Глава 25: «Рябиновая ведьма», часть 1
18 апреля 2026 г., 20:00
Примечания:
если честно, с первым появлением рябиновой ведьмы у меня в голове сразу завёлся очень опасный вопрос: а не нужен ли ей отдельный маленький спин-офф? такой, главы на три. мрачный, лесной, злой, с её собственной историей и всем тем, что обычно остаётся за краем основного сюжета. пока это ещё не обещание, а скорее мысль, которая ходит кругами и делает вид, что она случайная. но если вам такое интересно, можете как-нибудь ненавязчиво дать мне это понять. я, разумеется, восприимчива к комментариям, лайкам и коллективному подстрекательству
Горчакова собиралась ехать с ними. Она уже успела велеть Дуняше собирать вещи, объявила об этом Филиппу тем своим тоном, который обычно означал, что спорить поздно и все решения приняты, но свалилось новое дело в Дружине. Какой-то свежий труп, чьи-то показания, срочная бумажная мерзость, от которой нельзя было отвертеться без прямого конфликта с начальством повыше Дашкевича. В итоге она осталась в Петербурге, а Дашкевич, выслушав её последнюю, раздражённо-сладкую тираду, только велел не ломать без него полгорода и уехал с Филиппом вдвоём.
Сначала они взяли билеты на ночной поезд до уездного города Луги. Оттуда, не задерживаясь, наняли на станции экипаж до деревни. Извозчик сперва ломался, прикидывал дорогу и не мог даже вспомнить деревню, куда они хотели ехать. Очень долго пришлось разбирать записку Ланского со всеми ориентирами. Счёт за поездку им выставили немаленький, а Дашкевич затем пообещал сверху ещё сумму за целый день ожидания там — они надеялись провести у ведьмы лишь день, а затем вернуться назад. Ехать нужно было немедленно, пока свет раннего утра ещё не успел истончиться к вечеру.
Октябрь стоял сухой, колкий, уже вполне холодный, но ещё не мёртвый. Дорога тянулась серой лентой между полями, где трава полегла и потемнела. Края леса горели ржавым, медным, золотым и багряным. Под колёсами чавкала разбитая колея, на лужах схватывался тонкий хрупкий ледок. Экипаж покачивался, полог тихо бился от ветра, и в этом однообразном ритме было что-то убаюкивающее, почти доверительное.
Дашкевич сидел напротив, кутаясь в шинель, и держал флягу, будто в ней был не алкоголь, а самая нужная вещь в этой поездке. Он отхлебнул без всякого удовольствия на лице, и протянул её Филиппу. Тот принял и сделал глоток щедрее, чем подсказывал рассудок. Горло сразу обожгло, под языком стало терпко, на секунду пришлось зажмуриться. Потом тепло разошлось по груди быстро.
— Если ведьма не придумает нам в придачу ещё одно проклятие, — сказал Филипп, возвращая флягу и глядя мимо Дашкевича в окно, где за стеклом мелькала ржавая листва, — я сочту поездку удачной.
Дашкевич хмыкнул так тихо, что это можно было бы принять и за кашель, если бы не уголок рта, дрогнувший в улыбке.
Они замолчали ненадолго. Лес редел, потом снова сгущался, изредка попадались покосившиеся кресты у обочины, одинокие избы. Филипп первым нарушил тишину, но голос у него теперь стал ниже и тише, без прежней лёгкой бравады:
— Скажите честно, Дмитрий Александрович, — произнёс он, глядя не на Дашкевича, а на стекло, по которому медленно ползли редкие капли от сырого тумана, — Вы ведь не верите, что она действительно снимет проклятие.
Дашкевич не ответил сразу. Он чуть опустил веки. Потом снова вынул флягу, сделал глоток медленнее прежнего, будто давая себе время решить, насколько честный ответ дать.
— Я верю, что стоит попытаться. В результат, по правде, уже не очень.
Филипп кивнул, принимая эту правду без протеста. Рука его легла на колено, пальцы несколько раз сжались и разжались на ткани брюк, будто он удерживал внутри что-то более неловкое, чем простой страх неудачи.
— Значит, мы едем за попыткой, — сказал он спустя несколько секунд. — Что ж. Для рода Юрьевых это, пожалуй, уже прогресс.
На этот раз Дашкевич всё-таки позволил себе короткий смешок. В нём не было веселья в чистом виде, но была то редкое тепло, которое проступало в нём вопреки всему рядом с Филиппом.
— Вот видите, — заметил он, — Вы уже научились формулировать ожидания так, чтобы потом было не слишком больно разочаровываться. Горчакова бы Вами гордилась.
Филипп вскинул на него глаза, и в лице у него наконец мелькнуло что-то мальчишеское.
— Она бы ворчала, что я заранее готовлю себя к поражению.
— И была бы права, — ровно отозвался Дашкевич. — Но иногда действительно лучше быть готовым к поражению.
Экипаж покатился дальше. Ирония между ними уже давно была не защитой, а привычным способом говорить о вещах, которые причиняли боль. Сейчас, в этом качающемся экипаже, у них было главное: движение вперёд и возможность пока ещё смеяться над тем, что позже, возможно, уже не покажется смешным вовсе.
Филипп сидел, поджав ноги, как мог, и кутался в плащ с упрямством человека, который не собирался признавать, что мёрзнет, хотя уже мёрз по-настоящему. Дашкевич держался ровнее, привычно собранный, но шинель подтянул выше и воротник поднял так, что это было почти признанием.
— Вы хоть помните, которая это ведьма по счёту?
Дашкевич, не меняя позы, чуть повернул к нему голову. Взгляд его скользнул по лицу Филиппа.
— Помню.
Филипп, всё ещё кутаясь в плащ и пряча подбородок в воротник, помедлил, будто надеялся вытащить из него что-то большее одним только упрямством.
— И?
Дашкевич едва заметно шевельнул плечом, словно сама постановка вопроса уже казалась ему лишней.
— Вы сейчас хотите, чтобы я произнёс число вслух и мы оба расстроились?
Филипп криво усмехнулся, протянул руку к фляге и покачал её на ладони, ощущая сквозь металл обещанное спиртным тепло.
— Я хочу, чтобы мне стало легче.
— Тогда пейте, а не считайте.
Филипп послушно отпил, поморщился и вернул флягу. Несколько секунд он молчал, прислушиваясь к колёсам. Дашкевич не спешил говорить: он вообще умел молчать вовремя и не лез со словами туда, где тишина работала лучше. Филипп первым сдался, потому что молчание становилось слишком красноречивым.
— Скажите, Дмитрий Александрович… Вы ведь понимаете, что, если эта окажется такой же, как предыдущие, я начну Вас подозревать.
— В чём именно?
Филипп поёрзал на сиденье, запахнул плащ ещё плотнее и сказал почти лениво:
— Что Вы таскаете меня по ведьмам не ради дела, а просто потому, что полюбили моё общество.
На это у Дашкевича чуть дрогнул уголок рта.
— Не стану скрывать, Ваша компания мне по душе. Особенно, когда Горчакова не визжит рядом.
Филипп хмыкнул. Ему и впрямь было легче, когда тот говорил так: без утешений, без красивых формулировок.
— Вы заметили, — сказал Филипп спустя минуту, проводя пальцем по краю сиденья, — что у всех этих ведьм одинаковый взгляд?
— Вам кажется.
Филипп фыркнул и, чуть выпрямившись, одёрнул плащ на коленях так, словно хотел тем самым вернуть себе хоть какое-то достоинство.
Фургон снова подпрыгнул, деревянный пол дрогнул под ногами. Филипп, не удержавшись, схватился за край сиденья. Плечо его ударилось о борт, плащ сполз, и холод тут же пролез под ткань с тем неприятным проворством, какое бывает только у настоящего октября.
— Что ещё мы можем сделать, чтобы стало теплее?
— Можно выйти и идти пешком.
Филипп, всё ещё держась за борт, вскинул на него глаза с усталым, но уже привычным недоверием.
— Благодарю. Сразу чувствую заботу.
— Вы же хотели, чтобы было теплее, — отозвался Дашкевич, даже не меняя тона. — Пешком согреетесь.
Филипп коротко рассмеялся, уткнулся подбородком в воротник и вытянул руку к фляге почти с детской настойчивостью человека, который сам знает, что просит лишнего, но всё равно просит.
— Ещё глоток.
Дашкевич посмотрел на него долго, почти с неодобрением.
— Вы достаточно выпили. У этой ведьмы нам нужна бдительность.
— Я замёрз.
Пальцы Дашкевича на мгновение задержались на горлышке, словно он всерьёз обдумывал, не отказать ли ему хотя бы ради воспитательного эффекта, но потом всё-таки протянул флягу.
— Один глоток.
Это прозвучало как привычная уступка человеку, которого он, как ни крути, уже давно привык считать своим. Филипп отпил аккуратнее и вернул флягу почти сразу.
К деревне они подъехали уже в таком тумане, что дорога сперва начала расплываться по краям, потом вовсе исчезла. Влажная белёсая мгла стояла стеной, и редкие избы проступали из неё так внезапно, будто не были построены, а выныривали прямо из сырого воздуха. Лошади пошли тише, настороженно фыркая в эту молочную пустоту. В какой-то момент сквозь туман навстречу им начали вырастать фигуры: сперва одна, потом вторая, потом ещё несколько. У всех, до единого, волосы были не просто рыжие, а медные, морковные, огненные в этом бесцветном мареве. От этого однообразия делалось неуютно.
— Вы это тоже видите? — тихо спросил Филипп.
Он не отрывал взгляда от женщины, прошедшей совсем близко к колесу. Из-под её платка выбился такой яркий рыжий локон, что он почти светился в тумане.
Дашкевич, щурясь в сырую белизну, коротко кивнул и сухо ответил:
— Вижу. Кажется, мы приехали, куда надо.
Фургон остановился у дома, который снаружи почти ничем не отличался от остальных. За покосившимся забором ещё держались последние клочья октября: мокрые, рыжие листья липли к земле, несколько жёлтых берёзовых ветвей дрожали у самого окна.
Филипп поднялся на крыльцо первым, кутаясь в плащ и пытаясь держать осанку так, словно не мёрз и не трясся по колеям с самого утра. Дашкевич поднялся следом, спокойный, но внимательный, как человек, который привык замечать мелочи. В тумане у двери стояла деревянная кадка. Вода в ней была тёмная, как крепкий чай, и на поверхности плавало что-то похожее на пепел и мелкую кору. Филипп задержал взгляд на секунду, потом сделал вид, что ничего не увидел, и только воротник поднял выше, прячась от сырого холода.
— Если сейчас она снова попросит моей крови, — тихо сказал он, и губы у него скривились так, будто он уже заранее ненавидел предстоящее унижение, — я начну ненавидеть не проклятие, а Вас, что привезли меня сюда.
Дашкевич остановился у него за плечом, коротко глянул на дверь и только потом перевёл взгляд на затылок Филиппа.
— Придётся потерпеть.
Филипп постучал. Стук вышел странно глухим, будто дерево было сырым изнутри и давно привыкло глотать чужие прикосновения без отдачи. Почти сразу из-за двери раздался голос, ленивый, спокойный, с насмешливой ноткой:
— Да-да. Не ломайте дверь.
Дверь открылась сама, без скрипа. Тёплый воздух ударил в лицо неожиданно густо: печь топили, но запах был не уютный, а слишком сладкий, пряный.
Она стояла в проёме и улыбалась так, будто ждала их к ужину. Перед ним оказалось её лицо — точное, до невозможности точное. Те же скулы, тот же разрез глаз, тот же рот. Если бы не волосы — ярко-рыжие, почти медные, как мокрые октябрьские листья на ветру, Филипп решил бы, что перед ним сама Татьяна.
У Филиппа на секунду сбилось всё разом: дыхание, мысль, даже простое ощущение собственного тела в пространстве. Ему почудилось, что фургон, дорога, деревня, туман — всё это только длинный, мерзкий сон, а не реальность. Он смотрел на ведьму и чувствовал, как внутри поднимается почти суеверный ужас.
Она посмотрела на них обоих и чуть шире улыбнулась, явно наслаждаясь не встречей, а произведённым впечатлением.
— Ну здравствуйте, — сказала она. — Зачем пришли?
Ланской уверял, что ведьма не жалует чужаков. Но женщина, открывшая им дверь, никак не походила на ту, кого потревожили. В ней не было ни настороженности, ни скрытого раздражения, ни той холодной сдержанности, с какой обычно встречают незваных людей. Напротив — казалось, она ждала их давно и теперь принимала не случайных путников, а именно тех гостей, которые наконец добрались до неё после слишком долгой дороги.
Филипп открыл рот, но первые слова почему-то застряли. Он сам почувствовал эту нелепую паузу, и злость тут же неприятно дёрнула. Дашкевич, напротив, не дал паузе разрастись до неловкости и шагнул вперёд.
— Здравствуйте. Мы по делу, — сказал он.
Она чуть склонила голову, и рыжая прядь скользнула к щеке.
— Да что Вы. А я думала, вы просто устали кататься и решили заглянуть туда, где тепло. Вы, — сказала она, обращаясь к Дашкевичу, — заходите первым. Вы мне нравитесь.
Дашкевич посмотрел на неё ровно, без тени мужской самодовольной усмешки.
— Мне всё равно, кто вам нравится.
Она засмеялась беззвучно, только глазами, и чуть отступила в сторону, не освобождая проход до конца, будто ей нравилось вынуждать их входить через её настроение.
— Врёте. Вам всегда не всё равно. Просто Вы привыкли делать лицо.
Она наконец отступила вглубь дома и жестом пригласила войти, будто это был не деревенский дом, а салон. Внутри было странно: чисто, тепло, но не бедно.
— Сапоги снимайте, — сказала ведьма через плечо. — Пол мне не топчите.
Оказавшись внутри, Филипп почти сразу повернул голову к Дашкевичу с жадной надеждой. Ему нужно было убедиться, что это не с ним одним сейчас сыграли дурную шутку, что Дашкевич видит тоже самое. Но тот стоял так, будто перед ним была просто женщина в дверях, не более. Лицо его осталось почти скучающим. Казалось, он вовсе не видел в ней того, что видел Филипп: не замечал, что перед ними стоит не просто похожая женщина, а точная копия Татьяны.
Филипп снял сапоги с демонстративной аккуратностью, будто это был дипломатический акт, а не деревенское требование. Потом выпрямился и встряхнул плащ так, словно возвращал себе остатки достоинства.
— Вы нас впустили. Теперь можно без представления спектакля?
Она подошла ближе. Сначала она посмотрела на Филиппа не спеша, с ленивым, откровенно женским любопытством. Взгляд ощущался как прикосновение: задержался на губах, на линии скулы. Потом с той же чуть дразнящей улыбкой перевела взгляд на Дашкевича.
— Можно, — сказала она.
Филипп приподнял бровь, стараясь вернуть себе обычную холодную колкость, но дыхание после дороги, холода и этого дома всё ещё шло чуть неровно.
— Вы всегда так встречаете гостей?
Она отошла к столу, достала из буфета кружки, подняла одну на свет, проверяя чистоту, и ответила уже через плечо:
— Только с теми, кто пришёл за колдовством. Остальным я просто наливаю чай.
Филипп, воспользовавшись тем, что она отвернулась, на секунду скривился, как будто ему под нос подсунули чей-то ночной горшок.
— Тогда налейте чай.
Она повернулась, прошла к столу и поставила три кружки, как будто расставляя шахматные фигурки на доске.
— Садитесь, — сказала она.
Филипп сел первым. Дашкевич сел напротив. Она же, рыжая копия чужой красоты, устроилась боком, так, чтобы видеть обоих сразу.
— Ну что, — сказала ведьма, лениво крутя ложку. — Расскажете мне про проклятие. Или будем делать вид, что вы пришли ко мне из любопытства?
Филипп сидел за столом, всё ещё не до конца отогревшись после дороги. Пальцы его, обхватившие кружку, долго не разжимались.
Рыжие волосы ведьмы падали ей на плечо густой, почти медной волной. В полутьме, среди тёплого света и сушёных трав, это лицо — лицо Татьяны — не давало Филиппу ни секунды покоя.
— Мы выяснили немного, — сказал он, и на слове «мы» коротко глянул на Дашкевича. — Один из наших предков убил своего крепостного. А тот оказался сыном ведьмы. Она… — он запнулся, и глиняный край кружки тихо скрипнул под ногтем, — она так убивалась по нему, что не прокляла весь род. Чтобы до скончания времён семья мучилась и каждое поколение на собственной шкуре узнавало, каково это — хоронить детей.
Ведьма слушала не перебивая. Только в какой-то момент подалась ближе, подперев подбородок ладонью, и кончик её пальца почти лениво скользнул по тыльной стороне его кисти. Филипп дёрнул руку. В этом было что-то почти оскорбительное: фальшивая Татьяна, касалась его слишком охотно, будто имела на это право.
Затем она повернула голову к Дашкевичу. С видом невинного любопытства она коснулась пальцами края его рукава, и у Филиппа внутри неприятно, горячо свело. Он видел перед собой чужую женщину, а тело реагировало так, будто Татьяна, настоящая Татьяна, вдруг вздумала кокетничать с Дашкевичем прямо у него на глазах.
Дашкевич сидел, будто ничего необычного не происходило. Он резко выдернул руку из её хватки и чуть оскорбился. Филипп уловил, как ведьма улыбается в ответ, будто отказ Дашкевича только сильнее распалил её интерес.
— Хорошее проклятие, — произнесла она наконец, и голос у неё был мягок, почти ленив, как у женщины, которой поднесли редкое вино. — Крепкое. Такие вещи и правда держатся веками. Не всякая ведьма, даже если она мать, умеет так. Видно, любила.
Ведьма вдруг поднялась, прошла к полке, сняла оттуда жестяную коробочку, из которой вынула тонкую иглу. Вернувшись к столу, она остановилась прямо перед Филиппом и протянула руку.
— Дайте.
От волнения он не понял сразу, хоть с ним и проделывали это уже не раз.
— Что?
— Руку, милый. Не сердце же. Пока.
Филипп, помедлив, всё-таки протянул ладонь. Ему не хотелось, чтобы она к нему прикасалась, и именно поэтому он заставил себя не отдёрнуться. Игла вошла в подушечку пальца быстро, почти без боли, только короткий жгучий укол — и тут же выступила тёмная, тяжёлая капля крови. Он ждал, что ведьма слижет иглу — как делали другие. Вместо этого её губы сомкнулись на его пальце — медленно, обволакивающе, влажно, словно она брала в рот не палец, а нечто куда более интимное. Язык скользнул по подушечке, по проколу, втянул выступившую кровь не торопясь, точно пробовала редкое вино.
Филиппа передёрнуло. Это длилось секунду, не больше, но ему показалось — вечность. И, как назло, именно в этот момент он поймал взгляд Дашкевича. Тот сидел неподвижно, чуть сощурившись, и смотрел на них — на ведьму, на палец Филиппа у её губ — с сухой, ледяной внимательностью. Ни тени смущения, ни дрожи. Только спокойное, почти хирургическое наблюдение.
Ведьма отпустила его руку, провела языком по губе, словно пробовала послевкусие рассказанной им беды, и вернулась на своё место уже без всякой спешки.
— Да, — сказала она. — Это оно — сильное, старое и живое.
Филипп вытер палец о платок слишком быстро и слишком тщательно, будто хотел стереть не кровь, а само прикосновение.
— Живое?
Ведьма кивнула, устроившись на стуле удобнее. Теперь в её лице проступило что-то почти деловое. Даже кокетство, казалось, отошло чуть дальше.
— В отличие от многих моих сестёр по ремеслу, я не считаю проклятие красивым словом для несчастья. Оно и правда живое. Не в том смысле, в каком живы вы или я…
Она мельком посмотрела на Дашкевича, и взгляд её опять задержался на нём чуть дольше, чем следовало бы.
—… а в том, в каком живёт всякая тварь, которая умеет жрать. Проклятие садится в кровь, как нахлебник. Сидит, пьёт, ждёт, пока род снова произведёт на свет то, чем можно напитаться.
Последние слова она произнесла уже глядя на Филиппа. Он почувствовал, как из него отходит тепло. Ему почудилось, что всё его тело набито этим: будто под кожей, между рёбрами, в животе, в самой крови копошится целый выводок мелких, холодных, жадных тварей. Каждая шевелится сама по себе, трётся, ползёт, устраивается глубже, ищет, к чему присосаться. Его передёрнуло. Захотелось вцепиться себе в грудь, распороть рубашку, содрать с себя кожу до мяса, только бы не чувствовать этого мерзкого внутреннего движения, этой чужой, кишащей жизни, которая, казалось, всегда сидела в нём и только теперь выдала себя.
— То есть… — он запнулся и провёл ладонью по груди, сам не замечая этого движения, будто хотел проверить, не шевелится ли нечто под кожей, — Вы хотите сказать, что оно как… паразит?
Ведьма рассмеялась, но не зло; просто его слово оказалось достаточно точным, чтобы ей понравиться.
— Да. Паразит. Нахлебник. Подселённая дрянь. Называйте как хотите. Суть одна: оно питается вашим родом и не уйдёт само.
Филипп побледнел ещё сильнее. Дашкевич, увидев это, наконец подался чуть вперёд, положив ладонь на край стола рядом с ним. Он не вмешивался телесно, но обозначил своё присутствие рядом.
— Допустим, — сказал Дашкевич. — И что, по-вашему, значит «получит своё»?
Ведьма повернула к нему лицо сразу, слишком быстро, слишком охотно, будто ждала именно этого вопроса из его рта. И снова — Филипп заметил это прежде, чем успел не заметить.
— Это значит, — произнесла она уже медленнее, — что проклятие можно выплатить заранее. Не один ребёнок в поколении. Не медленная, тупая жатва через века. Одна жизнь — вместо поколения.
Слова легли на стол тяжело. Филипп даже не сразу понял их смысл, а когда понял, то спина у него сама выпрямилась, как от удара.
— Что это значит?
Ведьма сложила пальцы домиком и посмотрела на него без улыбки.
— Это значит, что до сих пор ваш род платил жизнями детей, не осознавая выбора. А я говорю о выборе осознанном. Род может сам отдать одну жизнь, чтобы проклятие больше не трогало детей вообще.
Филипп смотрел на неё молча. Потом губы у него дрогнули, и вопрос вышел сухо, почти грубо:
— Вы имеете в виду убийство?
Она не смягчила ни слова.
— Да.
В комнате опять стало тихо. Только полено в печи обвалилось, и искры внутри железной пасти вспыхнули, как чьи-то хищные глаза. Ведьма между тем говорила всё тем же спокойным голосом:
— Нужно убить другого, кто проклят тем же проклятием. Через ритуал. Похоже на жертвоприношение, только жертву приносите не мне и не древнему Богу. Самому проклятию. Кормите его досыта один раз, чтобы оно отвязалось.
Филипп отшатнулся бы, если бы не сидел уже слишком прямо и слишком неподвижно. Дашкевич же просто сказал, не меняя лица:
— Нет.
Ведьма перевела взгляд на него.
— Я ещё не договорила.
— Это не имеет значения, — сухо сказал Дашкевич. — Этот способ нам не подходит.
Филипп, наконец, тоже нашёл голос:
— Да. Нет. Это… — он запнулся, провёл ладонью по губам и договорил уже тише, — это нам не подходит.
Ведьма чуть пожала плечом, словно и не ждала другого, и на мгновение снова стала почти той ленивой хозяйкой вечера, с которой они столкнулись на пороге.
— Хорошо. Тогда есть альтернатива. Вы можете не кормить проклятие жертвой из своего рода, а перевести его дальше. Через небольшой ритуал. На другой род, который вы знаете.
Филипп уставился на неё так, будто не понял. Или понял слишком быстро.
— То есть заразить им кого-то другого?
— Да, — кивнула она. — И смотреть, как оно начинает жить там.
Она говорила спокойно, а потом, словно между прочим, добавила:
— Ваш двоюродный брат подойдёт. Он ведь родня не по проклятому роду.
Имя она не назвала — не понадобилось. Филипп уже и так всё понял. Володя встал перед ним с мучительной ясностью: живой, безалаберный, смешной. У Филиппа даже не побелело лицо в первый миг — наоборот, кровь сначала ударила в виски, а потом разом ушла, и от этого пальцы у него озябли.
— Нет, — сказал он.
Ведьма смотрела на него внимательно, почти мягко.
— Любой не подойдёт. Нужен род, который ещё может плодиться. И нужен человек, достаточно близкий к Вам, чтобы Вы не спрятались от последствий, чтобы видели, чтобы знали, что именно Вы выбрали.
Филипп сглотнул. Каким-то краем зрения он видел, что ведьма, говоря это, снова будто невзначай положила ладонь на спинку стула Дашкевича. От этого сочетание — Володя в голове, её пальцы у Дашкевича, Татьянино лицо на чужом теле — делалось уже просто невыносимым.
— Есть ещё способы? — спросил он хрипло.
Ведьма покачала головой.
— Вы всегда можете принести себя в жертву сами. Добровольно. По сути это первый способ, только без чужих рук.
Филипп поднял на неё глаза. Взгляд у него был уже не злой, а загнанный — как будто его заставили смотреть сразу в три могилы и выбрать, в какую лечь самому.
— Мне надо подумать.
Ведьма кивнула сразу. Она будто и не ждала, что он примет решение сразу.
— Конечно. Потому что все три пути слишком сложные.
Филипп закрыл глаза на секунду. Всего на секунду. Потом открыл и посмотрел на Дашкевича.
— Если я это сделаю…
— Вы будете жить, — подтвердила ведьма. — Ваш брат будет жить. Ваши и его дети будут жить, и внуки. Но Вы будете знать, что где-то дети будут умирать вместо ваших.
Филипп медленно перевёл взгляд обратно на ведьму, потом снова на Дашкевича. Горло у него дёрнулось.
— Нужно согласие того, на кого я буду перекладывать?
— Нет. Тот род, что будет платить за вас, никогда не узнает. Будет думать, что дети слабы здоровьем, несчастный случай…
Ведьма вдруг по-девичьи хихикнула и, не спрашивая дозволения, придвинулась к Дашкевичу ближе. Плечом скользнула по его рукаву, ладонью легко, как бы невзначай, легла ему на грудь, задержалась там. Потом так же быстро перевела глаза на Филиппа, будто нарочно давая почувствовать обоим, что развлекается ими двумя сразу. От этого у Филиппа опять неприятно свело под ложечкой: видеть на чужом лице эту мягкую, наглую женскую охоту было само по себе тяжело, а видеть, как она почти льнёт к Дашкевичу, и вовсе оказалось каким-то особенно раздражающим безобразием.
— Не хмурьтесь так, милые, — сказала она ласково, и голос у неё стал почти мурлыкающим. — Проклятие у вас, конечно, одно. Корень один, кровь одна, беда одна. Но ветви-то разные.
Она чуть повернулась, так что теперь смотрела уже на Филиппа. Дашкевич отодвинулся от неё вместе со стулом.
— А значит, и спасать каждому придётся свою ветвь отдельно, — продолжила она уже яснее. — Нельзя одним движением вычистить всё дерево сразу. Проклятие идёт не по фамилии вообще, а по живой линии. По той, где кровь ещё тянется вперёд.
Ведьма встала, обошла стол и опёрлось о него бедром. Филипп, сам не понимая зачем, проследил за этим движением слишком внимательно и тут же разозлился на себя за собственный взгляд.
Филипп медленно выпрямился на стуле. Ведьма заметила, как он побледнел, и почему-то улыбнулась ему ещё мягче, почти жалостливо, а потом погладила его по голове ладонью.
Разговор осел в избе тяжёлой пылью, смешавшись с жаром печи, запахом трав и дурной тишиной. Ведьма больше не подталкивала, не разыгрывала из себя ни ласковую хозяйку, ни лисью соблазнительницу. Она смотрела на Филиппа спокойно, с какой-то даже почти усталой внимательностью, словно знала заранее, что дальше его ждёт долгая, бесплодная мука между несколькими одинаково скверными дорогами.
Филипп поднялся первым, слишком резко для человека, который не хотел показать, до какой степени ему здесь тяжело. Стул сухо скрипнул по полу, кружка осталась на столе недопитой, и он, уже отвернувшись к двери, всё же задержал ладонь на спинке стула так крепко, что костяшки проступили белым.
— Нам пора.
Дашкевич встал следом. Он просто поднялся, взял перчатки, оправил шинель и, прежде чем надеть её, вынул бумажник. Ведьма, стоявшая у стола, проследила за этим движением сразу. Уголок её рта дрогнул.
— Возьмите, — сказал Дашкевич, доставая деньги.
Она подошла ближе не спеша, почти вплотную. Ладони легли на его грудь, и Дашкевич даже не сдержал брезгливость и отвращение от этого прикосновения. На деньги она даже не посмотрела, только подняла взгляд к его лицу и чуть качнула головой.
— Нет, Дмитрий Александрович, — сказала она мягко. — Деньги я с Вас не возьму.
Дашкевич не убрал её руки сразу. Филипп, стоявший уже у двери, оглянулся именно в этот миг и снова поймал на себе то мерзкое ощущение, которое весь вечер не давало ему покоя: чужое лицо, лицо Татьяны, обращённое к Дашкевичу почти интимно, чуть снизу вверх, с этим её теплом во взгляде.
— Почему? — спросил Дашкевич.
Ведьма улыбнулась.
— Потому что вы ещё ничего у меня не купили. Пока что вы только узнали цену.
Филипп дёрнул дверную щеколду резче, чем требовалось. Холод снаружи хлынул внутрь сразу, почти с облегчением. Ведьма не удерживала, не желала доброй дороги. Она просто стояла в дверях, её рыжие волосы отливали медью, точно последние листья в октябрьском тумане снаружи. Филипп, проходя мимо, намеренно не посмотрел на неё прямо. Дашкевич же кивнул коротко, холодно, и только тогда они оба вышли на крыльцо, в сырой, вязкий мрак, который за этот час успел стать ещё гуще.
Экипаж ждал у ворот, лошади стояли смирно, но настороженно. Возница, кутаясь в овчинный воротник, поднял голову при их появлении и ничего не спросил, только помог захлопнуть дверцу за ними. Филипп сел первым и тут же отвернулся к окну, хотя за мутным стеклом уже почти ничего нельзя было разобрать. Дашкевич устроился напротив.
Молчание в карете было больным. Филипп несколько раз поднимал глаза на окно и всякий раз видел лишь размытый серый свет, редкую темень деревьев и мокрые потёки на стекле. Потом дорога неожиданно качнулась, лошади замедлили ход, где-то совсем близко скрипнул старый столб или вывеска, и Филипп машинально повернул голову. В белой мути на миг проступила берёза с длинной содранной полосой коры, а на нижней ветке висел оборванный красный лоскут.
— Дмитрий Александрович, — сказал он наконец, не оборачиваясь сразу, и голос его прозвучал суше, чем он рассчитывал. — Вы ведь заметили в ней кое-что странное?
Дашкевич не ответил тут же. Пауза затянулась ровно настолько, чтобы Филипп успел почувствовать, как раздражение начинает подниматься под рёбрами уже не толчками, а устойчивым, горячим напором.
— Заметил, — сказал Дашкевич наконец.
Филипп повернул голову резко. В полутьме кареты лицо Дашкевича оставалось почти бесстрастным, и именно это бесило сильнее всего.
— И?
За окном мелькнул голый ствол, потом в стекло мягко шлёпнулся мокрый лист, и в эту секунду Дашкевич отвёл взгляд.
— Она похожа на одну женщину, — произнёс он ровно.
Филипп почувствовал, как у него неприятно свело пальцы на краю сиденья. Он сам не сразу понял, почему именно эти слова ударили так быстро и так зло.
— На какую женщину? — спросил он, и теперь уже никакой сухости в голосе не получилось — только напряжение.
Дашкевич помолчал ещё раз. Потом губы его чуть дрогнули, но не в усмешке, а в чём-то куда более неприятном: в памяти, которую он не собирался объяснять до конца.
— На женщину, которую я когда-то любил, — сказал он. — И которая предпочла другого.
После этих слов в карете как будто стало теснее. Филипп не шелохнулся сразу, только медленно выпрямился, и в этом движении было больше, чем в любом возгласе. Сердце ударило так глухо и резко, что на секунду даже заглушило стук колёс. Он не знал, кого именно имел в виду Дашкевич, и именно это оказалось хуже всего. Потому что первая мысль уже успела вспыхнуть, обжечь и остаться: Татьяна. Конечно же, Татьяна.
— Вот как, — проговорил он, и собственный голос показался ему чужим. — Не знал, что у Вас была... такая история.
Дашкевич перевёл на него взгляд. Взгляд был спокойный, почти усталый.
— У всех бывают, — ответил Дашкевич. — Я просто имею привычку не выворачивать свои переживания при первой же возможности. Это было давно. Она уже умерла.
Под ложечкой всё ещё неприятно тянуло, но уже иначе — не злой, колючей ревностью, а тем запоздалым стыдом. Значит, речь не о Татьяне. Эта простая, почти сухая ясность понемногу остудила его. Филипп отвернулся к окну, где туман всё так же жрал дорогу, и почувствовал, как вместе с облегчением поднимается неловкое, почти виноватое раздражение на самого себя: он успел взвиться, успел внутренне озлиться на то, чего, выходит, и вовсе не было. Он сидел молча, уже не стискивая зубы, и смотрел в мутное стекло, стараясь просто переждать этот стыд и не дать ему вылезти наружу.
Ещё через четверть часа — а может, через полчаса, потому что во тьме и тумане время расползается хуже дороги — лошади снова пошли тише. Возница наверху тихо выругался, придерживая их, колесо тяжело чавкнуло в колее, и Филипп опять посмотрел в окно. Та же берёза. Тот же красный лоскут. На этот раз он не сразу понял, что именно увидел.
— Дмитрий Александрович.
Дашкевич уже смотрел туда же. Лицо его не изменилось, но пальцы, лежавшие на трости, чуть крепче сжали набалдашник.
— Вижу, — сказал он коротко.
Это было уже не сходство. Не игра воображения. Они кружили. Возница, будто почувствовав изнутри чужое напряжение, крикнул:
— Барин… — голос у него сел. — Я, кажется… мы тут уже были. Заблудились из-за тумана - не видно ни черта.
Так они кружили ещё несколько часов, сперва убеждая себя, что вот теперь-то дорога наконец выправилась. Потом всё с большей злостью узнавая одни и те же силуэты: кривую берёзу с содранной полосой коры, тёмный, осевший в канаву плетень, обломанный столб, возле которого лошади всякий раз начинали нервно прядать ушами. Время в этой белёсой сырости тянулось дурно, без обычного хода.
Филипп то откидывался на спинку, закрывая глаза, то снова тянулся к мутному стеклу, будто взглядом мог продавить эту влажную пустоту и вытащить из неё хоть что-то новое. Дашкевич молчал, только изредка стучал тростью в крышу, спрашивал что-нибудь у возницы и, не получая никакой пользы от ответов, опять уходил в свою тишину.
Постепенно серый день начал оседать, тускнеть, растворяться в собственном тумане. Рыжие листья, ещё видимые у дороги, сперва потемнели до ржавчины, потом вовсе исчезли, и в какой-то миг стало ясно, что сумерки уже прошли незаметно и вокруг стоит настоящая ночь — сырая, бездонная, с редким жидким блеском в лужах и чёрными пятнами деревьев там, где раньше ещё угадывался лес. Ехать дальше в этой слепой мгле было уже не упрямством, а почти глупостью, и именно тогда стало окончательно понятно: сами они отсюда не выберутся.
Дашкевич не выругался, не стукнул тростью, не сделал ничего, что облегчило бы злость простым человеческим жестом. Он только постучал пальцами в крышу кареты, вызывая возницу, и когда тот склонился ближе, сказал ровно:
— Назад.
Филипп резко повернулся к нему.
— Назад?
Дашкевич посмотрел на него тем взглядом, в котором раздражение уже успело стать решением.
— До утра мы отсюда не выберемся. В тумане он нас поведёт ещё час и опять приведёт к той же берёзе. Назад.
Он не сказал вслух того, что и без слов уже начинало проясняться: сбивала их с дороги, вероятно, не одна только туманная мгла. Если здесь и впрямь поработало колдовство, то выбраться они не смогут, пока ведьма не получит от них того, за чем, по её разумению, они сюда приехали.
Филипп несколько секунд молчал, и в этом молчании было всё: усталость, злость, унижение, нежелание ещё раз видеть этот дом, эту женщину, это лицо. Потом он медленно откинулся на спинку сиденья и провёл рукой по лицу так, будто стирал с него сырость, туман и собственное бессилие разом.
— Прекрасно, — сказал он глухо. — Значит, задержимся до утра.
Экипаж развернули не сразу. Лошади неохотно ступали в вязкой тьме, возница крестился украдкой, думая, что его не видят, а туман, вместо того чтобы редеть к ночи, будто только сгущался, запирая их в одном и том же куске дороги. Впереди наконец проступил знакомый покосившийся плетень и за ним — смутный жёлтый прямоугольник окна. Дом ведьмы стоял на месте так спокойно, будто и не сомневался, что они вернутся.