Упыри

Горячая работа
NC-21
Завершён
132
3
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
688 страниц, 265 977 слов, 50 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник

Глава 28: «Бал Дружины», часть 1

Настройки
Примечания:
      После Рождества у Филиппа появилось новое занятие: вместе с Дашкевичем они готовили прошение о дозволении на обращение. Вокруг этого прошения сразу вырос целый бумажный лес. Нужны были банковские выписки, сведения о капиталах и имуществе, подтверждения, что будущий упырь не станет обузой ни роду, ни Дружине, ни собственным бессмертным прихотям. Требовались бумаги от предводителя дворянства и из дворянского депутатского собрания, врачебное освидетельствование, особенно усердное со стороны психиатра, и личное прошение самого Дашкевича.       Затем к этому прибавилось и другое обязательство: ежегодный бал Священной Дружины, который давали вскоре после Нового года. Теперь для Филиппа это был уже не просто красивый вечер, а часть допуска, ещё одна ступень, на которой его должны были увидеть, запомнить и оценить. Он с тех пор жил в странном раздвоении: снаружи всё оставалось обычным, а под этим шла другая жизнь, стянутая гербовыми бумагами, врачебными подписями и шёпотом о сроках.       Татьяна в тот день влетела в кабинет без стука, как влетают только две категории существ: буря и женщина, которой уже полчаса не даёт покоя одна и та же мысль.       Граф поднял глаза лишь тогда, когда она уже дошла до стула напротив, но не села, а осталась стоять, вцепившись пальцами в спинку, как человек, пришедший не разговаривать, а допрашивать. — Скажите мне сразу: барон будет на балу?       Дашкевич даже не сразу ответил. Сначала аккуратно положил перо, промокнул строчку песком, сдул его с той медлительной педантичностью, которая в нём всегда особенно бесила. — Нет, Татьяна Алексеевна. Не будет.       Она кивнула слишком быстро, как кивают не тогда, когда успокоились, а когда решили пока сделать вид, что успокоились. Обошла стул, села, тут же закинула ногу на ногу, потом сняла её обратно, поправила перчатку, скользнула взглядом по окну, по камину, по его лицу. Она наклонилась вперёд, упёрлась локтем в подлокотник и, понизив голос так, будто стены могли донести, спросила с новой, ещё более подозрительной серьёзностью: — А точно не будет?       У Дашкевича дёрнулся уголок рта. Не улыбка, нет. Скорее слабая судорога человека, который уже понял, что ближайший час будет испорчен. — Точно. — Совсем точно? — Совсем. — То есть Вы уверены? — Уверен. — Прямо уверены-уверены?       Он откинулся на спинку кресла и посмотрел на неё. Татьяна ответила ему взглядом совершенно честным, почти детским в своей наглости: да, я опять это спросила, и, если потребуется, спрошу ещё. Пальцы у неё при этом теребили край перчатки. Дашкевич отметил это, отметил и то, как она всё время косилась на дверь. — Барона, — повторил он уже медленнее, как для тупого, больного или очень маленького. —На балу. Не будет.       Татьяна посидела ещё немного, кусая губу с видом человека, который из последних сил изображает спокойствие. Потом выпрямилась. Потом снова наклонилась. Потом, не выдержав, выбросила: — А если всё-таки будет?       На этот раз он закрыл глаза. Ненадолго — только на одно дыхание. Когда открыл, в лице у него было то самое терпение, в которое он впивался, когда хотел её убить. — Тогда, — сказал он, — я сочту, что мироздание решило лично надо мной поиздеваться. Но даже в этом случае я Вас, вероятно, заранее предупрежу.       Татьяна фыркнула, но не рассмеялась. Это было плохим знаком. Обычно на такой выпад она уже съязвила бы в ответ. Вместо этого она поднялась, прошлась по кабинету, остановилась у книжного шкафа, развернулась, подошла обратно и остановилась у его стола с тем смутным, почти нелепым выражением, какое бывало у неё крайне редко: смесь раздражения, тревоги и очень гордого нежелания признаваться хоть в чём-нибудь прямо. — Вы ведь проверяли? — спросила она. — Не просто так говорите. Проверяли? — Проверял. — Хорошо проверяли? — Господи, — произнёс он негромко, без всякого благочестия, только с усталым отчаянием человека, которого методично грызёт существо с безупречными скулами. — Да, мои лучшие люди проверили. Он сейчас в Австро-Венгрии у своего сына.       Татьяна открыла рот, чтобы возразить, но он поднял руку. В этом жесте было уже не начальственное, а почти домашнее раздражение, самое оскорбительное из возможных. — Нет, послушайте теперь меня. Барона не будет. Я это проверил. Потом перепроверил. Потом ещё раз перепроверил, потому что Вы, как человек чрезвычайно обаятельный и совершенно невыносимый, уже успели заразить этой мыслью и меня. Не будет его. Достаточно?       Татьяна смотрела на него, не мигая, и чем дольше смотрела, тем сильнее в этом взгляде проступало что-то совершенно возмутительное: не обида, а почти жалкая готовность спросить ещё раз. Дашкевич это увидел и, видимо, именно поэтому окончательно разозлился. Не бешено, не громко, а тем редким образом, когда раздражение становится особенно сухим и оттого ещё смешнее. — Вы что, — спросил он, склонив голову набок, — собираетесь так до самого бала ходить за мной хвостом и спрашивать, будет ли барон? Мне начать писать Вам записки? «Доброе утро, барона нет». «После обеда сообщаю: барона всё ещё нет». «К вечеру, слава Богу, тоже не завезли».       Она всё-таки не выдержала и коротко прыснула — совсем чуть-чуть, но он уже вошёл во вкус. — Вы хам, — сказала она, но голос её предательски дрогнул от смеха. — Я? Нет. Я человек, которого уже двадцать минут допрашивают, как няньку в детской. Ещё немного, и Вы спросите, не возьму ли я Вас за руку в бальном зале, если станет страшно. — Не возьмёте, — отрезала она автоматически. — Слава Богу.       Он помолчал, потом посмотрел на неё внимательнее, и в этом взгляде вдруг не осталось насмешки. Татьяна как раз отвернулась к окну, слишком поздно вспомнив, что смех уже всё испортил и сделал её чуть менее бронзовой, чем хотелось бы. — Послушайте, — произнёс он уже иначе. — А почему Вы вообще так его боитесь?       Она не обернулась. — Не боюсь. — Боитесь. — Нет. — Татьяна Алексеевна, — сказал он с ледяным терпением, — Вы сейчас ведёте себя не как человек, которому безразлично. Вы ведёте себя как ребёнок, который каждые пять минут спрашивает, точно ли под кроватью нет монстра.       Она резко повернулась. Щёки у неё были совершенно спокойны, рот тоже, но взгляд уже вспыхнул тем нехорошим, острым блеском, который Дашкевич знал слишком давно. Только теперь под этим блеском было ещё и что-то совсем не в её духе: не ярость, а будто стыд, застигнутый врасплох. — Вы удивительно наблюдательны, граф, — сказала она. — Это часть моей профессии. — А ещё часть Вашей профессии — лезть туда, куда Вас не звали?       И прежде чем он успел добавить хоть слово, она уже двинулась к двери. Дашкевич поднялся так быстро, что стул коротко скрипнул по полу. — Татьяна Алексеевна… — Нет. — Я ещё ничего не сказал.       Он смотрел, как она почти сбегает, не оглядываясь, с высоко поднятой головой. В кабинете осталось её раздражение, лёгкий запах духов и то редкое, неприятное чувство, когда смешно тебе становится ровно в ту секунду, когда уже поздно догонять.       Дашкевич постоял ещё немного посреди комнаты, потом медленно сел обратно, посмотрел на закрытую дверь и всё-таки негромко, совершенно один, сказал в пустоту: — Не боится она. Конечно.       В это же время дом Юрьевых стоял особенно пустым. Родители уехали, прислуга ступала мягче обычного. За окнами Петербург держался на сером свете и январском ветре, который лез под воротник без всякого приглашения. Константин не сразу насторожился, но слишком хорошо знал брата, чтобы не заметить в его сборах ту самую поспешность, которая означала: Филипп задумал что-то неладное.       Он вышел из своих покоев не спеша, в халате, который на нём смотрелся не домашним, а лениво-аристократическим. В коридоре пахло воском и зимним холодом, въевшимся в дом. Константин задержался у перил, прислушался, улыбнулся своей обычной улыбкой и пошёл к брату уже с готовой шуткой, потому что серьёзно говорить о важном им обоим всегда было труднее.       Филипп собирался быстро и неровно. Он застегнул перчатку, тут же расстегнул её обратно, будто сам разозлился на собственную поспешность. На стуле лежал сюртук, на столике поблёскивали запонки, и во всём этом было ясно: он не просто выходил, а рвался туда, где мысли его были уже давно. Почувствовав брата ещё до слов, Филипп лишь чуть дёрнул плечом. Сегодня в нём с самого утра сидело злое раздражение от бумаг, ожидания и оттого, что его будущая жизнь висела на подписях стариков и врачей. — Ты куда это так собрался? — спросил Константин ровным, почти ленивым голосом.       Филипп поднял голову, и рот его сразу тронула привычная усмешка, которой он всегда пытался спасти серьёзный разговор. — Поразительно. Дом полон людей, а именно ты всякий раз возникаешь в ту минуту, когда я почти уже свободен. Это талант или проклятие?       Сказано было легко, но прозвучало всё равно чуть глуше обычного. Филипп и сам это понял, досадливо поправил манжету и снова посмотрел на брата уже с тем знакомым упрямством, которое не делало его грубым, но делало очень закрытым. Константин, заметив это, не стал давить, а пошёл по старому пути — сбоку, разговором. — Неужели снова к Татьяне Алексеевне, наш маленький донжуан?       Филипп фыркнул, и румянец едва заметно тронул скулы, за что он немедленно разозлился уже на себя. — Маленький? Ты в последнее время становишься оскорбительно неточен. А что до донжуана, то для человека, которого с утра допрашивает брат, это всё-таки слишком красивое слово.       Константин усмехнулся мягче и прошёлся по передней, будто искал табакерку, хотя та была при нём. Ему не хотелось ловить Филиппа как мальчишку. Хотелось, чтобы тот сам понял: здесь его не допрашивают, здесь его любят, и именно потому не хотят отпускать в молчании. — Слушай, я же не мать и не пристав. Мне не нужно расписание твоих визитов. Ты же знаешь, что можешь рассказать мне абсолютно всё.       Филипп опустил глаза на секунду. Он знал, что это правда, и именно поэтому отвечать было труднее. — Нечего рассказывать — я и впрямь еду к Татьяне Алексеевне.       Последние слова вышли мягче, чем он хотел. Он отвернулся к окну и с неприятной ясностью понял, до чего тесно ему стало в доме и в этой бумажной клетке. Константин подошёл к столику, поднял неаккуратно брошенную перчатку и расправил её с такой осторожностью, будто приводил в порядок сам разговор. — Я вообще-то рассчитывал, что сегодня мы будем вести себя как приличные люди. Родителей нет. Дом наш. Можно сыграть в карты, поужинать нормально. Ты мог бы, в конце концов… провести со мной время. Как раньше. Я, между прочим, тоже иногда хочу брата, а не только наблюдать его спину в дверях.       Эта фраза попала точно. Лицо Филиппа на миг осталось совсем без защиты. Он любил Константина слишком сильно, чтобы такие слова проходили мимо, просто не умел говорить об этом прямо. — Это нечестный приём. Ты сейчас говоришь так, будто я бросаю тебя на произвол судьбы, а сам иду в оргии, карты и преступления.       Но он всё-таки шагнул ближе и уже без шутки добавил: — Я просто не могу сегодня сидеть дома, Костя. Не могу. Я жуть, как соскучился по Татьяне Алексеевне.       После этих слов в передней на секунду стало совсем тихо. Дом без родителей вдруг и сам почувствовался иначе: просторнее, свободнее, почти готовым к простому братскому вечеру, и оттого им обоим стало ещё яснее, как редко Филипп теперь действительно остаётся здесь. — Ты же не врёшь мне, правда? — спросил Константин. — Ты бы рассказал о чём-то серьёзном, если бы поехал не к Татьяне?       Филипп помолчал, потом поднял глаза уже без прежней игры. — Нет, не вру. И да, я еду к ней.       Константин вздохнул, но снова прикрыл всё шуткой. — Я, разумеется, пожелаю тебе удачи и чтобы ты не возвращался слишком счастливым, иначе мне придётся завидовать. Но если ты едешь куда-то ещё, скажи хотя бы мне, куда. Не потому что я хочу держать тебя на поводке. Просто я не люблю, когда не знаю, где ты.       На этот раз Филипп не ушёл в сторону — было очевидно, что исчезновение Полины наложило на брата отпечаток. — Я не исчезну. Просто мне почти двадцать, Костя. У меня есть свои дела — женщина, в конце концов.       Он шагнул ближе и коротко, почти неловко коснулся рукава Константина. — Я вернусь. Правда. И если задержусь, пришлю записку. Без поэтических оправданий и моей гибели в канаве.       Константин отвернулся на секунду, чтобы не выдать слишком много лицом, потом снова посмотрел на него уже совсем тепло. — Ты вернёшься домой сегодня? Если нет, я хотя бы буду знать, где ты. Чтобы не сидеть здесь, как вдова при живом муже, и не сочинять про тебя дурную повесть.       У Филиппа дрогнул рот. Он отвёл глаза, потом сказал тихо, уже без игры: — Я знаю. И я тоже. Всё со мной будет хорошо, я обещаю.       Снаружи по стеклу ударила снежная крупа. В мягком свете лампы оба вдруг ясно увидели друг друга без привычных защит: Константин — того самого мальчика, которого когда-то тянул за рукав и прикрывал, Филипп — человека, который знает его целиком и всё равно ждёт. Напряжение в плечах у Филиппа ещё держалось, но взгляд уже потеплел. — Я просто люблю, когда знаю, что с тобой всё в порядке.       Константин протянул ему расправленную перчатку. Филипп сперва коснулся пальцами его руки, только на миг, а потом забрал её и натянул уже спокойно. — И мне тебя не хватает, — добавил Константин. — в последнее время мы так редко бываем вместе…       Филипп поднял на него глаза. — Знаю. Поэтому и возвращаюсь всегда сюда.       Филипп сел в автомобиль — новейшее чудо техники, которое его отец приобрёл совсем недавно. Машина мягко тронулась с места, и, откинувшись на сиденье, Филипп направился в Кирсаново, позволяя дороге и ровному гулу мотора наконец заглушить шум прошедшего вечера.       Машина заглохла резко и обидно. Рычащий двигатель, до этого глотавший снежную кашу, сдавленно кашлянул, выбросил облако сизого пара и замолчал. В тишину ударил лишь свист ветра, разыгравшегося в поле, и испуганное бормотание шофёра, выскочившего на холод. — Князь, тысяча извинений… Двигатель… Видимо, замёрз… Совсем немного пешком, честное слово! Минут пять, не больше.       Путь и вправду был недалёк. Филиппу предстояло преодолеть их пешком. Он выбрался наружу без лишних слов, но холод сразу хлестнул в лицо так резко, что дыхание на секунду сбилось. Сапоги вязли в снежной каше, ветер бил в скулы, и это раздражало. Впрочем, раздражение от дороги почти сразу вытеснилось другим, куда более живым и неприятным чувством, когда впереди, у дома, проступило движение.       Первая картина, открывшаяся взгляду, была настолько не совпадающей с ожидаемым портретом хозяина, что на мгновение казалась сценой из другой жизни.       Дмитрий стоял у чужого экипажа легко, почти небрежно, в тонкой рубахе, расстёгнутой ниже ключиц, так что ткань открывала изуродованную кожу. Поверх была накинута шуба, брошенная на плечи, будто он не собирался задерживаться на холоде ни на секунду дольше, чем нужно.       Филипп замедлил шаг сам того не желая. В первую секунду это зрелище показалось ему почти неприличным потому, что в Дашкевиче всё обычно было подчинено воле и форме, а тут перед ним стояло что-то слишком домашнее, слишком телесное, слишком чужое для привычного образа.       Женщина, которую Дашкевич усаживал в экипаж, тоже не имела ничего общего с безликими светскими дамами. Гладко зачёсанные светлые волосы, открывающие высокий лоб, почти хищная ясность взгляда. Зелёные глаза смотрели прямо и долго, без кокетливого опускания ресниц. Губы складывались в полу-улыбку человека, который знал себе цену. Украшения были выбраны со вкусом и без излишества, подчёркивая не богатство, а статус. Даже в полумраке двора она выглядела так, будто вокруг неё всё ещё тянулся шлейф театрального света. Филипп узнал в ней что-то смутно знакомое ещё прежде, и это только сильнее обострило неловкость. Он слишком часто бывал в театре, чтобы не понимать, кто именно перед ним, и слишком мало был готов увидеть её здесь, у Дашкевича, в такой близости. — Вы всё-таки решили сбежать, — сказала она негромко, чуть насмешливо.       Её ладонь в перчатке медленно, почти небрежно скользнула по расстёгнутой груди его рубахи. Филипп отвёл взгляд не сразу. В нём вспыхнуло то резкое, мальчишески злое смущение, как будто застал их прямо посреди постельной сцены. Он стиснул челюсть, заставил себя снова посмотреть прямо и тут же почувствовал ещё большую досаду оттого, что вообще был вынужден смотреть на чужую интимность, стоя по щиколотку в снегу, как какой-нибудь случайный свидетель дурного водевиля. — Я решил не опаздывать туда, где должен быть, — ответил он, и его глаза, вместо того чтобы встретиться с её взглядом, опустились к вырезу её платья, изучая линию груди. — Это не одно и то же. — Обычно Вы не торопитесь, — она чуть наклонила голову, давая ему рассмотреть шею, на которой алел свежий след. — Особенно после… удачных встреч. Неужели моё… пение Вас утомило? — Утомило? Напротив, я под большим впечатлением.       Его пальцы нашли выбившуюся прядь её волос, накрутили её на палец и резко дёрнули. Филипп при этом невольно дёрнул бровью. В нём было достаточно живости и воображения, чтобы мгновенно дорисовать всё остальное, и оттого на языке само собой поднялось едкое, почти смешливое отвращение. Он уже понимал, что позже либо будет смеяться над этой сценой, либо почему-то помнить её слишком ясно, а это раздражало ещё сильнее. Филипп не выдал своего появления: любопытство взяло верх, и он остался в тени, решив сперва понаблюдать. — От Вашей… исключительной способности удерживать высокие ноты. И от того, как чутко Ваше горло реагирует на ритм. Вы сегодня были виртуозны. Я бы слушал Вас часами, но… — Дашкевич тяжко и чуть наигранно вздохнул. — обязанности. — Жаль, что слушатель оказался таким нетерпеливым. Едва финальный аккорд прозвучал — и Вы сразу потянулись к шинели. — В следующий раз мы выберем день, когда у меня не будет светских раутов. И я потребую с Вас столько бисов, сколько мне заблагорассудится. Пока у дивы совсем не сядет голос. — Осторожнее, я беру очень дорого за сольные концерты. А за порчу голосового аппарата — втройне. У меня, знаете ли, и другие меценаты в очереди стоят, готовые слушать до самого утра.       Он фыркнул с презрительной уверенностью. — Ваши «другие меценаты» слушают Вас из партера. Они понятия не имеют, на что на самом деле способен Ваш голос… Я же предпочитаю ложу, с наилучшим видом и полной приватностью. — О, у Вас уже есть ложа? И когда этот «следующий раз»? — Завтра. После Вашего спектакля. В моей карете. Я не стану ждать, пока мы доедем. Я знаю, как Вы любите начинать… без увертюры.       Филипп стоял уже достаточно близко, чтобы слышать всё без труда, и с каждым словом в нём всё сильнее смешивались два чувства: злое смущение и почти противная ему самому смешливость. Сцена была до того откровенно театральна, что в другой вечер он бы, возможно, даже наслаждался ею как зритель. Но сейчас его задело именно то, что он оказался втиснут в чужой спектакль без приглашения, да ещё и в качестве молчаливой публики.       Именно в этот момент взгляд Дашкевича, ещё густой от неостывшего желания, зацепился за присутствие Филиппа с той опасной заминкой, когда осознаёшь не сам факт, а последствия. Дашкевич не сразу убрал руку, и только после этого лицо его собралось. — Князь. Добрый вечер. Минуту терпения.       В голосе не было извинений. Филипп при этих словах чуть склонил голову, но ничего не ответил сразу. Он не собирался облегчать ситуацию ни себе, ни ему. В его молчании было слишком много юношеского упрямства и слишком ясного понимания, что теперь любое слово прозвучит либо обиженно, либо по-дурацки.       Женщина тоже поняла сразу. Она слегка напряглась, и в этой едва заметной перемене было больше, чем в любом возгласе. Филипп окончательно убедился, что перед ним стояла Идаллия Гончарова — известная оперная певица. Это добавило происходящему какой-то особенно неприятной нелепости: будто сцена с подмостков внезапно продолжилась во дворе чужого дома, не спросив, готов ли он на неё смотреть. — Вот как, — произнесла она тихо, почти рассеянно, — оказывается, у нас есть публика.       Её взгляд скользнул по Филиппу внимательнее, чем позволяла простая светская учтивость. В нём мелькнуло не любопытство, а быстрая оценка, как у человека, привыкшего считать риски. Филипп выдержал этот взгляд, хотя внутри уже неприятно закипало. Он не любил, когда его рассматривали так, будто мысленно уже прикидывали, опасен он или полезен. — Петербург любит разговоры, — добавила она всё тем же лёгким тоном. — Надеюсь, Ваш друг не из болтливых?       Чувствовалось, что вопрос, повисший в воздухе, был обращён вовсе не к Дмитрию, а к нему. Дама чуть улыбнулась уже ему, и Филипп наконец ответил. — Петербург любит ещё и воображать лишнее, сударыня, — сказал он спокойно. — Я бы не стал подкармливать его.       Слова вышли вежливыми, но под ними всё равно жила тонкая, почти детская колкость. Он и сам это слышал. Идаллия, кажется, тоже. — Впрочем, — добавила она уже громче, будто в шутку, — свежие лица в зале всегда радуют. Особенно если они умеют слушать.       Её глаза снова вернулись к Филиппу, и на этот раз задержались чуть дольше, чем позволяла простая вежливость. Он выдержал это с тем внешним спокойствием, которое давалось ему почти инстинктивно, когда внутри уже поднимался азарт. Раз уж его втянули в игру, совсем беспомощным зрителем он быть не собирался. — Завтра я пою. Хорошие места ещё остались. Граф, Вы ведь не станете возражать, если Ваш… друг окажется в числе приглашённых? — Вовсе нет. Если князь не откажет, я буду рад разделить с ним свою ложу.       Он не представил даму — это было бы уже слишком в этих обстоятельствах. Она сама, холодная и отстранённая, скользнула взглядом по Филиппу и усмехнулась. — Итак, завтра, граф, — сказала она, когда Дашкевич помог ей сесть в экипаж. — Не опаздывайте. И… берегите силы. Чтобы хватило на оба акта. — Не беспокойтесь, обещаю компенсировать сегодняшнюю скорую разлуку. Полностью. И без антракта.       Он закрыл дверцу, сделал шаг назад и дождался, пока экипаж тронется. И лишь тогда, когда звук колёс начал растворяться в ночи, он выпрямился, потянулся, громко щёлкая костьми, и обернулся к Филиппу. В его взгляде не было ни тени раздражения, скорее удовлетворённая ирония.       Филипп к этому моменту уже успел вернуть себе наружную собранность, но в лице его ещё держалось что-то слишком живое: не то недавнее смущение, не то упрямая потребность немедленно отшутиться, лишь бы не оставаться в положении застигнутого мальчишки. — Надеюсь, Вы не планируете писать мемуары? — спросил он легко. — Мне бы не хотелось, Филипп Филиппович, однажды прочесть, как Вы застали Вашего приятеля с известной оперной певицей.       Филипп усмехнулся коротко и уже по-настоящему. — Не переживайте.       Ответ прозвучал легче, чем он себя чувствовал, но именно эта лёгкость и была его обычным спасением. Дашкевич уже сделал шаг к крыльцу, как будто тема исчерпала себя сама собой, и только потом, не оборачиваясь, добавил с тем же насмешливым спокойствием: — Я не привык отказываться от собственных слов. Ложа у меня на весь сезон, вид превосходный, а певица, как Вы уже могли заметить, поёт вполне сносно. Так что приглашение остаётся в силе, если захотите присоединиться ко мне. Можете пригласить Татьяну Алексеевну. Не только же по болотам бегать за ведьмами, господин Юрьев.       При имени Татьяны Филипп чуть вскинул голову, и эта реакция вышла слишком быстрой, чтобы он успел её спрятать. Досада на собственную прозрачность вспыхнула мгновенно, но вместе с ней мелькнуло и другое, почти смешное чувство: злое желание не дать Дашкевичу насладиться этим попаданием. Он двинулся следом, уже холоднее и ровнее снаружи, чем был внутри. — Боюсь, после Вашего сегодняшнего вступления в оперу у меня будут слишком высокие требования к исполнителям, — сказал он. — Но мысль я оценил.       В прихожей запах меха и холодного воздуха быстро сменился сухим теплом дерева и воска, тем особенным, дорогим теплом, которое сразу ощущалось не столько кожей, сколько памятью о старых, хорошо устроенных домах. Дашкевич снял шубу одним движением и, не задерживаясь дольше, чем нужно, провёл князя глубже. Дмитрий шёл рядом, но его внимание было направлено не вперёд: в отражениях полированного дерева и стекла он время от времени ловил фигуру Филиппа, отмечая походку, положение плеч, степень собранности. А Филипп, чувствуя это боковым зрением, уже окончательно пришёл в себя. Чем пристальнее его оценивали, тем яснее в нём проступало привычное упрямство: не дать, не показать, не подарить никому ни одной лишней слабости.       У двери Дашкевич остановился и обернулся уже прямо, без спешки, позволив взгляду задержаться открыто и оценивающе, без попытки это скрыть. — Ваш наряд готов. Всё, что нужно, уже разложено.       Он сделал короткую паузу, не сводя с Филиппа глаз. — Скажите мне, князь, на балах Вы держитесь уверенно или предпочитаете отсиживаться у стен? Танцы знаете или ограничиваетесь наблюдением?       Вопросы были заданы без нажима, но в них чувствовалась необходимость ответа, а не светское любопытство. Филипп приподнял бровь. Сам тон уже начинал его слегка забавлять: будто его собирались выводить на арену с дикими зверями, а не на бал. Именно это и вернуло ему окончательно каноническую, живую дерзость. — Я плох у стен, — отозвался он. — Слишком люблю украшать собой интерьеры.       Он медленно снял перчатки, аккуратно положил их на столик и посмотрел на Дашкевича уже без прежней неловкости, с тем самым лукавым, чуть колким спокойствием, которое особенно шло ему в минуты, когда он переставал чувствовать себя застигнутым и снова начинал играть на равных. — Танцы знаю. Наблюдением ограничиваюсь редко. А если Вы хотите спросить, умею ли я держать лицо, то, право, после сегодняшнего двора это уже почти оскорбление.       Угол рта у него дрогнул, но взгляд остался внимательным. За шуткой всё равно жило другое: он понимал, что речь идёт не только о музыке и свечах. И чем яснее это становилось, тем собраннее он делался. — Это не праздный интерес, — пояснил Дашкевич. — Сегодняшний вечер будут помнить. И не за разговоры. Здесь смотрят, как человек держит себя под давлением: усталость, внимание, лишние взгляды. Если Вы дадите слабину — её заметят. Если выдержите — тоже.       Комната для переодевания была светлой и строгой, с низким, ровным огнём в камине и с теми мелкими признаками роскоши, которые не бросались в глаза, но чувствовались кожей: гладкая полировка, тяжёлые шторы, аккуратные ящики, в которых вещи лежали так, будто их раскладывал человек, ненавидящий хаос на уровне физиологии. Филипп вошёл внутрь и почти сразу поймал себя на том, что внутренне выпрямляется. Такие комнаты будто сами требовали от человека собранности. Впрочем, после дороги, двора и оперной дивы это даже пошло ему на пользу. — На этом балу Вы будете человеком среди тех, кто не обязан притворяться людьми. Отсюда первое: не задавайте вопросов, которые принято задавать на обычных вечерах. Возраст, происхождение, семейное положение и прочее. Второе: не рекомендую пить больше одного бокала шампанского до конца вечера во избежание недоразумений.       Пока он говорил, слуга принёс приготовленное. Дашкевич, не прерываясь, принялся переодеваться. Почти сразу после этого слуги вернулись, неся уже другой комплект. Для Филиппа был приготовлен его парадный костюм: тёмный, безукоризненно сшитый фрак с подчёркнутой линией плеч, белоснежный жилет, накрахмаленная рубашка с высоким воротником и бабочка. Он провёл пальцами по ткани, оценил крой и уже более деловым, собранным тоном спросил: — И что именно Вы сочтёте слабиной? Молчание? Ошибку в обращении? Или слишком живое лицо там, где все привыкли носить мёртвое?       В этом вопросе было уже не только упрямство, но и настоящее желание понять. Именно так Филипп и работал с неизвестным: сначала колол, потом слушал всерьёз. — На балах Дружины внешний вид быстро перестаёт иметь значение. Гораздо важнее, как человек реагирует на то, что выходит за рамки привычного.       Чёрный фрак сидел на Дашкевиче безукоризненно: жёсткое плечо, прямая спина, фалды, белый крахмальный жилет и такой же воротник, державший шею в вынужденной неподвижности. Лакированные туфли отражали огонь камина, перчатки он держал так, будто надевал их не на бал, а на вскрытие. На груди была лишь одна звезда, старшая по статусу. Уже полностью одетый, он бросил на Филиппа короткий оценивающий взгляд и кивнул, как человек, привыкший сперва проверять оружие, а потом уже хвалить. — Вы идеальны. Ничего лишнего.       Филипп стоял у зеркала в собственном новом великолепии и усмехнулся одними губами. Фрак сидел на нём слишком хорошо, и оттого всё происходящее казалось ещё неприятнее: чем безупречнее выглядело тело, тем яснее становилось, что впереди экзамен. Он уже хотел отшутиться, но Дашкевич подошёл ближе, без спроса поправил ему бабочку и задел пальцами кожу у основания шеи. От Дмитрия пахло бумагой, чернилами и чем-то сухим, древесным. Филипп не отступил, только дыхание у него на миг сбилось, и он сказал, глядя на его отражение в зеркале: — Когда Вы говорите таким тоном, Дмитрий Александрович, мне начинает казаться, что меня сегодня принесут в жертву.       Дашкевич подошёл ещё ближе и положил руку ему на плечо. Жест был уже слишком личным для простого ободрения, но и отстраняться сейчас значило бы признать, до чего сильно это задело. Филипп только чуть вскинул подбородок, пряча уязвимость за привычной породистой дерзостью, а Дашкевич негромко сказал: — Вам не о чем переживать. Вы красивы, обаятельны, умны, привлекательны. Что может пойти не так?       Филипп тихо фыркнул, расправляя манжету, лишь бы занять руки. Дашкевич убрал руку, снова собравшись в обычную сухую безупречность. — Поехали. Продолжим в карете.       Колёса кареты выстукивали чёткий ритм. За окном плыл тёмный Петербург, внутри было тепло, душно от кожи, воска и чернил. Дашкевич сидел напротив, откинувшись, но без всякого покоя в теле, и изучал Филиппа не прямо, а через отражение в стекле. Филипп сперва упрямо смотрел наружу, потом всё же повернул голову обратно, уже с тем внутренним холодком, который появлялся у него всякий раз, когда его слишком явно оценивали.       Дашкевич снова потянулся через карету и поправил ему уже идеально завязанную бабочку. Филипп на этот раз не сделал вид, будто не замечает, только угол рта у него дёрнулся почти сердито. — Не шевелитесь. Сейчас всё должно сидеть безукоризненно. Как доспехи. — Если это доспехи, то Вы выбрали довольно странный способ их примерять, — тихо ответил Филипп. — Я начинаю подозревать, что у Вас врождённая страсть к удушающим конструкциям. Сначала воротник, потом правила, теперь вот ещё и бабочка.       Дашкевич наконец перевёл на него прямой взгляд. — Вы сегодня будете одним из самых молодых в зале. Для многих там внутри Вы — щенок, забредший в волчью стаю. Всё, что Вы скажете или сделаете, будет использовано против Вас. Помните об этом каждый раз, когда Вам захочется улыбнуться или вставить слово.       Чем дальше он говорил, тем холоднее становилось у Филиппа под рёбрами — от той мерзкой смеси злости и вынужденной покорности, которую он терпеть не мог в себе. Он сцепил пальцы в замок, чтобы не выдать раздражения, и ровно спросил: — Иными словами, мне предлагается быть приятным, молчаливым и безопасным. Почти чудо природы.       Дашкевич вытащил из внутреннего кармана плоскую флягу, сделал короткий глоток и поморщился. Эта человеческая трещина в его обычной собранности подействовала на Филиппа отрезвляюще сильнее всякой проповеди. — Я терпеть не могу эти спектакли. Но вынужден играть по правилам. Вам не предлагаю, Вам нужна холодная голова.       Карета резко свернула, и Дашкевич инстинктивно выставил руку, уперев ладонь в стенку рядом с Филиппом, чтобы того не качнуло. — Слушайте внимательно.       Он начал перечислять имена, отчеканивая каждое слово. Шувалов, которого нельзя было ни льстиво смешить, ни болтовнёй утомлять. Щербатов, с которым следовало молчать о деньгах. Витте, перед которым стоило говорить прямо и рационально. Победоносцев, не терпящий ни шуток о вере, ни лишней живости. Великий князь Владимир Александрович, требующий одного только придворного этикета. Столыпин, любящий краткость и практичность. Филипп слушал молча, уже не перебивая. Внешне он сделался даже тише, чем был, но это не имело ничего общего с покорностью: просто он умел в нужный момент собираться очень плотно, почти опасно, и тогда лицо у него становилось спокойнее, чем было на самом деле.       Когда Дашкевич закончил, он откинулся на спинку и сухо подвёл итог: — Большинство из них не наши друзья. Многие — наши оппоненты или открытые недоброжелатели. Сегодня Вы должны произвести впечатление благоразумного, управляемого и перспективного кандидата. Не бунтаря. Будущего полезного члена системы. Вы понимаете?       Филипп посмотрел в тёмное стекло, где дрожал его собственный профиль: слишком молодой, слишком открытый для такого вечера. На секунду ему стало почти смешно от всего этого великолепия, выстроенного ради того, чтобы убедить старых чудовищ в его пригодности, но смешок так и не вышел. Он снова посмотрел на графа прямо и сказал уже без мальчишеской бравады: — Понимаю. Меня надо продать. Это не самая лестная роль, но я не ребёнок, Дмитрий Александрович.       Дашкевич промолчал дольше, чем следовало бы. Ему было почти физически противно, что обстоятельства вынуждали Филиппа скрывать именно то, что он ценил в нём сильнее всего, чтобы вписаться в систему. Но вслух он этого, разумеется, не признал. Только выждал и спросил: — Есть вопросы? К персонам или к общей стратегии. Сейчас ещё есть время.       Филипп медленно провёл большим пальцем по шву перчатки на колене. Жест был почти детский и бессмысленный, но упорный. Наконец он поднял глаза. — Есть. Если я всё-таки кому-то не понравлюсь, Вы мне потом сообщите, кто именно решил, что я недостаточно приятен для бессмертия? — Обещаю во всех подробностях сообщить Вам и имя мерзавца, и что бы я с ним за это сделал.       Молчание в карете сделалось плотнее. Дашкевич медленно поднял взгляд. Иронии в лице у него уже не было. — Есть ещё один момент, князь. Касается личного.       По одной этой паузе Филипп уже понял, о чём сейчас пойдёт речь, и оттого в нём сразу пошло знакомое внутреннее сопротивление. Он не шелохнулся, но лицо сделалось жёстче. — На балу будет также Татьяна Алексеевна. Рекомендую Вам с ней не чрезмерно любезничать. Не демонстрировать особой близости. В Дружине её, мягко говоря, не особо жалуют. Вам немедленно припишут роман. Это… будет недалеко от истины. Но именно такие слухи могут стать формальным поводом для отказа в Вашем прошении.       Филипп ощутил, как под скулами пошёл жар. Почти унизительное раздражение оттого, что их с Татьяной заранее пытаются развести по углам, как двух неблагоразумных зверей. Он вскинул на графа глаза слишком быстро. — Как трогательно, — произнёс он мягко, но слишком ровно, чтобы не слышалась злость. — Вы так говорите, будто я имею обыкновение бросаться на неё посреди бала и портить Вам всю тактическую картину.       Дашкевич понял, что, вероятно, просит слишком много, но отступать было поздно. — Хотя бы не танцуйте с ней на глазах всего зала.       Он замолчал, давая Филиппу переварить сказанное. Тот несколько секунд смотрел в окно, где мрак дрожал на стекле, потом уже без остроты, гораздо тише, сказал: — Я Вас услышал.       Карета остановилась. Стук колёс оборвался, и тишина после него прозвучала почти резко. Дашкевич тихо спросил: — Вам всё понятно, князь?       Это была последняя проверка перед входом в бой. Филипп несколько секунд смотрел на него молча, потом взял белые перчатки, медленно натянул их одну за другой и лишь после этого кивнул. В лице его снова проступила та самая молодая, упрямая собранность, которую Дашкевич ценил в нём сильнее, чем имел право. — Всё. Я буду вежлив, благоразумен и невыносимо хорош собой. Для начала этого, полагаю, достаточно.       Только после этого Дашкевич спрыгнул из кареты первым, чтобы подать ему руку. — Прошу, — произнёс он ровно, не глядя Филиппу в глаза. — Нам сюда.       Здание Священной Дружины встретило их тишиной, густой и торжественной, как в соборе. Швейцар в ливрее принял верхнюю одежду, и они шагнули в вестибюль, отделанный тёмным мрамором, где свет газовых рожков дробился в хрустальных подвесках люстр, рассыпаясь по стенам холодными зайчиками. Пахло воском, дорогим табаком и той особенной торжественностью, которая бывает только в местах, где принимают судьбоносные решения.       Дашкевич шёл чуть впереди. Он не оборачивался, но Филипп спиной чувствовал этот привычный контроль: каждое его движение уже учтено, каждый шаг заранее прикрыт, будто Дмитрий и здесь успел рассчитать за двоих траекторию вечера. Самого Филиппа это раздражало, как любая чрезмерная опека, но сейчас он не стал бы отрицать, что рядом с этим сухим, выверенным присутствием дышалось всё же ровнее.       И тут они увидели её.       Татьяна Алексеевна стояла у одной из мраморных колонн. Платье лилово-серого шёлка, сложного, изменчивого оттенка, который нельзя было назвать одним словом, переливалось от дымчатого к глубокому фиолетовому при каждом её движении. Вырез открывал плечи, кружевные перчатки поднимались выше локтя, жемчуг лежал в уложенных волосах мягким, холодным светом. Она была хороша той опасной, слишком живой красотой, которая бьёт не по глазам даже, а куда-то под рёбра, заставляя человека вдруг острее почувствовать собственное тело.       Она заметила их почти сразу. В глазах её мелькнуло что-то тёплое, живое — и тут же погасло, уступив место безупречно-вежливому выражению светской дамы. Она направилась к ним плавно, с той отточенной грацией, в которой природный дар давно уже сросся с выучкой. Филипп увидел это, увидел и то, как Дашкевич едва заметно подобрался рядом, и именно в эту секунду особенно ясно вспомнил карету, сухие инструкции, просьбу держаться от неё на расстоянии. Оттого, когда Татьяна подошла ближе, он не двинулся навстречу. Только выпрямился чуть сильнее и оставил между ними то вежливое, но отчётливое пространство, которое не позволяло ни одному жесту стать двусмысленным. — Граф, — Татьяна Алексеевна склонила голову в приветствии.       Голос её звучал ровно, официально, без обычной колкости, и именно это делало сцену почти опаснее. Дашкевич ответил тем же тоном, с той сухой светской точностью, за которой у него обычно пряталось слишком многое. — Татьяна Алексеевна. Добрый вечер. — Госпожа Горчакова, — продолжил Дашков. — позвольте признаться: Вы выглядите столь безупречно, что я, к прискорбию, лишён возможности подобрать слова.       Голос его, когда он заговорил, прозвучал низко и безэмоционально, отчего нельзя было понять, говорил ли он искренне, с иронией или лишь из светской вежливости.       Татьяна чуть приподняла уголок губ — едва заметно, как вспышка лезвия. — Это прекрасно, граф, — ответила она тихо. — Я всегда любила минуты, когда Вы молчите.       Филипп ничего не сказал сразу. Он уже чувствовал на себе её взгляд, быстрый, цепкий, знающий, и именно поэтому заставил себя не отвечать ему тем же. Только чуть склонил голову, как склонил бы её перед любой дамой в подобном месте, и отвёл глаза на мгновение в сторону, будто большее внимание было бы уже ошибкой. Это движение далось не так легко, как хотелось бы. Внутри у него всё равно неприятно дёрнулось от одного только звука её голоса, слишком ясно напоминавшего ночь, о которой он запрещал себе вспоминать именно сейчас. — Добрый вечер, сударыня, — произнёс он наконец, ровно и сдержанно.       Татьяна уловила эту сдержанность сразу. В её лице ничего не изменилось, но веер в пальцах чуть сместился, как будто она на секунду крепче сжала рукоять. Она, конечно, помнила их поцелуи, его стоны во время близости, вкус его крови. А теперь перед ней стоял молодой князь, безупречно вежливый, почти холодный, и в этой холодности уже угадывалась чужая школа. Дашкевич, не глядя на неё, тем не менее уловил и это короткое внутреннее напряжение, как улавливал всегда всё, что касалось её резче, чем должно. — Нам нужно в зал, — сказал он лениво, но в самой лености уже слышалось предупреждение. — Следует представить князя Филиппа Филипповича Юрьева членам Совета.       Филипп стоял всё так же прямо и снаружи почти спокойно, хотя внутри уже шло неприятное, жёсткое усилие. Ему хотелось посмотреть на неё прямо, хотелось услышать хоть какую-нибудь личную ноту, знак, смешок, да что угодно, что разрушило бы эту нарочитую официальность. Но именно потому он и не позволил себе ничего подобного. Если уж он пообещал Дашкевичу держать дистанцию, то делать это следовало не на словах, а вот так, в самую невыносимую минуту. — Разумеется, — произнесла Татьяна. — Не стану задерживать.       Она сказала это ровно, но слишком мягко для простой вежливости. Филипп услышал и именно поэтому не поднял на неё глаз. Только едва заметно сжал пальцы в перчатке, выдавая внутреннюю реакцию скорее телу, чем лицу. Дашкевич, наблюдавший обоих краем зрения, не испытал облегчения, хотя именно такого поведения и требовал. Между ними всё равно уже натянулась слишком живая струна, и он чувствовал это почти физически.       Они двинулись вперёд. Дашкевич шёл первым, Татьяна осталась чуть в стороне, Филипп — между ними, но не рядом ни с одним из них. Она больше не пыталась заговорить с ним о пустяках, и именно это молчание ощущалось острее любой светской болтовни. Филипп, чувствуя её присутствие боковым зрением, держал взгляд перед собой и заставлял себя отвечать только на слова Дашкевича, когда тот коротко указывал направление или называл очередное имя. В этом упрямом самообладании было уже нечто почти жестокое, потому что давалось оно ему вовсе не легко.       Дашкевич замедлил шаг, пропуская Филиппа вперёд, и в голосе его сразу зазвучали официальные, безупречно выверенные ноты, какие появляются у него всякий раз, когда он представляет не человека, а почти уже заявку, дело, вопрос на рассмотрение. — Господа, позвольте представить вам князя Филиппа Филипповича Юрьева.       У высоких окон стояли двое. Один — Столыпин, тяжёлый, собранный, с тем плотным, почти непроницаемым выражением лица, которое бывает у людей, слишком давно привыкших смотреть на мир как на задачу, подлежащую решению. Второй — Витте, суше, живее взглядом, с той особенной светской мягкостью, за которой умный человек сразу чуял не доброжелательность, а умение резать без ножа. Оба посмотрели на Филиппа не спеша, не как на юношу, впервые введённого в высокий круг, а как на нечто, что им предстояло оценить, взвесить и мысленно либо отодвинуть, либо допустить ближе.        Филипп стоял прямо, удерживая лицо и плечи с тем упрямым внутренним усилием, какое не должно быть заметно никому. Ему казалось, что если он сейчас хотя бы на вершок переменит позу, то выдаст этим всё сразу: и возраст, и напряжение, и то, до какой степени ему не нравится быть здесь предметом рассмотрения.       Первым заговорил Витте. Он чуть прищурился, будто всматривался не в черты лица, а в саму манеру держаться. — Насколько я понимаю, князь, Вы хотите войти в Дружину не в качестве праздного сочувствующего, — произнёс он мягко, почти любезно. — Стало быть, должен быть и ответ на простой вопрос: зачем Вам это?       Столыпин ничего не сказал, только перевёл взгляд на Филиппа. В его молчании было не меньше давления, чем в самом вопросе. Дашкевич, стоявший чуть в стороне, не вмешался. Татьяна тоже молчала, и Филипп особенно ясно почувствовал её присутствие именно потому, что она не сделала ничего. Ни шага, ни жеста, ни слова.       Филипп выдержал короткую паузу, чтобы не выдать, что ответ был давно заучен. — Затем, что я не хочу оставаться в стороне от того, что определяет жизнь империи, — сказал он ровно. — Если Дружина берёт на себя право решать судьбы, то, полагаю, у меня есть все основания желать быть ей полезным, а не только зависимым от её решений.       Слова легли на воздух, и между мужчинами снова повисло молчание. Тяжёлое, давящее, в котором можно было услышать, как стучало сердце Филиппа в груди и как тикали часы в чьём-то кармане. Минуты тянулись мучительно медленно, и спина снова начала обливаться холодным потом: поверили ли они, приняли ли такой ответ?       Столыпин первым нарушил тишину. Он усмехнулся достаточно сухо, и звук напомнил кряканье старого селезня. Усы его дрогнули, выдавая натяжение уголка губ, словно кто-то потянул за нитку его рот. — Хороший ответ, — отозвался он.       Голос у него оставался спокойным, так что в нём нельзя было различить ни удовольствия, ни злости.       Филипп сглотнул и медленно выровнял дыхание. Пульс отозвался в висках, но он не дал этому ни выйти наружу, ни повлиять на лицо: только чуть сильнее сжал пальцы в перчатках и удержал себя в неподвижности.       Витте прищурился. Он долго буравил Филиппа взглядом, пока губы у мужчины не дрогнули. Его улыбка была явной, мягкой, почти отеческой, но князь понимал: это лишь фарс. — Редко встретишь молодого человека, который сразу даёт верный ответ, а не пытается блеснуть остроумием, — протянул Витте. — Похвально, князь. Очень похвально.       Очень быстро они двинулись дальше, оставив хозяев вечера в покое. — А почему с ними не было графа Савина? — шепнул Филипп. — он ведь тоже член Совета? — Он часто в отъездах. После Рождества он был вынужден вернуться к своим обязанностям.       Татьяна шла рядом с Филиппом, но он не позволял себе ни касания, ни лишнего поворота к ней. Только ощущал её присутствие краем внимания, удерживая ту самую дистанцию, о которой ему говорили. Видел каждое движение, каждый взгляд. И молчал.       Князь Щербатов нашёлся у окна, в компании двух пожилых дам, которых Татьяна немедленно идентифицировала как его жену и тёщу. Щербатов увидел их первым — и лицо его вытянулось. — Алексей Григорьевич, — Дашкевич подошёл с безупречной учтивостью, — позвольте представить Вам князя Юрьева. Филипп Филиппович, это князь Щербатов, один из представителей Комитета — организации, выше которой стоит только Совет. Щербатов входит туда как представитель счётной палаты Дружины.       Щербатов переглянулся с женой, потом уставился на Филиппа с тем особенным, подозрительным прищуром, за которым крылась паранойя человека, вечно ожидающего подвоха. — Юрьев? — переспросил он. — Сын Варвары Константиновны? Что ж, наслышан. Чем обязаны?       Вопрос был задан тоном, не предполагающим тёплого ответа. Щербатов явно ждал подвоха.       Татьяна шагнула вперёд, но Филипп не отступил и не спрятался за её плечом — остался на месте, позволяя разговору идти своим ходом без попытки укрыться за чужой спиной. — Алексей Григорьевич, голубчик, — пропела она, и в её голосе зазвучали те самые медовые ноты, которые она обычно приберегала для самых опасных собеседников, — Вы всё такой же подозрительный. Князь просто хочет познакомиться с Дружиной. Неужели это преступление? — С Вашей компанией, Татьяна Алексеевна, — отрезал Щербатов, — всегда преступление.       «Семьдесят четыре…» — Дашкевич считал про себя от одного по порядку, чтобы успокоиться, и следил до дыхания. Надеялся остановиться на ста, но было ясно, что угомонится он только ближе к тысячи.       Щербатов заложил руки за спину, перевёл взгляд на Филиппа. Откровенно оценивающий — причём он явно оценивал не только компанию и манеры Филиппа, но и сколько тот потратил на костюм, какой бюджет могли выделять младшему отпрыску рода Юрьевых. — Позвольте полюбопытствовать… Что Дружина приобретёт полезного, если Вы станете упырём?       Плечи Филиппа едва заметно изменили положение, но он не позволил этому стать жестом облегчения — только выровнялся чуть точнее, возвращая себе контроль. — Как Вам известно, — осторожно начал Филипп. — моя семья является одной из богатейших во всей империи. У меня тоже водится свой капитал. Помогаю, Дружина не откажется от небольшой финансовой помощи во благо сохранения государства. — Вот как, — протянул Щербатов, и в его голосе впервые за весь вечер появились тёплые нотки. — Похвально, князь. Очень похвально. Молодёжь нынче редко думает о таких вещах.       Он чуть склонил голову, и в этом жесте читалось нечто вроде уважения. — Будем рады видеть вас среди наших… благотворителей.       Он ещё раз окинул Филиппа взглядом — теперь уже не подозрительным, а оценивающе-прикидывающим, будто прикидывал, сколько именно нулей может стоять в его банковских счетах.       Щербатов взглянул на Татьяну. — Вы производите впечатление человека разумного, спокойного, Филипп Филиппович. Но будьте осмотрительны в том, кого выбираете себе в компанию.       Филипп на мгновение замер. Линия губ едва заметно сжалась, но уже в следующую секунду лицо снова стало ровным. Уголки губ дрогнули и Юрьев расплылся в улыбке, больше похожей на собачий оскал. — Благодарю, — Филипп выдохнул это слово, стараясь не звучать враждебно. — Непременно прислушаюсь к словам столь умного господина.       Юрьев почтенно поклонился. Взгляд его не метнулся к Дашкевичу — он не искал помощи, только обозначил завершение разговора.       Затем у них состоялся разговор с Шуваловым. Тот слушал Филиппа неподвижно, как изваяние. Только в глубине его холодных глаз мелькнуло что-то — не одобрение, нет, для одобрения он был слишком стар и слишком пресыщен, но лёгкое, едва уловимое движение зрачков, которое у таких людей сходило за интерес. — Посмотрим, как дела пойдут. Держитесь, — всё, что сказал он.       Кивнул Дашкевичу и отошёл, растворившись в толпе гостей с той особенной плавностью, которая даётся только людям, привыкшим, что перед ними расступаются.       Дашкевич смотрел на Филиппа. И внутри у него всё сжималось — остро, болезненно, до физической боли где-то под рёбрами. Он видел, как Филипп удерживает себя: как чуть медленнее становятся движения, как ровнее ложится дыхание, как лицо остаётся спокойным, несмотря на давление. Его бросили в этот омут с крокодилами.       Татьяна, будто ощутила это, и мгновенно переключилась. Её лицо разгладилось, плечи опустились, и в глазах загорелся тот самый тёплый свет, который она приберегала только для Филиппа. Она шагнула навстречу, коснулась его руки — легко, почти невесомо. — Дальше, — бросил Дашкевич и двинулся вперёд, лавируя между группами гостей.       Следующая цель нашлась быстро — Великий Князь Владимир Александрович стоял в центре небольшой группы, явно наслаждаясь вниманием. Высокий, представительный, с тяжёлым взглядом человека, привыкшего, что перед ним расступаются. Мундир сидел на нём безупречно, звезды и ордена поблёскивали в свете люстр, и весь его вид говорил: я здесь главный. Даже среди вас, бессмертных.       Дашкевич выждал момент, когда разговор стих, и подвёл Филиппа. — Ваше Императорское Высочество, позвольте представить князя Юрьева, Филиппа Филипповича младшего. Князь, — он чуть повернул голову к Филиппу, — Его Императорское Высочество Великий Князь Владимир Александрович.       Великий Князь перевёл на Филиппа тяжёлый, изучающий взгляд. Смотрел долго, не мигая, будто просвечивал рентгеном. Потом его губы тронула тень усмешки. — Юрьев, — произнёс он, растягивая слово. — Младший? Что ж, рад видеть. Как батюшка? Здоров ли?       Вопрос был вежливым, но тон снисходительным. Великий Князь смотрел на Филиппа сверху вниз, даже не пытаясь этого скрывать. Но в его глазах мелькнуло что-то похожее на интерес — не к деньгам, как у Щербатова, а к самому юноше. К тому, что за ним стояло.       Дашкевич стоял рядом, не вмешиваясь, но каждым нервом впитывая происходящее. Он видел, как Филипп собирается с духом, как выпрямляет спину, как поднимает взгляд на Великого Князя — не нагло, но с достоинством. И внутри у него снова кольнуло — гордостью? Страхом? Тем странным отцовским чувством, когда хочешь и защитить, и дать справиться самому. «Держись, Филипп. Этот не чета предыдущим».       Татьяна стояла чуть поодаль — там, где и положено стоять скромной сотруднице, не смеющей приближаться к особам императорской крови. Её руки были сложены перед собой, взгляд опущен долу, и во всей её позе читалось такое смиренное почтение, что Дашкевич едва не рассмеялся. «Притворяется паинькой. Но хоть не лезет — и на том спасибо».       Великий Князь перевёл взгляд на Татьяну — коротко, мельком, но достаточно, чтобы заметить. Его бровь чуть приподнялась. — А Вы, сударыня, — обратился он к ней тоном, не допускающим отказа, — что скажете? Достоин?       Татьяна подняла глаза. Медленно, с той особенной грацией, которая даётся либо природой, либо десятилетиями тренировок. Её лицо выражало ровно столько почтения, сколько требовал этикет, и ни капли больше. — Ваше Императорское Высочество, — произнесла она тихо, и в её голосе не было ни тени привычной колкости, только уважение и лёгкая, едва уловимая теплота, — я бы не осмелилась рекомендовать человека, если бы не была уверена в его искренности. Князь Юрьев… он другой. Он хочет служить. По-настоящему.       Она замолчала, опустив взгляд, и снова стала незаметной. Дашкевич смотрел на неё и не верил своим глазам. На самом деле, у него уже от её примерного поведения начали скрипеть зубы. Хотелось встряхнуть за плечи, но он держался — уж пусть на публике, ради Филиппа, будет приличной. Ядом будет плеваться после.       Великий Князь хмыкнул. В его глазах мелькнуло что-то похожее на одобрение. — Редко слышу от Вас комплименты в чей-либо адрес, Татьяна Алексеевна, — заметил он. — Значит, мальчик действительно стоящий.       Он снова посмотрел на Филиппа — теперь уже теплее, почти по-отечески. — Что ж, Филипп Филиппович, расскажите о себе. Право, о Ваших отце и брате я наслышан, о Вас же… мне ничего неизвестно.       Великий Князь слушал Филиппа с лёгкой, почти отеческой усмешкой. Когда юноша замолчал, в глазах Владимира Александровича мелькнуло что-то тёплое — не снисхождение, а скорее узнавание, будто он видел в этом смущении себя самого много десятилетий назад. — Князь, — произнёс он, и в его голосе зазвучали непривычно мягкие нотки, — не корите себя. Все в этом зале, — он обвёл рукой пространство, где среди мрамора и хрусталя кружились фигуры в безупречных фраках и роскошных платьях, — даже самые строгие старики, начинали с чего-то. Я сам когда-то был моложе и глупее, чем Вы сейчас. И ничего — вырос.       Он чуть склонил голову, и его взгляд стал оценивающим, но доброжелательным. — У Вас достойный покровитель, — кивнул он в сторону Дмитрия. — Граф Вронский-Дашкевич — человек слова и дела. Если он за Вас поручился, значит, есть за что. Это дорогого стоит.       Дашкевич при этих словах слегка опустил подбородок — жест благодарности, сдержанный, но красноречивый для тех, кто умел читать такие вещи.       Великий Князь перевёл взгляд на Татьяну. И в его глазах вдруг зажглись озорные искорки — те самые, что появляются у мужчин, когда они смотрят на красивую женщину, с которой можно позволить себе лёгкий флирт без последствий. — А эту женщину, я бы Вам советовал остерегаться. Язык у неё, как бритва, а характер… ну, Вы уже, полагаю, заметили.       Он сделал паузу, давая публике возможность оценить его остроумие, и добавил уже серьёзнее: — Но союзник она ценный. Если, конечно, сумеете её уговорить не кусаться.       Татьяна шагнула вперёд ровно настолько, чтобы оказаться в луче света, и присела в реверансе — глубоком, изящном, безупречном. Когда она подняла глаза, в них не было ни тени дерзости — только почтительное кокетство и лёгкая, едва уловимая улыбка. — Ваше Императорское Высочество, — произнесла она голосом, в котором медь и шёлк смешались в идеальной пропорции, — я всего лишь служу на благо Отечества. Если иногда слишком рьяно — прошу простить.       Великий Князь рассмеялся коротко, но искренне. — Услышали, князь? — обратился он к Филиппу. — «Слишком рьяно». Это она так называет свои выходки.       Он кивнул всем троим, прощаясь, и двинулся дальше, в круг своих приближённых, оставляя после себя лёгкий шлейф добродушного величия.       Дашкевич выдохнул. Медленно, с усилием, будто сбрасывал с плеч тяжёлый груз. — Ну, — произнёс он, поворачиваясь к спутникам, — с самыми важными персонами мы закончили. Можно выдохнуть.       Он обвёл взглядом зал, оценивая обстановку, и кивнул в сторону небольшой ниши у колонны, где было чуть тише и меньше народу. — Предлагаю постоять там некоторое время. Осмотреться. Собраться с мыслями. Потом продолжим — есть ещё люди, с которыми стоит познакомиться.       Он перевёл взгляд на Татьяну — короткий, острый, как лезвие. В этом взгляде читалось всё: злость, презрение, восхищение. — В целом, — добавил он уже вслух, возвращаясь к бесстрастному тону, — всё прошло весьма достойно.       Дашкевич взял с подноса проходящего лакея два бокала шампанского. Один протянул Татьяне — жест был привычным, будто они делали это сотни раз. Второй предложил Филиппу, а затем взял третий — себе, но не поднёс к губам, просто держал в пальцах, наблюдая за залом. — Передохнём немного, — сказал он негромко. — Минут десять. Потом к Астахову и ещё паре человек. Ничего сложного.       Татьяна кивнула, пригубила шампанское. Её взгляд скользил по лицам, по фигурам, по блеску драгоценностей и нашивок — машинально, привычно, как делают все, кто давно в этой игре. На мгновение всё показалось почти мирным: трое людей в углу зала, у колонны, просто пьют шампанское и отдыхают от светской суеты.       Прошло несколько минут.       И вдруг Татьяна дёрнулась. Это было неуловимо — всего лишь короткий, судорожный вдох, перехвативший горло. Бокал в её пальцах дрогнул. Она замерла, превратившись в статую, и только глаза — расширенные, тёмные, полные такого ужаса и ненависти, что Дашкевичу стало не по себе, смотрели куда-то.       Дашкевич проследил за её взглядом. И внутри у него всё оборвалось: «Твою ж дивизию».       В дверях зала стоял он.       Человек, которого здесь быть не должно. Человек, которого Дашкевич лично, через свои лучшие источники, проверил — и получил стопроцентные гарантии, что тот в Австро-Венгрии, гостит у сына и не появится в Петербурге раньше марта. А он стоял здесь сейчас и улыбался.       Одет Барон Максимилиан фон Гейль был безупречно — фрак сидел на нём так, будто сшит по меркам самого дорогого портного Вены. Но было в его облике что-то чужеродное, не из этого времени. Волосы цвета воронова крыла падали на плечи — неприлично длинные для петербургского бала, но носившиеся с такой естественной небрежностью, что это казалось не нарушением, а знаком породы. Лет сорок, не больше, хотя Дашкевич знал: этому лицу гораздо больше, чем казалось. Крючковатый нос, тонкие губы, и глаза — цепкие, умные, скользящие по толпе с той особенной хищной грацией, которая бывает у тех, кто привык выслеживать.       Татьяна медленно, очень медленно перевела взгляд на Дашкевича. В нём было всё: ярость, отчаяние, предательство и такая концентрированная ненависть, что он физически ощутил её как удар под дых. «Ты клялся. Ты обещал. Ты сказал — его нет. А он — вот он. Стоит. Улыбается. И я сейчас… я не могу… я не готова…».       Дашкевич стиснул челюсть так, что зубы скрипнули. «Чёрт. Чёрт. Чёрт. Как? Как он здесь оказался? Мои люди — лучшие! Они не могли ошибиться! Если они ошиблись — я их… А если не ошиблись? Если он специально? Если он знал?».       Фон Гейль обводил взглядом толпу. Медленно, с ленивым интересом кота, разглядывающего мышиную возню. Его глаза скользили по лицам, по фигурам, по группам гостей и вдруг остановились.       На них.
Примечания:
132 Нравится 139 Отзывы 70 В сборник
Отзывы (1)