания. В этой жадности было что-то почти детское и при этом неприятно древнее: словно под её безупречными манерами, дорогими духами и ленивой язвительностью вдруг проступило голодное лесное существо.
Филипп заметил это однажды утром, когда застал её у окна с коробкой мармелада в руках. Татьяна неторопливо слизнула с большого пальца розовый сахар, посмотрела на него снизу вверх и откинулась на спинку стула. Она сунула в рот ещё один кусок мармелада, прожевала его и уже с набитым ртом кивнула на кресло напротив.
— Садитесь и немедленно скажите, что Вы собираетесь мне дарить. Я не люблю сюрпризы, если они дешёвые.
Филипп медленно опустился в кресло, продолжая рассматривать её с тем вниманием, в котором сквозь усталость уже проступало нечто почти тёплое. Удивительнее всего было даже не её нахальство, а то, с какой цельностью она этому нахальству отдавалась. После дела, после чужой боли, после всего, что ещё недавно тяжёлой пылью стояло у него в горле, Татьяна вдруг вцепилась в жизнь самым примитивным, почти смешным способом: через ленты, сахар, подарки.
— Я ещё не решил, — сказал он наконец, и сам услышал, как сухо и блекло это прозвучало на фоне её именинного безумия.
Татьяна округлила глаза так выразительно, что на миг перестала быть опасной и сделалась просто возмутительно избалованной.
— Не решили? — переспросила она, медленно ставя коробку на стол, будто дальше разговор требовал обеих рук. — Боже правый, какой ужас. Я, значит, тружусь, рискую жизнью, украшаю собой это скорбное имение, а Вы не решили? Вы бессердечны почти так же, как граф!
Она подалась вперёд, упёрлась локтями в стол и посмотрела на него с той узкой, цепкой внимательностью, с какой обычно выбирала жертву. Она слишком хорошо видела, что он всё ещё носит внутри последнее дело, как незаживший порез. И потому вместо сочувствия, которое ей самой казалось почти неприличным, она выбрала старый, рабочий способ тормошить живого человека обратно к жизни.
— Не вздумайте подарить мне книгу или икону.
Он всё-таки усмехнулся, коротко, едва заметно, но её взгляд тут же оживился, как у кошки, заметившей первое шевеление добычи. Именно в этот момент дверь открылась, и на пороге появился Дашкевич. Взгляд его скользнул по коробке мармелада, по Татьяниным липким пальцам, по разложенным на столе ленточкам, и у него в лице проступила усталая обречённость.
— Я вижу, подготовка к государственному празднику идёт полным ходом, — произнёс он, подходя ближе и кладя папку на край стола, куда ещё не успели добраться сахар и варенье.
Татьяна повернула к нему голову резко.
— Раз уж Вы пришли, можете сразу сообщить, какую брошь купили.
Дашкевич посмотрел на неё долгим, совершенно безрадостным взглядом. Филипп следил за ними молча и с растущим изумлением чувствовал, как внутри него что-то понемногу оттаивает. Тягучая муть последних дней не исчезала совсем, но на её поверхности уже появилась трещина.
— Я намеревался ограничиться поздравлением, — сказал Дашкевич наконец и снял перчатку с той нарочитой аккуратностью, которая в его исполнении всегда означала раздражение. — Устным, кратким и сдержанным. Теперь, глядя на это представление, я склоняюсь к мысли, что и оно было бы чрезмерной щедростью.
Татьяна фыркнула так непочтительно, что даже Филипп опустил глаза, пряча непрошеную усмешку.
— Нет! — она взвизгнула. — У нас был уговор! Свою часть сделки я сдержала. Если Вы явитесь с пустыми руками, Дмитрий Александрович, я сочту это личным оскорблением и начну работать ещё хуже. Вам это невыгодно.
Дашкевич ничего не ответил сразу. Он только посмотрел на неё ещё раз, дольше обычного, и в этом взгляде мелькнуло почти незаметное смягчение. Потом он перевёл взгляд на Филиппа.
— Вам бы обоим заняться чем-нибудь полезным, — сказал он уже ровнее. — Хотя, боюсь, нас в ближайшие дни от Татьяны Алексеевны ничего не спасёт.
— Не спасёт, — охотно согласилась она и снова потянулась к мармеладу. — Поэтому лучше не сопротивляйтесь, а приносите жертвы. Цветы можно. Духи можно. Книги нельзя. Деньги, разумеется, можно всегда. Всё, что блестит, пахнет дорого или съедобно, принимается с благодарностью.
Филипп уже не сдержал смеха, пусть и короткого, тихого, но настоящего. Смех вышел немного хриплым, словно горло отвыкло от такого движения, и от этого прозвучал ещё честнее. Татьяна мгновенно повернулась к нему, довольная, почти торжествующая, как человек, которому удалось наконец расшевелить похоронно-серьёзную компанию одним только собственным безобразием.
В день её именин Дашкевич объявил о пикнике с тем выражением лица, с каким другие люди обычно сообщали о смерти дальнего родственника. Это произошло ближе к вечеру, когда Татьяна уже успела вывести из терпения половину дома, потребовав цветов, сладостей, подарков и поздравлений. Она сидела у окна и всем видом изображала женщину, которой смертельно скучно жить в мире, где люди до сих пор не научились праздновать её существование с должным размахом.
Дашкевич, не тратя ни единого слова на подготовку, сказал, что вечером они будут ужинать в ротонде. Татьяна сперва даже не повернула головы: решила, что он опять язвит. Но, когда он столь же спокойно добавил, что распорядился всё приготовить к закату, в ней будто что-то вздрогнуло, быстро, по-детски, и тотчас спряталось под привычной насмешливой маской.
— В ротонде? — переспросила она с той небрежной растяжкой голоса, которая всегда означала опасность. — Какое благородство. Неужели Вы всё-таки решили не отделаться устным поздравлением и взглядом, полным неприязни?
Дашкевич перевёл на неё глаза, и в этом взгляде мелькнуло что-то почти утомлённое, будто он сам уже жалел, что вообще взялся за эту затею, но отступать теперь считал ниже своего достоинства. Он стоял, заложив руки за спину. Филипп, бывший тут же, только опустил глаза, пряча усмешку, потому что слишком хорошо видел, как Татьяна изо всех сил старается не подскочить с места и не начать немедленно требовать подробностей, будто избалованный ребёнок.
— Полагаю, Вы переживёте один вечер без трагедии, — ответил Дашкевич. — Хотя, глядя на Вас сегодня, я бы не поручился даже за это. Будьте готовы через час.
Татьяна поднялась так резко, что край её юбки хлестнул по ножке кресла. Она не хотела показывать ни радости, ни удивления, ни особенно глупого счастья. Вместо этого она высоко вскинула подбородок и посмотрела на Дашкевича с тем видом, с каким королева, вероятно, принимала бы новость о поданном ей десерте.
— Если Вы собираетесь заманить меня в болото и там утопить, предупреждаю заранее: я воскресну и отомщу.
Филипп наконец рассмеялся с тем почти мальчишеским оттенком веселья, который особенно шёл ему, когда он переставал изображать сдержанность.
— Дмитрий Александрович, — проговорил он с ленивой почтительностью, от которой вежливость только становилась опаснее, — если Вы и впрямь решили утопить госпожу Горчакову, предупреждаю: делать это следует после ужина. Иначе её дух вернётся и будет до конца века вымогать у нас подарки.
Потом вдруг задумался на мгновение и поинтересовался:
— А привидения тоже существуют?
— Конечно, — тут же согласилась Татьяна. — Особенно злобные привидения женщин, которым не подарили много подарков.
Когда они спустились к двум прудам, Круглому и Треугольному, вода в них уже медленно темнела под вечерним небом, принимая в себя лиловый, золотой и синеватый отблеск заката. Воздух стоял прозрачный, прохладный, с водяной свежестью и тихим запахом травы. На узком островке Треугольного, куда вёл деревянный мостик, стояла ротонда — белоснежная, изящная, поднятая на светлом цоколе и опоясанная тонкими колоннами, уходившими в круглый купол с такой лёгкостью, будто камень там и не был камнем вовсе. Лёгкие тени кружили по её аркам, по ступеням дрожали отсветы фонарей, зажжённых уже к вечеру, а сам островок выглядел как кусочек античного сна, случайно оставленный здесь богами и бережно освещённый чьей-то очень человеческой, очень щедрой рукой.
Татьяна, почти добежавшая до мостика быстрее, чем дозволяли манеры и каблуки, остановилась. На секунду она действительно обомлела. Купол в вечернем свете был тёпло-золотистым, белые колонны розовели по краям, а вокруг уже тлели огни — маленькие, низкие, расставленные вдоль берега и у мостика. Татьяна втянула воздух и тотчас выпрямилась, словно поймала себя на недозволенной слабости. Лицо её осталось почти безупречно спокойным, только пальцы на ручке веера сжались сильнее, чем следовало.
— Что это у Вас, Горчакова? — сухо произнёс Дашкевич у неё за плечом. — Неужели молчание? Признаться, я уже начал думать, что такое с Вами невозможно даже чудом.
Она повернула к нему голову медленно, с прекрасно разыгранной досадой, хотя под ложечкой у неё всё ещё стояло то глупое, светлое потрясение, которое она ни за что не позволила бы ему увидеть.
— Я всего лишь проверяла, не развалится ли это великолепие при первом же моём шаге, — сказала она, уже вернув себе голос. — Было бы неловко погибнуть в ротонде раньше, чем мне подадут именинный ужин.
Филипп перевёл взгляд с неё на ротонду, и на лице его проступило то редкое, открытое выражение настоящего восхищения, которое он не всегда успевал вовремя спрятать. Он замедлил шаг, потому что хотел рассмотреть всё как следует: тонкие линии колонн, воду, огни, купол, который на фоне вечернего неба казался почти нарисованным пастелью.
Внутри было устроено почти неприлично уютное гнездо: пледы, тяжёлые одеяла, мягкие подушки, скатерть, на которой золотились сыры, рыба, мёд, овощи, горячий картофель, тонкие ломтики копчёной форели и, о Боже, осетрина. Всё это, согретое огнями и вечерним воздухом, на фоне белого камня и воды, выглядело так роскошно, что Татьяна даже на миг перестала быть взрослой умной женщиной и сделалась существом куда более простым: голодным, жадным и бесконечно счастливым.
Она даже не сделала попытки притвориться сдержанной. Сорвалась к угощению с отчаянностью голодной хищницы, и первые звуки, что сорвались с её губ, были низкими стонами почти чувственного блаженства. Плечи её дрогнули от первой же ложки, пальцы потянулись к каждому кусочку — к пармезану, к горячей осетрине, к мёду, будто она не ела целую зиму.
Филипп остановился у входа и на секунду просто уставился на неё, не скрывая изумлённого веселья. В этом было что-то настолько неподдельное, настолько лишённое обычной Татьяниной осторожной красоты, что он невольно рассмеялся опять, уже тише, почти с нежностью.
— Боже милостивый, — произнёс он, снимая перчатки и опускаясь на подушки чуть поодаль. — Я-то думал, нас позвали на пикник, а выясняется, что на вакханалию.
Граф медленно опустился на подушки и с очевидной нарочитостью отодвинулся от Татьяны. На лице его проскользнуло выражение преувеличенного испуга с хищным, колким оттенком иронии. Татьяна, упрямо сжав зубами скорлупу грецкого ореха, подняла на него взгляд быстрый, острый, с сухим жаром скрытого гнева. Она смотрела так, словно требовала, чтобы он немедленно озвучил причину своего странного манёвра.
— Клан Вронских-Дашкевичей, разумеется, всегда славился храбростью, — протянул он, приложив ладонь к груди с издевательством. — Но даже я не рискну стоять у Вас на пути, когда Вы голодны.
Татьяна не удостоила его ответа, только начала ковырять вилкой осетрину. Филипп, наблюдая за ней, чуть подался вперёд, и в глазах у него всё ещё плясало лёгкое веселье.
— Надеюсь, Вы простите мою самодеятельность, — проговорил Дашкевич, уже чуть деликатнее склоняя голову к Филиппу. — Я распорядился подать рыбу. Запах жареного мяса действует на меня убийственно, но, если Вы пожелаете, кухня приготовит всё, что угодно. Устроит ли Вас рыба, князь?
Татьяна, не прерывая своей одержимости едой, подняла на Филиппа взгляд, в котором едва не блеснуло пламя. Она, кажется, зарычала бы, если бы дозволяли манеры. Вместо этого спина её выгнулась так резко, что ткань платья едва не треснула от сдерживаемого хищного восторга, а пальцы крепче сжали вилку, словно одним видом напоминали всем присутствующим: спорить с ней за осетрину в день именин опасно для здоровья.
— Устроит более чем, — ответил Филипп с мягкой учтивостью, но в голосе его уже слышался смех. — Особенно если мне позволят сохранить пальцы в полном составе. Я вижу, у госпожи Горчаковой сегодня разгулялся аппетит.
Его ладонь медленно потянулась, чтобы зацепить канапе с муссом из форели и икрой, которое стояло рядом с Татьяной, словно боялся, что она сейчас и впрямь откусит ему руку. Татьяна рассмеялась тихо, почти по-детски лукаво, и всплеснула руками. В этот миг она казалась иной — менее холодной, менее фарфоровой, с тем редким для неё оттенком живости, который проступал лишь в присутствии тех, кого она допускала ближе, чем следовало бы.
— Берите, князь, пока я добрая, — проговорила она, склонив голову чуть набок и глядя на него снизу вверх с ленивым, подвижным озорством. — Но предупреждаю заранее: доброта моя нынче весьма условна и распространяется не на всё меню.
Филипп забрал канапе, всё ещё улыбаясь, и, не сводя с неё взгляда, откусил маленький кусок. Потом он чуть качнул бокалом в её сторону и посмотрел на неё уже теплее, без одного только шутовства.
— Должен признать, — сказал он, — я никогда прежде не видел, чтобы женщина становилась так откровенно счастлива от осетрины. Боюсь, это даже унижает меня, как мужчину.
Татьяна фыркнула, но взгляд её заметно смягчился. Она склонила голову, чуть коснувшись подбородком тонкого плеча, и голос её, мягкий, подвижный, сыграл на грани милости и каприза:
— Раз уж Вы, господа, соизволили объявить мои именины поводом для празднества, я, признаться, рассчитываю на подарки.
Едва произнеся это, она скользнула ближе к Филиппу, не вплотную, но достаточно, чтобы он ощутил тонкий запах её духов, прохладный шёлк рукава и то лёгкое, опасное электричество, которое всегда возникало, когда она сама решала сократить расстояние. Дашкевич, сидевший напротив, окинул это движение тем ледяным, сухим взглядом, который мог бы сойти за равнодушный лишь для совсем глупого человека.
— Подарки? — переспросил Филипп, приподнимая брови с притворной задумчивостью. — Страшная женщина. Вас накормили, а Вам всё мало.
Татьяна повернулась к нему так быстро, что серьга качнулась у щеки.
— Разумеется, мало. Если в такой день женщина не требует лишнего, значит, она либо больна, либо святая. Я, как Вы могли заметить, не слишком похожа ни на то, ни на другое.
Филипп тихо рассмеялся, и на этот раз не стал отступать в одну лишь иронию. Он поставил бокал, вытер пальцы салфеткой и посмотрел на неё внимательнее, так, будто хотел запомнить всё сразу — её блеск в глазах, эту новую, почти девчоночью живость, огни в воде, ротонду, белевшую вокруг них в темнеющем воздухе.
Дашкевич же, опуская взгляд к тарелке, проговорил с той сухостью, в которой особенно хорошо прятались раздражение и насмешка:
— Надеюсь, после ужина мы избавимся хотя бы от одной формы её вымогательства.
Она тут же вскинула голову и метнула в него взгляд, полный такого оскорблённого достоинства, что Филипп опять чуть не рассмеялся вслух. Но ротонда, вода, вечер, огни и этот странный маленький островок, превращённый в уютное именинное гнездо, уже сделали своё дело: даже её возмущение здесь звучало не злостью, а частью общего тепла. Татьяна сидела среди пледов и подушек, жадная до еды, до внимания, до праздника. И, глядя на неё сейчас, оба мужчины, вероятно, понимали каждый по-своему одно и то же: ради такого выражения на её лице стоило устроить не только пикник в ротонде, но и нечто большее.
— Дмитрий Александрович, а Ваш подарок где? Или мне прямо сейчас окунуть Вас в пруд?
Дашкевич поставил бокал, медленно, почти беззвучно залез рукой под одну из подушек рядом с ним и…
Татьяна разорвала бумагу слишком быстро, без благодарности, без кокетства. Уже по форме предмета она догадывалась, что там вовсе не брошь. На руках у неё оказалась небольшая икона преподобномучениц Елисаветы и Варвары. Дорогая, тяжёлая на вид, с тонкой позолотой, мелкими камнями по окладу и безупречно выполненной работой, от которой сразу становилось ясно: вещь не дешевая, выбрана не в последнюю минуту.
Татьяна моргнула раз, другой, и лицо её заметно побледнело под вечерним золотистым светом. Ещё утром этот невыносимый человек почти сухо, почти мимоходом пообещал ей брошь, и она, разумеется, уже успела мысленно представить и форму, и блеск камней, и даже то, как именно приколет её к платью. И вот теперь вместо броши, которую можно было носить, показывать, любоваться ею и, если уж говорить совсем честно, считать достойной компенсацией за все годы его существования, он вложил ей в ладонь икону.
Татьяна моргнула раз, другой. Кровь медленно отхлынула от лица, оставив кожу почти прозрачной в вечернем свете. Почему именно эти две? Почему Елисавета и Варвара? К ним шли с мольбами о женском здравии, о зачатии, о благополучных родах, о той тихой, телесной милости, которая для неё давно уже была запертой дверью. Что это было с его стороны — жестокость, завёрнутая в благочестие, холодная насмешка или, что ещё хуже, неловкая, невозможная забота? Или он просто, как всегда, ударил чётко в цель — намекнул на её настоящее имя, которое она так старалась забыть?
— Вы… издеваетесь надо мной? — спросила она наконец, медленно поднимая голову.
В голосе у неё ещё не было крика, только тот низкий, натянутый холод, который у неё появлялся в секунду перед настоящей яростью. Филипп невольно перевёл взгляд с иконы на её лицо и увидел, как быстро меняется выражение: сначала недоверие, потом почти детская, нелепая обида, а следом уже тот самый опасный сухой жар, при котором она делалась похожа на женщину, готовую перегрызть горло.
— Разумеется, нет, — произнёс он ровно, чуть хмурясь, как человек, которого обвиняют не только зря, но ещё и с недостаточной логикой. — Это подарок. Я обещал Вам вещь достойную, и, как видите, слова свои держу.
Татьяна уставилась на него.
— Дмитрий Александрович, — выговорила она уже громче, и в голосе её зазвенело. — Вы утром обещали мне брошь. Мы иначе договаривались с Вами!
Филипп прикусил изнутри щёку, чтобы не улыбнуться слишком рано. Сцена была слишком великолепна, чтобы прерывать её неуместным смехом, но и слишком абсурдна, чтобы оставаться к ней равнодушным.
— Должен признать, — сказал Филипп мягко, всё ещё разглядывая оклад и поднимая икону к свету, — это и впрямь не похоже на знак экономии. На безумие, впрочем, уже слегка похоже.
— Вам не нравится мой подарок? — уточнил Дашкевич.
Татьяна вспыхнула, затем стухла.
— Подарок чудесный, благодарю, — отрезала она. — меня злит не он, а то, что Вы не сдержали слова, что дали мне. А так вещь полезная, Вы правы. Буду молиться за Ваше здравие!
Именно в это мгновение в руке у Дашкевича появился небольшой футляр из тёмно-зелёного бархата, сухой, безупречно целый, как будто всё это время он лежал не в ротонде посреди безумия, а в сейфе.
— А теперь мой второй подарок, — произнёс он сухо. — Чтобы утолить Вашу хроническую тоску по блеску.
Татьяна прищурилась, но футляр всё же взяла. На чёрном шёлке вспыхнула брошь с крупным опалом — роковым, переливчатым, будто живым. Камень то уходил в молочную мутность, то внезапно загорался кровавым огнём, то холодел синевой, и вся его красота была дикой, нервной. Тонкое белое золото обвивало его острыми линиями, почти жёстко, словно не оправляло, а удерживало. Филипп, мгновенно наклонившийся посмотреть ближе, тихо выдохнул сквозь зубы, уже без шутки: вещь была и правда великолепна. Именно поэтому его злило, что подарил её Дашкевич.
Татьяна подняла глаза так медленно, что в самом этом движении уже лежало обещание расправы. Конечно. Из всех камней, существующих на свете, из всей возможной роскоши, которую он мог выбрать ей после обещанной броши, этот мерзавец преподнёс ей именно опал — камень, за которым тянулся шлейф дурной славы, несчастий и чужих суеверий.
— Опал, — прорычала она.
Филипп, увидев её лицо, поспешно поставил чашку и поднял обе ладони в воздух с почти комическим миролюбием, как человек, заранее признающий: сейчас между сторонами назревает маленькая семейная война, в которой ему, вероятно, опять придётся исполнять роль единственного разумного существа.
— Позвольте прежде, чем начнётся кровопролитие, заметить, — произнёс он, вытягивая слова с той очаровательной осторожностью, которая всегда означала, что он говорит именно то, что не следует, — что это всё-таки очень красивая брошь.
Дашкевич, похоже, только этого и ждал.
— Полагаю, при Вашем послужном списке ещё одно проклятие ничего не изменит, — сказал он. — Он, по крайней мере, честно отражает всё в Вас: ярость, холод, каприз. Носите на здоровье. Надеюсь, это украшение даст мне хотя бы одну спокойную неделю.
Филиппа на мгновение всего передёрнуло от слова «проклятие», но он тут же стал гнать это прочь.
Татьяна сжала футляр так, что бархат под пальцами чуть смялся. На одно ужасное мгновение показалось, что она сейчас либо швырнёт брошь ему в лицо, либо всё-таки добьётся своей давней цели и утопит его.
— Госпожа Горчакова, — проговорил он уже тише, склонившись к ней так близко, что его голос лёг только между ними, — умоляю, не убивайте его немедленно. Мне всё ещё любопытно, будет ли третий подарок.
Татьяна коротко фыркнула, всё ещё кипя. Брошь в футляре продолжала переливаться у неё на коленях, злая, прекрасная, как сама насмешка судьбы. Она смотрела то на камень, то на Дашкевича, то на Филиппа и, кажется, сама ещё не решила, кого из двоих ей хочется сейчас укусить сильнее. Но одно было ясно уже совершенно точно: никакой спокойной недели Дашкевичу этот опал не обеспечит. Напротив.
Татьяна резко повернулась к нему, будто требуя немедленного и безоговорочного морального суда. В эту секунду лицо её преобразилось окончательно. Брошь с проклятым камнем, хоть она и сама в такие проклятия не верила, стала последней каплей.
— Идите сюда, старый павлин! — выдохнула она. — Я сейчас Вас утоплю!
Она метнулась, но Дашкевич тут же вскочил. Губы его тронула тень ленивой, колкой усмешки. Всё это, видимо, доставляли ему слишком явное удовольствие.
— Филипп, окажите мне милость: помогите утопить его, — проскрипела Татьяна. — Мне так будет куда проще заняться оформлением передачи Быковского. Всего. Целиком. В счёт моральной компенсации.
И тут Дашкевич, словно только и ждавший этого удара, вскинул брови с образцовой обидой благовоспитанного человека, однако глаза его блеснули дерзко, почти вызывающе.
— Князь, Вы слышали? — проговорил он. — Она намерена завладеть Быковским. Полагаю, Вы просто обязаны вмешаться, если только не желаете лишиться превосходного места для уединений и приличных прогулок.
Филипп всё-таки засмеялся уже открыто. Смех у него вышел лёгкий, заразительный, совершенно неподходящий к тяжести татьяниного гнева.
Татьяна бросилась вперёд. Дашкевич отступил. Но это не было бегом, это были детские догонялки в телах взрослых людей.
— Вы бесноватая, Татьяна Алексеевна! — возгласил он, уходя от неё уже не по ротонде, а по траве островка. — Нам нужна ведьма, чтобы переложить на неё Ваших бесов.
— Я Вас сейчас так приложу, что Вас по частям собирать будут!
Филипп, шагнувший следом за ними, остановился посередине, словно ещё не решил, вмешиваться ли немедленно или позволить этой прекрасной нелепице развернуться до конца.
— Князь, молю о помощи, — отозвался Дашкевич, оборачиваясь к нему всем корпусом. — Поймайте её, пока она не поймала меня. Я, признаться, рассчитываю прожить ещё некоторое время.
— А я — получить Быковское! — отчеканила Татьяна, и глаза её сверкнули так, что Филипп едва не поклонился одному только этому выражению лица.
Она пригнула голову, как хищница перед прыжком. Дашкевич хмыкнул тихо, самодовольно, с тем удовольствием, которое уже и не считал нужным скрывать, и вновь запетлял по острову. Филипп следил за ними, всё ещё смеясь.
— Филипп, милый мой, — проговорила Татьяна тонким, слащаво-ласковым голоском, который у неё всегда сулил кому-нибудь беду, — Вы ведь поможете? Утопим — и пойдём пить чай. Я хочу торт.
Она вернулась к нему стремительно и схватила его за запястье крепко, но без боли, с мягкой настойчивостью женщины, уверенной, что в решающий момент обаятельный молодой мужчина непременно встанет на её сторону.
Филипп посмотрел сначала на её пальцы у себя на запястье, потом на её лицо, а потом на Дашкевича.
— Хорошо, — сказал он наконец и улыбнулся светло и порочно.
Он мягко высвободил руку из её пальцев, но тут же, не давая ей возмутиться, подхватил её под локоть с таким заговорщическим изяществом, будто приглашал не на расправу, а на танец. И уже вместе с ней двинулся вперёд, медленно, почти церемонно, загоняя Дашкевича к краю мостика не грубой погоней, а весёлой, слаженной, совершенно позорной для всех троих охотой.
— Дмитрий Александрович, — произнёс Филипп почти любезно, — сопротивление только усугубит наказание.
Татьяна рядом с ним коротко, торжествующе выдохнула, и Филипп почувствовал, как она напряглась вся, с головы до ног, готовая в следующий миг рвануться вперёд. Дашкевич посмотрел на них обоих, на их странный союз, и уголок его рта дрогнул.
— Предан бесстыдно и с изяществом, — заметил он. — Что ж, посмотрим, не ошиблись ли Вы с выбором сторонника, князь.
— Из эстетики, — поправил Филипп. — И из чувства справедливости. Кроме того, я тоже хотел посмотреть, как Вы выглядите, когда Вас наконец загонят к воде.
Они побежали за Дашкевичем. Тот не напрягался, не бежал так быстро, как мог бы. Подол Татьяны цеплялся за высокие, влажные от вечерней сырости стебли, каблуки то и дело вязли в мягкой земле, и всё же она неслась вперёд.
Филипп Филиппович всё равно отставал, достаточно довольный самим фактом развлечения. Он бежал за ними лёгкой трусцой, переводил взгляд с одного на другого и забыл про смерти и проклятия.
— Дмитрий Александрович, — окликнул он почти учтиво, хотя смех уже явственно дрожал в голосе, — боюсь, Вы недооцениваете серьёзность обвинения. Госпожа Горчакова нынче в таком расположении духа, что даже суд был бы милосерднее. Сдайтесь сами.
Дашкевич, даже не сбавляя шага, повернул к нему голову вполоборота. Лицо у него оставалось безупречно спокойным, и только в глазах уже мерцал тот опасный, колкий блеск, который появлялся у него всякий раз, когда происходящее начинало его откровенно забавлять.
— Татьяна Алексеевна, ежели Вы столь непреклонно стремитесь к моей гибели, — произнёс он, обращаясь уже к ней с той абсурдной, доведённой до блеска вежливостью, которая в его устах звучала хуже всякого прямого издевательства, — полагаю, Вам следовало бы поторопиться. При столь изысканно неторопливом беге Вы рискуете нагнать меня лишь к завтрашнему утру.
Татьяна почти зарычала. Голос сорвался у неё низко, глухо, и она рванулась вперёд ещё быстрее. Филипп, увидев это, коротко вскинул брови и всё же ускорил шаг, потому что слишком хорошо понимал: между этими двумя игра никогда не оставалась игрой до конца, они оба были слишком упрямы, слишком стары душой и слишком охотно доводили всё до предела.
Дашкевич, однако, понял, что отступать некуда. Кромка островка сужалась, тёмная трава обрывалась у самой воды, и за его спиной тяжело, неподвижно лежал пруд. Колебался он недолго. Просто шагнул в воду, сперва по щиколотку, потом глубже и остановился только тогда, когда вода дошла ему почти до пояса. Двигался он и в этом с какой-то нелепой серьёзностью, будто исполнял не фарс, а манёвр отступления под огнём неприятеля.
— Татьяна Алексеевна! — крикнул он, разворачиваясь к берегу. — Раз Вы столь желали моей смерти, будьте любезны завершить дело. Прошу, ступайте сюда. Я покорнейше готов.
Татьяна застыла у самого края резко. Взгляд её действительно метнул искры. Мысль о том, чтобы в такой вечер, в таком платье лезть в эту воду вслед за ним, казалась ей почти кощунственной. Филипп остановился чуть позади, переводя взгляд с неё на Дашкевича.
— Да ни за что в жизни! — процедила она, поддевая ткань ещё выше.
Филипп не выдержал и всё-таки прыснул, прикрыв рот ладонью, но смех тут же прорвался между пальцев, живой, звонкий, совершенно неподобающий человеку, который, как предполагалось, должен был содействовать примирению сторон. Он подошёл ближе к берегу, наклонился, будто и впрямь собирался оценить глубину, и посмотрел на Дашкевича сверху вниз.
Дашкевич развёл руками в воде серьёзно, почти без улыбки, хотя глаза у него блестели слишком вызывающе, чтобы кто-нибудь поверил в его беззащитность.
— Печально слышать, Татьяна Алексеевна. Я здесь. Совершенно беззащитен. И, разумеется, полностью в Вашем распоряжении.
Татьяна ответила ему яростным фырканьем и нагнулась, подняла с земли увесистую ветку и швырнула в него так, будто метала копьё на состязаниях. Филипп инстинктивно отступил на полшага, чтобы не попасть под размах, и уже в следующую секунду ветка с тяжёлым плеском ударилась в воду совсем рядом с Дашкевичем, разлетевшись брызгами.
— Ах так, — протянул он.
Но договорить не успел. Татьяна уже схватила камень. Делала она это с той сосредоточенной, мрачной деловитостью, которая особенно пугает в женщинах обычно красивых и хорошо воспитанных. Филипп, увидев в её руке этот булыжник, вскинул ладонь почти машинально, будто собирался её остановить, но не остановил. Во-первых, потому что было уже поздно. Во-вторых, потому что слишком уж ему хотелось увидеть, как именно Дашкевич выкрутится из этого.
Камень полетел рядом с Дашкевичем, заставив его резко уйти в сторону. И вот тут случилось то единственное, чего, кажется, не ожидал никто. Нога его сорвалась с гладкого, скрытого под водой камня. Он качнулся, вскинул руку, будто ещё успевал вернуть равновесие, но это короткое движение уже не спасло ничего. В следующую секунду Дашкевич целиком ушёл под воду — с шумом, тяжёлым плеском и таким внезапным, глухим исчезновением, что тёмная гладь на мгновение сомкнулась над ним, как занавес.
Татьяна хохотнула громко и так искренне. Смех у неё вышел победный, звонкий, почти счастливый, и в нём не было ни капли злобы, только чистое, озорное торжество. Она отмахнулась от воды.
В этот миг за её спиной раздался хлюпающий, тяжёлый звук,. Татьяна обернулась резко, уже с торжествующей готовностью добить его хотя бы взглядом, и замерла на полушаге. Из воды вышел Дашкевич: мокрый до последней складки, с волосами, прилипшими к вискам и лбу тёмными тяжёлыми прядями. Вода стекала с него ручьями, капала с рукавов, с манжет, с подбородка, с подола рубашки. Филипп, увидев его в таком виде, сначала вскинул брови, потом всё-таки не выдержал и засмеялся коротко, почти виновато, но совершенно безуспешно пытаясь сделать этот смех приличным.
Дашкевич поднялся обратно в ротонду и, не моргнув, плюхнулся на своё прежнее место, только теперь с другой стороны от Филиппа. От него тянуло сыростью, холодной водой, тиной и ледяной хвоей, будто пруд за эти несколько секунд успел пропитать его собой до костей. Подушки под ним тут же жалобно напитались влагой.
— Князь, — произнёс он, поворачивая голову к Филиппу и всё ещё выжимая с манжеты тонкую струйку воды, — надеюсь, я не намочил Вас?
Филипп откинулся чуть назад, спасаясь от брызг и капель, и посмотрел на него.
— Дмитрий Александрович, — ответил он, аккуратно принимая из его рук мокрый комзол, чтобы тот не рухнул прямо в блюда с рыбой, — уверяю Вас, нет.
Дашкевич только хмыкнул. Мокрая белая рубашка облепила тело так плотно, что вся фигура проступила с неприятной для Татьяны отчётливостью: крепость плеч, тяжёлая ширина корпуса. На груди ткань напиталась водой почти до прозрачности, и сквозь неё проступали уродливые, перекрученные временем шрамы, будто сама кожа там когда-то была смята, обожжена, разорвана и потом сшита заново без всякой жалости к прежнему рисунку человеческого тела.
Татьяна, подняв глаза и тут же увидев, что он позволил себе сидеть перед ними в таком виде, недовольно цокнула. Не колеблясь ни мгновения, она потянула Филиппа ближе к себе — резко, властно, с какой-то почти тревожной, ревнивой собственнической поспешностью, словно опасалась, что Дашкевич способен внезапно отобрать у неё даже его внимание.
Филипп, которого дёрнули за рукав так неожиданно, что он едва не расплескал чай, повернулся к ней с искренним изумлением, но сопротивляться не стал. Напротив, позволил утянуть себя ближе, с любопытством косясь на неё из-под опущенных ресниц и уже чуя, что сейчас последует нечто особенно хорошее.
— Дмитрий Александрович, — произнесла Татьяна тоном ледяной, безупречной светской строгости, из которой торчала чистая, живая ярость, — оденьтесь немедленно. Это разврат. Срам.
Филипп вмешался почти сразу. Он ждал подходящего мига, не желая лезть поверх чужой сцены, но вдруг понял, что с этими двумя у него никогда не будет подходящего момента. Филипп сунул руку во внутренний карман сюртука и достал плоскую продолговатую коробочку, обтянутую светлым шёлком.
— Я долго думал, чем именно Вас можно порадовать, — сказал он, и голос у него был мягче обычного, без привычной мальчишеской бравады, хотя в уголке рта всё ещё жила усмешка, спасавшая его от излишней серьёзности. — Это должно Вас порадовать. Надеюсь, Вы хотя бы не швырнёте это в пруд сразу.
Татьяна взяла коробочку медленно, и в этом движении уже не было прежней именинной жадности. Напротив, пальцы её на миг стали неожиданно осторожны. Она скользнула ногтем под крышку, приподняла её и сперва просто смотрела, не двигаясь, будто не сразу поняла, что именно лежит на тёмном бархате внутри. Там была пара длинных вечерних перчаток из тончайшей светлой лайки. На один короткий миг в памяти вспыхнул тот первый бал, маски, тепло погреба под домом Юрьевых, собственные перчатки, оставленные в его ладони тогда.
— Ну вот, — произнёс Филипп тише. — По Вашему молчанию я вижу два возможных исхода. Либо Вы сейчас скажете, что это прелесть. Либо что я сошёл с ума и испортил безупречно хороший вечер.
Татьяна подняла голову не сразу.
— Подарок чудесный. И радует меня своей сентиментальностью. Приятно, что день нашего знакомства, кажется, Вам приятен. Хотя бы не проклинаете его.
Он усмехнулся так быстро и светло, что на миг снова стал похож на того юношу с бала, который подошёл к ней танцевать. Напряжение в его плечах осело, дыхание стало свободнее, и он почти мальчишеским движением провёл большим пальцем по краю собственного бокала, будто сдерживал слишком явное довольство.
— Я запомнил, — сказал он просто, и в этих двух словах оказалось больше, чем в любом развернутом признании. Потом, будто испугавшись собственной прямоты, добавил уже легче. — К тому же это практично. Вы теперь сможете снова оставлять перчатки в самых непредусмотренных местах.
Татьяна тихо фыркнула. Она закрыла коробочку, ещё секунду подержала её в руках, потом вдруг подалась к Филиппу ближе и коснулась его плеча свободной рукой. Просто мягко, коротко, будто это движение вырвалось прежде, чем она успела его обдумать.
— Спасибо, Филипп, — сказала Татьяна уже совсем тихо. — Это действительно мой подарок.
После этого никто из них почему-то не заговорил сразу. Вечер словно сам решил, что сказанного на сегодня довольно. За колоннами ротонды солнце уже почти легло на линию деревьев, и весь пруд перед ними медленно затягивался густым, дрожащим золотом, которое с каждой секундой тяжелело, уходя в медь, в розовый жар, в тёмный багрянец. Свет скользил по белому камню ротонды, по складкам скатерти, по тарелкам с остатками рыбы и мёда, цеплялся за край бокала в руке Дашкевича, за светлые волосы Филиппа, за Татьянины пальцы. Они сидели втроём, каждый в своём молчании, и наблюдали, как солнечный диск медленно опускается за чёрную кромку дальнего берега. Никто не шевелился. Только ветер шевелил край скатерти, приносил запах воды и остывающей травы, да где-то внизу лениво плескалась рыба.
Примечания:
если вам кажется, что эта глава подозрительно похожа на эмоциональную разрядку перед будущими страданиями… то вам кажется. наверное.