***
Два дня спустя начинают множиться домыслы. Куда же исчезла Гермиона Грейнджер? Неужели она и вправду бросила Драко Малфоя? Быть может, теперь, когда он исчез с глаз, а магическое общество пребывает в безопасности, она более не видит в нем нужды. Возможно, всё это — лишь попытка отвести глаза, и она просто затаилась, дожидаясь его выхода из Азкабана. А может, она и впрямь настолько жестока — воплощенный грех, скрытый под маской. Гермиона прочитывает всё это, а после перечитывает снова и снова.***
Мона, дочь Лины, навещает мать каждое воскресное утро, сразу после дежурства в больнице. Гермиона остается наверху, в своей комнате, прислушиваясь к отголоскам чужого счастья: к тому, как мать смеется вместе с дочерью. Она воображает, как они хлопочут над завтраком, как у них пригорают гренки и всё приходится начинать сначала, как они чистят апельсины для свежего сока. Представляет, как они делятся историями о том, что случилось вчера и что принесет день завтрашний. Снизу доносится смех — он мог бы принадлежать матери или дочери, но с тем же успехом это мог быть смех влюбленных или старых друзей. Так или иначе, это ее убивает. Это по-настоящему, невыносимо убивает Гермиону. Она не выходит из комнаты, пока Мона не уходит. Она вообще не покидает пределов этого дома. Порой по ночам, когда одиночество становится мучительно удушающим, Гермиона выскальзывает из спальни и перебирается в постель Лины дальше по коридору. Пройдя через всё пережитое, она так и не научилась спать одна, не говоря уже о том, чтобы продержаться в пустой комнате до рассвета. Она боится, что отсутствие теплой руки на талии и мерного дыхания живого существа рядом станет настолько осязаемым, что сон больше никогда не придет. В такие ночи Гермиона закрывает глаза и мгновенно слышит звуки Поместья — неотвязное эхо, от которого не скрыться. Звон хрустальных бокалов с шампанским, струнный оркестр под тяжелыми люстрами и невнятное многоголосье старых и новых песен. Она кожей чувствует запах крепкого алкоголя и густой, пропитанный духами воздух, слышит шепот портретов на стенах. Журчание воды, внезапный хлопок открываемой бутылки и разрывы фейерверков в черном-черном небе. И следом — восторженные крики магического экстаза. Ощущения настолько живые, что тело вздрагивает, будто ее физически перенесло назад, в те ночи, когда празднества гремели до утра, а жизнь казалась такой прекрасно-бесконечной, что всё вокруг дышало великолепием. Разве в этом безумном избытке таилось их подлинное счастье? Быть может, их пьянил лишь сам привкус свободы — мимолетный, но сладкий до боли на губах, — заставлявший души взмывать ввысь? Столь высоко, что разрыв между слепящим миражом и стылой, безжалостной явью навсегда обернулся пропастью, через которую не перебросить мостов ни в земном воплощении, ни во всех последующих. И была ли Гермиона там, вместе с ними? Настолько ли отчаянно она жаждала чего-то по-настоящему значимого, что тянулась к ускользающему туману того, что могло бы свершиться? Она задается вопросом: не предало ли тело сознание, не закралась ли она в чужой сон, словно мышь под шпалы? Потому что внезапно этот адреналин — бег по Поместью в сторону живых изгородей, азарт от того, что их могут поймать (ведь тогда они думали, что «поймать» означает быть найденными, а не обреченными), — снова впивается в мозг. Гермиона помнит всё, хоть и жаждала бы забыть; она думает о том, что иногда историями о призраках становятся дома, а иногда — сами люди и жизни, вокруг которых те вращаются. Это и есть мука того, кто бежит от собственного прошлого.***
«Триумф великой династии Арчибальдов: американская мечта наяву!» Снизу — снимок: Уильям Арчибальд стоит бок о бок с сыном, Джоном, на Эпсомском дерби. Блистательная победа Арчибальдов, сорвавших куш благодаря главному чистокровному скакуну сезона. Деньги тянутся к деньгам, и те текут полноводными золотыми реками. Чего только не по силам этим мужчинам? Гермионе недостает слов, чтобы описать разгорающееся внутри пламя. Оно теплится под ложечкой — дразнящее, кусачее — и требует, чтобы его окатили дизелем и позволили взорваться изнутри. — Боюсь, гнев станет твоей сутью, Гермиона, — произносит как-то вечером Лина, застав ту за лихорадочным хождением по комнате. — Боюсь, ты позволишь ему управлять собой. Гермиона — само воплощение ярости, но в ней клокочет не просто гнев. Это нечто куда более нутряное: глубоко укоренившийся голод, затаившийся в самой глубине существа. Жажда рвать плоть ногтями и крошить кости зубами. Упоительная потребность услышать вопль, на который способен лишь человек, поедаемый заживо. Но если это жажда крови, что с ней делать? Судя по всему, ничего. Она далеко, она надежно укрыта, а люди по-прежнему будут ставить на лошадей и прихлебывать Малёрт, пока кое-кто другой гниет в Азкабане. Ей остается лишь мерить шагами комнату и шепотом, раз за разом, повторять имена — чтобы не забыть, кто они такие и что совершили. Гермиона осторожно опускает газету на кухонную стойку. Обшарив шкафы, она находит в глубине одного из них бритвенное лезвие. Возвращается к газете и прижимает острый край к тонкой бумаге. Аккуратно вырезает фото, кончиком лезвия очерчивая границы снимка. Закончив, она баюкает фотографию в ладонях, точно сосуд с бесценным сокровищем. Вглядывается в ухмылки мужчин, подмечая каждую черточку и мимическое движение на зацикленном снимке, пока образ не впечатывается в память настолько, что его можно вызвать под закрытыми веками. Хочется полоснуть лезвием по этим лицам, искромсать в ленты самодовольные улыбки и глазки-бусинки. Терзать бумагу, пока само их существование не обратится в клочья. Но она медлит, ведь она владеет собой — её час пробьет, когда всё будет готово. Она сжимает их смерть в руках, но пока не дает на неё согласия. В этом — её милосердие. И она будет ждать. Пусть жизнь коротка, но дни тянутся бесконечно, и с каждым из них Гермиона понимает: за удушающим горем, за лютой злобой и за болью, от которой ноют кости, таится терпение — оно дожидается своего часа, точно спящий дракон в пещере сердца. Боже, сколько же в ней терпения. Хватит на целый пожар.***
Она думает о Гарри и Роне. О Джинни и Луне. И обо всех прочих тоже. Она представляет, сидят ли они сейчас за стойкой в «Рыжем выстреле», задаваясь вопросом, куда же исчезла старая подруга — та самая, что вечно мнила, будто знает всё на свете, но вопреки всему продолжала задавать слишком много вопросов. Где она? Почему ушла? Куда ей вообще было податься? Да и с каких это пор для таких, как они, побег вообще стал возможен? Столько вопросов — и, быть может, в действительности никто не задает ни одного. Гермиона любила их, по-настоящему любила. Но сейчас она — лишь сосуд, до краев полный пустоты, а у пустоты тоже есть вес. Она тяжела, точно ночной холод, скользящий по спине, когда его нет рядом. А еще она жадна и полна желчи. В этом она — человек. В конце концов, если бы пришлось выбирать между тем, чтобы любить или быть любимой, это решение не составило бы труда.***
Гермиона вчитывается в газетные строки, сосредоточенно сощурив глаза. Время близится к полуночи; она читает при тусклом, подернутом ореолом свете свечи, застывшей на прикроватной тумбочке. Ранее Гермиона пообещала Лине постараться уснуть, но сейчас ей необходимо прочесть статью вновь, самой ощутить вкус этих слов на языке. Последние две недели глава аврората Гарри Поттер и сформированная им оперативная группа изучали массив данных, приведший к расследованию в отношении Арчибальдов. Годами Уильям Арчибальд, министр международного магического сотрудничества, проворачивал теневые махинации, в которые оказались вовлечены несколько высокопоставленных членов общества и Министерства — их имена до особого распоряжения вычеркнуты из всех отчетов. Однако, согласно отдельным свидетельствам, ставшим достоянием общественности, еще до выборов и во время их проведения Джон Арчибальд, новоизбранный старший помощник министра магии, действовал от лица отца, втягивая людей в преступную схему. Обвиняемые в коррупции, отмывании денег, уклонении от налогов, растрате и ряде иных, скрытых цензурой правонарушений, отец и сын предстанут перед закрытым судом Визенгамота, заседание которого, вероятно, состоится в ближайшие две недели. Министр магии сулит справедливый и беспристрастный процесс. «Никто не стоит выше закона», — заявляет он суровым, хриплым голосом. — «И каждый преступивший его понесет заслуженную кару». Ожидаемый приговор для обоих стартует с шестидесяти лет и будет прирастать десятилетиями за каждый пункт обвинения. В случае признания вины их ждет пожизненное заключение в Азкабане. — Пожизненное, — шепчет Гермиона. Она трет глаза основанием ладони. — Он сгниет в Азкабане и умрет там, совсем как отец. Гермиона швыряет газету на пол, и листы разлетаются в стороны. Она наклоняется и гасит свечу, погружая комнату в темноту. — Пожизненное, — клянется Гермиона, натягивая одеяло до самого плеча. Закрывает глаза. — Он сгниет в Азкабане и умрет там, совсем как отец. Сегодня был ее день рождения.***
Лина осторожно разделяет волосы Гермионы на пробор и пропускает пальцы сквозь кудри, вплетая пряди в косу. У ног ее, застыв в нерешительности, дрожит в воздухе белая стрекоза. Лето клонится к закату: ветер утратил былой зной, а дни сделались короче прежних. Гермиона поднимает руки, омывая их в прохладном солнечном свете, и пытается уловить последние лучи сезона, чтобы ощутить хоть что-то. Ладони при этом заметно подрагивают — пальцы бьет нарастающий тремор, прежде не бывший столь явным. Вчера она выронила стакан с водой — рука внезапно «забыла», как должно действовать. Стекло разлетелось на миллионы осколков, забившихся во все кухонные щели, затерявшихся в тех углах, куда ей не заглянуть. Теперь, едва это начинается, она прячет руки под мышками, притворяясь, будто ничего не замечает. Оцепенение сковывает тело в тисках, лишая Гермиону всех чувств. Она силится держаться, но пламя требует новой искры, и сегодня она проснулась со слезами на глазах, шепча его имя. — Все ведь будет хорошо? Вопрос слетает с губ механически, точно непроизвольный отклик на происходящее вокруг. Голос бесстрастен, на лице — ни тени эмоций. Она лишь сидит и моргает, совсем поникшая. Гермиона не знает, как ответ подействует на нее, но всё равно спрашивает — и завтра спросит вновь, повинуясь привычке. — Мактуб, Гермиона, — Лина целует ее в висок. — Ты обретешь лишь то, что уже предначертано, любовь моя. — А он меня простит? — Он уже простил. Тот же ответ, что был дан вчера и прозвучит завтра. Начало и конец, говорит она себе. И путь, связующий их.***
«ПОМЕСТЬЕ АРЧИБАЛЬДОВ В ОГНЕ: НАСЛЕДИЕ, ОБРАТИВШЕЕСЯ В ПЕПЕЛ»
К месту страшного бедствия авроры прибыли в минувшее воскресенье: поместье Арчибальдов оказалось во власти свирепого пламени. Здание, вопреки многочисленным попыткам и принятым мерам, спасти не удалось, а интерьеры обратились в обугленные руины. Не уцелело ни единой фамильной реликвии, ни одного полотна. Ширятся слухи, будто то была отчаянная попытка уничтожить улики по текущему делу Арчибальдов. Однако глава аврората Гарри Поттер заверил: обрушение поместья не затормозит процесс, поскольку доказательства вины подсудимых уже собраны и подготовлены для Верховного суда. И хотя Джона и Уильяма Арчибальдов на прошлой неделе перевели в блок строгого режима, участь Мередит Арчибальд остается неизвестна. Не имея прямого отношения к расследованию, она, тем не менее, была привлечена в качестве ключевого свидетеля защиты. По сообщению Гарри Поттера, Отдел магического правопорядка ведет тщательное расследование, чтобы установить, принадлежат ли обнаруженные на пепелище останки пропавшей волшебнице. На снимке белокаменное поместье, чьи стены содрогаются в клубах черного дыма, объято ревущим огнем; пламя лижет и небеса в вышине, и землю у подножия. Снизу доносится голос Лины: — Напомни, сколько тебе сахара, Гермиона? Гермиона аккуратно пристраивает газету к прочим в ящик стола и бесшумно выходит из спальни на кухню. — Четыре, пожалуйста.***
Ровно месяц спустя после того дня, как Гермиона оставила прежнюю жизнь, «Ежедневный пророк» является точно в срок. Птица хлопает крыльями на подоконнике, чистя перышки, а Гермиона уже бросается вперед, выхватывая газету. Она тут же разворачивает первую полосу. Заголовок кричит жирными черными литерами: «КРАХ ДОМА АРЧИБАЛЬДОВ!». Джон и Уильям Арчибальды признаны виновными в деяниях, вынесенных на рассмотрение Визенгамота. Уильям приговорен к пожизненному сроку в Азкабане. Джону назначено девяносто три года заключения. Обоим отказано в праве на апелляцию и досрочное освобождение. Адвокаты Джеймс Кэннон и Халле Киддентри, представлявшие интересы осужденных от Американского департамента магической защиты, оставили это поражение без комментариев. В списке лиц, замешанных в мошеннических схемах, фигурируют Генри О’Брайен и министр Кейн Фелч. Пока суды над соучастниками назначены лишь на следующий месяц, этапирование Арчибальдов в Азкабан состоится уже сегодня вечером под усиленным конвоем во главе с руководителем аврората Гарри Поттером и его оперативной группой. Примечательно, что члены избирательной комиссии отказались разъяснять, как Министерство вообще допустило подобное внутреннее разложение. Один из чиновников, близкий к министру магии и пожелавший остаться неназванным, сообщил «Пророку», что всё началось с «нашествия американцев», и не случись этого — останься британское ведомство тем оплотом судебной чистоты, каким оно слыло прежде, — трагедии удалось бы избежать. Министр магии провозгласил, что сегодня правосудие восторжествовало. Гермиона опускает газету на стол. Она замирает на миг, затем вновь хватает листы и перечитывает всё — от первой буквы заголовка до последней точки. Внезапно её бьет дрожь; дыхание становится прерывистым и рваным. Перед глазами плывут белые пятна, ноги слабеют под тяжестью прочитанного. Тело сотрясает озноб. Гермиона и не подозревала, что награда за терпение окажется столь сладостной. Что по вкусу она напомнит яблочный пирог, первый утренний глоток воды или свежий бриз в самом сердце пустыни. Лина встревоженно зовет её по имени, но Гермиона не в силах ни вымолвить слово, ни пошевелиться — она лишь не сводит глаз с газетной полосы. Тогда Лина забирает газету и пробегает её глазами; и хотя она понимает суть, ей не дано постичь истинного масштаба свершившегося. Гермиона смеется — громко, исступленно. Стоит Лине коснуться её руки, как девушка бессильно опускается на пол. Хохот обрывается, сменяясь рыданиями — душераздирающими всхлипами, от которых, кажется, дрожит сама земля; её душат чувства, не знающие ни имени, ни меры. Она ждала этого слишком долго. Но сегодня Гермиона Грейнджер сдержала слово. И сегодня Драко Малфой покидает Азкабан свободным человеком.***
Спустя два дня Лина уезжает в Португалию — в очередную экспедицию, которой суждено продлиться два месяца. — Поедешь со мной, Гермиона? — спрашивает она, сжимая ладонь девушки. Долгое время лишь обещанный финал заставлял Гермиону двигаться вперед. Теперь же она остро чувствует, как утратила все ориентиры; она точно дрейфует в пустоте между «до» и «после». И пусть всё уже свершилось, она ещё не достигла конца; ей необходимо мчаться дальше, не давая себе времени на раздумья, чтобы вспомнить собственное имя и смысл своего присутствия здесь. — Спасибо тебе за всё, Лина. — Гермиона, ты дорога мне не меньше Моны. Рядом со мной всегда найдется место для тебя, куда бы я ни направилась. Лина пытливо вглядывается в лицо Гермионы, и на её лбу прорезается тревожная морщинка. Гермиона умалчивает о планах, и хотя Лина не докучает расспросами, та видит: собеседнице едва удается сдерживать любопытство. — Ты могла бы остаться здесь, — добавляет Лина. — Сделать этот дом своим. Предложение щедрое, но для Гермионы оно несбыточно. Она вольна исходить весь мир, но ни одно пристанище более не станет домом. Подобное случается лишь однажды, а дважды такая удача не выпадает. Лина в конце концов сдается и крепко, надолго прижимает Гермиону к себе. Этот жест застает ту врасплох — до того странно ощутить нечто по-настоящему живое. Гермиона настолько сроднилась с призрачными объятиями и пустотой постели, что эта ласка отдается почти физической болью — словно налившийся багрянцем, распухший ушиб. Но стоит Лине попытаться отстраниться, как Гермиона вцепляется в неё крепче; от этой близости лед в сердце поддается, идет едва заметными трещинами. Она не ведает, когда в следующий раз ей доведется вот так прильнуть к другому человеку. Не знает, посмотрит ли на неё кто-то еще с такой бескорыстной теплотой. Гермиона ловит мимолетное удивление Лины — та явно не ожидала, что в неё вцепятся с такой отчаянной тоской, ведь им в любом случае предстояло провести бок о бок еще два дня. И всё же Гермиона до белизны в костяшках сжимает ткань рубашки Лины и еще долго не размыкает рук. Наутро, еще до рассвета, Гермиона уходит, вновь растворяясь в лесной глуши. Исчезать не прощаясь во второй раз всегда куда легче.***
В самом конце обсаженной деревьями улицы с домами из бурого камня, в углу, притаилась лавка подержанных книг. Нью-Йорк — это вечная какофония противоречивых чувств, но здесь, в квартале Парк-Слоуп, звуки не столь навязчивы, они звучат прозаичнее. Пышные обещания мегаполиса с его небоскребами и толпами снующих повсюду людей на мгновение меркнут на этой тихой улочке. Женщина вздрагивает от резкого ветра, плотнее запахивает пальто и, отперев дверь, проходит внутрь. Сейчас шесть утра, и пускай магазин откроется лишь через три часа, она посвящает это время уборке, разбору принесенных книг и возможности просто постоять среди множества историй, касаясь кончиками пальцев потертых корешков. Этот покой, когда вокруг нет ни души, кроме нее самой и книг, — нечто большее, чем она заслуживает, но это и мимолетная кража у судьбы. Крошечный колокольчик над дверью возвещает старым томам о ее приходе, и она направляется к прилавку, где дожидается стопка книг, требующих расстановки по полкам. Большую часть она уже прочла, и лишь изредка попадается незнакомое название. В таких случаях она заносит его в список, который ведет уже давно, — своего рода заметку на будущее. Три часа спустя она подойдет к окну и перевернет табличку с надписью «ЗАКРЫТО — ПОЖАЛУЙСТА, ЗАЙДИТЕ ПОЗЖЕ» на «ОТКРЫТО — ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!». Остаток дня пройдет так же, как и все предыдущие недели с момента переезда. Чтение, расстановка томов по местам и ответы на вопросы редких покупателей. Советы о том, какие приключения увлекут маленького сына или какую притчу преподнести двоюродной бабушке на день рождения. После работы, когда солнце скроется и дневной гул сменится приглушенными звуками вечера, она снимет с полки любую книгу и запрет дверь. Пойдет по улице мимо деревьев и покосившихся зданий, мимо незнакомцев, гуляющих под руку, и отцов с дочерями, возвращающихся с уроков танцев. Понурив голову, она сворачивает на соседние улицы и добирается до дома из бурого камня, где снимает комнату на последнем этаже. Нижний этаж занимает пожилая пара. Иногда она читает им принесенную из лавки книгу, иногда — слушает их рассказы. Они обмениваются полными тоски взглядами, и в глазах их вспыхивает тот особый понимающий свет, что рождается лишь после долгих лет близости. Они твердят ей о любви и жизни, о том, какими мучительно долгими те могут быть и какими пугающе короткими. Часто старики спрашивают, кто она и как ее зовут, забывая, что именно она живет наверху, — так уж заведено у угасающей памяти, — и она называет им одно из множества выдуманных имен. Она крадет фрагменты из жизней, о которых читала, и вплетает их в жизнь, которую могла бы прожить, будь она кем-то другим. Магистерская степень по истории искусств или литературе в Кембридже, блестящая карьера востребованного специалиста по греческой истории и археологии, жизнь в городке на юге Франции, смех друзей за бокалом виски, возлюбленный, который прощает и помнит. По ночам из окна спальни ей видны крыши, а вдали — то, как мерцают в темноте высотки. «Найди меня», — эгоистично размышляет она. — «Приди и найди меня». В этом городе так просто стать невидимой. Так легко исчезнуть и выстроить жизнь с нуля среди людских толп и неутихающего шума. Она могла бы стать кем угодно, если бы пожелала, и всё же никогда прежде она не жаждала столь неистово быть той, кто принадлежит ему. В городе-миллионнике, среди книг и людей, Гермиона никогда не чувствовала себя такой одинокой.***
В густых пятничных сумерках порог книжной лавки неизменно переступает человек по имени Лиам Миллер. Он появляется в дорогом костюме, лишенном пиджака; манжеты сорочки небрежно закатаны до локтей, а волосы растрепаны ветром после долгого пути. Лиам выглядит на десять лет старше Гермионы, и сквозь каштановые пряди отчетливо пробивается серебристая изморозь седины. Человеку его положения под стать бы коротать вечер в фешенебельном баре на светском рауте или предаваться иным изысканным удовольствиям, столь привычным для лощеной элиты Манхэттена. Однако он здесь, в тесном книжном на углу, и с каким-то болезненным, лихорадочным упорством что-то выискивает. Первые два визита он вовсе не замечает Гермиону. Лиам порывисто вторгается в помещение и с сосредоточенной решимостью буквально просеивает лавку, надеясь выудить некий утраченный артефакт из хаоса книжных развалов. Она наблюдает за этим тщетным рвением, затаившись в тени и расставляя тома по полкам — таков её неизменный ритуал при появлении покупателей. Но когда становится очевидно, что мужчина совершенно не ведает, что именно ищет, Гермиона делает шаг навстречу. Он несколько раз растерянно моргает, когда она спрашивает, не требуется ли ему помощь. Кажется, само её присутствие в поле его зрения становится полной неожиданностью. Когда вопрос звучит повторно, Лиаму требуется несколько секунд, чтобы совладать с собственным голосом. И тогда он объясняет: отец тихо угасает. Почти всю жизнь они оставались друг другу чужими, но теперь, перед лицом неумолимого финала, Лиам чувствует, что это последний шанс на искупление. Существует редкий том, поясняет он Гермионе, который некогда принадлежал отцу, прожившему в Нью-Йорке целый век. Это был подарок к дню рождения от девушки, которую тот любил в пору далекой юности. Год спустя он растерзал ей сердце, и она навсегда покинула страну. Несмотря на содеянное, отец дорожил этим даром, хотя в итоге и выбросил книгу в одну из тех пронизанных самобичеванием хмельных ночей. Теперь же, в моменты забытья, навеянного медикаментами, старик бормочет обрывки фраз, звучащие словно эхо строк из того самого издания. Так Лиам и проводит пятничные вечера: методично обходит городские букинистические магазины, возвращаясь в них вновь на следующей неделе, когда поступает свежий привоз. Он ищет ту единственную книгу в надежде подарить отцу нечто значимое, прежде чем за тем захлопнутся врата небытия. Гермиона спрашивает, что это за книга, и Лиам признается в полном неведении. Отец не помнит названия, но внутри, на титульном листе, та девушка оставила послание и имя — это всё, на что он может опираться в своих поисках. В тот вечер они проводят два часа, задержавшись после закрытия в попытках отыскать хотя бы след. Владелец лавки слыл неисправимым скрягой, и помимо новинок, прибывающих по четвергам, здесь высятся пыльные терриконы коробок с фолиантами десятилетней давности. Становится слишком поздно, и Гермионе приходится запереть двери, но в следующую пятницу он возвращается, и цикл повторяется вновь. Обычно Гермиона старалась не сближаться с людьми. Она заговаривала с незнакомцами лишь тогда, когда те сами вторгались в пространство и обращались первыми. Вскоре они исчезали, и на том взаимодействие исчерпывалось. Близость таила в себе угрозу, но нечто в том, как Лиам стремился в одиночку обойти каждый книжный закоулок — хотя было очевидно, что человек его круга мог бы перепоручить это поощникам или вовсе подделать книгу, учитывая, что старик слишком слаб, чтобы заметить подмену, — заставляло её жаждать ответов. Возможно, её задевает за живое именно эта тяга к непритворному, сама мысль о том, что она способна стать частью чего-то, облегчающего чужую боль. Подобное уже случалось: когда собственный мир рушился, она проделала путь до самой пустыни в поисках истины. А может быть, всё дело в том, что Гермиона попросту не в силах отвернуться от любви, какой бы обреченной и безнадежной та ни казалась. — Почему именно сейчас? — спрашивает Лиам в один из вечеров. — Я всё пытаюсь понять, почему он думает о ней именно сейчас, и никак не могу найти ответ. — Он любил её, — просто отзывается Гермиона, волоча тяжелую коробку через комнату. Лиам выглядит не слишком убежденным. — Но он женился на моей матери. — Сколько сердец, столько и родов любви. — Толстой, — усмехается Лиам. — Эту цитату я узнаю. Однако мысли Гермионы уже блуждают в далеких пределах. — Мне кажется… я верю, что лишь немногим выпадает шанс встретить того самого человека и узнать настоящую близость. Любовь, которую не с чем сравнить, потому что она проникает под кожу лишь однажды. Если ты её теряешь, всё остальное превращается в мучительную попытку сердца воскресить тот первый, единственный пульс. Он бредит ею сейчас, потому что так и не научился забывать. — Любовь, над которой не властны десятилетия? — Лиам хмурится; этот образ кажется ему слишком зыбким, почти невозможным, чем-то из области старых легенд. — Это и есть единственная настоящая любовь, — возражает она. Он скептически выгибает бровь. — Любовь, которая пульсирует сквозь боль до последнего вздоха? — Если это не любовь, — спрашивает Гермиона — женщина, годами дрейфующая в открытом море без надежды увидеть берег, — то что же это тогда? На исходе третьего вечера он спрашивает её имя. Она оттягивала этот момент так долго, как позволяли приличия, каким-то чудом умудряясь просто поворачиваться к нему лицом всякий раз, когда нужно было заговорить. Они заперты в сумрачной глубине лавки среди пыльных коробок, которые, судя по выцветшим датам, принесли сюда еще пятнадцать лет назад. Книги родом из семидесятых пахнут распадающейся бумагой, и Гермиона с горечью жалеет, что не может достать палочку в его присутствии — хотя бы ради того, чтобы в этом тяжелом, неподвижном воздухе стало возможно дышать. — Кэтрин, — отзывается она. Имя матери. Когда в последний раз кто-то знал её настоящее имя? Не в этом ли кроется вкус абсолютного забвения? — Кэтрин, — повторяет он, пробуя звук на вкус. Бросает на неё быстрый взгляд и тут же смотрит в сторону. — Просто Кэтрин? — Кэтрин вполне достаточно. Лиам спрашивает, откуда она приехала. — Ваш акцент. Он цепляет слух. — Я не отсюда, — следует короткий ответ. Он смотрит на неё с легким недоумением. — Вы слишком загадочная. — Просто скрытная. Лиам внезапно краснеет и отводит глаза. Странно видеть, как этот человек ведет себя словно неловкий подросток. Он явно привык к власти и положению, но рядом с Гермионой то и дело запинается, будто мысли в его голове путаются и рассыпаются. Перед уходом он спрашивает, может ли позвонить ей или написать. Тут же поспешно уточняет: это касается только поисков книги — на случай, если она что-то найдет. Но если она позволит, он хотел бы поговорить и о чем-то еще. О кино, например. Гермиона не помнит, когда в последний раз смотрела кино — десятилетия смыли те мгновения, когда она сидела на диване рядом с отцом, поглощая попкорн под мерцание экрана. Вместо звонков она предлагает переписку; щемящая ностальгия берет верх над логикой и здравым смыслом. Лиам усмехается: — Понимаю. Значит, это ваш способ вежливо мне отказать? Гермиона уверяет его, что говорит совершенно серьезно, мимоходом возвращая «Джейн Эйр» в пыльный зазор на полке. Он недоуменно вскидывает бровь: — В смысле — бумага и перья? — В смысле — пергамент и чернила. Да. Лиам заливается смехом, будто только что услышал удачную шутку, и Гермиона болезненно хмурится. — Постойте, вы это всерьез? — переспрашивает он. Гермиона пожимает плечами: — В этом есть свое удовольствие. — Боже, — роняет он, глядя на неё широко распахнутыми, полными изумления глазами. — Да кто же вы такая на самом деле? В следующую пятницу Гермиона сама решает спросить о его карьере. Лиама снова захлестывает волна нервного возбуждения, и она понимает: нужно вмешаться, дать ему шанс выдохнуть. Выясняется, что он руководит отцовским издательством из списка Fortune 500 по ту сторону моста, занимая пост временного директора, но для Гермионы эти слова лишены веса. Заметив её холодную безучастность, он, слегка опешив, принимается объяснять роль корпорации на мировом рынке. — Ну, то есть компания действительно крупная, — поправляется он, морщась. — Не я. Я, по сути, никто. Её основал дед, а отец превратил в нечто грандиозное. Она принадлежит семье десятилетиями. Гермиона лишь кивает, перелистывая одну книгу и тут же откладывая её ради другой. Втайне она поражается тому, как неизменно её затягивает в орбиту мужчин, за чьими спинами высятся фигуры баснословно богатых отцов. — Я выставляю себя идиотом, — бормочет он, но тут же с надеждой улыбается. — Но если мне это удастся, я, может быть, заставлю вас хоть раз улыбнуться. Гермиона внутренне сжимается. Улыбка — она и сама не помнит, когда губы в последний раз складывались в этот жест. — Мы выпускаем истории, — добавляет он, не замечая её внезапной замкнутости. — Странные и захватывающие истории. Гермиона делает вид, что крайне увлечена полкой: — Я люблю странные и захватывающие истории. — Расскажите мне их. И она рассказывает. О ведьме в пустыне, ищущей любовь, о пещерах, залитых вечным светом. О мире, где дети уходят постигать магию, а после возвращаются домой к родным. О библиотеках с бесконечными рядами книг и поместьях с пышными приемами, подобных которым свет еще не видел. Гермиона говорит об этом, потому что если никто не будет знать, то, возможно, всего этого никогда и не существовало. Она пока не может позволить себе забыть. — Вы говорите так, будто всё это — правда, — замечает Лиам в один из вечеров. Гермиона упаковывает экземпляр «Грозового перевала» для покупателя. — Разве вся наша жизнь — не одна большая история? — Готов спорить, у вас тоже припасена целая серия собственных сюжетов, — небрежно бросает он. — Истории есть у каждого. Лиам прислоняется к стене, сунув руки в карманы брюк: — Но у вас… такой вид, будто вам есть что поведать миру. Лишь мгновение спустя Гермиона шепотом отвечает: — Не уверена, что это до сих пор так. — Значит, когда-то вы были настоящей рассказчицей? Гермиона хмурится, носком туфли отталкивая в сторону коробку с книгами — с этим пластом они уже покончили. — Я люблю читать… и когда-то я писала. Это пробуждает в Лиаме живой, почти осязаемый интерес. — Я мог что-то из этого слышать? Гермиона качает головой. — Вряд ли мои тексты имели успех — во всяком случае, у таких людей, как вы. Лиам усмехается. — Таких, как я? «Маглов. Особенно тех, кто живет на другом краю реальности». — Я имею в виду людей, которые ищут в книгах странные и захватывающие сюжеты. Сама я слишком заурядна, а мои истории — слишком вязкие. — Мои друзья частенько описывают меня теми же словами, — поддразнивает он. — Я больше никогда об этом не говорю. Лиам, кажется, готов обрушить на неё новую лавину расспросов, но Гермиона отворачивается. Она снимает с полки очередную коробку и вскрывает её — резким, окончательным жестом, пресекая любую попытку заглянуть ей в душу. Час спустя, когда она забирает из рук Лиама последний том, их пальцы случайно соприкасаются. Он невольно вздрагивает и накрывает её ладонь своей. — Ваша кожа ледяная. Воспоминание полоснуло по коже так резко, словно удар туго натянутого жгута. Гермиона отдергивает руку, будто обжегшись. Она отступает на три шага; сердце колотится в самом горле, перекрывая кислород. Лиам следит за этим бегством с нескрываемым замешательством. — Простите… я не хотел так резко… Гермиона лишь непреклонно качает головой, сцепив пальцы в замок, чтобы подавить порыв спрятать руки за спину. — Нет, дело во мне. Простите. Она опускает взгляд в пол; в ушах стоит гул. Этот человек слишком легко вторгается в пространство её мыслей; он пугающе упрям в своей памяти. — Черт, — выдыхает Лиам. Он поднимается, зарываясь ладонью в волосы; вид у него совершенно разбитый. — Я всё считал неверно. Как глупо. — Если я дала повод подумать… — Нет-нет, разумеется, нет, — поспешно перебивает он. — Вы ни в чем не виноваты. Просто… вы не похожи ни на кого. Звучит нелепо, но вам действительно плевать, кто я такой, и это… в новинку. Вы поразительная, невероятно глубокая, и я… Он не знает о ней ничего. Для него она — лишь видение, хрупкий морок, тень, контрабандой пробравшаяся в мир живых. Лиам тяжело выдыхает. — Город бесконечен, в нем миллионы лиц, но когда встречаешь того самого человека… Господи, Кэтрин, мне так отчаянно хочется оказаться в числе тех, кому повезло. О, как мучительно Гермиона его понимает. — Мне жаль, Лиам. Вы хороший человек. Он морщится. — Не говорите так. Это вы в пятницу вечером помогаете незнакомцу искать книгу умирающего отца просто потому, что он жалеет, каким скверным сыном был. Вам бы жить в этом городе на полную, а вы здесь, вопреки всему. — Я искренне надеюсь, что вы найдете того, кто вас полюбит. Вы заслуживаете этого — чтобы о вас помнили. Но я не могу, — Гермиона смотрит на него с тихой беспомощностью. — Никогда не смогу. Речь не о физической неспособности — речь о невозможности вытравить из себя то, что уже стало её сутью. Ни единую частицу её сердца нельзя отнять, нельзя передать другому — оно всё, до последнего, самого слабого удара, принадлежит только ему. В её реальности выжжено клеймо пустоты, и пока она дышит, эти резкие, рваные контуры не заполнит никто иной. Между бровей Лиама пролегает складка, в глазах мелькает догадка. — Есть кто-то другой, верно? Ощущение его губ на скулах; большой палец, медленно ведущий по линии нижней губы; дыхание, слившеесея в единое целое. Его пальцы, запутавшиеся в кудрях; его ладонь, скользящая вдоль позвоночника; его имя — выдохом, прямо в кожу. Скажи, что не отпустишь. У Гермионы перехватывает дыхание. — Господи, кажется, я еще никогда не ненавидел незнакомого мужчину так сильно, — Лиам невесело усмехается, качая головой. — Он либо самый везучий человек на земле, либо законченный идиот, раз позволил вам уйти. — Простите, — вновь говорит Гермиона. Слова звучат бесцветно, истерто. Она только и делает, что множит боль вокруг себя. — Мне пора, — бормочет Лиам, поднимаясь. — Спасибо за… всё. У двери он медлит. Глубоко вдыхает и оборачивается к Гермионе с последней, отчаянной мольбой во взгляде. — Совсем никогда? Рука Гермионы тянется к шее, где всё еще таится леденящий холод невосполнимой утраты. — Другого не будет. Никогда. Когда Лиам скрывается из виду, Гермиона гасит свет и запирает лавку. В груди разрастается вакуум — рваная, сквозная брешь, через которую с тихим свистом уходит воздух, лишая опоры. Всё это — лишь притворство, химера, галлюцинация, которой разум позволил пустить корни. Месяцы проносятся мимо, и она прозябает в этой бессмыслице; она оживает лишь в те секунды, что сотканы из памяти о нем. Гермиона тоскует по нему так исступленно, что порой кажется: она сама — лишь его начало и конец, а всё остальное — работа в книжном, окно с видом на тротуар — настолько ничтожно, что цель существования окончательно ускользает. Она честно пытается бороться, но она — женщина, вылепленная из наваждений, завязанных узлом на одном-единственном имени. И тогда, в какой-то точке временного потока, она спотыкается. В сознании всплывает его имя, а следом — голос и смех, и вот уже Гермиона вновь собирается по частям из тех бесчисленных сложностей, что образуют его созвездие. В её мире вновь появляется смысл, и этот смысл — он; приходится напоминать себе об этом, иначе есть риск окончательно раствориться в собственной иллюзии. Она как раз запирает дверь, когда справа, в густых тенях, шевелится мрак. Пряча ключ в сумочку, Гермиона украдкой бросает взгляд в ту сторону. Мужчина. Сомнений нет — он ведет её уже три дня: по пути к лавке и обратно, до самого крыльца дома. На затылке оживает знакомый зуд — инстинктивное покалывание, выработанное годами слежки. В его руке что-то тяжелое и черное, до пугающего похожее на объектив камеры. Гермиона задерживает на нем взгляд еще на миг и уходит, пряча дрожащие ладони в карманы пальто. Вернувшись домой, она узнает, что пожилая пара, жившая этажом ниже, сегодня утром съехала. Она не знала об их отъезде, и почему-то это причиняет почти физическую боль. Это эгоистично, но невыносимо — этот горький урок: люди неизбежно оставляют её в прошлом, и для этого им даже не нужно прощаться.***
В грядущую пятницу Лиам так и не появляется. Она предвидела этот исход и даже чувствовала смутную признательность за возникшую пустоту, но в жизнь неизбежно вернулось знакомое ощущение зыбкости. Едва начав обретать подобие осязаемости, Гермиона вновь чувствует, как её срывает с якорей и уносит в беспросветное «никуда». В понедельник её ждет посылка. Внутри обнаруживается зачитанный, потрепанный экземпляр «Маленького принца» и письмо. Лиам пишет, что отец, к прискорбию, угас всего за день до того, как книга обнаружилась на полке другого магазина. Своё послание он завершает строками: «Вклад от имени девушки из книжной лавки. Надеюсь, когда-нибудь мир всё же узнает вашу историю». Когда Гермиона бережно раскрывает том, расправляя старый переплет и очервичая пальцами ломкие страницы, она впивается взглядом в бумагу, выискивая то самое посвящение, за которым они так долго охотились. И находит: слова выведены витиеватыми, выцветшими от времени чернилами. Каждое из них отдается внутри гулким, торжественным эхом: «Нашей любви, что движет солнце и светила».***
В уединении ей не составляет труда вообразить сотни жизней, которые она могла бы примерить. Стоит пересечь океан — и обнаружишь, что законы, правящие миром на другом берегу, зиждятся на том же основании. Магия реальна, и она пропитывает всё сущее. Здешние люди безупречны, а магия ослепляет. Влюбленные молоды, прекрасны и невежественны в своем блаженстве. Весь мир для них — театральные подмостки, а жизнь — живописное представление. Быть может, она окажется там же, среди них, в шелковом платье цвета глубокой зелени, струящемся и колышущемся при каждом шаге, вторя движениям тела; бриллианты и рубины будут вспыхивать на шее. Она может кружиться в танце через залу с каким-нибудь бизнесменом, который всеми силами пытается выманить её улыбку, а затем — смешиваться с толпой светских львиц, ближайших подруг, и смеяться, пока все взгляды прикованы к потрясающему кольцу в семнадцать карат. — Он сам придумал дизайн. Сам выбирал огранку и всё остальное, — скажет она, нежно улыбаясь камню. — Разве оно не чудесно? И каждый охотно вторит ей. Оно и вправду чудесно — так же, как и вся её жизнь. А затем чья-то рука обнимет за плечи, и мужчина, чья красота заставляет окружающих затаить дыхание, мягко коснется губами щеки и прошепчет слова, от которых она вспыхнет румянцем, ничуть не заботясь о чужой зависти или благоговении. А быть может, она прогуливается во внутреннем дворе высокого дома, чьи шпили вонзаются в облака, подобно зубцам короны, и выходит окнами на бирюзовое, мерцающее озеро. Она может сбрасывать туфли и идти босиком по траве, наблюдая с сердцем, не знающим границ, как тот же самый мужчина бежит вдогонку за шестилетним мальчиком и трехлетней девочкой. Их волосы — светлые, непокорные кудри, подобные львиным гривам. — Осторожнее! — крикнет она, когда дети повалят его на траву, карабкаясь по нему, точно он — великая песчаная дюна, а они — грозные драконы. Она будет качать головой, не в силах сдержать улыбку, и подойдет, чтобы помочь ему подняться, потому что дети безжалостны в своих играх, а он позволяет им абсолютно всё. Он лукаво ухмыльнётся, глаза сверкнут серебром, подобно свету звезд, и тогда он перехватит протянутую руку и потянет на себя, в объятия. Она запрокинет голову и рассмеётся, потому что ему всегда удается застать её врасплох. В эти мгновения они — просто дети. Или, быть может, это всего лишь они вдвоем в машине, летящей в никуда. Верх откинут, и совсем неважно, кто ведет, но на этот раз она настоит, чтобы за рулем была именно она. Она будет бросать на него взгляды украдкой, а он уже будет смотреть в ответ. Они не знают, куда держат путь, но они одни, они счастливы, и этого достаточно. Не так уж важно, действительно ли Гермиона хочет стать какой-то из этих версий себя. В другой жизни она могла бы быть ими всеми, и, возможно, в иной вселенной так оно и есть. Не имеет значения, кто она, ведь в каждой жизни, в каждой из реальностей рядом с ней неизменно, вопреки всему — он. Гермиона вновь вспоминает Сафию Аль-Джабар и понимает, что путь сквозь пустыню — едва ли из ряда вон выходящий поступок для любящих сердец. Желать, чтобы чужая печаль и боль стали твоими, а затем отдать частицу собственной души, дабы это свершилось — вот на что идут влюбленные. Гермиона думает о летних ночах и о том, как тела дрожали в унисон под звездами от одного лишь прикосновения. Ночью она видит себя взбирающейся на дерево; волосы развеваются на ветру. Гермиона улыбается, когда бриз шепчет что-то у щеки. Кто-то, кого она не может видеть или знать, позовет её спускаться, а она ответит: «Сейчас, одну минуту!», потому что ей некуда спешить, а отсюда вид намного лучше. Гермиона помнит его. И она думает о нем всегда. Без всякой причины.***
Гермиона существует в этом тягучем ожидании еще месяц. Она оборачивается через плечо, заглядывая в самый зрачок объектива, затаившегося за древесным стволом или выступом стены. Теперь всё происходит сдержанно, почти целомудренно — без прежней открытости. В этом мегаполисе она лишь одна из миллионов, и они, должно быть, видят в ней человека, склонного к побегу. Они осознали: ловить её следует тонко, почти бесшумно — так пантера скрадывает лань. Это всего лишь незаметное хищение времени. Но капля за каплей оно копится, а украденные мгновения уже не вернуть, как бы искусно ни было совершено похищение. Гермиона признает их присутствие, фиксирует каждый взгляд и продолжает свою жизнь, пустившую корни в бетон этого города. После работы она сворачивает на улицу в паре кварталов от дома и внезапно замирает. Этим вечером она долго бродила по округе — вслепую, бесцельно, подгоняемая внутренним беспокойством. В квартиру внизу вчера въехали новые тени; они проходят мимо, не ища разговора и не спрашивая имени. Они не рассказывают историй о любви. Гермиона не слышала собственного имени неделями. Она уже не помнит, как эти слоги звучат в чужих устах. Её удерживает музыка, льющаяся из дома неподалеку. Мелодия напоминает о временах, которые кажутся бесконечно далекими, затерянными в прошлой жизни. В том, как она застыла на тротуаре, есть нечто почти постыдное, сродни подглядыванию, но она не в силах шевельнуться. Кончик носа саднит от ледяных укусов ветра и долгих странствий. И всё же она стоит, и дыхание белесым паром застывает в воздухе, повисая между ней и миром. Внутри уютного дома кипит праздник, нити огней оплетают каждый карниз. Гермиона наблюдает, как гости в нелепых шерстяных свитерах, с кружками эгг-нога в руках, смеются и перекликаются; их голоса звучат по-пьяному вольно, с пугающей доверительностью. Сквозь оконное стекло она видит, как двое подходят друг к другу почти вплотную, сплетая пальцы. Они покачиваются в такт музыке, будто всё мироздание вращается лишь в их ритме. Возьми мою руку. Они склоняют головы, на щеках играет живой румянец, губы тронуты улыбкой. Возьми и всю мою жизнь. Когда они сливаются в поцелуе, Гермиона мгновенно отводит взгляд. Ощущение такое, будто под ребра вогнали каленое острие. Сегодня сочельник. Вокруг порхает снег, устилая землю и обнаженные ветви ослепительно белым саваном. Ночь тиха — так затихает всё сущее перед великим сном. Подошвы оставляют рваные следы, пока она продолжает путь — цепочку крошек на свежем снегу, ведущую к порогу.***
На первой полосе дебютного в этом году выпуска «Ежедневного пророка» воцарилась фотография Гермионы Грейнджер, покидающей книжную лавку на углу Парк-Слоуп. Непокорная грива волос вьется за спиной, лицо высоко вскинуто и точно высечено в косых лучах света. В пальцах она сжимает книгу.«Королева Нью-Йорка? Гермиона Грейнджер, былая фаворитка магической Британии, застигнута в Бруклине В ПОЛНОМ ОДИНОЧЕСТВЕ!»
Некогда боготворимую героиню войны недавно выследили на улицах Нью-Йорка без её пресловутой тени — Драко Малфоя. Одинокая и сосредоточенно-суровая, волшебница только что вышла из лавки, где, если верить шепоткам, она теперь коротает дни за прилавком. Жизнь среди маглов, вдали от блеска магического Нью-Йорка — вот участь, избранная «Золотой девочкой», оставившей в прошлом и славу, и былое величие. Но где же затерялся Драко Малфой? Минуло почти восемь месяцев с момента его исхода из Азкабана, однако местонахождение бывшего узника до сих пор окутано мраком. Твердили, будто, лишившись всех активов, изгой пустился в бега — и многие полагали, что рука об руку с Гермионой Грейнджер. Однако, когда волшебница не явилась к воротам тюрьмы встречать опального Пожирателя смерти в день его освобождения, поползли слухи: этой связи пришел окончательный и позорный конец. Нынешние свидетельства подтверждают: бывшая героиня живет в городе СОВЕРШЕННО ОДНА, и наследника Малфоев нигде не видно. Вероятно, волшебница осознала, каким клеймом он лег на её репутацию, и наконец выжгла эту «темную метку». Она пересекла океан и вошла в иные воды — в погоне за кем-то, чье прошлое не столь безнадежно. Убийцы невинных и мучители детей, судя по всему, преданы забвению; теперь для Гермионы Грейнджер настало время связать судьбу с кем-то благопристойным. Чистым. Поиски бесчестного наследника продолжатся, но к чему они приведут? Быть может, этот порочный род наконец пресекся, и мир нынешней весной сумеет расцвести вновь. Ведьмы и волшебники вправе проживать свою труднозавоеванную жизнь без страха вновь столкнуться лицом к лицу с военным преступником. Похоже, солнце над наследием Малфоев окончательно зашло. Война действительно завершена. Да будет долгим наше правление.***
Уже назавтра в Браунстаун доставляют письмо. На конверте — лишь краткие инициалы. Она знает, чья рука его направила. С сердцем, бьющимся у самого горла, Гермиона надрывает край и вчитывается в строки, начертанные знакомым, небрежным почерком. Он зовет тебя. Гермиона прикрывает глаза. Пора уходить.***
Поразительно, как само пространство способно пробуждать каскады воспоминаний. Марракеш остался неизменным — ровно таким, каким он застыл в памяти Гермионы. Пряный, вибрирующий от зноя и суеты, он разительно отличался от Нью-Йорка, и именно в этой чуждости таилось его горькое очарование. Амина ведет её вглубь сада и, мимолетно коснувшись локтя, ускользает в дом. Гермиона не находит слов, чтобы выразить чувства, захлестнувшие её при виде старой подруги — этот неудержимый прилив признательности и нежности. Им еще предстоит сесть и по крупицам разобрать всё, что произошло и обернулось катастрофой с момента их последней встречи. Но пока она остается одна. Солнце стоит в зените, обдавая мир волнами тягучего медового тепла, а воздух до краев напоен густым ароматом роз. Слышится щебет птиц и мерный, басовитый гул пчел. Гермиона спускается по каменным ступеням во внутренний дворик; под ребрами теснится шторм противоречий. Она зажмуривается и запрокидывает голову, подставляя лицо обжигающему свету. Она заставляет себя дышать размеренно, концентрируясь на каждом вдохе, хотя сердце, кажется, вот-вот проломит грудную клетку. В этой части света был миг, который она считала завязкой всей истории, первой строкой на чистой странице. Но в действительности всё началось гораздо раньше. Задолго до выжженной пустыни и яростного океана. Задолго до последовавших месяцев и уж тем более — до лет, написанных прежде. Внезапно тишину разрезает рокот шагов. Гермиона оборачивается. В дверном проеме застывает Драко. Грудь тяжело вздымается, будто он бежал два часа без передышки, одержимый единственной целью — успеть. Он щурится, инстинктивно вскидывая ладонь, чтобы заслониться от палящего диска, сияющего у неё за спиной. Гермиона ловит тот самый неуловимый миг, когда их взгляды сталкиваются, и мир замирает. Вопреки изнуряющему жару, он облачен в черное; ворот рубашки плотно застегнут, подчеркивая золотистый оттенок кожи, вызолоченной марокканским солнцем. Позади него по обожженной кирпичной кладке ползут розовые лозы, пробивающиеся к свету. Глухая черная бездна на фоне торжествующей жизни. Она окончательно исчезла в нем. Он всегда мастерски владел маской, безупречно контролируя каждый нерв, и даже теперь лишь Гермиона стоит перед ним обнаженной, лишенной той брони, которую она по крохам восстанавливала с их последней встречи. Она напряжена, всё тело сковано судорогой внутренней борьбы. А он непоколебим — точно изваянный из гранита бог. Она смотрит и смотрит на него, и ни один не решается нарушить черту. Кажется, между ними никогда не было большей дистанции, чем сейчас, когда их больше не разделяет океан. Но вопрос, терзавший её, остается прежним: если он позовет, найдет ли она в себе силы прийти? Пульс неистово бьется о кости; Гермиона чувствует дурноту и слабость, словно провела под этим солнцем вечность, а не считанные секунды. Каждой порой она ощущает его взгляд, медленно скользящий по лицу и спускающийся ниже. Гермиона пользуется этой паузой и жадно впитывает его образ — здорового, цельного человека. Её душит рыдание, потому что он здесь, он дышит. Он свободен. И хотя ей никогда не удастся до конца приподнять завесу и узнать, кем он стал после Азкабана, она понимает: до последнего вздоха она будет любить и этого Драко тоже. Когда она вновь встречается с ним глазами, в их глубине проскальзывает нечто мимолетное и непостижимое. Возможно, это бездонная скорбь, которую он тщетно пытается спрятать, а возможно — нечто еще более тяжкое, не имеющее имени. Гермиона узнает и это чувство. Он смотрит на неё, а она на него; этот миг столько раз являлся ей в снах, что теперь кажется наваждением, пока она не коснется его кожи. Всякий раз сон менял очертания, словно облака перед грозой. И всякий раз она не ведала, о чем он грезит, не знала, осознал ли он, почему всё должно было сложиться именно так. Скрываются ли за маской гнев или печаль, или же нечто бесповоротное, рожденное долгой разлукой. Быть может, раны стали слишком глубоки, а пропасть — слишком широка, чтобы сшить края этих рубцов. Было время, пусть и краткое, когда Драко и Гермиона сжимали в ладонях всю вселенную, солнце и каждый из его миров. С такими людьми, как они, это случается лишь единожды и более не повторяется. Сколько бы океанов они ни пересекли, сколько бы веков ни утекло. Но тут происходит нечто ослепительно прекрасное, и сердце Гермионы отваживается на исцеление. Драко усмехается — той самой дьявольской, знакомой до боли усмешкой — и делает шаг ей навстречу.***
Это происходит именно так. Гермиона Грейнджер бросает им желанную кость, но подлинную жатву оставляет себе. Чтобы усмирить птицу, что выберешь ты: тесную клетку или подрезанные крылья? Гермиона часто истязала себя этой дилеммой — размышлениями о власти, о воле и о том, за кем в конечном счете остается слово. Истина открылась ей во всей своей беспощадности: ответ всегда один. Клетка останется незыблемой, как останутся и руки, кромсающие перья, — эта история стара как мир. Будут новые птицы, найдутся и новые ловчие. И Гермиона осознала — внезапно, точно вспышка магниевого порошка, — что единственный исход состоит в том, чтобы предать эту проклятую клетку огню и взмыть в зенит, пока мир вокруг рушится в пепел. И если крылья опалит в этом полете — что ж, пускай. Ибо пламя порождает пламя, а Гермиона была и самим пожаром, и той единственной спичкой, что его раздула. Ей открылась жестокая правда: жизнь в Британии, за которую они с Драко в исступлении цеплялись, никогда не принадлежала им. Их судьбы вросли в предания этого мира столь глубоко, что невозможно было высвободить ни единую нить, не разорвав саму ткань их душ по швам. Но Гермиона не стремилась к чистому листу. В своей святой наивности она желала лишь спасения. Видеть Драко свободным и знать, что их любовь не объявлена вне закона. Когда стало ясно, что на родной земле им суждено захлебываться, Гермиона решилась выстроить иной мир где-то за горизонтом — там, где их не будут силой удерживать под водой. Ей отчаянно хотелось прорваться на поверхность, наконец перестать бороться с течением. Гермиона отправила два послания. Одно — Лине, моля об убежище на тот зыбкий месяц, пока не улягутся страсти после суда. Второе — Амине, уповая на её умение растворять людей в пространстве, подальше от камер и судейских мантий. Она доверяла Амине как самой себе; знала: если и есть на свете человек, способный переправить изгнанника через границу без тени подозрения, то это именно она. То была лишь мера предосторожности, робкая попытка обезопасить будущее — разговор с Джоном выбил почву у неё из-под ног, а угроза того, что обвинения не будут отозваны, лишила её сна. Но затем пришло третье письмо, и сердце окрылила надежда — столь ослепительная, что на один блаженный миг Гермиона забыла: Драко всегда идет до конца в своей беспощадной честности. Она и помыслить не могла, что он объявит Визенгамоту о готовности убить ради неё. Гермиона не осознавала, какую бездну Драко готов разверзнуть под собой ради неё одной. Заточить себя в каменный мешок — если это подарит ей безопасность. Отдалиться — если его руки запятнаны. Гермиона до конца дней своих будет искупать то, что не сумела измерить глубину любви Драко Малфоя. Приговор обрушился на неё, точно свинцовая плита. Это казалось финалом, точкой невозврата. Но Гермиона сделала то, что умела лучше всего перед лицом неведомого: вцепилась в призрачный шанс мертвой хваткой и нашла ответ, какой бы ни была цена. Нужно было выстраивать архитектуру того самого «после» — берега иной реальности, где её всё еще ждал Драко. Выживание лишь тогда обретало черты подлинной жизни, когда им удавалось убедить мир в собственном разрыве. Пока они оставались вместе, этот союз был лишь скандальной хроникой, которую общество смаковало с ненасытной жадностью. Такова была плата за тяжесть их имен и теней прошлого. Им требовалось разминуться во времени — на срок, достаточный, чтобы шум утих, а сама история выцвела, истончилась и перестала существовать. Бремя вины должна была принять Гермиона. Если в глазах света ей суждено было стать вероломной и порочной сердцеедкой — что ж, она не страшилась этой роли. Она готова была обернуться лисицей, раз уж они мнили себя охотниками; она соглашалась на бегство, лишь бы сохранить право самой выбирать маршрут и длительность пути. Именно так она и поступила, призвав на помощь ядовитое перо Риты. Гермиона выверила момент для информационного вброса точно к переводу Драко в Азкабан, отвлекая все взоры от него — на себя. И она же возделала почву для его исхода, чтобы он мог раствориться в тенях, оставшись незамеченным. Час, когда Драко Малфой покинул пределы Азкабана, стал часом краха дома Арчибальдов — в точном соответствии с её планом. За каждой напастью, сокрушавшей их, Гермиона наблюдала из тени, не выпуская из рук марионеточных нитей. Она была терпелива — до звона в ушах. Ждала. Момент должен был быть выверен безупречно, как и само обнажение истины. Когда занавес взметнулся, на сцене осталась лишь она одна. Этот триумф стал возможен лишь благодаря тому, что третье послание, полученное в ту ночь, пришло от Мередит Арчибальд. Образцовая супруга и хранительница очага Арчибальдов владела знанием, недоступным мужчинам её рода. Есть множество путей хранить безмолвие во тьме: порой это чужая ладонь на твоих губах, а порой — твоя собственная. Она присутствовала в этом доме столь бесплотно, что день за днем в её тени произносились слова и вершились дела, которые никто и не думал скрывать. Поступки грязные, фатальные. Просочись наружу крупица этой правды — и от Арчибальдов не осталось бы праха, как не осталось бы его и от неё самой. Мужчины подобного склада редко наделяли женщин правом голоса или независимостью, и Мередит была истощена, была в неистовой ярости. Годами она высматривала лазейку, жаждала исхода, и этим исходом стала Гермиона. За свои тайны Мередит просила лишь об одном — о воле. О праве дышать, не будучи стреноженной бременем фамилии и кандалами чужих надежд. Так родились еще два письма. Первое ушло к Джону Арчибальду — единственная строка, сулившая расплату за грехи рода. Требовалось лишь чуть резче нажать на рычаги, которые Гермиона заприметила еще в его кабинете; этого хватило, чтобы в нем взошли семена страха. Это был риск, обнажение карт, но она знала наперед: трусы вроде Джона дорожат собственной властью куда больше, чем фамильной гордостью. Разумеется, он вцепился в возможность отозвать обвинения, поспешив облачиться в тогу великодушного покровителя для такого человека, как Драко Малфой. Сколь удачный ход для чиновника Министерства: отпустить грехи опальному преступнику, чтобы вырваться вперед в предвыборной гонке. Гермионе было всё равно, какой ценой это будет куплено, лишь бы Драко обрел волю. Лишь бы сохранилась та брешь, сквозь которую однажды и эта власть будет похищена. А для Мередит — она вновь связалась с Аминой. «Я бы не стала взывать к тебе, не будь это вопросом жизни и смерти, — писала Гермиона. — Но под силу ли тебе стереть человека с лица земли? Заставить его исчезнуть бесследно — так, чтобы никто не сумел его отыскать. Даже я». Гермиона жаждала для Мередит возможности укрыться в любой расщелине мира, затеряться и наконец стать той, кем она грезила быть все эти годы. Но как уйти, не оказавшись затянутой в жернова грядущего суда? — задавалась вопросом Мередит. «Сжечь всё дотла», — таков был вердикт Гермионы. Пламя, спичка. Огонь порождает огонь, это истина, но он же несет и очищение. И тогда изнутри дома, ведомая рукой самой Мередит, поползла тихая, поначалу скрытая гарь; и всё, что некогда составляло её быт, вместе с вещами, определявшими её как часть клана Арчибальдов, обратилось в прах. Гермионе же надлежало облачиться в терпение и ждать. Она вверила организацию Хире и отсекла всё прочее, что некогда связывало мир с её именем. Всё, кроме одного — и это «одно» Гермиона еще встретит. Она уехала в Нью-Йорк, ведя почти затворническую жизнь. В конце концов ищейки взяли след, и её вновь застигли под прицелом камер, но и это входило в расчет, было частью замысла. Тем не менее ей требовалось ждать: она не могла исчезнуть мгновенно — существовал риск слежки, да и вся её легенда выглядела бы слишком зыбкой. Она не вверяла свои мысли никому, и даже те, кому была отведена роль в этой партии, знали лишь положенное. Гермионе нужно было прорасти в Нью-Йорке, задержаться там достаточно долго, чтобы жизнь в Бруклине обрела плоть и кровь, и тогда её возможный отъезд не стал бы сиюминутной сенсацией для прессы. На протяжении всего этого времени, сотканного из сухих расчетов и томительного ожидания, ей было жизненно важно, чтобы Драко держался. Чтобы не сдавался. И она истово молилась, желая лишь одного: чтобы он понял её и помнил. Затем пришло письмо, и Гермиона осознала: срок настал. Он зовет тебя. И Гермиона отозвалась. Звезды порой соприкасаются сами собой, и влюбленных сводит слепой случай, но подлинно благословенны те, кто нашел в себе дерзость вырвать свою любовь из цепких пальцев судьбы.***
Гермиона провожает взглядом каждый его шаг; Драко спускается по ступеням, размеренно и неотвратимо сокращая дистанцию. Его походка — размашистая, уверенная — буквально съедает разделяющее их пространство. Взгляд — всё тот же расплавленный свинец, знакомый до боли, — замер на её лице. Она цепенеет, пригвожденная к месту тяжестью этого внимания, не в силах шевельнуться под натиском его немого присутствия. Когда он оказывается вплотную, мир сужается до одной точки. Ей приходится запрокинуть голову, чтобы не потерять контакт с его глазами. Воздух вокруг него пропитан сандалом и терпкой ванилью. Запах дома, бьющий наотмашь. Прежняя ухмылка стирается, уступая место сосредоточенному, почти давящему напряжению — невыносимому после месяцев, проведенных вдали от этого темного, голодного прицела. На его скулах отчетливо проступают желваки; он замер, стиснув зубы в мучительной задумчивости. Тишина звенит. Гермиона не знает, у кого первого хватит сил её нарушить, чтобы убедиться: это не морок, не изощренный сон. В груди теснятся тысячи невысказанных слов и запоздалых извинений. Она жадно вбирает воздух, готовая выплеснуть всё разом, но он опережает её: — Что-то ты долго. Оцепенение рушится. Облегчение прошивает насквозь, выбивая почву из-под ног — до дурноты, до звона в ушах. Где-то на периферии сознания всё еще пульсирует страх: вдруг дороги разошлись навсегда, вдруг нити безнадежно спутаны? Боязнь, что любовь не вынесла этой зимы и он просто её не примет, истязает до последнего. Гермиона сглатывает сухой ком в горле. — Я застряла. Кто сдастся первым? Кто рискнет коснуться? Драко коротко, едва слышно хмыкает. Зрачки расширяются, затапливая радужку. — В твоем духе, Грейнджер. Этот голос — как ледяная капля, медленно ползущая вдоль позвоночника в разгар зимы. Забыть его было невозможно. — Мне потребовалось слишком много времени, чтобы пересечь этот океан. — И почему же? — тянет он, и в голосе проскальзывает знакомая ленивая хрипотца. — Ты что, добиралась вплавь, Грейнджер? Никогда прежде собственная фамилия не звучала для неё так сладко. — Вроде того. Сердце запинается. Тыльная сторона его ладони касается её руки — мимолетное, почти невесомое движение, от которого по коже мгновенно разлетается электрический ток. — По крайней мере, у тебя было время вызубрить словарь. Зная тебя — раза два, не меньше. Реальность плывет. Голова кружится от этой убийственной привычности их диалогов, от незыблемости личного уклада. Это чувство — сокрушительное и полное — лишает слов. Ей остается лишь безмолвно кивнуть. — А еще до меня дошли слухи, что ты вела себя как несносная девчонка, Грейнджер, — он усмехается, и в уголках губ мелькает тень одобрения. — Задала им жару, верно? Он не может остановиться. Смакует её фамилию, пробует на вкус. Гермиона прикусывает губу, борясь с подступающими слезами. Его пальцы переплетаются с её — крепко, властно, и чужое тепло мгновенно впитывается в жилы. Он не просто держит её за руку. Он удостоверяется в том, что она настоящая. — Грейнджер, — тихий зов режет тишину, — почему ты плачешь? Гермиона качает головой, пытаясь отвернуться. Он всегда был сильнее — и сейчас эта правда окончательно её обезоруживает. — Посмотри на меня, Грейнджер. — Теперь его голос лишен всякого яда, в нем слышится только глухая просьба. — Пожалуйста. Она подчиняется. Это слово, произнесенное им — вот так, с этой интонацией, — она не слышала вечность. — Слишком долго, — хрипит она, срываясь на шепот. Лицо его на мгновение лишается привычной суровости; искры напускного веселья в глазах гаснут, и сквозь них проступает такая скорбь, что созерцать её почти физически больно. Этот взгляд — квинтэссенция каждого часа, выстраивавшегося в дни и бесконечные месяцы разлуки, где каждый новый виток оказывался горше предыдущего. Целая жизнь, прожитая в стенах Азкабана, сплетенная из изнуряющих, мучительных секунд, которые впечатались в его память навсегда. Эту бездну невозможно измерить; в человеческих языках не найдется слова, способного обнажить её истинную суть. «Слишком долго» — но разве этот пустой звук может объяснить глубину времени, когда его кожа не чувствовала прикосновения её кожи? Но в ту же секунду по губам Драко скользит знакомая ухмылка, и тяжелая тень рассеивается, точно призрачный дым. — Ну, ты всегда была склонна всё усложнять. Неужели кто-то задал вопрос, на который ты просто обязана была ответить? Гермиона всхлипывает, смахивая слезы влажной ладонью. — Боже, какой же ты мерзавец. И призрак из тебя вышел просто отвратительный. — Ну, твой-то не переставал ворчать. — У тебя волосы отросли. Он намеренно вскидывает руку — ту самую, что мгновение назад едва касалась её, — и убирает светлые пряди со лба. Они рассыпаются по коже, точно упавшие костяшки домино. — Это новый шампунь. Амина дала. — Вот как. Драко лишь ведет плечом. Его пальцы скользят по внутренней стороне ладони, поднимаясь к беззащитной коже на запястье. — Мы весело проводим время. — И чем же вы заняты? Пытаетесь не обуглиться на солнце, потому что ты бледный как пергамент и понятия не имеешь, что такое солнцезащитный крем? — Осторожнее, Грейнджер, — шепчет он, и она ловит сухой щелчок в его горле, — у тебя снова этот ревнивый взгляд. Она закатывает глаза — этот жест слишком привычен, слишком дорог; она готова обменять сотню жизней на право просто стоять здесь. Разговор о страшном, о том, что грызет по ночам и не дает уснуть, еще случится, но сейчас обоим жизненно необходим именно этот короткий вдох. Драко запускает пальцы за ворот рубашки и извлекает деревянный кулон на кожаном шнурке. Гладкое дерево бликует на солнце, обнажая оттиск: светило в объятиях луны. Гермиона едва слышно ахает. — Ты носил его. — Всегда, — роняет он, снимая шнурок через голову. Он осторожно надевает украшение на неё; Гермиону прошибает дрожь от осознания его пугающей реальности, когда кончики пальцев задевают шею. Подвеска ложится на грудь, и её весомая тяжесть кажется драгоценным, выстраданным даром. — Она напоминает мне о тебе. Но пальцы слишком быстро покидают её кожу. — Драко… Драко резким, властным движением притягивает Гермиону к себе за кулон, обрывая её на полуслове. Мгновение — и его губы накрывают её: жадно, тяжело, до боли. Она не успевает даже перевести дух, как уже отвечает на поцелуй с той же исступленной пылкостью. Эти губы она выучила наизусть; этот маршрут, проложенный его языком, она никогда не забывала. Иначе быть не могло. Ладонь Драко намеренно ползет вверх по шее, зарываясь в густую копну волос на затылке, чтобы зафиксировать её голову в железном захвате. Другой рукой он вжимает её в себя за лопатки, притягивая всё её тело так неистово, чтобы между ними не осталось ни дюйма пустоты. Гермиона замирает от сладкого восторга, видя, как трепещут его веки, когда она тяжело выдыхает, и чувствуя, как вибрируют мышцы его плеч под пальцами. Её стопы едва касаются земли — теперь весь её вес удерживают только его руки. В его груди рождается звук — надрывный, полный такой мольбы и остервенелой нужды, что Гермиона инстинктивно обвивает его шею, прижимаясь к нему всем существом. Он целует её так, словно он — умирающий от жажды, а её губы — единственная влага на земле. В его движениях столько лихорадочного нетерпения, что мир уходит из-под ног, заставляя желать большего. Гермиона — компас, а Драко — её неизменный север; она целует его до тех пор, пока сознание не сдается, поверив: никакой разлуки не существовало. Время застыло в ту секунду, когда они расстались, и возобновило свой бег лишь сейчас, в этой близости, и за этот провал не случилось ничего непоправимого. Когда они нехотя отстраняются, жадно хватая ртом воздух, то всё равно не разрывают дистанции. Он прижимается лбом к её лбу, и она кожей чувствует его рваное, дрожащее дыхание на своих губах. — Ты больше никогда от меня не уйдешь, — хрипит Драко. — Мне плевать, что будет дальше, Грейнджер, но ты останешься со мной. Хватка Драко — стальной капкан, неумолимый и отчаянный; он сжимает её так, будто малейшее ослабление пальцев заставит её раствориться в воздухе. Гермиона едва находит силы пошевелиться, чтобы вскинуть голову и встретить его взгляд. — Хорошо, Драко. — И никаких больше игр, — хрип разбивается о тишину. — Никаких планов, никаких «доверься мне», после которых ты исчезаешь на месяцы. — Этого больше не повторится, Драко. — Я ждал тебя… я искал тебя… Гермиона часто моргает, пытаясь сбросить наваждение. — Ты искал меня? — Каждый божий день, Грейнджер, — голос прерывается, дыхание становится рваным. — Я искал тебя, хотя знал, что ты этого не хочешь. Но я всё равно искал и умирал, черт возьми, каждый проклятый день… Он искал её. Драко действительно её искал. — Я знаю, Драко… — Нет. — В его глазах — крошево битого стекла, острое и колючее. — Ты не знаешь. Ни черта ты не знаешь. Гермиона всматривается в его лицо, бережно изучая каждую черту, каждую глубокую борозду, оставленную страданием. В ответ она прижимает его к себе со всей нежностью, на которую способна ее измученная душа. Он прав: она и впрямь не имеет ни малейшего представления о том, через какой ад ему пришлось прокладывать путь. Всё это время Гермиона доподлинно знала, где находится Драко; знала, что он в безопасности, укрыт от мук, от которых ему удалось спастись. Она полагалась на холодный расчет, выстраивая маршрут возвращения, в то время как у него не осталось ничего, кроме зыбкой надежды, помогавшей коротать беспросветные ночи. Драко был потерян, он застыл в состоянии слепого доверия к безвестности. Вернется ли она когда-нибудь, раз уж ушла? Захочет ли вернуться, если найдет нечто — или кого-то, — кто заполнит пустоту, зияющую на его месте? Его решение отпустить её было актом отчаянного риска, и она не уверена, что он когда-нибудь до конца поверит в то, что эта безумная ставка сыграла. — Я тоже любил тебя, — выдыхает Драко, заключая её лицо в ладони. — Я люблю тебя, Грейнджер. Но я не мог тебя видеть. Тебя не было рядом. Сердце сжимается от невыносимой боли за него. Она дает себе безмолвный обет любить его до последнего вздоха, любить его вечно. — Я никуда не уйду, Драко, — обещает она, лаская его щеку. — Ты нашел меня. Теперь мы будем вместе. Гермиона отвечает на поцелуй глубоко и неистово, сжимая его ладонь и тем самым скрепляя данную клятву. Она искупит всё, она докажет, что это не жестокая насмешка судьбы. На сей раз он отстраняется первым; по лицу разливается шальная, почти неверящая улыбка — осознание реальности наконец пробивается сквозь пелену шока. Но она чувствует это раньше. Горячая влага, тонкая нить, скользящая по ложбинке над верхней губой. На его лице отражается целая буря чувств. Между бледными бровями залегает глубокая складка, губы в замешательстве приоткрываются. Медленно он разжимает объятия и, протянув руку, едва касается пальцами её губ. Когда он отнимает руку, оба опускают взгляд. Ладонь измазана чем-то густым и алым — этот цвет напоминает растертые зерна граната, последние всполохи закатного солнца, нескончаемый ток жизни.