Упыри

Горячая работа
NC-21
Завершён
132
3
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
688 страниц, 265 977 слов, 50 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
132 Нравится 139 Отзывы 69 В сборник

Глава 24: «Живые и лишние»

Настройки
      Вечером в среду в кабинете Дашкевича пахло бумагой и чернилами — самым ненавистным запахом Татьяны. Она вошла без стука, толкнула дверь плечом, положила на стол толстую папку с выписками и только после этого подняла глаза. Дашкевич уже был в пальто. Перчатки лежали рядом с тростью, а бумаги, которые обычно оставались у него раскрытыми до последней минуты, были уже сложены.       Татьяна остановилась у стола. Взгляд скользнул на часы. — Куда это Вы собрались?       Дашкевич поднял на неё глаза и взял перчатки. Именно это молчание и выдало его сильнее самой готовности. Если бы дело было служебное, он уже произнёс бы название улицы, имя свидетеля или хотя бы сухое «не Ваше дело», которое у него в последнее время заменяло любезность. Теперь же он молчал так, будто надеялся, что она уйдёт без ответа.       Татьяна сдвинула папку ближе к лампе и улыбнулась той холодной, неприятной улыбкой, которая у неё появлялась от нюха на неприятности. — Как интересно. Вы что, решились завести тайную жизнь и не удосужились предупредить об этом меня? Или, быть может, едете к ведьме наводить на меня порчу? Если так, Дмитрий Александрович, то сразу предупреждаю: если это будет понос, я Вам этого не прощу.       Угол его рта дёрнулся, но не больше. — Не льстите себе. Я не стал бы тратить вечер на Вас даже ради этого. — Жаль.       Он натянул одну перчатку, потом вторую, и всё-таки сказал, не глядя на неё: — Я действительно еду к ведьме, к Минцлановой.       Татьяна выпрямилась чуть медленнее, чем следовало бы, и на секунду в кабинете стало совсем тихо. Только на столе поскрипывала стеклянная ножка лампы, нагреваясь от жара. — В самом деле? — спросила она уже без улыбки. — Какая отрада. И в чём же цель Вашей поездки?       Дашкевич взял трость. Большой палец коротко провёл по набалдашнику, как по знакомой вещи, которая успокаивает не хуже молитвы. — Вас это не касается.       Татьяна тихо фыркнула. — Вы, должно быть, всерьёз рассчитываете остановить меня этой репликой.       Дашкевич тяжело и глубоко вздохнул, надеясь хоть чуть успокоиться. — Я хочу узнать наверняка, висит то же проклятие над моей семьёй или нет.       Он двинулся к двери, и именно в этот момент она увидела на стене портрет Ирины. Он висел у шкафа, в том самом месте, где у иных людей действительно висел бы император. Раньше это лицо было для неё просто чужой семейной раной, аккуратно вставленной в раму, но теперь всё ударило иначе. Их всегда странно роднило одно и то же имя: у него была Ирина, и у неё была Ирина, и обеих они потеряли. Только теперь к этой старой, нелепой близости прибавилось ещё одно, куда хуже. Если проклятие и вправду тянулось по его роду так давно, значит, он, должно быть, уже думает о сестре: оно ли её отняло. Проживи вона всего на несколько лет дольше, он, возможно, успел бы добиться её обращения. Тогда она была бы жива до сих пор. От этой мысли Татьяне стало почти физически не по себе. Она слишком хорошо понимала, что в таких вещах больнее самой смерти бывает только опоздание — те несколько лет, которых не хватило.       Она посмотрела на портрет, потом снова на Дашкевича. Взгляд у него был уже готов к обороне. Он ждал колкости, приказа остаться, и именно от этого у неё внутри всё в ту же секунду пошло двумя путями сразу. Одна часть злорадно напомнила про Сосновицы. Другая уже стояла у этого портрета, смотрела на лицо мёртвой женщины и слишком ясно понимала, с какой мыслью он сейчас собирается ехать к ведьме. Ради того, чтобы узнать правду про смерть сестры.       Татьяна взяла шляпку обратно и надела её с таким видом, будто именно это и собиралась сделать с самого начала. — Подождите, — сказала она.       Он остановился у двери, медленно обернулся. — Зачем? — Затем, что я еду с Вами. — Нет. — Да. — Татьяна Алексеевна… — Не утруждайтесь, — отрезала она. — Я и без того поняла по лицу, что Вас мучает благородное желание пострадать в одиночестве. Не выйдет. Я слишком долго ждала случая посмотреть, как именно Вас настигают семейные неприятности. Не лишайте меня этого невинного удовольствия.       Он посмотрел на неё так, будто хотел ответить чем-нибудь сухим и убийственным, но в конечном счёте только вздохнул через нос. — Вы невозможны.       В экипаже они молчали. Татьяна смотрела на его руки. Дашкевич держал трость обеими ладонями слишком ровно, слишком спокойно, и по этой лишней аккуратности было яснее ясного, что внутри у него уже всё сжалось до предела.       Анна Минцлова сидела у стола уже одетая, будто знала, что у неё будут гости. Огромные жабьи глаза впились в Татьяну, затем в Дашкевича. На последнем задержалась чуть дольше. — Значит, теперь и Вы, — сказала она.       Дашкевич не сел. — В какой момент Вы поняли, что я тоже проклят тем же родовым проклятием? Мы с Вами знакомы больше десяти лет. Вы всё это время молчали? — Знаю лишь, что проклятие над Вами есть, да. Какое — Вы никогда не спрашивали. — Потому что я не знал, что оно есть!       Татьяна откинулась на спинку стула. — Не тяните, Анна Рудольфовна. И без Вас вечер выдался на редкость мерзкий.       Минцлова скривила рот, словно во рту у неё и без того уже было что-то горькое. Потом протянула руку к маленькому ножу, лежавшему на блюдце, и кивнула Дашкевичу. — Пальцы.       Он без слова стянул перчатку, подал ей левую руку. Ведьма проткнула палец резким движением, и слизала каплю прямо с лезвия. Лицо её перекосилось от брезгливости. Она схватила салфетку, протёрла язык и губы. — Да, — сказала она наконец, бросая салфетку на стол. — Такое же родовое проклятие. Вам уже ничего не грозит. Вашим детям, если их будет больше одного, — да.       Татьяна даже не заметила, как пальцы её сами собой сжались на подлокотнике. Дашкевич стоял неподвижно, только кровь на его пальце капнула на пол и расползлась маленьким тёмным пятном.       Дашкевич кивнул, как кивают на вскрытии, когда врач наконец назвал причину смерти. Он поблагодарил её слишком ровно и сразу повернулся к двери, не натянув обратно перчатку на ладонь. Ни спорить, ни уточнять больше не стал. От этого Татьяне стало хуже, чем если бы он вспылил.       Они вышли на улицу молча. Ветер с Невы тянул сыростью и солью, булыжник поблёскивал под фонарями, и Дашкевич двинулся к экипажу.       Татьяна села первой, он — следом. Кучер ещё не тронул лошадей, а в карете уже стояла та тихая, страшная тишина, которая бывает после дурного известия. — Дмитрий Александрович… — сказала она наконец. — Не начинайте, — ответил он лениво, не глядя на неё. — У меня нет сил на Ваш яд.       Татьяна посмотрела на него и вдруг очень ясно поняла: если бы проклятие добралось и до него, они бы просто никогда не встретились. Не было бы Алупки, службы, их вечных ссор. Не было бы и Сосновиц, той раны, которую она не могла ему простить. Но хуже всего было другое: он столько раз вытаскивал её из смерти, что она давно перестала это считать. Если бы его не было, она сама уже лет двадцать как лежала бы в могиле. От этой мысли её передёрнуло. Ненависть к нему никуда не делась. Сосновицы тоже. Но рядом с этой ненавистью теперь стояло другое чувство, ещё тяжелее: представить её жизнь, где не было его, оказалось сложно.       Она придвинулась ближе. Он, кажется, заметил это только боковым зрением. — Не смейте, — сказал он уже совсем тихо. — Я не вынесу, если Вы сейчас попробуете быть доброй. — Поздно, — ответила она.       И, не давая себе времени передумать, взяла его за руку. Не за тот палец, что уколола ведьма, а ниже, за всю ладонь. Пальцы у него были тёплые и сухие, и на мгновение он дёрнулся. — Это не Ваше проклятие, — сказала она. — Оно уже взяло, что хотело. Вы тут ни при чём.       Он коротко усмехнулся, всё ещё не поднимая глаз. — Прелестно. Видимо, я всё же схожу с ума, потому что иначе я не могу объяснить, почему Вы вдруг взялись меня утешать. — Заткнитесь. — Вот это уже больше похоже на Вас.       Она сжала его руку крепче. — Я серьёзно.       Только теперь он повернул к ней голову. Они оказались так близко, что между ними остались лишь тёплый сумрак кареты и его взгляд — усталый, надломленный какой-то новой, непривычной уязвимостью. И Татьяна вдруг с пугающей ясностью подумала: ещё мгновение — и он скажет что-то непривычное. Честное, не защищённое ни насмешкой, ни холодом, ни его привычной сухостью. От этого предвкушения у неё вдруг спёрло дыхание.       Но Дашкевич только улыбнулся одним углом рта. — Осторожнее, Татьяна Алексеевна. Ещё немного, и я начну думать, будто Вы и вправду за меня переживаете.       Она мгновенно отпустила его руку. — Не льстите себе. Я лишь думаю наперёд: если уж мне когда-нибудь и становиться Вашей вдовой, то, по крайней мере, без детей. Так что о продолжении рода рядом со мной Вы могли бы не беспокоиться. — Мне стало гораздо спокойнее, благодарю.       И всё же, отняв руку, Татьяна не отвернулась. Осталась сидеть слишком близко, смотрела на него уже с привычной, ехидной усталостью, но внутри у неё всё ещё держалось это короткое, почти неприличное сочувствие. Он тоже почувствовал его, конечно, и потому опять натянул на себя обычную защиту.       Дальше они зашли в тупик. Первое поколение, с которого начинался уже не случайный мор, а правильный, страшно точный узор проклятия, они нашли. К нему принадлежала и Александра Борисовна Юрьева, прабабка Дашкевича. У её отца, Бориса Юрьева было несколько сестёр, и все дожили до преклонных лет, в то время как из пяти детей, порог двадцати пяти лет переступил один лишь сын Константин. Значит, корень беды они нашли, но на этом хорошие новости кончились. Бумаги давали им только кости: имена, браки, рождения, смерти. Самого удара, из которого выросло проклятие, в них не было. Всё произошло слишком давно. Свидетелей не осталось. Всё, что могло бы объяснить причину, давно успело истлеть или спрятаться в старой семейной лжи. Они видели начало узора, но не видели руки, которая его когда-то сплела.       Дашкевич с каждой новой неудачей становился всё тише, а Татьяна уже знала: чем тише он говорит, тем сильнее раздражён. Филипп всё чаще ловил себя на том, что по несколько раз перечитывает одну и ту же строку и всё равно не понимает, что в ней написано. Татьяна и вовсе молчала, не извергая желчи.       Наконец Дашкевич сам произнёс то, о чём все трое уже думали и все трое одинаково не хотели: — Нам снова нужен проводник. Та медиум, что была у Безобразовой, может подойти. Она уже что-то видела — это может быть полезно.       Филипп вскинул голову. Он снова услышал в голове её голос: «смерть от свинца из-за моря». — Нет. — Да, — сказал Дашкевич. — Это цирк. Это истеричная баба, которая воет над столом, пока ей мерещатся графини и море крови. — Она говорила о медных волосах. О них же нам говорила одна из ведьм, а князь Львов-Меран рассказ о Рябиновой ведьме. Возможно, эта медиум расскажет нам что-то ещё полезное. Стоит рискнуть.       Филипп сжал зубы. На секунду Татьяне показалось, что он сейчас встанет и просто уйдёт, лишь бы не сидеть опять рядом с очередной ведьмой. Но он остался.       Медиума Анну Николаевну они нашли в съёмной квартире на Песках, в унылом, обшарпанном доме. Дверь она открыла сама — бледная, простоволосая, с лицом ещё более измученным, чем тогда в салоне. Увидела их и сразу дёрнула створку на себя. — Нет, — сказала она. — Нет. Уходите.       Дашкевич успел подставить ладонь в щель и удержал дверь. — Нам нужно поговорить. — Мне с вами не о чем говорить. — Есть. — Нет. Ничего нет. Уходите.       Она говорила быстро, почти шёпотом, но от этого отказ не становился слабее. Стало ясно — ещё секунда, и она захлопнет дверь, задвинет засов и сделает вид, будто их здесь никогда не было. Дашкевич не повышал голоса, не толкал дверь сильнее, только держал её одной рукой. — Десять минут. — Нет. — Пять. — Я сказала — нет. — Я заплачу Вам. — Не надо мне Ваших денег. — Тогда будет хуже, — сказал он спокойно. — Либо Вы говорите со мной сейчас, либо с завтрашнего дня Дружина начинает интересоваться Вами всерьёз. И поверьте, это куда менее приятно, чем частный разговор.       Она побледнела ещё сильнее. — Вы мне угрожаете?       Татьяна стояла у лестницы молча, не вмешиваясь, но достаточно было одного взгляда на неё, чтобы понять: если ведьма сейчас рванёт вниз, далеко она не уйдёт. Филипп держался сбоку и от одного этого коридора, от Дашкевича у двери, от Татьяны у лестницы, от самой необходимости снова прижимать человека к стене ради нужного ответа, чувствовал во рту знакомую горечь. Именно так и выглядело всё, что он ненавидел в Дружине: чужой страх, чужая кровь и то мерзкое чувство, что без этого они опять не обойдутся.       В итоге она пустила их внутрь.       Медиум работала плохо с самого начала, как человек, у которого руки дрожат. В комнате было душно, свечей слишком много, воздуха слишком мало, и даже свет казался тревожным, будто сам ждал неудачи. Она села к столу, стиснула пальцы на краю скатерти и сказала хрипло: — Сядьте ближе, но не трогайте меня.       Татьяна подвинула стул первой. Дашкевич сел напротив. Филипп остался на секунду стоять, потом всё-таки опустился рядом, уже заранее морщась, будто знал, что сейчас начнётся именно та дрянь, которой он и боялся.       Анна Николаевна подняла на него глаза. — Я не обещаю Вам, что Вы что-то поймёте. Далеко не всегда видения приходят ясные, иногда это просто обрывки. Вам бы к медиуму более сильному.       Найти сильного медиума было не так просто. Ведьм было достаточно даже в Петербурге, но из них тех, кто умел общаться с мёртвыми, смотреть далеко в прошлое, было очень мало. — Начнём с этого, — сказал Дашкевич. — Кого вызываем? — спросила она, взяв Филиппа за руку. — Бориса Борисовича Юрьева.       Анна Николаевна закрыла глаза, вжалась спиной в стул и долго молчала так, что Филипп уже начал думать, что она передумала или не справилась. Потом пальцы её вдруг вцепились в край стола, губы шевельнулись, и голос пошёл не её: — Комната… тесно… жарко… — выдохнула она. — Окно… не открывают… ребёнок… ребёнок…       Татьяна подалась вперёд так резко, что ножка стула коротко скрипнула по полу. — Какой ребёнок?       Медиум вздрогнула всем телом, будто голос Татьяны долетел до неё не из комнаты, а прямо изнутри видения. Голова её дёрнулась в сторону, рот судорожно приоткрылся, и несколько секунд она только хватала воздух, не справляясь с ним. — Маленький… — выговорила она наконец. — Совсем… мальчик… нет… не надо… не надо…       Филипп почувствовал, как по затылку пошёл холод. — Кто там?       Она уже не слышала его как следует. Пальцы её вслепую зашарили по скатерти, цепляясь за складки, будто ей нужно было удержаться хоть за что-нибудь, чтобы не провалиться дальше. Потом слова снова пошли — рвано, клочьями, с мучительным усилием, словно каждое приходилось проталкивать сквозь чужую боль. — Двор… грязь… кто-то бежит… женский крик… — она судорожно втянула воздух. — Он не хотел… не хотел… нет… врёт… врёт… кровь… кровь на рубахе… ребёнок уже… уже…       Татьяна сжала пальцы на краю стола. — Кто он?       Медиум мотнула головой так резко, что с виска слетела прядь. — Молодой… злой… барин… — выдохнула она. — Гнев… удар… не вижу… не так… всё сразу… ребёнок упал… она кричит…       В следующую секунду лицо её перекосилось так страшно, что Филипп невольно подался назад. Теперь она говорила уже ниже, сиплее, с такой ненавистью, от которой даже воздух в комнате как будто сделался гуще. — Моего… моего… моего ребёнка…       После этих слов ведьма за столом вжалась в спинку стула и зажмурилась так сильно, будто увидела прямо перед собой что-то, от чего нельзя было спастись и закрытыми глазами. Рот у неё дёрнулся, губы побелели. — Она стоит… живая… не старая… волосы распались… руки в крови… — прошептала медиум. — Не плачет… уже не плачет… смотрит… на него смотрит…       Дашкевич подался вперёд. — Что она говорит?       Медиум вскинулась, точно этот вопрос ударил её по лицу. И сразу заговорила — быстро, захлёбываясь, будто не пересказывала, а выплёвывала в комнату чужие слова: — Не тебе одному… не тебе одному… весь род… весь род… чтобы знал… чтобы каждый знал… как это… как это… — она задыхалась, глотала слоги, но продолжала. — Детей хоронить… братьев хоронить… сестёр… пустые колыбели… один… один оставался… один…       Филипп сидел, не шевелясь. Он уже не чувствовал ни рук, ни спинки стула, только этот голос и то, как от каждого нового слова в груди становится всё холоднее. — Она проклинает? — спросила Татьяна тихо, уже почти не для себя, а чтобы прибить смысл к воздуху. — Да… — выдохнула медиум.       Она замолчала так резко, будто ей стиснули горло. В комнате повисла тишина, тяжёлая, липкая. Только свеча трещала у блюдца, и Филипп слышал собственное дыхание — неровное, слишком громкое в этом тесном полумраке.       Потом медиум медленно открыла глаза. Лицо у неё было серое, мокрое от пота, губы дрожали. — Это был не Ваш предок. Вместо него на зов пришла какая-то женщина. — Мы уже поняли. Нужно попробовать вызвать Бориса Юрьева. Надо попробовать спросить его об этом, спросить, что случилось с ребёнком… — Всё, — отрезала Анна Николаевна. — Всё. Уберите это от меня. Уберите вашу кровь.       Свеча дёрнулась. Пламя легло набок, копоть пошла вверх, и в этот момент ведьма вздрогнула. Лицо у неё было серое, как мокрая зола.       Дашкевич не шелохнулся. — Ещё. — Нет. — Нам нужно… — Я сказала — нет!       Крик сорвался так резко, что даже он замолчал. Филипп сидел, вжав пальцы в колени, и чувствовал только одно: ему опять хочется уйти и никогда больше не видеть такие сеансы. — Я дам Вам тысячу рублей, — твёрдо сказал Дашкевич. — если Вы согласитесь попробовать вызвать дух Бориса Борисовича Юрьева.       Все на мгновение растерялись. Филипп так и застыл, мгновенно покрывшись пятнами. По лицу Анны Николаевны было видно, что в ней уже начался лихорадочный, молчаливый торг с самой собой. Татьяна же не сводила с Дашкевича глаз. Мысль была до смешного унизительной и оттого особенно назойливой: что, собственно, нужно сделать, чтобы он дал тысячу рублей ей?       Медиум сидела за столом, обхватив пальцами виски, и несколько раз подряд мотнула головой. Затем открыла глаза и посмотрела сперва на Дашкевича, потом на Татьяну, потом на Филиппа. Во взгляде её не было уже прежней истерической дерготни, только усталый, почти звериный расчёт.       Филипп коротко, зло выдохнул через нос, но промолчал. Медиум снова закрыла глаза, посидела так с минуту и потом, не поднимая век, сказала уже совсем другим голосом, сухим от напряжения: — Хорошо. Но если он придёт, спрашивать будете быстро.       Сначала ничего не происходило. Медиум сидела с зажмуренными глазами, губы её беззвучно шевелились. Потом она вдруг откинулась на спинку, подбородок её дёрнулся вверх, и когда рот снова открылся, голос вышел старый, мужской, скрипучий. — Ну? — сказал этот голос. — Кто из вас не может жить без мёртвых?       Филипп почувствовал, как у него холодеют руки. — Борис Юрьев? — спросил Дашкевич.       Анна Николаевна медленно повернулась к нему. — Александр, — проскрипел голос. — И Филипп.       Филипп вздрогнул не от самого имени, а от того, как легко и небрежно оно легло в этот мёртвый рот. — Вы знаете, зачем мы Вас позвали, — сказал Дашкевич. — Разумеется, — ответил Борис через неё. — Потомки обычно тревожат мёртвых по двум причинам: либо хотят получить что-то, либо хотят узнать то, что лучше бы так и осталось в земле.       Татьяна сидела совсем неподвижно, но пальцы у неё на рукояти ножа сжались плотнее. — Мы хотим знать, что случилось тогда, — сказала она. — Что за ребёнок? У кого он умер?       На несколько секунд в комнате повисла тишина. Потом из горла Анны Николаевны вырвался сухой, почти насмешливый звук: — Какой ребёнок? — Не притворяйтесь, — отрезал Дашкевич. — Я прожил долгую жизнь, — скрипуче протянул голос. — Дети умирали часто. И не только в моём доме. Вы, современные люди, охотно делаете из нашего времени одно сплошное зверство, будто в вашем дети не мрут так же охотно, как умирали тогда. — У кого умер ребёнок? — повторил Филипп, и на этот раз в его голосе не было уже никакой иронии.       Голова Анны Николаевны резко мотнулась, будто что-то невидимое дёрнуло её за волосы. Когда она заговорила снова, в голосе стало меньше насмешки и больше опасной раздражённости: — Тогда люди моего круга не разыгрывали из себя добродетель, — сказал Борис. — Я был хозяином. Мне подчинялись. Я держал дом, землю и людей так, как и следовало держать. Это вы теперь распустились до того, что всякая твёрдая рука кажется вам преступлением. — Вы его убили? — спросил Дашкевич.       На этот раз медиум дёрнулась так сильно, что стул под ней скрипнул. — Я не собираюсь для вас исповедоваться. — Вы ударили его? — не отступил Филипп. — Выстрелили? Что Вы сделали? — Я сказал: довольно. — Как звали его мать? — спросила Татьяна.       И тут медиум сорвалась. Её выгнуло на стуле так резко, будто кто-то невидимый рванул её назад, лицо сразу пошло красными пятнами. В ту же секунду из носа у неё потекла кровь — тонкая, яркая, слишком живая в этом полумраке. Татьяна увидела кровь первой и отпрянула. Запах ударил мгновенно — тёплый, железный, и в следующую же секунду голод хлынул в неё. Во рту стало пусто и горячо. Дёсны заныли так остро, будто под ними вдруг начали резаться новые зубы. Язык сам прижался к нёбу, собирая слюну, которой стало слишком много. В животе свело, под рёбрами всё провалилось. Татьяна впилась ногтями в собственную ладонь так глубоко, что боль её немного отрезвила. У Дашкевича под воротником тяжело дёрнулась жила, а пальцы на краю стола медленно, до белизны, сжались. — Всё, — бросил он резко. — Довольно.       Медиум сложилась вперёд, обеими руками зажала лицо и застонала так низко и страшно, что Филипп подорвался к ней раньше, чем задумался об этом. — Прошу Вас, успокойтесь, — залепетал он, держа её за плечо. — Всё закончилось, всё в прошлом, всё хорошо…       Татьяна схватила салфетку, зажала её ведьме под нос, чувствуя, как собственные зубы уже слишком болезненно ноют от близкого запаха. Дашкевич поднялся и рванул окно так резко, что в комнату сразу ударил холодный сырой ветер. Кровь продолжала течь из её носа слишком стремительно, заливая губы и подбородок. Татьяна заставила себя смотреть ей в глаза, а не на красное пятно на салфетке. Дышать глубже, не наклоняться ближе, не думать о голоде.       Как только кровь перестала идти, воцарилась мёртвая тишина. — Благодарю Вас за Вашу работу, очень жаль, что так вышло, — произнёс Дашкевич тихо и ровно. — Завтра утром я распоряжусь, чтобы Вам перевели обещанную тысячу. И больше мы Вас не тронем.       Медиум ничего не ответила. Они вышли молча. На улице было темно, ветер тянул с канала холодной сыростью. У экипажа они остановились не сразу. Дашкевич первым нарушил молчание: — Значит, так. Он не отрицал ребёнка. Не отрицал женщину. И не отрицал, что виноват. — И не назвал ничего прямо, — зло сказала Татьяна, всё ещё сдерживая голод, когда внутри всё уже дрожало и болело от него. — Ему и не нужно было, — отрезал Дашкевич. — У нас уже есть остальные куски.       Филипп провёл ладонью по лицу. — Ребёнок был у ведьмы. — Да, — сказала Татьяна. — И Борис его убил. Не намеренно, может быть, но убил. — Он не сказал прямо, — тихо произнёс Филипп. — Но и не отрицал, — заметила Татьяна.       Дашкевич поднял глаза. — Он сказал достаточно. Тогда было крепостничество. Он был хозяином. Привыкшим, что ему не перечат. Для него это уже оправдание.       Лицо у Филиппа было бледным и злым. — Значит, так, — подхватил он. — Был конфликт. Неважно, по какому поводу. Может, ведьма ему нагрубила. Может, не пришла. Может, кто-то узнал, что она ведьма. Он приехал разбираться. Как барин. Как человек, который уверен, что ему всё позволено. И в этой разборке убил её сына. — Да. Ребёнка или подростка, — сказала Татьяна. — Именно, — отозвался Дашкевич. — И не важно даже, нарочно или нет. Важно, что он его убил.       Филипп провёл ладонью по лицу. — Просто так?       Дашкевич едва заметно повёл плечом. — При крепостном праве для таких, как Борис Юрьев, «просто так» и «за дело» часто отличались только тем, в каком настроении человек проснулся.       Татьяна подняла голову. В глазах у неё стояло не раздражение, а та холодная ясность, которая приходила к ней, когда чужая жестокость наконец ложилась в понятный рисунок. — Он мог ударить мать, а мальчик кинулся между ними. Мог велеть схватить его, а тот вырвался и разбил голову. Мог просто разгуляться от злости так, что потом уже сам не сумел бы сказать, в какой именно момент перед ним был не крепостной, а ребёнок. Это даже не главное. — А главное? — спросил Филипп. — Скорее всего она не была сильной ведьмой. Иначе бы поправила своё положение через приворот или морок, как это сделала Жемчугова, — сказал Дашкевич, — Но в ту минуту силы ей могло хватить. Чистый, сильный эмоциональный выплеск может вызвать всплеск магии. — И потому проклятие получилось таким… — Филипп запнулся, подбирая слово. — Таким злобным, — сказала Татьяна.       Филипп долго молчал. Потом спросил, уже тише, почти нехотя: — Почему она просто не убила его сына?       Татьяна не ответила сразу. На миг у неё перед глазами встала не ведьма даже, а любая женщина, которая держит на руках ещё тёплое, уже мёртвое тело и понимает, что впереди у убийцы останется дом, фамилия, дети, внуки, ужины, праздники, привычная жизнь, а у неё — только эта кровь на руках и пустота после неё. От одной этой мысли ей стало холодно так, будто кто-то провёл ножом вдоль спины. — Потому что тогда страдал бы только Борис, — сказала она наконец. — Один человек. Одна жизнь. Один страх. А так она заставила расплачиваться всех его потомков — его детей, их детей, братьев, сестёр, всех до скончания времён.       Снова стало тихо. Филипп смотрел на неё не моргая. Дашкевич отвёл взгляд. — Сотни лет за одного убитого мальчика, — произнёс Филипп.       Дашкевич медленно кивнул. — Я бы сделала также, — вспылила Татьяна. — Если бы кто-то убил моего ребёнка, особенно так безнаказанно.       Филипп посмотрел на Татьяну. Но перед его глазами теперь стояли годы, смерти, имена, сухие церковные строки, двор, крик, женщина, кровь на рубахе. До конца они всё ещё не знали, как именно это случилось: был ли это удар, выстрел, падение, наказание, сорвавшееся в убийство. — Значит, — сказал он медленно, — мы почти знаем, что произошло. — Да, — ответил Дашкевич. — И этого уже достаточно, чтобы понимать, с чем мы имеем дело. — Только это знание само по себе не снимет проклятие, — отозвалась Татьяна.       Дашкевич посмотрел на неё. — Главное, чтобы этого хватило Рябиновой ведьме.       Они замолчали. Этого им и впрямь вроде уже хватало: ребёнок, ведьма, жёсткий барин, кровь, крик, проклятие. До конца они не знали, ударил ли Борис намеренно, хотел ли всего лишь наказать мать, а попал в мальчика, или разгулялся так, что потом уже и сам не мог отличить ярость от случайности. Но главное теперь стало ясно. Когда-то произошло преступление: убили ребёнка, а его мать оставили с этим жить. В ответ она прокляла не одного человека, а весь род. И с тех пор эта семья расплачивалась одним и тем же повторяющимся ужасом: смертью детей, братьев, сестёр и тем страшным одиночеством, которое всякий раз оставалось после них.       Филипп первым сел в экипаж. Лицо у него было белее обычного, глаза слишком открыты. Татьяна заметила, как он смотрит на тёмный переулок не просто настороженно, а так, будто в любой яме, в каждой подворотне и в каждом позднем шаге уже заранее лежит чей-то конец. Он ничего не сказал о страхе, конечно. Только устроился в углу и сжал трость коленями так, как будто ему нужно было держать руками хоть что-то твёрдое.       Когда довезли до его дома, Дашкевич постучал тростью в крышу. Экипаж остановился. — До завтра, — сказал он. — Завтра отправимся к тому знакомому князя Львова-Мерана. Будем надеяться, что от него мы узнаем, где найти Рябиновую ведьму.       Филипп кивнул. Никакого остроумия у него уже не нашлось. — До завтра.       Он вышел, оглянулся на тёмный двор, будто ждал нападения. Потом всё-таки поднялся на крыльцо и исчез за дверью.       Татьяна проводила его взглядом, потом откинулась на спинку и закрыла глаза на секунду. — Сейчас мы найдём разве что что-нибудь гнилое, — сказала она. — Пьяницу, вора, дворовую дрянь из подворотни. Ничего приличного так быстро мы не найдём.       Дашкевич смотрел на неё долго, и Татьяна почувствовала этот взгляд кожей. По спине сразу прошла знакомая, злая искра: она терпеть не могла, когда он молчал вот так. В какую-то секунду ей начало казаться, что кошки у него начали блестеть в темноте, как у кошки. Татьяна знала этот голодный взгляд слишком хорошо. Так он смотрел перед охотой.       Он помолчал ещё секунду, не сводя с неё глаз. Когда он заговорил, голос прозвучал низко и бархатисто: — Я голоден. Больше не могу ждать.       Татьяна медленно втянула воздух, откинулась виском на мягкую стенку кареты и на миг закрыла глаза. Пальцы её, лежавшие на коленях, чуть дрогнули и сильнее сжали перчатки. Потом она открыла глаза и сказала уже хриплее, чем собиралась: — Я тоже.       Его большой палец медленно прошёлся по набалдашнику трости лёгким круговым движением. — Какая редкая гармония.       Теперь она всё-таки посмотрела на него. Лица их разделяло немного, от качки их колени то и дело соприкасались, но никто не пытался отодвинуться. Татьяна провела языком по пересохшей губе. Его взгляд пристально следил, как розовый кончик скользил по трещинкам. — Для начала пройдёмся и осмотримся.       Татьяна отвернулась было к окну, но тёмное стекло только вернуло ей их смазанные отражения: его плечо слишком близко, её лицо, повёрнутое чуть резче, чем нужно, и тёплый свет фонаря, на секунду соединивший их в одном дрожащем пятне. — Тогда поспешим, — сказал он тише. — Пока Вы не передумали.       Когда карета резко свернула, их плечи на мгновение почти соприкоснулись. Ни один не отстранился сразу. Только через секунду Татьяна поправила плащ на груди, а он отвёл глаза к окну.       Им пришлось бродить час под одной из тех злачных улиц, где редко хватаются пропавших. Над лужами висел жёлтый туман, фонари коптили, будто задыхались, и вся эта бедная часть города казалась враждебной.       Татьяна шла рядом с Дашкевичем, запахнувшись в тёмное пальто, раздражённо вскидывая голову, пытаясь унюхать добычу. Улицы были пусты, а если кто и попадался им на глаза, то оказывался бродягой или пьяницей, после крови которых они будут несколько дней болеть. — Ненавижу такие места, — процедила Татьяна, с неудовольствием глядя на грязный снег у бордюров. — Тут пахнет не кровью, а болезнями.       Лицо Дашкевича оставалось спокойным, но в повороте головы, в чуть более долгом взгляде на пустынный переулок уже проступала тень того же голода, что и у неё. — Места отвечают взаимностью, — сухо заметил он. — И, признаться, сегодня они не слишком щедры.       Татьяна шумно выдохнула, почти фыркнула, и каблук её с раздражением топнул. Голод уже подтачивал её изнутри. Он не был болью в привычном смысле, но во рту пересохло так, что клыки вылезли и резали собственный рот. Ей хотелось не осторожного пригубления, не пары глотков, после которых только сильнее чувствуешь пустоту, а чего-то настоящего, горячего, тяжёлого, чтобы рвать, жевать, глотать, пока неприятная дрожь не осядет и в голове не прояснится. — Я уже готова перегрызть горло первому встречному, даже если он не будет стоять на ногах от выпитого.       Дашкевич коротко скосил на неё взгляд. — Если Вы и впрямь дошли до столь поэтического состояния, можно прекратить этот бесплодный обход. У меня есть кормилец. Один из моих слуг. Ему дозволено знать достаточно, чтобы в подобных случаях не задавать лишних вопросов. За отдельную плату он соглашается… помогать.       Татьяна остановилась так резко, что полы пальто качнулись вокруг её ног. Взгляд её стал почти обиженным, и в этом внезапном, детском капризе было столько неподдельного раздражения, что на мгновение она и вправду напоминала избалованного ребёнка. — С кормильца не возьмёшь больше пары глотков! Тем более, что нас двое, — с явным отвращением она сплюнула слова. — Дмитрий Александрович, Вы, право, издеваетесь. И вообще, сегодня я хочу не крови, а мяса. Разрешит Ваш кормилец откусить ему кусок бедра?       Рот её чуть приоткрылся, обнажив белизну зубов. Она даже провела языком по нижней губе, будто уже представляла вкус, и в этом движении было нечто настолько откровенное и дикое, что у любого смертного мороз прошёл бы по спине. Дашкевич только вздохнул и отвёл взгляд в сторону тёмного переулка, чтобы не смотреть на её губы снова. — К сожалению, сударыня, живые люди не всегда готовы удовлетворять Ваши гастрономические мечты по первому требованию. Он в первую очередь мой слуга, а уже потом кормилец. Полагаю, все части его тела ему понадобятся нетронутыми.       Он не успел договорить.       Из узкого прохода между домами донёсся резкий, сдавленный женский всхлип, затем хриплое мужское шипение, шорох борьбы о стену. Татьяна вскинула голову мгновенно. В следующий миг она уже скользнула к тёмному проёму. Дашкевич, молча рванувшись за ней, увидел то, что ожидал: мужчина, навалившись всем телом, прижимал к сырой кирпичной стене девушку, пытавшуюся вывернуться из его хватки. Подол её юбки был задран, одна рука отбивалась, а лицо было мокрым от слёз и такого ужаса, от которого рот открывается беззвучно. — Пустите!.. Пожалуйста!.. — задыхалась девушка, извиваясь и вслепую царапая его плечо.       Татьяна замерла на полшага, и в следующую секунду губы её изогнулись в жутковатой, почти игривой улыбке. Она подошла ближе, не скрываясь, и голос её прозвучал неожиданно мягко, с ленивой хрипотцой. — Сударь, не утруждайтесь так. Оставьте её. Возьмите лучше меня.       Мужчина дёрнулся, обернулся через плечо, сначала не поняв. На лице его промелькнула растерянность, затем взгляд скользнул по Татьяне, по её фигуре, по белизне лица — и этот взгляд, грубый и похотливый, сказал всё. Девушка тем временем осела у стены, задыхаясь и хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Дашкевич уже был рядом. Он не стал тратить время на слова, просто опустился к ней, поднял её под локоть и мягким, спокойным движением отвёл в сторону. Она дрожала так сильно, что едва переставляла ноги, всхлипы срывались у неё из горла рваными толчками. — Тише, тише, — произнёс он ровно, не допуская в голос ни жалости, ни раздражения. — Всё кончилось. Он Вас больше не тронет.       Девушка смотрела на него широко раскрытыми глазами, ещё не понимая, кто перед нею и что происходит. Она пыталась что-то сказать, оттолкнуть его, потому что прикосновения стали противны. — Вы сейчас пройдёте туда, — он коротко кивнул в сторону освещённой улицы. — Не оглядывайтесь. И побежите домой. Поняли?       Она всхлипнула и, кажется, кивнула, хотя ноги её ещё подламывались. Дашкевич успел вытащить из кармана несколько купюр, сунул их ей в дрожащую ладонь и, не глядя больше на мужчину и Татьяну, вывел девушку из переулка, заслоняя её собой. Та всё ещё оглядывалась через плечо, прижимая руки к груди, но наконец подчинилась и торопливо пошла прочь.       Татьяна всё ещё стояла перед мужчиной. Лопатки коснулись стены дома. Она несколько раз согнула указательный палец, завлекая, словно играя. Тот, пошатываясь, ухмылялся и тянул к ней руки. В этот момент уже к переулку подорвался экипаж Дашкевича. Лошади фыркнули, колёса тихо скрипнули по мокрому камню. Татьяна метнула на Дашкевича быстрый взгляд, почти весёлый, и в следующее мгновение подняла руку.       Удар пришёлся мужчине в висок. Он качнулся, попытался схватиться за воздух, и тело его тяжело осело вниз. Татьяна тут же присела рядом, ухватила его под мышки и приподняла с удивительной для её тонкости силой. Дашкевич быстро оглядел обе стороны улицы. Фонарь в дальнем конце переулка коптил тускло, окна вокруг были темны, а шаги случайных прохожих не доносились. — Быстрее, — коротко сказал он.       Они вдвоём затащили мужчину в экипаж. Дашкевич поднялся следом и втянул за собой Татьяну. Дверца захлопнулась, и через мгновение колёса уже гулко застучали по мостовой, унося их от мерзкого переулка, от крика, от слёз девушки и от всей этой человеческой грязи, которая сегодня, по странной прихоти, обернулась для одного мерзавца последним путешествием.       Дорога до Кирсаново заняла какое-то время, но Татьяна едва усидела на месте. Слуги, знавшие достаточно, чтобы не задавать вопросов, появились быстро и бесшумно. Мужчину вынесли, как мешок. Татьяна шла следом почти вплотную, не сводя с него взгляда. Когда тело уложили как надо, а слуги удалились, оставив их одних, Татьяна не стала ждать ни секунды.       Дашкевич протянул ей кинжал и вонзился в шею клыками. Мужчина простонал, постепенно приходя в сознание после удара. А затем закричал, начал сопротивляться, вырываться, но Дашкевич пригвоздил его к месту.       Лезвие сверкнуло, кожа хрустнула, когда Татьяна разрезала плоть, отделяя кожу от всего остального. Мясо разошлось под зубами, и она рвала его по-звериному, срывая куски прямо с кости. Губы её быстро покрылись тёмной влагой, пальцы скользили по окровавленной плоти, в горле низко урчало. Она почти не жевала, а глотала, поспешно, яростно, точно боялась, что у неё отнимут добычу. Светлые пряди выбились из причёски, прилипли к вискам, по подбородку стекла тонкая струйка крови. От неё пахло не фиалковыми духами, а чем-то первобытным, тёплым и страшным.       Очень скоро сопротивление прекратилось.       Дашкевич встал, отошёл в сторону. Боковым зрением он поглядывал на Татьяну, будто любовался. Он дал ей насытиться, пока жадность не начала слабеть, затем подошёл ближе и присел рядом на корточки. На губах его скользнула тонкая усмешка. — Сударыня, — заметил он негромко, — Вы ужинаете так, словно Вас воспитывали не в дворянской семье, а в волчьей стае.       Татьяна подняла на него лицо. Глаза её ещё были темны от голода, но в них уже проступал сытый, почти сонный блеск. Она откинула назад прядь волос, тыльной стороной ладони размазав кровь по щеке ещё сильнее. — Не ворчите, граф. Я была очень голодна.       Он вынул платок и, не торопясь, провёл им по краю её губ. Татьяна замерла, чуть приподняв подбородок. Его движения были мягкими, почти бережными, и оттого особенно странными рядом с разодранной плотью у её колен. Белая ткань быстро пропиталась алым. Дашкевич чуть склонился ближе, пальцами придерживая её за подбородок, и в уголках его рта показалась насмешливая складка. — Вы перепачкались, Татьяна Алексеевна. Кажется, Вам всё же нужно преподать несколько уроков этикета.       Она посмотрела на него снизу вверх, всё ещё тяжело дыша, и в её взгляде дрогнуло что-то тягучее, ленивое, насыщенное. На губах, несмотря на кровь, мелькнула улыбка. — А Вы, Дмитрий Александрович, как всегда, чудесно выбираете минуты для нравоучений. Дайте мне спокойно доесть.       Он тихо хмыкнул, перевёл платок к её нижней губе и стёр ещё одну тёмную каплю. Их лица оказались совсем близко. На мгновение Дашкевич задержал взгляд на её губах, затем отстранился. — Должен признать, — произнёс он негромко, — вид у Вас сейчас весьма очаровательный. Хотя, боюсь, не для гостиной.       Татьяна коротко рассмеялась, сыто и хрипло, и этот смех ещё хранил в себе звериную ноту. — Зато, надеюсь, достаточно хорош для Кирсаново.       Он поднялся, протянул ей руку, и она приняла её, позволяя помочь ей встать. На подоле её платья темнели пятна, волосы окончательно растрепались, а на щеке ещё оставалась тонкая багровая полоска, до которой платок не дотянулся. Дашкевич бросил взгляд на окно, где за тьмой уже совсем сгущалась ночь, затем снова посмотрел на Татьяну и в голосе его прозвучала привычная, ровная уверенность. — Из-за позднего времени Вам не о чем беспокоиться. Мой экипаж отвезёт Вас в Ораниенбаум. Дорога займёт некоторое время, но до утра Вы успеете немного вздремнуть.       Татьяна поправила волосы. — Как Вы заботливы, граф. После такого ужина это почти трогательно.       Дашкевич слегка поклонился, пряча усмешку в уголках рта. — Я стараюсь не оставлять своих спутниц без надлежащего сопровождения. Тем более после того, как они съели человека у меня в доме.       И пока за окнами шевелилась тёмная ночь, а в воздухе ещё висел густой, тёплый запах крови, он подал ей платок вновь — уже чище, другой — и она взяла его, всё ещё глядя на него сытым взглядом.       Вечером, когда Филипп вернулся домой, стало ясно, что страх поселился в доме. Оказалось, что Константин ещё не пришёл, хотя час был уже поздний. Филипп сам не понял, как оказался у окна. Он стоял час, может два, уперевшись в холодную оконную раму. Вслушивался в каждый звук, ожидая ржание лошадей или стук колёс. Всякий раз у него под рёбрами коротко, зло стягивало.       Она посмотрел на часы, потом на тёмное стекло окна, за которым дрожали огни. «Ничего-ничего, он взрослый человек… вероятно, кутит с Володей, может, тот даже уговорил его заглянуть в «Башню» вновь… Сейчас появится». От этих мыслей не сделалось легче. Филипп так и остался у окна, пока внизу наконец не хлопнула дверца экипажа и в передней не послышался знакомый, быстрый, чуть небрежный шаг. Только тогда он отступил от окна, будто и не стоял там всё это время.       На Костином воротнике ещё лежал сырой холод улицы, волосы у висков чуть отсырели от тумана. Лицо было самое обычное, живое, с лёгкой, небрежной усталостью человека, который хорошо провёл вечер и не ждёт расплаты за каждое лишнее веселье. Филипп остановился перед ним слишком близко, будто хотел не то загородить дорогу, не то убедиться глазами, что перед ним и вправду брат. Пальцы у него сами собой сжались в кулак, потом разжались, и он спросил быстрее, чем следовало: — Где ты был?       Константин, ещё стягивая перчатку, поднял на него глаза с коротким недоумением. — У Володи, где же ещё. Потом заехали на Литейную. Ты меня что, ждал?       Филипп не ответил сразу. Он смотрел на него жадно, отмечая на ходу всё сразу: цел ли ворот, нет ли на виске ссадины, ровно ли идёт дыхание, не слишком ли бледны губы. От этого пристального молчания Константин уже заметно нахмурился и чуть отступил, высвобождая руку из рукава. — Да что с тобой? — спросил он уже без усмешки. — Что случилось?       Только тут Филипп словно очнулся. Плечи его опустились на самую малость, взгляд метнулся в сторону. Но его лице проступило то досадливое, почти злое смущение, которое бывает у человека, пойманного на чём-то слишком нелепом. — Ничего, — сказал он глуше. — Просто ты задержался.       Константин ещё секунду смотрел на него, потом мотнул головой, будто отгонял чужую странность, и уже легче, почти примирительно, хлопнул брата по плечу. — Господи, Филя. Я уж решил, что у нас кто-нибудь умер.       От этого слова у Филиппа что-то коротко, зло дёрнулось под рёбрами, но наружу не вышло ничего, кроме слишком поспешного кивка. Ему вдруг понадобилось немедленно перевести всё это во что-то обыкновенное, домашнее, безопасное. — Пойдём пить чай, — сказал он почти резко.       Константин глянул на него уже с привычной насмешкой, но спорить не стал. Они прошли в малую столовую. Всё там было до того мирным, до того правильно вечерним, что в первые несколько минут Филиппу и впрямь стало легче. Слуга подал свежий чай и сухари, за окном в темноте изредка скрипели ветви. Константин, уже окончательно отогревшись, говорил о какой-то пустяковой городской чепухе с оживлением, которое раньше всегда успокаивало его одним фактом своего существования. И именно тогда, среди этой нарочно мирной тишины, Константин резко закашлялся в кулак.       Филипп вскочил так стремительно, что ножка стула скрипнула по полу. Чашка в его руке качнулась, чай плеснул на блюдце. Сам он уже стоял над братом, бледный, с таким лицом, будто тот не кашлянул, а начал захлёбываться кровью. Константин, всё ещё откашливаясь, поднял на него глаза, сначала удивлённые, потом сердитые. Филипп схватил его за плечо и, не владея ни голосом, ни руками, заговорил сбивчиво, быстро: — Ты простыл? Горло? Когда это началось? У тебя жар был? Кашель был вчера? Почему ты ничего не сказал?       Константин выпрямился, отнял кулак от губ, раздражённо втянул воздух через нос. Затем вырвался из его пальцев. — Да Господи Боже, Филипп, я не болен, — сказал он уже почти сердито. — Я просто поперхнулся.       Он взял со стола салфетку, вытер губы, бросил её рядом с чашкой и посмотрел на брата в упор. — Ты что, совсем с ума сошёл?       Филипп не сразу сел обратно. Рука его ещё секунду висела в воздухе, потом он медленно убрал её, опустился на стул и уставился в свою чашку так, будто на дне могло найтись объяснение всему этому. Константин ещё покачал головой, пробормотал себе под нос: - Невероятно, — и потянулся за новым куском сахара уже нарочито спокойно.       В комнате после этого всё равно осталось что-то надломленное. Чай по-прежнему пах бергамотом, за дверью так же бесшумно двигались слуги, а Филипп уже не мог проглотить ни глотка без металлического привкуса прикушенного языка.       Ночью сон к нему так и не пришёл. Он лежал в темноте, потом садился, потом снова ложился, слушая, как дом оседает и потрескивает в тишине, как где-то далеко хлопает дверь, как на дворе переступает копытом лошадь. В памяти всё время вставал тот короткий, пустяковый кашель за чайным столом. Утром Филипп лежал на спине.       Когда дверь наконец тихо отворилась и в щель сперва проскользнул серый свет коридора, а потом уже Иван с подносом в руках, Филипп даже не шевельнулся. Только перевёл на него глаза. Этого было достаточно.       Иван, его лакей, остановился на пороге, оглядел его, потом прикрыл дверь ногой и хмыкнул. — Это что же, — сказал он негромко, проходя к столу и ставя поднос, — я, выходит, зря шёл изображать грозу и поднимать Вас из мёртвых?       Филипп, всё ещё лёжа, чуть повернул голову на подушке. Вид у него был усталый. — Не преувеличивай. Из мёртвых ты меня пока не поднимал.       Иван бросил на него быстрый взгляд через плечо, уже знакомый, слишком вольный для хорошего слуги и слишком привычный, чтобы кого-нибудь из них это ещё смущало. Он подошёл к окну, отдёрнул штору ровно настолько, чтобы в комнате стало светлее, но не до той степени, когда свет режет глаза, и только потом снова посмотрел на кровать. — Пока, — повторил он. — Но, если будете и дальше так спать, мне, пожалуй, придётся вернуться к старым обязанностям. Помните, как Вы в детстве норовили гулять во сне по дому? Я уж думал, сегодня застану Вас где-нибудь на лестнице.       На этот раз у Филиппа всё-таки дрогнул рот. Улыбка вышла короткая, усталая, но живая. — Это ты любишь вспоминать, не я. — Потому что я Вас тогда ловил, — невозмутимо отозвался Иван, беря с подноса чашку и протягивая ему.       Филипп приподнялся на локте, взял чашку. Он отпил немного, посмотрел в чай, потом сказал тише, без прежней колкости: — Я не спал.       Иван не стал делать вид, что удивлён. Он присел на край стула у кровати, опёрся локтями о колени и несколько секунд просто смотрел на него.       Филипп посмотрел на него поверх чашки молча, но уже без той ночной, беспомощной напряжённости. Потом кивнул, отставил чай и откинул одеяло. — Ладно, — сказал он. — Помоги мне не выглядеть так, будто я неделю пил.       Иван усмехнулся, взял со стула сюртук и шагнул к кровати. — Вот это уже задача по моим силам. Хотя, предупреждаю сразу, чудес я не творю. Выглядите Вы сегодня отвратно.       Филипп замер за дверью покоев брата. Внутри было тихо. Он стоял так несколько секунд, потом всё же постучал костяшками по двери. — Костя?       Из комнаты донеслось глухое, сонное: — Что ещё?       Филипп вошёл. Константин сидел на краю постели, ещё не до конца проснувшийся, с тяжёлым взглядом человека, которого подняли не по делу. Волосы у него были смяты, на щеке остался красный след от подушки, и именно эта живая, раздражённая небрежность вдруг показалась Филиппу почти драгоценной. — Как горло? — спросил он слишком быстро. — Ты больше не кашлял? Голова не тяжёлая? Ломоты нет?       Константин несколько секунд просто смотрел на него, потом медленно провёл ладонью по лицу и с сухим, злым изумлением выдохнул: — Филипп. Я вчера поперхнулся. Один раз. Чаем. Мне не шестьдесят и не девяносто. Я не разваливаюсь на части.       На это Филипп наконец опустил глаза и коротко кивнул. Сегодня ему всё равно нужно было ехать. Дашкевич ждал, Татьяна тоже, и поиски Рябиновой ведьмы не собирались останавливаться оттого, что его собственный ум начал работать против него. Он задержался на пороге ещё на мгновение, будто хотел что-то добавить, но вместо этого только поправил перчатку на запястье и тихо сказал: — Ладно. Я поеду. У меня дело.       Брат жив, здоров, дышит ровно. Пока — жив, пока — здоров, пока — дышит. И от этого «пока» утро казалось холоднее, чем было на самом деле.       Когда экипаж Дашкевича подали к дому Юрьевых, утро уже отлипло от серого рассвета, но город всё ещё выглядел непроснувшимся. Филипп вышел не сразу. Он задержался на крыльце на долю секунды дольше, чем следовало - обернулся назад, к двери, к окнам, к этому дому, где только что оставил брата живым, здоровым и всё же почему-то недостаточно надёжно защищённым от самой жизни.       Он наконец ступил на подножку, но в карете его встретил не обычный колючий холод Татьяниного взгляда. Сытая ночь ещё не сошла с неё до конца. В лице осталось что-то ленивое, приглушённое, как у хищницы, уже получившей своё и потому не желающей пока кусать без нужды. Она сидела в тёмном дорожном платье, в перчатках, без малейшего беспорядка во внешности. В самой посадке тела, в том, как она держала голову, как едва заметно улыбнулась ему при виде его напряжённого лица, было больше тепла, чем обычно. — Вы так выглядите, — сказала она негромко, когда он сел напротив, — будто мы везём Вас на казнь.       Филипп опустился на сиденье и только тогда понял, до какой степени выдал себя. Пальцы его ещё лежали на рукоятке дверцы, будто он был готов в любую минуту снова выскочить наружу. Он медленно убрал руку, взгляд скользнул мимо Татьяны, к окну, где уже поплыли назад сырые фасады его дома.       Дашкевич, сидевший рядом, не вмешался. Он лишь коротко поднял глаза от трости, которую вертел в пальцах. — Что случилось? — спросила Татьяна уже мягче, и в голосе её не было ни привычной насмешки, ни охотничьего любопытства.       Она просто смотрела на него внимательно, будто сытость и впрямь на время сняла с неё обычную жадную злость к чужим слабым местам.       Филипп повёл плечом, как будто хотел отделаться от вопроса одним движением, но не вышло. Он слишком плохо спал, слишком поспешно уехал, слишком долго вслушивался в Костино дыхание утром, чтобы теперь сыграть лёгкость. — Ничего особенного, — сказал он, но голос лег криво, без убедительности. — Я просто... беспокоюсь за Костю.       Татьяна не рассмеялась. Не прищурилась с тем ленивым ядом, которым обычно плевалась. Она лишь чуть склонила голову, и в глубине взгляда мелькнуло что-то почти человечное. На мгновение Филиппу даже стало от этого хуже, потому что чужая нежность, особенно редкая, бьёт сильнее грубости. — За Константина? — уточнила она, и тон её был таков, словно она не допрашивала, а нащупывала место, где можно не причинить лишней боли. — Он болен?       Филипп коротко качнул головой. Рука его легла на колено, пальцы тут же сжались на ткани брюк и так и остались лежать. — Нет. Не болен. Просто... — Он запнулся, зло сжал челюсть, будто сам уже ненавидел то, что собирается сказать. — Просто мне в последнее время всё время кажется, что с ним что-нибудь случится.       Филипп отвёл глаза. Экипаж качнуло на повороте, за окнами мелькнула церковная ограда, потом грязный сквер, потом вытянулся ряд домов потемнее и победнее, и к тому времени, когда они добрались до нужного адреса, молчание успело улечься между ними.       Дом, куда их привезли, стоял в стороне от шумных улиц, в переулке. Небольшой особняк, когда-то, вероятно, добротный, теперь выглядел так, будто годы выедали его изнутри: штукатурка местами отслоилась, каменные ступени крыльца были стёрты, железная решётка у палисадника держалась на одном упрямстве, а за мутноватыми стёклами не чувствовалось ни тепла, ни настоящей жизни. Их ждали. Лакей впустил их, и уже через минуту они вошли в кабинет.       Хозяин поднялся им навстречу не сразу. Он казался человеком лет пятидесяти, суховатым, тщательно одетым. Стоило присмотреться, как становилось видно: правая сторона его лица была чуть грубее левой, подбородок словно когда-то неправильно сросся, а кисть, лежавшая на полированном дереве стола, была спрятана наполовину не просто так — два пальца там явно были сращены у основания. Он заметил, куда именно скользнул взгляд Татьяны, и тут же убрал руку с почти раздражённой поспешностью. — Павел Демьянович Ланской, — представил его Дашкевич, не тратя времени на излишки светской учтивости. — Надеюсь, Вы понимаете, что мы приехали не ради пустой беседы.       Ланской едва заметно поморщился, как если бы даже само это «понимаете» уже было давлением. Он жестом указал им на стулья. Татьяна села первой, не спуская с него глаз. Филипп занял место чуть сбоку. Дашкевич остался стоять ещё несколько секунд. — Князь Львов-Меран отзывался о Вас как о человеке благоразумном, — произнёс Ланской наконец.       Голос у него был тихий, но неприятно скребущий. — Поэтому я и согласился принять Вас. Впрочем, уже начинаю сомневаться, не зря ли.       Дашкевич сел только теперь. Снял перчатку, положил её на колено и ответил так ровно, что сама эта ровность прозвучала резче угрозы: — Сомневаться Вы вправе сколько угодно. Но время у нас ограничено. Вы искали Рябиновую ведьму. И нашли.       Ланской не вздрогнул, не отвёл глаз, но в лице его что-то напряглось. Он потянулся к портсигару, открыл, закрыл, так и не вынув папиросу. Этот пустой жест сразу сказал больше, чем если бы он начал оправдываться. — Наш род давно не в ладах с милостью Божией, — проговорил он после паузы. — У нас... рождались дети. Мне ещё повезло... Он продемонстрировал руку со сросшимися пальцами. - ... другим ещё меньше: один родился без свода черепа, с головой, которую и головой назвать было страшно. У другого посреди лица сидел один-единственный глаз, а над ним торчал мясистый отросток вместо носа. Девочка вышла с сросшимися ногами, будто нижнюю половину тела забыли разделить. У младенца на затылке болтался тугой багровый мешок, где под тонкой оболочкой угадывалось что-то живое. Прабабка говорила, что это кровь прокисла. Дед — что Бог карает за старый грех. Отец молчал. - Вы не упырь? - уточнил Дашкевич. - У упырей дети всегда здоровые, если рождаются упырями, а не людьми.       Бывало, что у упырей рождались люди. Редко, почти никогда, если оба родителя были упырями. Но такое случалось, если мать была человеком - не все спешили обращать своих жен. - Нет. Мне дали допуск к знаниям, и всё.       Такие случаи не были редкостью: Дружине были нужны и люди, чтобы она функционировала. Те, кто будут делать грязную работу, кто будет обеспечивать человеческие жертвы, помогать менять документы и инсценировать смерти для переезда. Если обращать каждого, кто может помочь - очень скоро в империи не останется человечины, чтобы есть.       Татьяна сидела очень тихо. Она не сводила с Ланского взгляда, а тот, заговорив, уже не мог остановиться совсем, хотя и продолжал петлять, недоговаривать, обкусывать фразы. — Мне посоветовали её, — сказал он глуше. — Не по имени, разумеется. Таких не называют прямо. Сказали только: если уж решитесь, не вздумайте потом жаловаться на цену. И вот тут, господа, слухи не солгали. Платить придётся не только деньгами. Деньги — это, право, самая безобидная часть.       Он замолчал и отвернулся к окну. Дашкевич не дал паузе укорениться: — Что именно она взяла? — спросил он.       Ланской чуть повёл плечом. Вопрос явно ударил туда, куда и должен был. — Довольно, что цена была высока, — ответил он. — И что, когда берёшься иметь дело с такими женщинами, очень быстро понимаешь: они торгуют не услугами, а чужой бедой. Чем больше в человеке страха, тем покладистее у него кошелёк, совесть и всё остальное.       Филипп подался вперёд первым. До этой минуты он молчал, слушая с тем напряжённым вниманием, которое в последнее время делало его старше и суше лицом. Но тут он не выдержал: — Значит, она помогла?       Ланской перевёл взгляд на него. В этом взгляде мелькнуло что-то почти усталое, даже жалкое, и тут же спряталось. — Помогла? — переспросил он тихо. — Смотря что считать помощью, князь. Чтобы в семье перестали рождаться изуродованные дети, готов стерпеть многое. Когда я узнал, что жена беременна... В общем-то, я был согласен на всё.       Татьяна отвела взгляд на секунду. Сытая мягкость в ней всё ещё держалась, но теперь под нею уже проступала собственная старая рана. — Нам нужны не Ваши философии, Павел Демьянович, — сказала она ровно. — Нам нужно место.       Ланской сухо усмехнулся, и усмешка вышла треснутой, почти больной. — Вы полагаете, Рябиновая ведьма держит вывеску на двери? Она не любит, когда к ней шастают. И, признаться, я не уверен, что она обрадуется, если я начну раздавать её убежище направо и налево.       Дашкевич чуть наклонился вперёд. В лице его не появилось ни малейшего нетерпения, но голос сел ниже. — Во-первых, не направо и налево, а нам. Во-вторых, Ваше мнение о её удовольствии меня не занимает. Назовите адрес.       Ланской посмотрел на него долго. Потом опустил взгляд к своим рукам и очень медленно переплёл пальцы, будто именно они и должны были сейчас решить, сколько стоит чужое отчаяние. — Деньги, — сказал он наконец. — Если Вам угодно получить от меня это место — придётся платить. И немало.       Татьяна едва заметно втянула воздух через нос. Она уже поняла, к чему идёт разговор, и от одного этого по позвоночнику прошёл тот знакомый, липкий холод, который не имел ничего общего с мистикой. Деньги. Опять деньги. — Сколько? — спросил Дашкевич.       Ланской поднял глаза. Вид у него был почти безразличный, и именно это бесило сильнее всего.        — Пять тысяч рублей.       Татьяна не шелохнулась. Пять тысяч. После уже потраченной тысячи это было не просто много — это было целое состояние. У неё, например, это было почти всё, что у неё вообще имелось. Она сидела прямо, с тем ледяным спокойствием лица, которое у неё появлялось как раз тогда, когда внутри хотелось выть. Дашкевич, не оборачиваясь, и без того понял всё. Он слишком хорошо знал цену её молчания. — Вы рехнулись, — произнёс он тихо.       Ланской пожал плечом. Не нагло, не весело, просто с усталой деловитостью человека, давно решившего, что чужая нужда и есть самый надёжный товар. — Возможно. Но не настолько, чтобы продавать такую вещь дёшево. Вы пришли за ведьмой. И, полагаю, не из праздного любопытства. Если она Вам так нужна, Вы заплатите.       Татьяна перевела взгляд на Дашкевича. Ей не нужно было ни слов, ни объяснений, чтобы понять: выбора у него и впрямь почти не было. Он сидел неподвижно, только большой палец медленно провёл по косточке указательного, как делал всегда, когда сдерживал в себе желание ударить. Сухая складка у его рта стала жёстче. — Пять тысяч за листок бумаги, — сказал он наконец. — Вы слишком высоко цените собственную осведомлённость.       Ланской на это даже не обиделся. Он лишь наклонился к столу, вытащил из ящика чистый лист и перо, положил их перед собой, но не коснулся. — А Вы, граф, слишком хорошо знаете, что такие листки иногда стоят очень дорого.       Вот тут Татьяна всё же отвела взгляд. Не потому что не хотела видеть Дашкевича, а потому что смотреть на него в эту секунду было почти невыносимо. Она уже ясно видела, как эти деньги уходят к этому сухому, трусливому человеку, который даже произнести имя ведьмы до конца боится. Ей хотелось рявкнуть, что он вымогатель, трус и мразь. Хотелось встать, подойти и вогнать ему перо в ладонь между сросшимися пальцами. Хотелось хотя бы, по меньшей мере, напомнить, что они не обязаны церемониться. Но рядом сидел Филипп, впереди маячила ведьма, а время, как назло, было именно тем, что сейчас стоило дороже всего.       Дашкевич медленно поднялся. Подошёл к камину, постоял к ним спиной, глядя на решётку, за которой догорали угли. Когда он обернулся, лицо его было уже привычно сухим, собранным, и только тот, кто знал его слишком давно, мог бы уловить, до какой степени это спокойствие выточено из злости. — Хорошо, — сказал он. — Вы получите свои пять тысяч.       Ланской кивнул и только теперь взял перо. Тишина в кабинете стала такой плотной, что слышно было, как скребёт металл пера о чернильницу, как в камине тихо оседает прогоревшее полено, как у Филиппа слишком медленно выдыхает носом воздух. Татьяна сидела, не двигаясь, и лишь под вуалью ресниц следила за рукой Ланского. Та двигалась аккуратно, почти бережно, будто он и вправду писал не адрес в глушь, а отпущение грехов. Он вывел название деревни, потом волость, потом ещё несколько ориентиров — рябиновый овраг, старую мельницу, кладбищенскую дорогу. Закончив, он промокнул чернила, сложил лист пополам и протянул его Дашкевичу. — Вот, — произнёс он тихо.       Дашкевич взял бумагу двумя пальцами. — На этом, надеюсь, мы и закончим.       Они поднялись. Стулья чуть скрипнули по полу. Филипп двинулся к двери первым, Татьяна — за ним, и только на пороге, уже не глядя на хозяина, позволила себе едва заметно стиснуть зубы. Пять тысяч. Ей казалось, она слышит эту сумму даже в звуке собственных шагов по паркету. А в карете, когда дверца наконец захлопнулась за ними и дом Ланского остался снаружи, она ещё несколько секунд смотрела прямо перед собой, на дрожащий свет за окном, и лишь потом очень тихо, почти шёпотом: — Дмитрий Александрович, надеюсь, эта ведьма и правда снимет проклятие.
132 Нравится 139 Отзывы 69 В сборник