Упыри

Горячая работа
NC-21
Завершён
132
3
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
688 страниц, 265 977 слов, 50 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник

Глава 28: «Бал Дружины», часть 2

Настройки
Примечания:
      Барон их заметил и улыбнулся. Улыбка эта была очаровательной — открытой, тёплой, даже с ямочками на щеках, которые делали его лицо моложе и добрее. Именно такие улыбки убивают наповал.       Он двинулся к ним. Плавно, неторопливо, с той особенной грацией человека, который никуда не спешит, потому что весь мир подождёт. Гости расступались перед ним — кто-то кланялся, кто-то улыбался, кто-то просто отводил взгляд, будто боясь встретиться глазами.       Барон подошёл, остановился в шаге от Дашкевича и протянул руку не для пожатия, а скорее для ритуального приветствия. — Граф, — произнёс он голосом, в котором бархат и сталь смешались в идеальной пропорции. — Рад видеть. Давно не встречались. Выглядите превосходно. Служба, видно, идёт на пользу.       Дашкевич ответил на рукопожатие. Коротко, сухо, безупречно вежливо. — Барон. Не ожидал Вас здесь увидеть сегодня. Думал, вы в Австро-Венгрии, у сына. — Был, — фон Гейль улыбнулся ещё шире, и ямочки на щеках стали глубже. — Но планы изменились. Сын сказал: «Папа, ты слишком скучный, поезжай развейся». Вот я и приехал. И, кажется, не зря.       При слове «сын» в лице у Татьяны почти ничего не изменилось, только пальцы на ножке бокала сжались крепче. Мысль ударила слишком быстро и зло: барон мог ездить к нему, видеть его, слышать его голос, знать, каким он вырос, а ей от Адриана остались только воспоминания. Они не изменялись, не росли, не развивались — напротив, лишь таяли и теряли плоть.       Его взгляд скользнул с Дашкевича на Татьяну. — Татьяна Алексеевна, — произнёс он, и в его голосе появились те самые тёплые, почти нежные нотки, которые должны были звучать как приветствие старого друга. — Как я рад Вас видеть. Вы сегодня… ослепительны. Это платье — просто чудо. Лиловый Вам идёт.       Он сделал шаг к ней, взял её руку — она не сопротивлялась, — и поднёс к губам. Поцелуй был воздушным, почти невесомым, чистой формальностью в их обществе среди давно знакомых людей.       Он улыбнулся всё той же доброй, отеческой улыбкой. И только в глазах, в самой глубине, мелькнуло что-то холодное, змеиное, спрятанное так глубоко, что никто, кроме тех, кто знал, не заметил бы. Никто, кроме Татьяны и Дашкевича.       Наконец барон перевёл взгляд на Филиппа. Окинул его с ног до головы — изучающе, но без враждебности, скорее с любопытством антиквара, рассматривающего новое приобретение. Филипп при этом не дёрнулся, не отвёл глаз поспешно, не стал ни изображать беспечность, ни, напротив, каменеть в напускной важности. — А это, я полагаю, и есть тот самый молодой человек, о котором столько говорят? — спросил он, обращаясь к Дашкевичу. — Князь Юрьев? Представьте нас, граф. Невежливо держать такого гостя в неведении.       Дашкевич выдохнул незаметно, но так, что внутри всё сжалось в тугой узел. Его голос, когда он заговорил, был безразличным: — Князь, позвольте представить вам барона Максимилиана фон Гейля. Барон — член Комитета Священной Дружины, глава отдела внутренних расследований по всей Империи.       Он сделал паузу ровно настолько, чтобы слова легли в сознание, и добавил, поворачиваясь к фон Гейлю: — Барон, князь Филипп Филиппович Юрьев. Наш… перспективный кандидат.       Фон Гейль протянул руку Филиппу для рукопожатия. Взгляд его был внимательным, цепким, но не враждебным. Филипп ответил на этот жест без суеты, без той молодой торопливости, которая часто выдаёт в человеке желание понравиться. Его ладонь легла в чужую коротко и уверенно ровно настолько, чтобы вежливость не превратилась в услужливость. Он уже понял, что перед ним человек, привыкший видеть чужую слабость быстрее, чем собеседник сам успевает её спрятать. — Барон, — произнёс он спокойно. — Рад знакомству.       Фон Гейль чуть заметно улыбнулся. Теперь в его голосе не осталось и следа той игривости, с которой он разговаривал с Татьяной. Только уважение, только холодная, безупречная вежливость человека, занимающего высокий пост. — Рад познакомиться. Наслышан о Вас. Весьма наслышан. Как Вам бал? Кажется, он для Вас первый в стенах Дружины?       Филипп позволил вопросу повиснуть. Он чуть склонил голову, и в этом движении было ровно столько светской учтивости, сколько требовалось, чтобы не звучать ни мальчишкой, ни позёром. — Первый, — ответил он. — И, должен признать, весьма поучительный.       Угол его рта дрогнул едва заметно, не в насмешке даже, а в том тонком, почти ленивом намёке на остроумие, которым он пользовался тогда, когда хотел обозначить живость ума, но не перейти в самодовольство. — У Дружины, как я вижу, хороший вкус к залам, людям и вопросам. Не самый расслабляющий вечер, но уж точно не скучный.       Он сказал это не слишком легко. Ровно в той мере, чтобы остаться в границах вежливости и всё же не звучать, как кусок дерева. Дашкевич, стоявший рядом, уловил это мгновенно и ничего не сказал, но внутри отметил с почти болезненным облегчением: Филипп держался как надо.       Фон Гейль наблюдал за ним с тем особенным вниманием, которое никогда не бывало праздным. Филипп выдержал и этот взгляд. — А я всё вспоминал Ваше последнее дело, Татьяна Алексеевна, — продолжил он, отпуская её руку и снова встречаясь с ней взглядом. — То самое, где едва не пострадал агент Дружины Горевич. Знаете, у меня остались некоторые вопросы. По процедуре. По Вашим… методам. Я бы хотел обсудить это с Вами.       Татьяна слушала. Молча, с непроницаемым лицом, за которым бушевало всё то, что она никогда не позволила бы себе показать. — Барон, позвольте осведомиться: где вы теперь принимаете? Ваш старый кабинет, кажется, закрыли на ремонт?       Голос её был ровным, холодным, лишённым тех привычных колких ноток, которые она обычно приберегала для врагов — только официальная вежливость и формальное уважение.       Фон Гейль улыбнулся той самой тёплой, отеческой улыбкой, от которой у Татьяны внутри всё сжималось в тугой, ненавидящий узел. — Новое здание Дружины, Татьяна Алексеевна. Третий этаж, крыло внутренних расследований, — он сделал паузу, будто проверяя, запомнит ли она. — Вы, кажется, там ещё не были. Очень уютно. Много света. Хороший вид на Неву. — Часы приёма? — спросила она так же ровно. — Понедельник, среда, пятница. С десяти до шести. — В понедельник подойду, — отрезала Татьяна, и в её голосе не дрогнула ни одна нота. — Во сколько Вам удобно? — В одиннадцать, — ответил фон Гейль всё с той же улыбкой.       Он перевёл взгляд на Филиппа, и его лицо мгновенно изменилось — стало официальным, чуть снисходительным, но в целом доброжелательным. Именно так разговаривают с перспективными стажёрами люди, которые знают, что через пару десятилетий эти стажёры могут занять их место.       Барон вздохнул коротко, но выразительно. Будто действительно переживал. Потом его взгляд упал на руку Дашкевича, всё ещё сжимающую нетронутый бокал. — Граф, — произнёс он с лёгким удивлением, — Вы опять не пьёте? Как не встречу Вас на балу — одно и тоже.       Он шагнул к Дашкевичу, взял бокал из его руки — движение было плавным, почти дружеским, сделал несколько глотков, осушив бокал наполовину, а затем протянул его обратно Дашкевичу, как прислуге.       Дашкевич взял бокал. Лицо его не дрогнуло, но желваки на скулах обозначились чуть отчётливее. Внутри у него всё стянулось в тугой, сухой узел того бешенства, которое он привык держать под замком, не позволяя ему даже тенью пройти по лицу. — И всё же, — продолжил фон Гейль, снова поворачиваясь к Филиппу, — позвольте полюбопытствовать, князь. Кто подал прошение о Вашем допуске к знаниям?       Он смотрел на Филиппа с искренним, казалось бы, интересом. В глазах же его уже разгорался тот самый холодный огонёк, который Дашкевич знал слишком хорошо.       Филипп за это время не шевельнулся ни разу. Стоял всё так же прямо, с тем спокойным, почти ленивым внешним самообладанием, которое было в нём особенно заметно именно тогда, когда внутри всё собиралось в тугой клубок. Он уже понял, что вопрос задан не столько ради ответа, а сколько проверки: кто заговорит первым, кто попытается взять разговор в свои руки, кто выдаст лишнее поспешностью. И именно поэтому не открыл рот сразу. — Я, — ответил Дашкевич ровно, не давая Филиппу возможности заговорить первым. — Я подал прошение. Лично.       Филипп не дёрнулся оттого, что его перебили, и не выказал досады. Лишь едва заметно перевёл дыхание, принимая этот ход без внешнего сопротивления. В другой обстановке он, возможно, уколол бы графа за такую поспешную опеку, но не сейчас. Сейчас он слишком ясно видел, что между вопросом и ответом стоят не любопытство и не светская болтовня, а расставленная заранее западня. — Ах вот как, — протянул фон Гейль. — И как же Вы познакомились? Расскажите. Мне очень интересно.       Он протянул руку к бокалу Татьяны с той же небрежной грацией, с какой только что брал бокал Дашкевича.       В этот момент пальцы Татьяны разжались. Бокал полетел вниз. Звон хрусталя о паркет прозвучал как выстрел. Шампанское золотистой лужей растеклось по полу, осколки брызнули в стороны, и несколько гостей рядом обернулись на звук.       Татьяна смотрела на разбитый бокал. Потом медленно подняла глаза на фон Гейля. — Простите, барон, — произнесла она голосом, в котором не было ни капли сожаления. — Я сегодня такая неловкая.       Фон Гейль замер на секунду. В его глазах мелькнуло что-то: удивление? злость? Но он тут же взял себя в руки и улыбнулся той самой тёплой, отеческой улыбкой. — Пустяки, Татьяна Алексеевна, — сказал он мягко. — С кем не бывает. Лакей уберёт.       Он сделал знак слуге и снова повернулся к Филиппу, будто ничего не произошло. — Так на чём мы остановились? Ах да, знакомство. Расскажите, князь, как Вы встретили нашего дорогого графа? Я уверен, это была увлекательная история.       Филипп чуть склонил голову, и в этом движении было ровно столько учтивости, сколько требовал разговор с человеком такого ранга, но не было ни грамма угодливости. Он уже чувствовал, как Дашкевич рядом собирается всё жёстче, как Татьяна держит себя на одной только злости, и потому тем яснее понимал: если он сейчас ответит слишком быстро, слишком гладко или, наоборот, слишком остро, это и будет проигрышем. Он выдержал короткую паузу, позволяя вопросу осесть, и только потом заговорил — спокойно, без улыбки, но и без вызова, как человек, который не намерен ни оправдываться, ни играть в простодушие. — Боюсь, барон, в этой истории Вас ждёт разочарование, — сказал он. — Она совсем не так занимательна, как Вам хотелось бы. Мы познакомились в театре, на одной из премьер. Обменялись лишь пару раз, затем столкнулись случайно где-то ещё — и между нами завязалась дружба.       Последняя фраза была произнесена почти ровно, но в ней всё же мелькнул тот тонкий, трудноуловимый изгиб насмешки, который делал его речь живой и не давал превратиться в безликое бормотание хорошо воспитанного юноши. Дашкевич уловил это мгновенно и ничего не сказал, однако внутренне отметил: Филипп не поплыл, не стал ни мяться, ни блистать. Держался.       Фон Гейль смотрел на него с тем особенным интересом, который всегда бывал опаснее прямой враждебности. Взгляд его не смягчился, но сделался внимательнее, словно он перестал видеть в Филиппе только красивого мальчика при нужных покровителях и решил проверить, не спрятано ли внутри что-нибудь поинтереснее. — Вот как, — произнёс он мягко. — Прозаические знакомства порой оказываются самыми любопытными.       Он стоял перед ними, перекрывая выход. Его улыбка была всё такой же тёплой, глаза — всё такими же добрыми. Но Дашкевич чувствовал: они в ловушке. И этот человек не отпустит их, пока не получит ответы.       Барон взял бокал из руки Филиппа с плавной грацией человека, не привыкшего к отказам. Он поднёс бокал к губам, не отрывая взгляда от Филиппа, не моргая, и смотрел прямо в глаза, пока шампанское медленно, глоток за глотком, исчезало в его горле. Кадык ходил вверх-вниз.       Филипп от такой наглости весь напрягся. Старался не думать о происходящем и лишь напоминать себе, зачем он здесь находится.       Пустой бокал барон так же медленно, с той же неотрывной улыбкой вложил обратно в руку юноши. Жест был точной копией того, что он сделал с Дашкевичем минуту назад, только теперь бокал перешёл от Филиппа к барону и обратно, замкнув круг ритуального унижения, завёрнутого в шёлк светской любезности. Филипп принял стекло без спешки, не отдёргивая пальцев, и только потом опустил бокал чуть ниже, словно ему и впрямь было всё равно, что именно только что произошло.       Фон Гейль сделал паузу, и в его глазах мелькнуло что-то, похожее на задумчивость. Пауза затянулась ровно настолько, чтобы стать заметной, но не настолько, чтобы её можно было счесть неловкой. — Но как удивительно, князь, что Вы знакомы и с Татьяной Алексеевной, — он перевёл взгляд на неё коротко, мельком, но достаточно, чтобы Татьяна внутренне сжалась. — Такое совпадение. Прямо… судьба.       Слово «судьба» он произнёс с лёгкой, едва уловимой иронией. Будто знал что-то, чего не знали другие. Будто уже видел развязку этой истории, которую остальные только начинали разыгрывать. Он снова посмотрел на Филиппа — теперь уже пристальнее, изучающе, будто прикидывая, насколько глубоко этот юноша уже увяз в той трясине, что зовётся Татьяной Алексеевной Горчаковой.       Татьяна дёрнулась, будто её ударили. Она открыла рот, чтобы сказать что-то — что угодно, лишь бы отвлечь его внимание от Филиппа, лишь бы переключить этот тяжёлый, липкий взгляд на себя. — Барон, — голос её прозвучал ровно, почти безразлично, но Дашкевич, знавший её слишком хорошо, уловил в нём стальную ноту, — а как поживает Ваш сын? В Австро-Венгрии, кажется, сейчас хорошо? Не мёрзнет?       Вопрос сорвался с губ раньше, чем она успела себя остановить. Прозвучал совершенно как обычная светская вежливость: интонация не выдала, надо было знать контекст, чтобы уловить. При слове «сын» пальцы её на ножке бокала сжались крепче, так что стекло едва слышно звякнуло о кольцо, и мысль ударила слишком быстро и зло: барон лишил её сына. Даже не позволил передать ему письмо.       Барон не дрогнул, даже бровью не повёл. Улыбнулся всё той же тёплой, отеческой улыбкой. — У моего сына всё хорошо, Татьяна Алексеевна. Спасибо, что спросили.       Он снова посмотрел на Филиппа коротко, уже не с улыбкой даже, а с тем вниманием, которое всегда было опаснее откровенной вражды. — Что ж, господа, — произнёс он, отступая на шаг и слегка склоняя голову в прощальном поклоне. — Прошу простить — дела. Но мы с вами ещё обязательно увидимся.       Он ушёл, растворился в толпе так же незаметно, как появился, оставляя после себя запах дорогого одеколона и ощущение холода, пробежавшего по спине. Тишина повисла между ними троими густая, тяжёлая, как свинцовое одеяло.       Татьяна медленно перевела взгляд на Дашкевича. Это был не просто взгляд — это было убийство, совершённое без единого движения. Глаза её, ещё минуту назад тёплые от общения с Филиппом, теперь превратились в две льдинки, в глубине которых полыхал адский огонь. Зрачки сузились до булавочных головок, ноздри раздувались, грудь под лиловым шёлком вздымалась часто и рвано. Она даже не пыталась это скрыть — эту ярость, это предательство, эту всепожирающую ненависть к человеку, который стоял напротив.       Дашкевич стоял как скала. Лицо его оставалось каменным, но под этой маской сейчас происходило извержение. Челюсть свело так, что желваки выступили отчётливыми буграми под кожей. Руки, опущенные вдоль тела, медленно сжались в кулаки с таким хрустом, будто он переламывал кости собственного самообладания.       Они смотрели друг на друга, и за это время между ними состоялся диалог без единого слова: — Вы мне клялись. Вы лично обещали, что его не будет. Я спрашивала Вас десять раз. Двадцать. Как чуяла, сука, как чуяла!       Дашкевич не шелохнулся. Только взгляд его стал ещё тяжелее, ещё непроницаемее. — Знаю-знаю, о чём ты думаешь. Он обманул всех. Мои люди лучшие. Если он провёл их — значит, играет во что-то своё.       Слова были не нужны — за более полувека знакомства они достаточно хорошо читали лица друг друга.       Татьяна дёрнула плечом — едва уловимое движение, но Дашкевич понял: она готова взорваться. Он стиснул зубы так, что скрип донёсся до его собственного слуха. Татьяна усмехнулась уголком губ, почти незаметно, и дыхание у неё сбилось — короткий, судорожный вдох, который она попыталась замаскировать, поправляя перчатку. Дашкевич на миг прикрыл глаза, всего на секунду, чтобы дать себе время выровнять дыхание.       Взгляд Татьяны снова скользнул к Филиппу. Под рёбрами у неё сжалось так резко, что пришлось закусить губу изнутри, чтобы не выдать это дыханием. Он не знал. Не знал, что человек, который только что пожимал ему руку, когда-то имел над ней полную власть. Не знал, что эта власть означала: синяки и переломы, исчезавшие тут же, поэтому он мог делать это до бесконечности, ночи, когда она молилась, чтобы всё закончилось быстрее, и тот чудовищный, грязный побег, о котором она не могла вспоминать без тошноты. И хуже всего было другое: она не была уверена, что он поймёт.       Страх за самого Филиппа всплыл в ней отдельно, как ил со дна. Барон ведь пришёл не просто так: он будет копать, он найдёт свой способ добраться до Филиппа. Может быть, через неё, а может через их прошлое. Он попытается изломать этого светлого мальчика, чтобы ударить по ней.       Дашкевич перевёл взгляд на неё коротко, почти незаметно. В этом взгляде не было ни извинений, ни просьб. Только констатация: «Мы поговорим об этом позже. Когда останемся одни». Он отвёл взгляд первым. Повернулся к Филиппу. Лицо его разгладилось, плечи опустились ровно настолько, чтобы перестать напоминать готовую к прыжку пружину, взгляд потеплел.       Вечер продолжился. Они познакомились ещё с несколькими важными персонами, но Татьяна в диалоге уже не участвовала — мысли её были заняты исключительно бароном. — Князь, — сказал он тихо. Голос звучал ровно, но в нём чувствовалась та особенная, стальная усталость, которая бывает у людей, только что выигравших битву с самими собой. — Вы не хотите передохнуть? У меня здесь, в здании, есть небольшой кабинет. Можно перевести дух.       Он позволил себе лёгкую, почти отеческую улыбку. — Думаю, после всего, что мы сегодня пережили, мы это заслужили.       Краем глаза он видел Татьяну. Она стояла, не шевелясь, и только пальцы, теребящие кружево перчатки, выдавали, что внутри неё всё ещё бушует ураган — сдерживалась ради Филиппа.       Филипп видел больше, чем хотел бы: как в лице Татьяны за одну секунду умерло всё тёплое, как Дашкевич стал жёстче, тяжелее, как будто с трудом удерживал что-то внутри, и как имя барона упало между ними давней, грязной тяжестью. Это уже не походило на светскую неловкость, и именно поэтому Филипп не стал ни задавать вопросов, ни играть в беззаботность.       Когда Дашкевич обратился к нему, он быстро принял решение. — Пожалуй, — ответил он спокойно. — Это и правда не повредит.       Филипп сказал это ровно. Потом перевёл взгляд на Татьяну, и именно в этом взгляде, коротком, внимательном, было сказано больше, чем в словах. Не вопрос даже, а немой, упрямый счёт: он видел, что что-то случилось. — Одну минуту, господа, — произнесла она голосом, в котором не было ни следа той бури, что бушевала внутри.       Ровный, спокойный, чуть насмешливый — её обычный тон, когда она чувствовала себя в безопасности. — Я вас догоню.       Она повернулась к Филиппу, и лицо её мгновенно изменилось — стало мягче, теплее, почти домашним. — Дамские дела, — шепнула она ему на ухо, и в её голосе зазвучали те самые кокетливые нотки, которые всегда заставляли Филиппа улыбаться. — Привести себя в порядок. Освежиться. Вы же не против, если я оставлю Вас с графом на несколько минут? Я отлично знаю, где его кабинет. Догоню.       Филипп и сейчас не потянулся удержать её ни словом, ни жестом, хотя под этим мягким, почти шутливым тоном слишком ясно чувствовалась спешка. Он только посмотрел на неё внимательнее, чем позволяла обычная светская вежливость, и едва заметно склонил голову, принимая её ложь. — Разумеется, — ответил он тихо. — Мы будем ждать.       Последняя фраза прозвучала достаточно просто, чтобы никто со стороны не услышал в ней ничего особенного, но Дашкевич уловил эту едва заметную тяжесть сразу. Филипп не собирался отпускать ситуацию в небытие. Просто пока соглашался играть по её правилам.       Она отступила, одарила их обоих ослепительной улыбкой и растворилась в толпе с той особенной, плавной грацией, которая даётся либо природой, либо десятилетиями тренировок.       Дашкевич проводил её взглядом коротким, тяжёлым. Потом повернулся к Филиппу и жестом пригласил следовать за собой. Филипп двинулся рядом без возражений, но уже не с той беспечной лёгкостью, с какой шёл бы несколькими минутами раньше. Теперь в его походке, в положении плеч, даже в том, как он держал голову, проступила новая собранность. Это было то опасное молчание, за которым скрывалась отчаянная работа мыслей.       Они двинулись прочь из главного зала мимо групп гостей, мимо лакеев с подносами, мимо высоких окон, за которыми кружился снег. Дашкевич шёл медленно, подстраиваясь под шаг юноши, и говорил о пустяках. — Непривычно холодно для января, — заметил он, кивнув в сторону высоких окон, за которыми кружился снег. — В прошлом году в это время уже была оттепель. А тут метёт третью неделю. Извозчики жалуются, лошади скользят.       Они миновали группу гостей, и Дашкевич придержал Филиппа за локоть, пропуская вперед шумную компанию молодых офицеров. Голос его был ровным, убаюкивающим, и только сам он знал, чего стоило это спокойствие. Каждое слово давалось с усилием, каждое движение контролировалось, чтобы не выдать того, что творилось внутри: «А ведь он спросит. Обязательно спросит. Не сейчас, так позже. Его же разрывает любопытство. Кто этот барон? И если я скажу правду — они поссорятся. Она не простит. Она и так после Сосновиц едва со мной разговаривает, а если я встану между ними…».       Он покосился на Филиппа.       «А с другой стороны — ложь. Опять ложь. Опять секреты. Я устал от тайн. Но правда… правда может быть страшнее любой лжи. Особенно для такого, как он».       Они подошли к двери кабинета. Дашкевич уже достал из кармана тяжёлый ключ и вставил его в замок, когда Филипп вдруг так резко остановился, что чуть не врезался в его спину. Дашкевич сразу понял: молчанием дело не кончится. Всё это время Филипп шёл рядом слишком тихо, и теперь эта тишина наконец треснула.       Лицо у Филиппа оставалось спокойным. Только в глазах плескалось ясное, колкое беспокойство человека, который уловил рядом что-то чужое и опасное и не собирался делать вид, будто ничего не заметил. — Дмитрий Александрович, — произнёс он ровно, но без мягкости, и само это отсутствие мягкости прозвучало сильнее любого нажима. — Кто такой этот барон?       Ключ в пальцах Дашкевича замер. Всего на секунду, на одно тяжёлое биение сердца, но этого хватило, чтобы внутри у него всё сжалось. Он не обернулся сразу — стоял к Филиппу вполоборота, глядя на тёмный металл ключа. Он слишком ясно увидел последствия правды. Если сказать Филиппу всё, он начнёт смотреть на Татьяну иначе — не обязательно хуже, но иначе. Барон наверняка ещё объявится в их жизни и воспользуется тем, что когда-то был любовником Татьяны целых двенадцать лет. Филипп — юн, неопытен, такое его точно ранит. Конечно, лучше ему бы узнать об этом от кого-то из своих, чем от барона. Однако сказать об этом должна была сама Татьяна — не вправе Дашкевич вытаскивать на свет её грязное бельё без её согласия. Она, при всей своей дикости, при всей своей склонности лезть на рожон и портить ему кровь, была к Филиппу привязана. Разбить это сейчас, отдать Филиппу в руки всю правду, чтобы потом увидеть в её лице ту окончательную ненависть, которой она уже однажды наградила его за Сосновицы, он не мог. И потому выбрал то, что выбирал чаще всего, когда правда становилась слишком опасной: половину. — Барон фон Гейль — человек старой школы, — ответил он наконец, проворачивая ключ с той аккуратной медлительностью, которая всегда выдавала в нём внутреннее напряжение сильнее любого крика. — Один из тех, кто убеждён, что Империей следует управлять не через порядок, а через подозрительность, страх и бесконечную охоту на внутренних врагов. Мы с ним давно расходимся во взглядах. Не только я, впрочем.       Замок щёлкнул тяжело, солидно, и дверь отворилась. Филипп с места не двинулся сразу. Ничего в его лице не дрогнуло, только взгляд стал внимательнее, а линия рта — чуть жёстче. Ему не нужно было большого жизненного опыта, чтобы понять: Дашкевич отвечает правдой, но не всей. И если бы дело касалось только его самого, он, может быть, отложил бы дальнейшие расспросы. Но барон слишком явно смотрел не только на графа, но и На Татьяну — и это не давало ему отступить. — Это всё равно звучит слишком туманно, — сказал он уже тише, но как будто от этого только упрямее. — Политические разногласия редко заставляют людей так смотреть друг на друга. Он вёл себя не как оппонент и не как случайный знакомый. И Вы не упомянули его в карете. Почему?       Дашкевич распахнул дверь шире и только после этого наконец обернулся к нему. Лицо его к этому моменту уже было собрано обратно. Именно этого вопроса он и ждал, именно его не хотел слышать, потому что Филипп был не только молод и красив, но и к несчастью, неглуп. — Потому что я не ожидал его увидеть, — ответил он ровно. — И потому что счёл это маловероятным. Он должен был быть в Австро-Венгрии. Но, как Вы уже убедились, барон любит появляться там, где его не ждут.       Он вошёл первым, и Филипп всё-таки последовал за ним. Пока Дашкевич закрывал дверь, юноша успел бросить ещё один взгляд назад, туда, где за музыкой, светом и толпой осталась Татьяна. Этот взгляд был коротким, но в нём сказалось слишком много: он уже мысленно возвращался к ней, к барону, к той ледяной перемене в её лице, которую заметил даже сквозь маски и светскую суету, и отпускать эту нить не собирался.       Кабинет встретил их запахом старой кожи, пыльных книг и каминного тепла. Комната была большой. Массивный дубовый стол занимал центр. Вдоль стен тянулись высокие стеллажи до самого потолка, за стеклом темнели корешки книг — юридические фолианты, исторические труды, отчёты за прошлые годы. Кожаные кресла с высокими спинками, тяжёлые пепельницы из тёмной бронзы. И везде — тёмно-изумрудный бархат портьер, тёмно-коричневая кожа кресел, глубокие, насыщенные тона, в которых тонул свет единственной лампы на столе. — Располагайтесь, — кивнул он на гостевое кресло у стола.       Сам он прошёл к стеллажам и достал с верхней полки пыльную бутылку — припрятанную за рядами книг, подальше от лишних глаз. Виски — хороший, выдержанный, с тёмно-янтарным отливом на свету, безумно дорогой.       Пока он разливал напиток по двум тяжёлым стаканам, Филипп мог рассмотреть кабинет. И неизбежно — заметить то, что висело над камином.       Там, где в любом другом кабинете висел бы портрет императора, у Дашкевича висел портрет молодой девушки. Тёмные волосы, уложенные в замысловатую причёску, большие голубые глаза. Незнакомка, но явно очень важная для хозяина кабинета — иначе не висела бы здесь, на самом почётном месте.       Филипп задержался взглядом на портрете, и память услужливо подбросила совсем недавнюю сцену: женщина, садившаяся в карету. И в ту же секунду физически ощутил, что с ним сделает его женщина, Татьяна, если однажды выяснится, что он собственными глазами видел любовницу Дашкевича, прошёл мимо и не принёс эту сплетню ей на блюде со всеми подробностями. Мысль вышла такая живая, что ему даже захотелось машинально прикрыть голову ладонью: Татьяна в подобные минуты вполне могла бы начать с отрывания волос, а закончить уже всем остальным. — Это была Идаллия Гончарова сегодня, верно?       Дашкевич на мгновение замедлил движение руки, разливая спиртное. Тонкая струя виски легла в стекло ровно, без единой капли мимо — привычка держать себя в руках у него была сильнее любых неожиданностей. — Не самый приличный вопрос, — сказал он спокойно. — Но да, она.       Филипп не стал отступать, хотя и не надавил. Он чуть наклонил голову, словно подбирая формулировку, и выбрал самую простую — тем она и оказалась точнее. — Она… Ваша возлюбленная?       Дашкевич коротко усмехнулся. Внутри же ответ был куда длиннее и неприятнее для всякой романтики. Возлюбленная? Нет. Он не позволял себе этой роскоши. Он выбирал женщин, которые не требовали того, чего у него не было: ни обещаний любви, ни будущего. Актрисы, певицы, вдовы — те, кто ценил договорённость выше иллюзий и принимал взамен то, что он мог дать: защиту, деньги, редкое внимание и честность в пределах оговорённого. — Князь, — произнёс он, — если бы я был влюблён, я бы уже был женат.       Он поставил стакан перед Филиппом и сам опустился в своё кресло — массивное, с высокой спинкой, обитое тёмно-зелёной кожей. Откинулся, позволив плечам впервые за вечер ослабить напряжение, и сделал глоток. Янтарная жидкость обожгла горло и мягко разлилась теплом внутри, возвращая телу привычную тяжесть и ясность.       Совсем равнодушным к Идаллии Дмитрий, впрочем, не был. Она была слишком хороша для равнодушия: красива, роскошна, умна, остроумна. Их связывало не чувство, а редкое, почти деловое уважение двух людей, которые знают цену словам и поступкам и не пытаются их обесценить обещаниями. Он знал, что и она относится к нему так же — без лишних иллюзий и без лишних требований. — Идаллию Фридриховну и меня объединяют общие потребности, — добавил он уклончиво. — Скорее временная сделка, выгодная для нас обоих.       Филипп кивнул, принимая формулу, но не обманываясь ею до конца. В его взгляде мелькнула та самая тихая, почти мальчишеская ирония, которую он позволял себе лишь в безопасных пределах.       В кабинете на секунду стало легче дышать, будто кто-то приоткрыл окно. Напряжение не исчезло, но отступило на шаг, позволяя им обоим на мгновение вспомнить, что вечер ещё не кончился и что не всё в нём обязано быть войной. — В целом, — сказал Дашкевич, глядя на Филиппа поверх стакана, — всё прошло недурно. Великому князю вы понравились. Это очевидно. Щербатову тоже, хоть он и старался этого не показывать. Это уже хорошо. Очень хорошо.       Он сделал ещё глоток. — Надо продолжать развивать эти связи. Великий князь — человек влиятельный, его слово много значит. Щербатов… с ним сложнее, он подозрителен, но если найти подход — будет полезен. И, конечно, искать сторонников дальше. Чем больше людей будет за вас, тем сложнее Совету будет отказать.       Дашкевич замолчал на секунду, и в его глазах мелькнула тень усмешки. Он продолжил намечать вслух планы — кого навестить после бала, с кем постараться развить знакомство, кого лучше избегать, но оставаться вежливым.       В это самое время Татьяна нагнала барона в одной из боковых галерей, уже почти пустых, где музыка из зала доносилась приглушённо, точно сквозь толщу воды. Здесь было прохладнее, чем в бальном зале. От мраморного пола тянуло сухим, неприятным холодом. Этот холод был кстати, потому что лицо у неё всё ещё горело после встречи, после его голоса, после того короткого, мучительного слова — «сын». Она остановилась в нескольких шагах от него, не давая себе ни отдышаться, ни передумать. — Максимиллиан Альбертович, — произнесла она ровно. — Мне нужно с Вами поговорить.       Фон Гейль обернулся не сразу. Сначала будто бы с ленивым интересом посмотрел в окно, потом перевёл взгляд на неё, и в этом взгляде не было ни удивления, ни спешки. Было очевидно, что он знал, что она пойдёт за ним — поэтому и ушёл от толпы. Он улыбнулся мягко, почти ласково, но внутри у Татьяны всё напряглось. Он не приблизился, заставляя её самой держать расстояние, самой выстаивать эту сцену, как просительнице в чужой передней. — Татьяна Алексеевна, — сказал он. — Какое редкое удовольствие. Мы снова беседуем тет-а-тет. Не переживаете о слухах?       Она не ответила на улыбку. Только чуть подняла подбородок, словно этим движением можно было удержать остатки достоинства на месте. — Дайте мне возможность написать Адриану, — сказала она. — Хотя бы одно письмо.       На этих словах он даже не дрогнул. Только медленно, почти с наслаждением опустил веки, будто смаковал не саму просьбу, а то, как именно она прозвучала: без кружев, без дипломатии, отчаянно прямо. Потом чуть склонил голову набок, и эта крошечная перемена в позе оказалась хуже любого смеха. — Я уже отказывал Вам в этой просьбе. Никаких писем.       Татьяна почувствовала, как под перчаткой вспотела ладонь. Она стояла совершенно прямо, но тело уже знало то, что ум ещё пытался не признавать: он будет тянуть. Он заставит повторить. Заставит спуститься ниже, чем нужно, и она это знала ещё до того, как открыла рот. — Я знаю. Однако я прошу Вас снова. Я не действую за Вашей спиной, я пришла просить Вас об этом прямо. Снова.       Барон медленно прошёлся по галерее, не удаляясь далеко. Казалось, он размышлял о чужой судьбе с неприятной небрежностью, будто о вине к ужину. Он будто бы и впрямь обдумывал её просьбу, но Татьяна слишком хорошо знала эту манеру: он давно принял решение и теперь лишь давал ей время просмаковать собственное унижение до самых костей. — Письмо, — повторил он, словно пробуя слово на вкус. — Видите ли, это ведь не пустяк. Это доверие. Это риск. Это ответственность. Вы просите не безделицу, не пропуск в ложу и не танец. Вы просите доступ туда, куда Вам не положено.       Она молчала. Только веер в её руке чуть дрогнул и тут же снова застыл. Она уже ненавидела себя за то, что пришла, и ещё сильнее — за то, что не могла уйти. — Я прошу не милости, — сказала она наконец. — Я прошу возможности написать своему сыну.       Он остановился. Улыбка его стала почти сочувственной — тем отвратительнее, что никакого сочувствия в ней не было. — Вашему сыну? — барон рассмеялся. — Нет, Адриан не Ваш сын — он мой сын и моей почившей жены. Вы не имеете к нему никакого отношения.       Мгновение они смотрели друг на друга молча. В галерее было так тихо, что слышно стало, как где-то вдалеке за стеной смеётся какая-то дама. Татьяна стояла неподвижно, только дыхание стало короче. Ей хотелось ударить его, хотелось плюнуть в это спокойное лицо. Вместо этого она заставила себя произнести: — Что Вы хотите взамен?       Вот теперь он улыбнулся по-настоящему. Всё внутри у неё неприятно опустилось. — Вот видите, — сказал он мягко. — Когда мы перестаём мучить друг друга красивыми словами, мы начинаем очень хорошо понимать друг друга.       Он подошёл ближе, не нарушая границы неприличия, но уже настолько, чтобы ей пришлось смотреть на него снизу чуть сильнее, чем хотелось бы. — Граф Вронский-Дашкевич давно и с усердием роет под меня, — произнёс он спокойно. — Граф Савин ему в этом помогает. И Ваша драгоценная особа, полагаю, тоже не всегда остаётся в стороне, хотя, возможно, Вам и не докладывают всех подробностей. Так вот, мне это наскучило. Я надеюсь в ближайшее десятилетие стать ещё одним членом Совета.       Он сделал короткую паузу и, не сводя с неё глаз, добавил почти ласково: — Я хочу симметрии.       Татьяна ничего не сказала. Только пальцы её сильнее сжались на веере, и тонкие пластинки жалобно звякнули друг о друга. — Вы будете сообщать мне всё, — продолжил барон. — О Дашкевиче — о его делах, связях, намерениях, слабостях. О том, где именно и как его удобнее будет взять за горло, если понадобится.       Он смотрел на неё всё с тем же ровным, почти отеческим терпением. — А взамен Вы получите не только возможность написать Адриану. Вы получите ещё кое-что, что, как мне казалось, должно быть Вам особенно приятно.       Татьяна уже знала, что он скажет, ещё до того, как он открыл рот, и всё же внутри у неё что-то коротко, зло дёрнулось. — Вы сможете отплатить Дашкевичу за Сосновицы, — сказал барон. — Так, чтобы он почувствовал.       Эти слова легли прямо в старую, тёмную рану, которая так и не заросла. Сосновицы вспыхнули в памяти сразу — холодом, унижением. Ещё недавно она бы согласилась раньше, чем он договорил. Ещё недавно одна только возможность ударить в ответ перевесила бы всё остальное. Но теперь, после браслета Яблочковых, после Рождества, после весточки о потомках её брата, что каким-то чудом живут на этом свете, после той странной, почти невозможной трещины, через которую в её жизнь снова просочилось что-то похожее на родство, прошлое уже не стояло так просто против настоящего. И предательство, прежде казавшееся удобным ножом, вдруг стало тяжелее в руке.       Она отвела глаза первой. Не надолго — только на секунду, на мраморный пол, на тень от собственной юбки, на дрожащий отблеск свечи в окне. Этого мига хватило, чтобы он всё понял. — Вот как, — произнёс барон уже с куда большим интересом. — Вы колеблетесь. Не ожидал. Вы ведь, как Вы меня раньше всегда уверяли… совершенно к нему безразличны?       Татьяна подняла голову. Лицо её было собрано, почти спокойно, но спокойствие это держалось на таком напряжении, что под тонкой кожей на шее едва заметно билась жилка. — Я не сказала «нет», — ответила она. — Но и «да» не сказали.       Он произнёс это без нажима, почти нежно. От этого по позвоночнику прошёл мерзкий холодок. — Могу я подумать? — спросила она.       Слова дались труднее, чем должны были. Сама возможность просить время уже казалась уступкой, почти признанием слабости. Барон смотрел на неё долго, с тем вниманием, которое всегда было у него опаснее прямой агрессии. Потом медленно кивнул. — Неделя, — сказал он. — Я даю Вам неделю.       Он взял её руку раньше, чем она успела отступить, и поднёс к губам с той безупречной, старомодной галантностью, которая в его исполнении всегда ощущалась как насмешка над самим понятием приличия. Поцелуй был лёгким, почти воздушным, но Татьяне всё равно захотелось потом вымыть кожу до крови. — Вы стали ещё красивее, — произнёс он негромко.       Татьяна не вырвала руку. Только пальцы её под перчаткой свело так, что ногти впились в ладонь. Барон отпустил её сам, улыбнулся ещё раз — уже совсем мягко, почти благожелательно — и, развернувшись, ушёл по галерее прочь. Его шаги скоро растворились в музыке, в шелесте платьев, в далёком звоне стекла.       Татьяна осталась одна. Несколько секунд она не шевелилась, будто тело ещё не решило, что именно делать с предложением, от которого слишком многое зависело. Потом медленно подняла руку, к которой он прикасался, и вытерла перчатку о складки юбки. Мерзкое ощущение не исчезло. Оно осталось на коже, под кожей, в горле, в памяти — вместе с его голосом, с этой неделей, с именем Адриана, которое снова стало приманкой, петлёй и ножом сразу.       Дашкевич поднёс стакан к губам, собираясь сделать ещё глоток, когда дверь кабинета распахнулась без стука. — А вот и я, — пропела Татьяна, вплывая в комнату с таким видом, будто это не кабинет начальника Особого отделения, а её собственный будуар. — Как Вы тут, мальчики?       Дашкевич медленно, очень медленно опустил стакан на стол. На лице у него проступило бессильное понимание, что выгнать Татьяну сейчас будет труднее, чем остановить пожар веером. — Татьяна Алексеевна, — произнёс он с ледяной вежливостью, в которой чувствовался сарказм, — приёмные часы закончены. Будьте любезны, закройте дверь с той стороны.       Татьяна улыбнулась ему самой невинной из своих улыбок, взялась за ручку двери и действительно закрыла её. Изнутри. Щелчок замка прозвучал так, будто кто-то не дверь запер, а нарочно бросил на стол перчатку. — Татьяна Алексеевна, — голос Дашкевича стал ещё холоднее, хотя, казалось, куда уж, — это скандал. Женщина с двумя мужчинами в закрытом кабинете. Откройте дверь. — Ах, оставьте, граф, — отмахнулась она, уже направляясь к столу. — Никто не узнает.       Он открыл рот, чтобы возразить, но Татьяна уже успела совершить то, на что, вероятно, не решилась бы ни одна нормальная женщина. Она легла прямо на его стол — поверх бумаг, отчётов, писем, заметок, словом, поверх всего того аккуратного мира, который Дашкевич выстраивал вокруг себя как оборонительное укрепление. Легла с той особенной, ленивой кошачьей грацией, на которую была способна только она: плавно, небрежно, будто это не стол начальника Особого отделения, а удобная кушетка, на которую она имела законное право.       Внутри у него боролись ярость и смех. Под её локтем лежал доклад по хищениям в арсенале, под бедром — переписка с министром. Он, разумеется, не засмеялся. Он медленно отодвинулся вместе со стулом — подальше от неё, подальше от этого бедлама, который она вносила с собой в любую комнату.       Филипп к этому времени уже успел поставить стакан на край стола и выпрямиться в кресле. Он не вскочил, не засуетился и не уставился на неё с тем тупым, беспомощным восхищением. Наоборот, в лице его проступило то живое, настороженное внимание, с каким он всегда встречал Татьяну, когда она являлась внезапно и с очевидным намерением немедленно нарушить все мыслимые правила.       Татьяна, не обращая на Дашкевича никакого внимания, повернулась на бок, лицом к Филиппу, подпёрла голову рукой, и в этом жесте было столько томной, ленивой грации, что любой художник охотно бы продал совесть за возможность заставить её так лежать ещё час.       Она протянула руку и коснулась его щеки легко, почти невесомо, кончиками пальцев. Такой тёплый. Такой живой. И, что хуже всего, ещё слишком открытый для мира, который давно не щадил никого. В нём было слишком много света, слишком много прямоты, и Татьяна, глядя на него, знала с той ясностью, которая причиняет почти физическую боль: этот свет здесь будут гасить. Ему тоже придётся научиться выживать между улыбками, за которыми прячутся клыки, между дружбой, которая иной раз опаснее вражды, между правилами, в которых слабость не прощают. Она не могла его от этого уберечь. — Балы в Дружине, — пожаловалась она, глядя на него сияющими глазами, — ужасно скучные. Честное слово, я бы уснула где-нибудь в углу, если бы не Вы. Только Ваше присутствие меня хоть как-то радует.       Она потянулась к его стакану с виски, обхватила тяжёлое стекло длинными пальцами и сделала маленький глоток, даже не спрашивая разрешения. Филипп при этом не отнял стакан и не стал изображать оскорблённого собственника. Только чуть приподнял бровь, следя за ней с той улыбкой, которая появлялась у него, когда её выходки не раздражали, а забавляли именно потому, что были её выходками. — М-м-м, хороший, — протянула она. — Граф, а Вы жадничаете. Такой напиток прячете, а со мной не делитесь.       Дашкевич не смотрел на неё — куда-то в сторону, потому что было неприлично смотреть прямо, пока она так лежала на его столе спиной к нему, платье и поза подчёркивали тело слишком явно. Он отхлебнул виски, позволяя себе наконец расслабиться хотя бы на минуту. — Не делился, потому что Вы, Татьяна Алексеевна, — произнёс он ровно, — не умеете пить по-человечески. Эта бутылка стоит как пять Ваших годовых жалований, а Вы истребите её за час.       Татьяна замерла с полуоткрытым ртом. Потом губы её беззвучно зашевелились, считая. Она считала быстро, с той практической свирепостью, какая появляется у людей, когда цифры начинают ассоциироваться с удовольствием — деньгами и теми вещами, на которые их можно потратить. Глаза у неё расширились, и на стакан в своей руке она посмотрела уже совсем иначе — с выражением почти религиозного трепета, смешанного с чисто охотничьим азартом. — Шесть тысяч рублей? — выдохнула она. — Граф, Вы изверг. Вы поите меня состоянием мелкого помещика и говорите, что я не умею пить?       Она сделала ещё глоток — уже медленный, смакующий. — Ещё, — потребовала она. — Это же преступление — прятать такое от меня.       Дашкевич открыл рот, чтобы возразить, но Татьяна уже снова переключилась на Филиппа, подавшись к нему всем телом. Она делала это с такой естественной собственнической лёгкостью, словно весь кабинет, вместе с его хозяином, существовал лишь как фон для их разговора. — Князь, Вы представляете? Я сегодня нарядилась, как на императорский выезд: платье новое, жемчуг, кружево, всё как у добропорядочной дуры, — она чуть повела плечом, показывая отделку. — А бал оказался до невозможности скучным. Одни старики, разговоры о службе, Витте со своей вечной подозрительностью… Мы обязаны это исправить. Надо покуралесить. Найти приличное место, где подают не только шампанское. Граф, — она ткнула пальцем в сторону Дашкевича, даже не глядя на него, — а Вы езжайте домой. Филипп Филиппович, я уверена, терпит лишь мою компанию.       Филипп на этих словах чуть откинулся в кресле, рассматривая её с ленивым, светлым удовольствием. — Терплю? — переспросил он. — Какое унылое слово, Татьяна Алексеевна. Вы меня недооцениваете. Я, пожалуй, уже начал входить во вкус.       У неё на миг дрогнули губы. Дашкевич кашлянул, поправляя воротник. Лицо его сохраняло невозмутимость, но в глазах мелькнуло то выражение, которое у него всегда означало одно: ещё шаг, и он начнёт излагать приговоры. — Татьяна Алексеевна, у нас есть дела.       Он перевёл взгляд на Филиппа, и голос его стал серьёзнее, хотя тёплые нотки никуда не исчезли. — Князь, я хотел бы обсудить с Вами прошедший бал, чтобы на последующих мероприятиях не повторить тех же ошибок.       Он сделал паузу, давая Филиппу осмыслить сказанное. Татьяна тоже замерла. Её лицо, ещё минуту назад игривое, стало серьёзным, почти встревоженным.       Филипп ощутил этот общий, слишком явный вес сразу. Он не торопился отвечать, но и не тянул нарочно. Сначала перевёл взгляд с Дашкевича на Татьяну. — Если Вы помолчите, — протянул Дашкевич, обращаясь к Татьяне, — мы с князем быстро закончим разговор, и езжайте потом куда хотите. Если князя этот вариант устроит, само собой.       Филипп на это тихо усмехнулся, и в усмешке его было больше усталой нежности, чем раздражения. — Вы оба, право, ведёте себя так, будто я сейчас должен выбрать между военным советом и бегством с цыганским табором, — сказал он. — А я, может быть, достаточно испорчен, чтобы не отказаться ни от того, ни от другого.       Он позволил им обоим ещё секунду поволноваться, потом всё же поставил точку — спокойно, без позы, но вполне определённо. — Сначала, разумеется, дела, — произнёс он. — Я не против продолжить. Если это действительно поможет.       И только после этого, уже чуть повернув голову к Татьяне, добавил с той мягкой, почти невинной иронией, которая особенно шла ему в минуты, когда он нарочно дразнил её ровно настолько, чтобы не перейти в грубость: — А покуралесить, Татьяна Алексеевна, мы ещё успеем. Я бы не хотел лишать Вас такого важного морального права, как жалоба на скуку после завершения всех серьёзных обязанностей.       Дашкевич закатил глаза. Ему бы вообще не куролесить, а домой ехать и спать часов двенадцать, не меньше: после такого вечера Филипп и так держался на одном упрямстве, а она уже собиралась заливать в него ещё и алкоголь. Вслух он этого, разумеется, не сказал. Только откинулся в кресле и в который раз за вечер подумал, что с двумя такими людьми вокруг него никогда не будет тишины.       Они, впрочем, договорили быстро. Через четверть часа Татьяны и Филиппа уже не было: колёса мягко шуршали по ночному гравию, город распахивался перед ними огнями и шумом, и остатки благоразумия растворялись один за другим. Они кутили до самого утра — беспорядочно, жадно. К рассвету Филипп едва держался на ногах, а Татьяна смеялась всё громче, всё беспечнее, будто упрямо отказывалась замечать, как ночь выжала из них всё до последней капли. Спать она легла только к полудню.       Татьяна шла по аллее старого сада, где белёсый гравий сухо хрустел под ногами, а воздух всё ещё держал пудровый след отцветших роз. Где-то за деревьями журчал фонтан. На ней было светлое платье, совсем не похожее на то, что она носила потом.       Он выбежал к ней маленький, худой, лет семи или восьми, со слишком бледным лицом и невозможно яркими голубыми глазами. Под глазами уже тогда лежали лёгкие синеватые тени, и оттого каждый его порыв казался одновременно трогательным и болезненным. В руках он держал охапку цветов, сорванных без всякого порядка, и, увидев её, улыбнулся так широко и светло, что у неё во сне сжалось сердце ещё до того, как она успела подойти. — Tante Ksusha! Vous êtes enfin venue! Я ждал, ждал, я уже думал, что Вы не придёте совсем и меня опять оставят с мадемуазель Бертой.       Он влетел в неё всем своим маленьким телом, прижался, запрокинул голову и смотрел с тем восторженным, смущённым обожанием, которое дети не умеют скрывать. — Это Вам, — сообщил он торопливо, всовывая ей букет. — Я сам выбрал.       Она во сне рассмеялась мягко, почти девически, не так, как смеялась потом. Она опустилась перед ним на корточки, поправила ему воротничок, а он, вдруг смутившись, спросил уже тише: — Вы ведь не перестанете приходить? Правда?       Не дождавшись ответа, он поспешил заговорить дальше: — Давайте поиграем. Или нет, лучше Вы мне что-нибудь расскажете.       Он коснулся пальцем её кружевной манжеты и почти шёпотом добавил: — Tout est plus doux quand tu es là.       Именно это было хуже всего. Не букет, не детский французский, не синяки под глазами. А то доверие, с которым он смотрел на неё, будто она действительно могла сделать мир мягче одним своим присутствием.       Адриан.       Татьяна проснулась рывком, словно её вытолкнули из-под воды. Несколько секунд ещё пыталась удержаться в том полусне, где он был маленьким, живым, смеющимся, с букетом в руках, но утро уже делало своё чёрное дело. Комната проступала всё яснее, а вместе с нею и то, от чего она бегала годами.       Она опустила ноги на пол и стиснула зубы. Рёбра ныли почти физически. И вместе с этой болью в неё наконец вошло чувство вины — тяжёлое, вязкое, как свинец под кожей. Как он там? Как сумела взять эту детскую любовь, это доверие, эту нежность и привести всё туда, куда привела? Ей хотелось одновременно и снова уснуть, провалиться обратно в сад, и никогда больше не закрывать глаз, лишь бы не увидеть его снова таким маленьким и беззащитным.       В кабинет Дашкова она вошла во время утренней уборки. Две служанки заканчивали, но Татьяна их будто не видела. Она вошла не как всегда, не остро, не собранно. Теперь она будто прошла какой-то ослабевшей, тенью самой себя. Лицо было бледным, под глазами лежали тяжёлые тени.       Дашков поднял голову от бумаг, посмотрел на неё и коротко велел: — Покиньте помещение, пожалуйста. Достаточно уборки на сегодня.       Служанки исчезли. Дверь закрылась. Татьяна дошла до кресла для посетителей и села без привычной осанки. Плечи были чуть сведены вперёд, подбородок не вздёрнут, пальцы ломали друг друга, хватались за запястья, снова соскальзывали на колени. Несколько раз она будто хотела заговорить, но только облизывала губы и смотрела мимо его плеча.       Дашков не торопил сначала — сделал глоток кофе и ждал. — Ну? — произнёс он наконец, не жёстко, а скорее как человек, понимающий, что тянуть больше уже бессмысленно.       Она подняла глаза медленно. — Я не пошла тогда после бала сразу к вам, потому что… я говорила с бароном.       Чашка замерла у него в руке на долю секунды. — Вот как.       Татьяна отвела взгляд к окну. Лицо стало ещё бледнее. — Я просила его…       Её пальцы стиснулись так сильно, что побелели костяшки. — Я просила, чтобы он позволил мне отправить его сыну письмо. Хоть одно.       Она наконец посмотрела на Дашкова, и в этом взгляде было столько отвращения к самой себе, что на секунду исчезло даже обычное раздражение на мир. — Я дала ему увидеть это. Насладиться. И он всё равно ничего не сказал. Только дал понять, что, по его мнению, поздно вспоминать о материнских чувствах, раз уж раньше их не нашлось.       Последнюю фразу она выговорила с таким сухим напряжением, будто вытаскивала изо рта осколок стекла.       Вот тут Дашков и замешкался. Он знал про Адриана. Знал внешнюю сторону той истории. Но не знал главного — почему она поступила именно так. И потому колебался: стоит ли вообще это трогать?       Но она уже заметила паузу. — Вы знаете, — сказала она резко.       Он не ответил. — Вы знаете, — повторила она уже с нажимом. — Не делайте вид, будто это не так.       Татьяна подалась вперёд всем телом, маленькая, сжатая, но оттого ещё страшнее. — Не молчите. Не смейте сейчас молчать. Я и так слишком долго ничего не знаю. — Татьяна Алексеевна… — Нет. Либо Вы сейчас говорите, либо я, клянусь, начну трясти из Вас каждое слово, и нам обоим не понравится.       Голос её ломался уже открыто.       Он долго смотрел на неё. Потом медленно отставил чашку. — Он служит в Австро-Венгрии, — начал Дашков сухо, почти деловито. — Контролирует работу наших людей там. Следит за агентурной сетью. Несколько раз вытаскивал операции, за которые другие не взялись бы. Дисциплина, выдержка, у… — Это я и сама знаю, — перебила она резко. — Это я выведала. Я знаю, чем он занимается. Я знаю, где он. Я знаю, что у барона хватает наглости им гордиться.       Она подалась ещё ближе, и в глазах её стояло уже не раздражение, а почти безумная сосредоточенность. — Я спрашиваю не это. Я спрашиваю: как он там?       После этого Дашков замолчал по-настоящему. Она спрашивала не о службе. Она спрашивала о том маленьком мальчике, которого сама себе запретила вспоминать. И он, зная слишком много и одновременно слишком мало, несколько секунд взвешивал, имеет ли вообще право касаться этого.       Наконец сказал: — Насколько мне известно… он больше Ваш сын, чем барона.       Фраза ударила по ней так точно, что никакой красивой реакции не вышло. Она просто замерла, будто из неё на секунду вынули внутренний каркас. Потом резко опустила взгляд, впилась пальцами в собственные ладони и сжалась ещё сильнее.       Дашков смотрел на неё минуту, может, две. Потом встал, подошёл к графину, налил воды в свой любимый тяжёлый стакан, из которого пил сам, и протянул ей. Она посмотрела на него с почти детским непониманием, потом всё же взяла обеими руками. Сделала глоток. Ещё один.       Татьяна осеклась и резко отвернулась к окну. — Я не могу оставить это так. Я хочу ему написать. Я должна.       Дашков молчал дольше, чем следовало бы. Он впервые за всё время позволил себе думать не о том, как передать письмо и какими путями обойти баронов надзор, а о другом, гораздо менее удобном вопросе. Он никогда, если быть честным до конца, не верил по-настоящему в ту версию, которую рассказывали о ней тогда — жуткую грязь, настолько отвратительную, что даже для Татьяны было чересчур. Что-то в той истории всегда казалось ему слишком грубым. И всё же Татьяна никогда не говорила ему, почему. Просто поставила между ними эту историю как стену и оставила его по ту сторону с тем, что он сам себе додумает. — А действительно, почему? — спросил он тихо.       Татьяна вскинулась не резко даже, а как от внутреннего удара. Лицо её сразу стало закрытым, глухим. Пальцы на стакане сжались. — Это не Ваше дело, — сказала она быстро. — Моё, — ответил он после короткой паузы. — Раз уж Вы пришли ко мне с этим. — Я пришла не за этим. — А за письмом. Да, я уже понял, что Вы хотите помощи.       Она словно уменьшилась ещё больше, сжалась в кресле так, будто хотела сложиться сама в себя. И именно это зрелище подействовало на него сильнее слов. Он понял окончательно: там было что-то куда хуже обычной грязи и скандала.       Дашков медленно поднялся из-за стола. Обошёл стол, остановился возле её кресла, а потом, не торопясь, словно и сам не до конца веря в то, что делает, опустился на колени рядом с подлокотником. Так, чтобы смотреть на неё снизу вверх. Это было до такой степени не в его манере, что Татьяна, кажется, на секунду даже растерялась. Но и теперь не посмотрела на него. — Посмотрите на меня, — сказал он тихо.       Она покачала головой. — Татьяна.       Молчание. — Посмотрите.       Она неохотно, не сразу, всё-таки опустила глаза. И от того, что он увидел в её лице, у него почти физически кольнуло в груди. Там было то старое, загнанное, давно одеревеневшее отчаяние. — Что тогда случилось? — спросил он.       Татьяна молчала долго. Так долго, что он уже решил было: не скажет. Сожмётся, поднимется, уйдёт, а всё это останется висеть между ними ещё на много лет, только теперь уже окончательно отравленное тем, что он почти дотянулся и всё-таки не добыл. Потом всё же заговорила, очень тихо, глядя не на него, а куда-то ему в плечо. — Сначала барон был мил. Правда мил. Мы…       Она болезненно дёрнула ртом. — Мы что-то испытывали друг к другу. Не великую любовь, но приятные чувства. Достаточно, чтобы стать его любовницей. Мальчик был при нём. Маленький ещё, ему было пять. Матери не было, он её и не помнил уже.       Снова короткая пауза. Дашков не перебил ни словом. — Потом он начал ревновать. Сперва глупо. К взглядам, к разговорам, к тому, что я смеюсь. Потом к Вам. Просил меньше с Вами говорить. Потом уже не просил — требовал, злился. Если я задерживалась где-то, начинал допытываться, с кем. Если видел, что я думаю о чём-то своём, выдумывал, что думаю о Вас.       Она коротко посмотрела на него и тут же отвела взгляд. — Потом вообще ко всем мужчинам, даже к слугам. В каждом видел моего любовника.       Дашкевич очень медленно втянул воздух, но промолчал. — Потом стало хуже. Гораздо хуже. Он начал шантажировать сыном. Не прямо сначала — намёками. Мол, мальчику не стоит слышать о некоторых вещах. Мальчика можно увезти. Мальчика можно научить считать меня…       Она не договорила. Провела языком по пересохшим губам. — А потом уже не только сыном. Говорил, что уничтожит мою службу, что закроет мне всё, что дотянется до Савина, до Вас. До кого угодно, если я начну ломаться. Я не знала, хватит ли ему власти. Не знала, блефует ли он. Тогда мне казалось, что он сможет.       И лишь после короткой, сдавленной паузы добавила уже совсем глухо: — Он бил меня. Ломал конечности, тушил папиросы о меня. Потом стал резать.       У Дашкова дёрнулась скула. — А потом, — сказала она, и тут впервые за весь разговор голос её дрогнул по-настоящему, — потом стал брать силой.       Слово «насиловать» она не выговорила, но и не нужно было. — Не один раз. Потому что ему нужно было, чтобы я знала своё место. А потом он… заговорил о свадьбе.       Она говорила всё тише. — Я не придумала ничего лучше, чем бросить всё, включая Адриана, и сбежать. Он… не стал мстить. И теперь я понимаю, что он пытается придумать что-то более изворотливое.       Наконец Татьяна опустила голову совсем. — Вот и всё.       Нет, конечно, не всё. За этим стояли годы страха и выучки выживать. Но для этого разговора и этого было достаточно.       Дашков слушал неподвижно, а внутри у него поднималось то редкое, очень опасное чувство, пугающе спокойное, ледяное. Барон в этот миг перестал быть для него просто неприятным противником. В голове слишком ясно возникла мысль об убийстве.       Он молчал долго. Потом спросил очень тихо: — Почему Вы не сказали мне?       Она вскинулась почти с раздражением. — Потому что Вы бы убили его. А потом уехали бы на каторгу.       На секунду в её глазах мелькнуло что-то страшно живое. — Вы ведь убили бы. Не надо делать вид, будто нет. Я Вас знаю.       Он не ответил и этим признал слишком многое.       Дашков поднялся медленно, вернулся за стол, сел, придвинул к себе бумаги и несколько секунд просто перекладывал листы с места на место, не читая. Это движение было нужно не для порядка, а чтобы снова надеть на себя внешнюю форму. — Я могу помочь передать письмо Адриану, — сказал он наконец. — Но Вы должны понимать: прошло слишком много лет. После всего случившегося он вполне может не ответить. И Вы не имеете права потом назвать это жестокостью. Не после такого молчания.       Татьяна закрыла глаза на секунду и кивнула. — Я знаю. — Вы будете писать?       Он положил перед ней перо и бумагу. Татьяна замерла.
Примечания:
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник
Отзывы (4)