Часть 5. Забудь-трава
18 апреля 2026 г., 01:18
Алёна, кикимора и кот подошли к реке, когда солнце уже клонилось к закату. Река была странной — вода в ней не текла, а стояла плотной, зелёной массой, похожей на кисель. Присмотревшись, Алёна поняла: это не вода. Это трава. Бесчисленные стебли забудь-травы переплелись так густо, что образовали живое, колышущееся полотно. Местами трава цвела мелкими белыми цветами, от которых кружилась голова.
Через реку был перекинут мост — старый, деревянный, без перил. Доски прогнили, кое-где зияли дыры, из которых выглядывали всё те же зелёные побеги. На ближнем берегу, опершись на длинное весло, стоял мужик. Одет в рваный армяк, бос, лицо серое, как кора старой ивы, глаза пустые, смотрят сквозь Алёну. Он молчал.
Они подошли ближе. Мужик не шелохнулся, только медленно, очень медленно протянул вперёд руку. На ладони стояла глиняная чаша — простая, некрашеная, с трещиной по краю. Внутри плескался отвар: мутный, желтоватый, пахнущий тиной и мёдом одновременно.
Алёна взяла чашу, понюхала. Голова закружилась сильнее.
— Что это? — спросила она у мужика. — Кто ты? Зачем нам пить?
Мужик молчал. Даже веки не дрогнули. Только ветер шевелил его седые, спутанные волосы.
Алёна повернулась к матери. Кикимора стояла чуть поодаль, в тени раскидистой ивы, и смотрела на чашу с тревогой.
— Я не знаю, — сказала она тихо. — Я никогда не ходила этим путём. Я стала кикиморой иначе — через болото, через добровольную смерть. А этот… это что-то древнее. Старше меня. Я не уверена, что это за отвар.
— Зато я знаю, — подал голос Васька. Кот сидел на коряге у самой воды, его хвост нервно подрагивал. — Это — забудь-отвар. Пьёшь — и забываешь самое страшное, что с тобой случилось. То, что жжёт изнутри. То, что не даёт спать. Но не всё подряд — только одно, самое первое, самое главное горе.
Алёна сжала чашу. Руки задрожали.
— И без этого нельзя пройти через реку?
— Нельзя, — сказал кот. — Забудь-трава не пускает тех, кто помнит. Она чувствует боль. Она хочет, чтобы ты её отпустила. А если не отпускаешь — утянет на дно. Станешь частью реки, как эти стебли.
Алёна посмотрела на мост. Доски, дыры, зелёное месиво внизу. Если оступиться — упадёшь в траву, и она обовьёт ноги, руки, шею. Задушит не смертью — вечным забытьём.
— Но есть нюанс, — продолжал Васька, понизив голос. — Ты забудешь самое плохое, что с тобой было. Для тебя это — тот вечер. Ребёнок. Подушка. Яблоня. Забудешь — и освободишься. Но тогда дух младенца перестанет быть твоим. Он станет чужим, безымянным злом. И он придёт за тобой, потому что ты его породила, а теперь отреклась. Он убьёт тебя окончательно. И мать твою. И меня.
Кот зевнул, показав розовый язык, но Алёна видела — он волнуется.
— А если я не выпью?
— Тогда не перейдёшь. Река не пустит. И к яблоне не попадёшь. Дух младенца рано или поздно найдёт тебя сам — без твоей воли, без твоего покаяния. И всё равно убьёт. Только тогда ты умрёшь, даже не попытавшись ничего исправить.
Тишина повисла над рекой. Забудь-трава колыхалась, издавая сухой, шелестящий звук, похожий на шёпот множества забытых имён.
Алёна смотрела на чашу. Отвар пахнул мёдом и смертью.
— Значит, — сказала она медленно, — если я выпью — забуду то, ради чего иду. И дух убьёт меня, потому что я стану чужой. Если не выпью — не дойду, и дух всё равно убьёт меня. Выхода нет.
Мужик с веслом не шевелился. Его пустые глаза, казалось, смотрели прямо в душу.
Кикимора шагнула вперёд, положила холодную руку на плечо дочери.
— Выход всегда есть, — сказала она. — Просто мы его пока не видим.
Васька вдруг вскочил, подбежал к краю моста, принюхался. Потом обернулся, и в его глазах — здоровом и мутном — загорелся огонёк.
— А что если… — начал он. — Что если выпить, но не забыть? Обмануть траву? Отвар берёт не само воспоминание, а твою боль. Если боль ушла сама — тогда и отвар не сработает. Или сработает не так. Алёнка, ты ведь недавно бросила волос в колодец. Ты сказала: «Забери моё прошлое». Может, оно уже не твоё?
Алёна замерла. Она вдруг вспомнила тот миг — как волос падал в темноту, как колодец вздохнул и закрылся. И как внутри стало легче. Не пусто — легче. Словно камень, который она носила под сердцем, наконец упал.
— То самое воспоминание… — прошептала она. — Я его уже отпустила. Не забыла — но перестала быть им. Я — не только то убийство. Я — дочь, я — мавка, я — та, кто идёт исправлять.
Мужик-перевозчик вдруг шевельнулся. Он медленно перевёл взгляд с чаши на лицо Алёны, и в его глазах — впервые — мелькнуло что-то похожее на интерес.
Алёна поднесла чашу к губам. Отвар пахнул горечью и сладостью одновременно.
— Если я ошибусь, — сказала она коту и матери, — то умру окончательно. Но если не попробую — я уже мертва.
Она сделала глоток.
Отвар обжёг губы, прокатился по языку, ударил в горло. На мгновение мир потемнел, перед глазами поплыли круги, и Алёна увидела — подушку, маленькое тельце, свои руки, которые не дрожали. А потом видение треснуло, как лёд, и рассыпалось на тысячи осколков. Боль ушла. Воспоминание осталось — но оно перестало быть острым. Оно стало просто фактом. Страшным, непоправимым, но — прошлым.
Она открыла глаза.
Река перед ней изменилась. Забудь-трава расступилась, обнажая твёрдое дно и каменные ступени, которых раньше не было. Мост больше не казался прогнившим — доски стали крепкими, перила появились сами собой.
Мужик с веслом кивнул один раз — медленно, торжественно — и растворился в воздухе, оставив только весло, торчащее из земли.
Кикимора подошла, взяла Алёну за руку.
— Ты смогла, — сказала она тихо.
— Это не я, — ответила Алёна. — Это колодец. И мама. И Васька.
Кот фыркнул, поправил шапочку и первым ступил на мост.
— Идёмте, — сказал он. — Яблоня ждёт. И тот, кто под ней.
Они пошли втроём — мавка, кикимора и говорящий кот — по мосту через реку из забытых трав. Впереди была деревня. Яблоня. И последнее, что нужно было сделать.
Она ступала на мост следом за котом, чувствуя под босыми пятками тёплое, живое дерево. Кикимора шла сзади, молчала, только изредка поправляла спутанные волосы, которые лезли в глаза. Забудь-трава под мостом шелестела, пела свою тягучую, усыпляющую песню. Алёна старалась не смотреть вниз.
Но мост был старым. Одна из досок, выглядевшая крепкой, вдруг прогнулась под её весом, треснула — и Алёна не успела даже вскрикнуть. Нога ушла в пустоту, тело дёрнулось, пальцы скользнули по влажным перилам, и она рухнула вниз, в зелёную, живую, дышащую массу.
— Алёнка! — закричал Васька, но его голос уже тонул в шелесте травы.
Трава обвила её мгновенно. Тысячи стеблей — скользких, холодных, как змеиная кожа — обхватили ноги, живот, грудь, шею. Алёна попыталась оттолкнуться, вырваться, но трава была сильнее. Она втягивала её глубже, как трясина, и с каждым движением затягивала туже.
Последнее, что она увидела, — лицо матери, склонившееся над перилами, зелёные глаза, полные ужаса, и чёрный кошачий силуэт, прыгающий следом. А потом сознание погасло.
Но темнота длилась недолго. Вместо неё пришли картины. Чужие. Страшные. Их было так много, что они не помещались в голове — они разрывали её изнутри.
Вот молодая женщина, красивая, с распущенными волосами, стоит на коленях перед мужиком с топором. Она молит о пощаде, а он смеётся и рубит. Кровь заливает траву, а женщина всё смотрит, смотрит… и Алёна чувствует её последнюю мысль: «За что? Я же верила ему».
Вот двое детей, мальчик и девочка, сидят на лавке в тёмной избе. На кровати лежит их мать — не дышит, глаза открыты, лицо серое. Девочка гладит мать по руке и шепчет: «Мама, вставай. Мама, мне страшно». А мальчик молчит, смотрит в одну точку, и в его глазах что-то ломается навсегда.
Вот мужчина, богатый, в хорошей одежде, стоит на пристани. Рядом с ним его друг, бедно одетый, протягивает руку. Богатый смотрит на тонущую лодку, где бьётся в воде его собственный брат, потом переводит взгляд на друга и говорит: «Спаси его — получишь золото». Друг прыгает, вытаскивает брата, а богатый уходит, даже не обернувшись. Золота нет. Друг остаётся ни с чем, с мокрой, обмороженной кожей и с пустыми руками.
Вот старая бабка, которую выгнали из дома собственные дети, потому что она «слишком долго живёт». Она бредёт по лесу, падает, поднимается, шепчет: «Я вас прощаю, я вас прощаю», а сама плачет кровавыми слезами.
Вот солдат, вернувшийся с войны, а дома — чужая жена и чужие дети. Жена говорит: «Ты умер для нас три года назад. Уходи». И он уходит. В никуда.
Вот девушка, которую обманул любимый — обещал жениться, а сам исчез, оставив с ребёнком в животе. Она стоит на мосту, смотрит в воду, и Алёна чувствует, как её руки сжимают перила, как внутри всё обрывается.
Воспоминания шли потоком, одно страшнее другого. Они были не её — но боль была настоящей. Алёна чувствовала каждую. Она задыхалась в траве, но не физически — душой. И с каждым новым видением внутри неё росло чёрное, горячее, колючее.
Ненависть.
Она ненавидела людей. Не тех, кто страдал — тех, кто причинял боль. Мошенников, убийц, предателей, равнодушных. Тех, кто мог помочь, но не помог. Тех, кто смотрел и отворачивался. Тех, кто брал и не отдавал. Тех, кто врал, крал, бросал, уничтожал.
— Как вы можете? — хотела закричать Алёна, но трава сжимала горло. — Как вы живёте с этим?
Она вдруг поняла, что люди — это не те, кого она знала в деревне. Люди — это чудовища. Все. Каждый. Потому что даже хорошие иногда молчат, когда надо кричать. Иногда проходят мимо. Иногда не верят.
Мир перевернулся. Алёна, которая сама убила своего ребёнка, вдруг увидела, что её преступление — не единственное. И не самое страшное. Но от этого не становилось легче. Наоборот — боль умножалась, множилась, заполняла каждую клетку её нового, мёртвого тела.
Зачем вы так? — шептала она в темноту. Зачем?
И в ответ — тишина. Только шелест травы и шёпот чужих проклятий, застрявших в зелёных стеблях навсегда.
Она очнулась на траве. Не на той, зелёной, живой, что тянула её вниз, — на обычной, луговой, мягкой. Солнце светило в глаза, где-то пел жаворонок. Алёна лежала на спине, смотрела в небо и не двигалась.
Рядом сидели двое. Кикимора — на корточках, поджав под себя босые ноги, не касаясь дочери, только глядя на неё зелёными, полными боли глазами. Васька — на животе, вытянув лапы вперёд, положив голову на Алёнину руку. Он не мурлыкал. Он ждал.
Алёна медленно села. Движения были чужими, механическими, как у куклы, которую дёргают за нитки. Она посмотрела на свои руки — бледные, почти прозрачные, с длинными пальцами. Потом перевела взгляд на мать. Потом на кота.
— Алёнка, — тихо позвал Васька. — Ты как?
Она молчала. Глаза у неё были открытые, но пустые. Такими глазами смотрят на мир те, кто видел слишком много. Кто заглянул в бездну, и бездна заглянула в ответ.
Кикимора медленно протянула руку, коснулась щеки дочери. Кожа была холодной — холоднее обычного.
— Ты упала в траву, — сказала мать. — Мы вытащили тебя. Васька прыгнул следом, рвал стебли зубами, я — когтями. Ты была без сознания долго. Может, час. Может, день. Здесь время течёт иначе.
Алёна кивнула. Один раз, коротко, как будто не ей, а кому-то другому.
— Я всё видела, — сказала она. Голос был ровный, без интонаций. — Всех. Всех, кто страдал. И всех, кто заставлял страдать. Я думала, люди — это просто люди. Бывают плохие, бывают хорошие. А теперь я знаю: люди — это боль. Они рождают боль, кормят боль, передают её дальше, как эстафету. Никто не может остановиться. Никто не хочет.
Она помолчала.
— Я хотела верить. Что есть любовь, что есть доброта. Что я смогу простить себя и они простят друг друга. А теперь… зачем? Всё равно кто-то кого-то предаст. Кто-то кого-то бросит. Кто-то пройдёт мимо.
Кикимора убрала руку. Её лицо — и без того нечеловеческое — стало ещё более чужим. Она тоже знала эту боль. Может быть, не так, как Алёна, не через траву, но знала.
— Ты видела чужое, — сказала она. — Но это не твоё. Ты не обязана нести это на себе.
— Несу, — ответила Алёна. — Потому что я тоже человек. Была человеком. И я тоже причинила боль. Я — такая же. Ничем не лучше.
Васька вдруг поднял голову, посмотрел ей в глаза — здоровым, блестящим глазом — и сказал твёрдо, почти строго:
— Ты не такая. Ты пошла исправлять. Ты бросила волос в колодец. Ты выпила отвар. Ты идёшь под яблоню не для того, чтобы убить ещё раз, а чтобы просить прощения. Разве это делают те, кто просто множит боль?
Алёна долго смотрела на кота. Потом перевела взгляд на реку — на забудь-траву, которая снова сомкнулась за их спинами, скрывая мост. Она больше не шелестела. Она притворялась, что спит.
— Я не знаю, — наконец сказала Алёна. — Я не знаю, зачем я иду. Может быть, чтобы понять, что никакого прощения нет. Что есть только пустота. И ненависть.
Она поднялась на ноги. Трава под ней примялась, но не распрямлялась — осталась лежать, как живой след.
— Пойдёмте, — сказала Алёна. — Яблоня близко. Я чувствую её запах. Гнилой. Сладкий.
Она пошла вперёд, не оглядываясь. Походка была ровной, но в ней не было прежней лёгкости — только тяжесть, только груз чужой боли, который она унесла с собой с того берега.
Кикимора и кот переглянулись. Они оба поняли, что произошло. Не просто падение в траву. Не просто потеря сознания. Там, в зелёной глубине, что-то сломалось в Алёне навсегда. Та девочка, которая улыбалась, гладила кота и шептала «я сожалею», — она осталась на дне реки, опутанная стеблями. А вперёд шла другая. Та, которая видела слишком много.
— Пойдём, — сказала кикимора коту. — Она не должна быть одна.
— Она и не будет, — ответил Васька и потрусил следом, обгоняя Алёну, чтобы сесть у её ног и тереться о них, напоминая: я здесь. Я рядом. Я не ушёл.
Но Алёна не опустила руку, чтобы погладить его. Она просто шла, глядя вперёд потухшими глазами, и в голове её, как заевшая пластинка, звучали чужие крики, чужой плач, чужая ненависть. И своя — новая, острая — пульсировала где-то в груди, там, где раньше было сердце.
Алёна стояла под яблоней, держа в руках узелок, который они с матерью и котом только что откопали. Земля была холодной, пахла червями и гнилью. Тряпица, в которую двенадцатилетняя Алёна когда-то закутала маленькое тельце, почти истлела, но держалась. Алёна развернула её. Осторожно, без дрожи. Пальцы не слушались — не от страха, от безразличия.
То, что лежало внутри, уже не было ребёнком. Кости, обтянутые чёрной, лоснящейся кожей, череп с провалившимися глазницами, рот, открытый в беззвучном крике. И запах — сладкий, тошнотворный, тот самый, что она чуяла ещё издалека.
Алёна всмотрелась в гнилую плоть. Ни отвращения, ни жалости. Только усталость. Бесконечная, как та река из забудь-травы.
— Что ты хочешь? — спросила она ровно. — Как я могу искупить вину?
И вдруг тельце дёрнулось. Костяные пальцы сжались в кулачок, череп повернулся, и из чёрного провала рта раздался голос — тонкий, скрипучий, как осенняя ветка. Не детский, не взрослый. Чужой.
— Мне нужны слуги.
Алёна не удивилась. Не вздрогнула. Она смотрела на эту гниющую вещь, которую сама произвела на свет и сама убила, и внутри неё ничего не шевельнулось.
— Хорошо, — сказала она. — Я буду твоей слугой.
Кикимора и кот, стоявшие рядом, одновременно шагнули вперёд.
— И я, — сказала мать. Её зелёные глаза горели холодным огнём. — Я тоже ненавижу людей. Они не дали моей дочери жить. Они не дали мне быть матерью. Я пойду с ней.
Васька помедлил одно мгновение. Потом опустил голову, вздохнул и сказал:
— И я. — только… он не хотел никого убивать. Но он хочу быть с Алёной. Если для этого нужно служить — значит, он будет служить.
Гнилой ребёнок засмеялся — сухо, трескуче. Из его глазниц высыпалась земля.
— Вы согласны. Тогда слушайте. Вы будете сводить людей с ума. Самым неприятным способом. Вы будете являться им в снах, шептать их самые страшные мысли, заставлять видеть то, чего нет. Вы будете толкать их к пропасти, к петле, к ножу. А если понадобится — убьёте. Руками, когтями, чем угодно. Каждое ваше действие будет приносить мне силу. Каждая смерть — пищу.
Алёна кивнула. Её лицо оставалось бесстрастным. В глазах — пустота.
— Хорошо, — повторила она.
Кикимора тоже кивнула, и в её улыбке скользнуло что-то древнее, болотное, жестокое.
Только Васька не кивнул. Он сел на землю, поджал лапы, опустил голову. В его мутном глазу блеснула слеза — но он промолчал.
Они стояли втроём под старой яблоней, а на руках у Алёны лежал тот, кто теперь стал их хозяином. Маленький, гнилой, вечно голодный.
Лес затих. Даже ветер перестал шевелить листья.
— Тогда начнём, — сказал дух младенца. — Первая цель — деревня, где ты родилась, Алёна. Жители видели, как ты росла, как мучилась, как умирала. И никто не помог. Никто не протянул руки. Теперь они заплатят.
Алёна повернулась в сторону деревни. Где-то там, за лесом, за рекой, за полями, дымили печи, лаяли собаки, люди жили своей маленькой, слепой жизнью.
Она сделала первый шаг.
Васька, вздохнув, поплёлся следом.
Апатия ушла. Её место заняло нечто горячее, чёрное, пульсирующее — как рана, которую не залечить. Алёна больше не была той безразличной куклой, что стояла под яблоней. Она смотрела на деревню, и в её глазах — потухших ещё минуту назад — разгорался огонь. Не тёплый, не живой. Тот, что жжёт изнутри.
— Я вспомнила, — сказала она тихо, почти ласково. — Вспомнила каждого, кто смотрел и отворачивался. Соседку, которая знала, что живот растёт, и делала вид. Бабку, которая могла бы спросить, но не спросила. Парня, который улыбался, заманивая за амбары. Мужика с ножом — пусть в нём был дух, но руки-то его, его тело резало меня. И тех, кто потом сказал: «сама виновата». Всех.
Кикимора стояла рядом, впитывая каждое слово. В её зелёных глазах плясали болотные огоньки.
— Да, — прошептала она. — Я тоже помню. Я стояла на краю леса и видела их равнодушные лица. Никто не пришёл на твой крик. Никто не выбил дверь. Только я, бесплотная, могла только выть.
Она протянула руку, и Алёна взяла её. Холодная ладонь матери сомкнулась с холодной ладонью дочери. Мавка и кикимора, два порождения болотной ненависти.
— Теперь мы вместе, — сказала кикимора. — Я научу тебя. Как плести туман в головах. Как насылать бессонницу. Как являться в зеркалах и шёпотом называть их самые постыдные тайны. Они будут сходить с ума. Бросать семьи. Топиться в колодцах. Вешаться на чердаках. И каждое их мучение будет кормить нашего хозяина. И нас.
Алёна кивнула. Губы её изогнулись в улыбке, но улыбка была страшной — такой не бывает у живых.
— Покажи мне, мама.
Васька сидел в стороне, поджав хвост. Он смотрел на двух своих любимых существ, на их сплетённые руки, и в его кошачьей груди что-то ныло. Он любил Алёну. Он любил всех — даже тех, кто заслуживал ненависти. Но он выбрал быть с ней. Даже если это означало стать свидетелем того, как его любимая девочка превращается в орудие мести.
— Прости, — прошептал он беззвучно. — Прости, что не могу тебя остановить.
А потом встал и потрусил следом за матерью и дочерью, которые уже скрылись в лесу, направляясь к деревне. Там, за опушкой, горели окна, люди ужинали, дети играли, никто не знал, что к ним пришла смерть. И не одна — три.
Лес молчал. Яблоня качала голыми ветвями. А в воздухе пахло гнилью, мёдом и приближающейся бедой.