Забвение

NC-17
В процессе
3
автор
blueberry marshmallow соавтор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 47 страниц, 20 906 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава 1. За год можно стать Богом, но можно просто сдохнуть.

Настройки
Смерть — это не облегчение. Смерть — это не покой. Это… чертово проклятие для каждой из неупокоенных душ, что теперь вынуждена скитаться между двумя мирами — Землями Плоти, человеческой реальностью, где темп жизни продолжает бить фонтаном, и Землями Теней… той самой второй стороной медали, где время вовсе… остановилось. Эта реальность существует в параллель к миру живых, и призраки способны видеть, слышать, но… не всегда чувствовать тех, для кого время неумолимо шло вперед, в то время как те… даже и не подозревали, как много мертвецов осталось на тех же локациях, но в незримом обличии. Это… не какое-то параллельное измерение, это — лишь мир, словно скрытый вуалью скорби, где все окружающие их предметы кажутся особенно старыми, пыльными, разлагающимися, и… словно сам воздух пахнет чёрной плесенью. Этот мир можно уподобить… новому, еще неизвестному человечеству цвету, который то просто не видит, как люди, страдающие дальтонизмом. И именно там большую часть времени и скитаются души, нежелающие познать ярость Бури… или покидать своих живых близких. Не все, разумеется, становятся призраками из подобных соображений — каждого держит какое-то незавершенное при жизни дело или цель, все столь же индивидуально, как и сами человеческие души. Но… некоторые, особенно потерянные, не могли прощупать и собственные мотивы. Лали… у нее незавершенное дело было даже не одно. Почти ровно год назад, в преддверии Хэллоуина, ее… жестоко убили. На сам праздник они с мужем должны были выступать на музыкальном фестивале, и в тот роковой вечер Лали в одиночку посещала репетиционную базу, потому что Давид задерживался в сильной пробке — такая свойственная для центра Москвы ситуация. Даже… став неупокоенным привидением, Лали не помнила, что именно с ней случилось тогда, кто ее убил… и, должно быть, к счастью. Ведь ее нашли с проломленным черепом и изнасилованную. У них с Давидом остался маленький сын. Их солнышко, что встречало пятый день рождения без любимой и ласковой матери, лишь с одним… заботливым, но потерявшем иные смыслы жизни, кроме ребёнка, отцом. Их сына звали Серафимом. В честь старшего брата Лали, которого… тоже вскоре не стало. Серафим Плакса совершил самоубийство. Вскрыл вены. И если Лали держала в Землях Теней, вплотную прилегающих к ныне практически недоступным им Землям Плоти, собственная маленькая семья, то… здесь все было сложнее. Иногда духи могли материализовываться в Землях Плоти и становиться даже не только видимыми, но и даже осязательными, но для этого было необходимо огромное количество энергии. Проще всего было проворачивать подобные фокусы в проклятых местах — будь то, к примеру, в столице Кузнецкий мост, Старый Арбат с его давно разрушенным Домом Висельников или… Дом на набережной. Так называли тот самый большой дом, в котором ныне частично был музей, но оставалось много жилых квартир, где, вместе с призраками, обитали разного полета звезды шоу-бизнеса. Там же до смерти Лали жили и они с Давидом, и лишь после своей трагической кончины… она узнала, насколько много душ существовало с ними бок о бок, и… далеко не все из них были доброжелательны. Точно не те духи, что, поддавшись внутренней тьме, вызванной нещадной болью, которую они звали Тенью. Она сводила с ума, изводила мертвые разумы, и те призраки, что не могли справиться с внутренними пороками… Становились Спектрами. Такими хищными и необузданно злыми, почти неразумными душами, каких, к примеру, зачастую показывали в сериалах вроде «Сверхъестественного». Могли призраки и уйти в забвение — окончательно перестать существовать даже в виде тонкой материи. Подобное с ними происходило, если они попадали в Пустоту, услышав ее зов в Буре, но… и это удавалось не всем. А кто-то предпочитал в Буре не показываться вовсе. Как и Лали. Она не могла видеть боль своего мужа. Кошмары сына, плачущего по ночам и постоянно вопрошающего у папы — а когда вернется мама?.. Но не могла Лали и их бросить. Она… могла бы воплотиться в их квартире, учитывая аномальную зону, в которой был построен их дом — когда-то давно это было место казни, потом — поточная, а позже множество живущих в нем людей самостоятельно свело счеты с жизнями, попав под ужасные репрессии в тридцатых и сороковых годах прошлого века. Это было место силы призраков. И Лали могла… могла показаться и Давиду, и Серафиму-младшему, но… к последнему предпочитала являться лишь по ночам, когда тот не мог уснуть, но всегда делала так, чтобы сынишка был уверен, что мама ему просто снилась. Но явиться к мужу… Лали было больно. Очень. Но она… жертвенно желала, чтобы Давид рано или поздно смог… двигаться дальше и быть счастливым вновь?.. А она… просто будет их оберегать от возможных Спектров, да?.. Мир неупокоенных мертвых был велик. Но Лали все равно всегда будет выбирать оставаться со своими мальчиками. Сегодня она тоже собиралась к ним, как и… каждый чертов день проклятого существования, каждую чертову ночь. Но сначала… Серафим… который старший, казалось, в Землях Теней в своей смерти был потерян еще сильнее, чем при своей жизни. Периодами они с Лали зависали на крыше ее дома, и этот вечер не стал исключением. Неподалеку меж проводов лазили подростки-руферы, даже не догадывающиеся о том, что на расстоянии десятка метров от них за яркими огнями Красного Октября молчаливо наблюдают два глубоко несчастных неупокоя. — Это так странно… — молвит Лали, так и смотря вдаль. — Прыгают тут по скользкой крыше, радуются жизни… даже не понимая, как близки к самой смерти. Неужели… оно того стоит? Так рисковать? Этих ребят точно ждут дома их семьи. То, что они, очевидно, не ценят, употребляясь желанию получить порцию адреналина. А внутренняя Тень… часто в таких случаях нашептывала Лали, что… если они так свою жизнь не ценят… почему бы, блять, ей ее у них не забрать? Но она гнала эти мысли прочь. Гнала, как могла, ведь она… не такой человек. Да?.. — Не от хорошей жизни скачут, Лаль, — криво усмехается Серафим в ответ. — Это — не радость. Это просто знание, что терять нечего. Ну разве полезут хорошие мальчики и девочки скакать по крышам? Неа. У них инстинкт самосохранения есть. Они десять раз подумают обо всех рисках и не полезут, даже если их будут убеждать, что все хорошо, что хуйня вопрос. Очевидно, что потом компания их засмеет, что потом они станут посмешищами, «ссыклом», но зато… целее будут. Прибегут домой, расскажут родителям, а те будут охать и ахать, возможно, сначала поругаются, но потом просто обнимут. Скажут что-нибудь мотивационное на тему того, что всегда надо в первую очередь слушать свое сердце, а не чужое мнение, и если кажется, что что-то делать не нужно, значит это правильно. Так ведь в хороших семьях и происходит. А тут вот… По-любому ведь — на одних поебать родителям вообще. Другие настолько одиноки, что пытаются найти себе друзей даже вот такими опасными способами. Третьи уже потеряли вкус к жизни, поэтому и ходят по грани. А четвертые… Такие, обычно, самые весельчаки, а на деле у них внутри столько боли, что они не против и наебнуться. — Жизнь ценят только те, кому есть, что терять, — пожимает плечами старший Плакса в итоге. — Им вот явно нечего. Ему — тоже было. Он ведь даже не помнил, как это сделал. Серафим ненавидел буквально каждую секунду своего существования. Не понимал просто… за что. Почему у него никогда нихуя не получалось. Почему он, блять, всегда был… один. Это одиночество жрало его перманентно, и он сам прекрасно чувствовал, что просто… с ума сходит. Но и помощь ни от кого не принимал, потому что… они не понимали. Не понимали, что он не хочет бороться, а хочет лишь, чтобы это все… закончилось. Его спасали. Зачем-то. Два передоза. Одна попытка перерезать вены. Селфхармился, блять, перманентно, да, но чтобы на смерть — даже и не думал сначала. Казалось, что это страшно долго и непрактично. Потом чуть не разъебался на машине. Да и… много всякого было. И нихуя не легче становилось от этих… проблесков чего-то хорошего. Ведь на каждую такую вспышку приходилось еще больше боли. Даже малой, блять, почему-то всегда к нему тянулся, а Серафим просто… Не мог. Дядя из него, объективно, хуевый вышел, но пацан его все равно любил… Как можно любить то, что было мертвым, даже когда еще имело материальное тело? Только вот ребенок и смог. И мама его. Лалька, смерть которой стала… последней каплей. Осознал что-то только тогда, когда было… уже поздно. Жгучие слезы мешались с кровью на руках, а он, в порыве истерики, искромсал себе руки так, что от кровопотери как раз и умер. В посмертии остались шрамы. Тупо, блять, живого места на руках до самого локтя нет. Но… Оно не закончилось. Почему оно, блять, не закончилось? Серафим был не просто потерян, он… мечтал, блять, как сам себя из реальности и сотрет. Ему не было покоя в жизни. Его не нашлось и после смерти. Он оказался даже не способен найти Пустоту. И это продолжалось, эта бесконечная агония, в которой он все еще… Был один. За что, блять? — Смотри, — вдруг усмехается Серафим, едва заметно поведя рукой. Один из пиздюков, длинный шумный пацан, уже стоял на ограждении крыши. За его спиной — бездна, и когда он поднимает ногу… Порыв ветра едва не сшибает его, едва не отправляет в вечный полет. Друзья ловят его, тянут обратно, и на мгновение воцаряется тишина, а потом они все просто… Ржут, блять. — О чем я и говорил, — усмехается Серафим. — Иди к своим, Лаль. Не надо… тратить время на такую мразь, как я. У нее же семья есть. Все хорошо было. Она этого не заслужила. А сам Серафим… чем-то, видимо, и заслужил эту постоянную агонию, да? — Сим… — протестующе поджимает губы Лали. Да, она не всегда понимала брата, но… это не значит, что не любила бесконечно сильно, как вообще может любить сестра. И ведь она знала, что… если бы в свои семнадцать не встретила Давида, далеких восемь с половиной лет назад, то тоже бы размышляла так же, как Серафим. Тоже была бы бесконечно одинока. Это же было… чудо, да? Что она, тоже далеко не всегда стабильная, стала семейным человеком. Просто дурачилась в чате любимого андеграундного исполнителя, а он раз… и заметил ее. Школьницей еще совсем была тогда. А когда ей исполнилось восемнадцать, они уже съехались. Давид стал записывать ее голос в своих треках. В ее двадцать поженились. В двадцать один… Лали родила Серафима-младшего. Потом сама запела под продюсерским началом мужа. А в двадцать пять… Лали умерла. Да, возможно, она бы лучше понимала брата, если бы… тоже была одна. Ей просто… ей так крупно повезло… В жизни. Точно не в смерти. — Никакая ты не мразь, — выдыхает Лали, подползая к нему ближе, чтобы обвить его руку своей и упереться щекой в плечо. Они же… только друг с другом обычную человеческую тактильность в последний год и могли позволить. — Просто тебе больно. И мне… очень жаль, что… это так. Ты тоже этого не заслужил. Совсем. Она же помнит его в детстве. Ему было столько же, сколько сейчас ее сыну, когда Лали родилась. И она, даже будучи младше, росла и видела, как… надежда и вкус к жизни в Серафиме постепенно угасали. Год за годом. Вот такие они… эти Плаксы. Теряют смысл всего, если в их жизни просто… нет любви. — Я правда хочу к ним пойти и сегодня тоже, — продолжает Лали. — Но я… Что?.. Хочет убедиться, что все будет в порядке с братом?.. Уже таким же мертвым… как и она сама?.. Это даже звучит весьма глупо. — А че со мной будет, Лаль? — вырывается у Серафима, который, разумеется, прекрасно понял ход ее мыслей. — Просто вот… че может быть еще хуже, чем просто быть мной, а? Че может быть хуже, чем агония? Конечно, он знал, что сестра его любит. При жизни любила мама. Дед. Дядя. Отец вот ненавидел и отказался от него еще лет в восемнадцать, когда Серафим выкинул свой первый суицидальный прикол. Они все любили очень сильно, но… Любить — не всегда значит понимать. Он и при жизни себя так ощущал. Вокруг — команда, поклонники, семья, а Серафим буквально… Как там было? «Я в полной комнате, но я совсем один»? По нему, вроде как, все еще страдали во всех социальных сетях, потому что кого-то его музыка спасала. Серафима самого раньше тоже держала. Выплескивая в песнях просто крупицы боли, он иногда чувствовал, как будто становится легче. Но в итоге не удержался. Серафим пел в своем «Неоне», что не выжил бы, если бы не страх. Именно страх его и останавливал какое-то время, да. Недорезал. Поговорил с кем-то перед передозом. Пристегнулся в машине. А вот в тот день… Страха не было. Была просто истерика, когда он искромсал себе руки в мясо, а потом… Все. В момент, как его сознание потухло, Серафим радовался, что теперь его точно не спасут. Но вселенная обрекла его на самую страшную пытку. Лали осталась со своей семьей, она защищала их. А ему — зачем? Зачем ему это посмертие, если у него нет ничего, кроме боли? Так было в жизни — так осталось и в смерти. В Землях Теней некоторые признаки любили собираться в так называемые Круги, чтобы совместными усилиями удерживаться от Забвения, но Серафим наоборот бежал от общества и живых, и мертвых. И сейчас… готов был бежать даже от сестры. Не потому, что не любил. Он ведь буквально… спасал. От себя же. Ведь Серафим прекрасно чувствовал, что его душа уже поддается Тени. Возможно, когда он станет Спектром, в нем в целом станет чуть больше смысла, но… — Мне уже не станет легче. Но очевидно, что и хуже уже быть не может. В некотором роде, это успех, — криво усмехается Серафим. Но в итоге добавляет он уже мягче: — Иди, Лаль. Тебе… ни к чему тебе видеть это. — Сим… — и снова она пытается… хочет протестовать, но… Подобные разговоры повторялись у них из раза в раз уже год — сразу после того, как Плаксы встретились в Землях Теней. И каждый раз… итог был одним. Казалось, в этом мире, где само время остановилось и, казалось, если и текло вовсе, то только назад, даже разговоры шли по одному бесконечному кругу. Лали не хотела сейчас бросать брата. Не хотела оставлять его одного, но знала, что… она не сможет убедить его буквально ни в чем. Какая им, например… вера в лучшее, если у них буквально нет будущего?.. И тем более… Лали слишком пугают Спектры, прознавшие об этом доме — одном из тех самых проклятых мест Москвы, которые могут… навредить ее мальчикам. И ладно, если они ведут себя как простые полтергейсты, а если… им в их омраченные Тенью души забредет желание… сделать что-то реально плохое?.. — Мы… — по итогу выдыхает Лали. — Поговорим с тобой еще. И на этой ноте она отпускает его руку… ведь от нее не укрылось и то, что сейчас Серафим, если раньше обнимал ее в ответ, то сейчас и не шевельнулся. Совсем. У Лали и самой больше не было никого, с кем она могла бы… хотя бы поговорить. И то, как сейчас брат ее отталкивал, ощущалось… больно. И все же ей действительно нужно идти. Сейчас в их квартире… Лали знает, что в это время Давид кормит их сына, а тот раз за разом отказывается, постоянно спрашивая… когда придёт мама. Уложить Серафима-младшего — огромная проблема с момента ее смерти, и именно потому… она и являлась ему перед самым сном. Ласково гладила по голове, перебирала мягкие, как у его отца, волосы, целовала в лоб, шепча, что всегда будет рядом, всегда будет своих мальчиков оберегать… И испарялась так, чтобы ребенок принял все за простой сон. И сейчас… все происходило, в сущности, так же. Маленький Симочка сидел за столом, глядя в полную тарелку с ужином… абсолютно такими же оленьими карими глазками, как у матери. Он уже давно стал слишком взрослым, чтобы кормить его с ложечки или в детском стуле — он вообще рос не по дням, а по часам. Быстро заговорил аж целыми правильно составленными предложениями. Быстро начал ходить. И сейчас… был слишком серьёзен и печален для пятилетнего мальчика. — Пап… — хмурится ребенок. — Ты обидишься, если я скажу, что у мамы получалось вкуснее?.. В этот момент Давид стоял у раковины — посуду мыл. Да, у них все еще стояла посудомоечная машина, да, при необходимости он мог позволить себе клининг, но он все равно неизменно занимался всеми домашними делами сами. Мыл посуду, полы, протирал пыл, выбрасывал мусор, вне зависимости от того, как сильно устал. Ведь такая монотонная, привычная работа, она позволяла… хотя бы ненадолго отпустить мысли. Хорошо, что сейчас Сима не видел его лица. Не видел, как его глупый отец побледнел, как до боли сжал челюсти, чтобы не позволить себе ни единого звука, чтобы скрыть, как у него предательски начинают трястись губы. Нет. Он сильный. Он справится. Он… должен был справиться. Это были макароны по-флотски, и Давид не понимал. Каждый раз, когда он пытался повторить любимое блюдо сына, он то переваривал макароны, то пережаривал фарш, то портил соус. Он старался делать все так, как Лали, но… у него не получалось. У него ничего не получалось без нее. — Я не обижусь, родной, — выдыхает Давид, когда буквально заставляет себя повернуться к сыну. За этот год у него даже получилось выработать у себя улыбку, которая казалась вполне убедительной. Он буквально оттачивал ее перед зеркалом, потому что… Давид забыл, как улыбаться. — Мама… Он не может договорить. Кажется, что сейчас Давид буквально слышит, как скрипит его собственная зубная эмаль, но он старается улыбаться. Боль сдавливает грудную клетку, ломает ребра, сжимает сердце, а он все равно продолжает: — У мамы все получалось вкуснее. Мне с ней никогда не сравниться. — Даже… смеется. А голос при этом так предательски дрогнул. — Хочешь, я сделаю что-нибудь другое? Или поедим пиццу? Он ведь сам-то… и не ел толком. За прошедший год Давид болезненно похудел — скулы заострились, мышцы почти исчезли. Ему просто кусок в горло не лез, но он… старался. Каждый вечер заставлял себя садиться ужинать вместе с Серафимом-младшим, ведь он… Он — единственная причина, по которой Давид еще жил. Или пытался… пытался убедить всех в том, что это делает. Ведь на самом деле его жизнь закончилась в ту роковую ночь на репетиционной базе… Лали не могла видеть его таким. Она, разумеется, уже была здесь, и… Ей всегда нравилось, как Давид готовит. Она была в восторге от его фирменной яичницы «с 8 марта» из колбасы. Тогда выкладывала это во все соцсети и хвасталась всем, какой у нее самый идеальный, прекрасный и вообще лучший муж. Ему же тогда и их малыш помогал. Вдвоём все делали… ее прекрасные мальчики. А как он кормил ее, когда она была беременна?.. Лали фукала на все, что предлагали любые доставки и рестораны, и все девять месяцев буквально питалась только тем, что готовил ей Давид, даже если это был простой салат. Потому что… ей действительно казалось, что именно то, что сделано с любовью… будет самым необходимым для нее и их сына. И сейчас она просто… Ее он обмануть не мог. Только не жену, способную понять, что с ним что-то не так по блеску глаз, по едва заметной морщинке меж бровей, по тону голоса, даже по тому, как он дышал. Лали любила его всем своим мертвым сердцем, всей фантомной душой, и… телом, что уже почти год разлагалось в гробу под статуей плачущего ангела. «Любимая жена, мать, дочь и сестра». Так гласила надпись на памятнике, и все проходящие мимо люди, восторгающиеся красотой скульптуры, всегда скорбно вздыхали: «надо же, такая молодая»… А фанатки приходили на ее могилу, чтобы завязать на готической оградке розовые бантики и загадать желание… Найти такую же любовь, какая была у Лали и Давида. И она бы помогла, если бы действительно могла, но… Знала, что ни у кого больше такой быть не может. — Пап… — продолжает даже вздыхать один в один, как это делала Лали, Серафим-младший. — А почему ты не кушаешь? Мамочка ругаться будет. Она просила меня тебя кормить. И тогда… малыш даже просто заботливо двигает к отцу тарелку, словно тому… поесть важнее. Он уверен. Мама же сказала, что надо. — Пап, а мамочка придёт уложить меня спать сегодня? Папа уже умный. Папа должен знать, почему иногда она приходит, а иногда нет. Кажется, что в этот момент сердце Давида остановилось. Его личный ад продолжался уже год. Год назад он не успел. Год назад, пока он стоял в блядской пробке, его жену изнасиловали и жестоко убили. И с того момента он действительно потерял покой, сон… Потерял себя. Единственное, что у него осталось — их сын. Серафим-младший, их драгоценный малыш, любимый и единственный ребенок, который… так сильно был похож на свою маму. Давид видел Лали в его карих глазах, в мягких волосах, в чертах лица и повадках, и это заставляло сердце каждую секунду сочиться кровавой болью. Иногда он… возможно, даже бредил. Семья Лали была религиозной, и они придерживались принципов, что спустя сорок дней душа отправляется в Рай. Агафоклия Аввакумовна успокаивала его тем, что Лали абсолютно точно нашла покой. Но каждую ночь, слыша в доме любой мимолетный шум, странные шорохи, похожие на движения, Давиду казалось, что это может быть она. Он находился в состоянии такого тотального отчаяния, что мог бы поверить… да во что угодно. В некромантию, в параллельные реальности, в загробную жизнь. Давид был готов даже пойти в какую-нибудь ссаную «Битву экстрасенсов», разориться на любого вшивого колдуна, проводить самые безумные ритуалы, чтобы только иметь возможность снова ее обнять. Он… он так сильно скучал… Сима давно говорил о том, что видит Лали, и Давид каждый раз… он терялся, он не знал, что сказать, не понимал… Он так и не смог сказать сыну прямо, что мама умерла, что они больше ее никогда не увидят. Не смог привести его на могилу, на которую каждый день, даже в самую ужасную погоду, привозил живые цветы, принципиально отказавшись от искусственных. Уверен был, что Лали бы не понравилось. И как он мог… как он мог сказать это их мальчику?.. В глубине души едва не обезумевшего от горя Давида все еще продолжала теплиться абсолютно абсурдная надежда на то, что у них… есть шанс. Что где-то сейчас, незримая, Лали присматривает за ними. Что у него… еще может получиться… сделать хоть что-то. Он не смог ее защитить, но может быть… он смог бы?.. Но ведь она появилась бы перед ним, да? Если бы была возможность… Лали бы подала Давиду хоть какой-то знак? Или ей просто… нельзя?.. Но Сима ее видит, и тогда… Как он должен был это расценивать? Возможно, отвести малыша к психологу? Или действительно искать шансы в какой-нибудь эзотерике? Давид просто… не понимал. Не понимал, как… Как вообще возможна жизнь, в которой рядом с ним не было Лали? — Я… я бы больше всего на свете этого хотел, родной… — слабо-слабо выдыхает Давид. Вилка, за которую он берется, чтобы не расстраивать сына, мелко-мелко дрожит в его руках, но он старается… старается, блять… — Она… она приходила… снова?.. — Она часто приходит! — с готовностью подтверждает Сима. — Она приходит, и я говорю в садике, а они все говорят, что мама умерла!.. Конечно, такова ситуация с любыми звездными детьми — даже если речь идет об андеграунде. Родители других детей прекрасно знают обо всей ситуации, обсуждают это при них. Кто-то просит быть своих чад вести себя с наполовину осиротевшим мальчиком мягче, а кто-то… даже откровенно потешается, всерьёз полагая, что все случившееся с Евлалией Деймур — просто карма ее мужу на треки вроде «Девочки Алены». Многие вовсе протестовали, что ребенок такого родителя находится с их детьми в одной группе, и… Мелкие могли быть весьма жестоки. Могли тыкать в Симу пальцем, так и дразнясь: «а у тебя мамы нету!». Но мальчик не верил. То есть… он понимал, что мамы сейчас нет рядом так часто, как раньше, но он в своей детской голове перебирал разные варианты. Он знает, что мама поет — и поет красиво своим мягким, звонким и мелодичным голоском. Знал, что они с папой иногда могут уезжать петь в разных городах, оставляя его с тетей Адель, а потом они всегда возвращались с подарками. Обычно они всегда это делали вдвоём, но сейчас Сима… думал, что мама, возможно, много работает одна. Или, может… она на папу обиделась? Ведь чуткая детская душа тоже насквозь его видела. Сима прекрасно понимал, что папе очень грустно. Но мама все равно очень-очень о нем заботится, значит — очень любит, а это уже значит… что долго обижаться не будет. Это точно. Он знает маму. Она бы никогда их не бросила. А сама Лали в это время… Она прячется в Землях Теней, да. Стоит прямо… за спиной сидящего за столом Давида, тянет призрачные руки к его чуть завивающимся волосам, и… разумеется, они проходят насквозь — она не могла себе позволить посещать Земли Плоти. Во-первых, потому что… Если муж ее хоть раз увидит, то… Он же точно никогда не станет, не сможет просто… двигаться дальше. Ей было больно от одной мысли, что когда-нибудь… он будет целовать и обнимать другую женщину, признаваться ей в любви так же пылко и нежно одновременно, но… Она мертва. И она бы для него… искренне хотела… исцеления, да?.. А во-вторых… у призраков тоже существовали правила. Свод законов, за нарушение которых могли карать… весьма серьёзно. Стигия, царство мертвых, была весьма нещадна. Лали относилась к Мрачному Легиону — так называли тех духов, кто погиб из-за насильственной смерти. Серафим, например, был Кающимся — к ним относили тех, кто умер в момент серьёзного помешательства. И они долго и нудно, совершенно нехотя познавали законы Стигии, на деле… не желая иметь никакого контакта с другими призраками. Лали хотела одного. Чтобы ее мальчики были счастливы. Но смогут ли они… если она продолжит тревожить покой своего сына? И тем самым — Давида, который… так очевидно цеплялся за все, что говорил ему их ребенок. И сейчас Лали просто… ей больно. Ей так сильно больно, что хочется сложиться пополам и завыть. Но… вместо этого она ломко улыбается, проводя ладонью вдоль щеки мужа, так и стоя у него за спиной. Она должна… уйти, да?.. Обосноваться с другими духами. И тогда… Она на может оставить их без защиты, но… это ведь просто предлог. Что она сделает против Спектров, если они наведаются к ее мальчикам? Что она вообще… может?.. Она просто так убеждает себя, что нет ничего страшного в том, что она все еще здесь, и… На самом деле — это страшно. Очень. Потому что уверенность Симы в том, что мама еще жива… не дает двигаться дальше ни ему, ни Давиду. И вот Лали уже закусывает собственные щеки изнутри до боли… была бы человеком — пошла бы кровь. И она пытается отступить назад, шагнуть в другую плоскость существующих загробных измерений, но… — Мамочка пришла!.. — вдруг аж подпрыгивает на стуле малыш. — Пап, пап, обернись!.. Лали и сама дергается. И руку от лица мужа тоже одергивает, не понимая… как Сима смог ее увидеть, когда она… не материализовывалась в Землях Плоти?.. Это же… это просто не… И как раз в этот же момент раздается звонок в дверь. А Давид его не слышит. Он вообще, кажется, в один момент резко перестает слышать. В ушах звенит, одновременно с этим к звуку примешивается оглушительная долбежка собственного сердца. Но даже это меркнет в сравнении с теп, что… Это самовнушение, да? Очевидно, что это самовнушение чистой воды. Так иногда умирающим от рака пациентам пропихивают какое-нибудь плацебо, преподнося его, как чудесное лекарство. И они верят. На какое-то время им действительно становится немного легче, потому что иногда… люди все-таки недооценивают силу веры, силу собственных возможностей. А еще иногда людям становится легче перед смертью. И пессимистичная сторона Давида склоняется именно к этому. Он почти уверен, что он умирает, и это одновременно ощущается и как благословение, и как высшее наказание, ведь он ни в коем случае не может оставить их малыша одного. Но ведь… Он ведь и почувствовать этот едва уловимый порыв ветерка, напоминающий ласковое прикосновение любимой жены к щеке, не мог, да? Разумеется, не мог. Это просто… сила самовнушения, предсмертные галлюцинации, это просто… На предательски трясущихся ногах Давид поднимается со стула, с которого после слов сына едва не упал. На мгновение он оглядывается в ту сторону, откуда, как ему показалось, почувствовал прикосновение, но… он не видит. В фильмах призраков часто именно показывали, и Давид отчаянно пытается увидеть хотя бы мимолетное колебание в пространстве, хотя бы что-то… Ничего. Разумеется, ничего. Он делает глубокий вдох, и… в этот момент у него чуть не вырывается всхлип, который Давид себе позволить не мог. Он же даже… выплеснуть свою боль не мог… Ему нельзя, блять, ни в коем случае нельзя… — Тебе показалось, родной, — хрипло шепчет Деймур. — Тебе просто показалось… Ведь мама больше никогда к ним не придет. Он идет к двери. Его непослушные пальцы с трудом справляются со всеми замками — паранойя Давида после произошедшего достигла своего пика, но одновременно с этим он сейчас, сходя с ума от боли, даже не додумался посмотреть в глазок. Додумался бы — даже не открыл. — Я что-то тебе непонятно сказал? — опасно тихим шепотом бросает Давид… Оле Щиборщ, собственной персоной. — Проваливай. Просто… проваливай. Она начинала как их с Лали менеджер, придя работать на их лейбл. Всегда была совершенно помешанной фанаткой Давида и… всегда просто игнорировала тот факт, что он был женат и на тот момент уже имел маленького сына. И… как же была счастлива, когда с этой самой женой случилось несчастье. Давид быстро решил Олю уволить, но она, юркая и наглая, просто перешла в организацию концертов из прямого сотрудничества. Списала все на то, что так Деймур переживал свое горе. И ведь… действительно пора бы уже пережить. Вот и сейчас Щиборщ просто… да едва ни не под его рукой пролазит, чтобы пройти в квартиру. К кухни выглядывает Сима, и Оля, еле подавив желание закатить глаза, старательно давит из себя натужную улыбку: — Приве-е-ет, малы-ы-ыш! Как твои дела? — Маме не нравится эта тетя, — угрюмо хмурится ребенок. — Она не будет тебя любить, пап… Лали же… она все еще не понимает — как? Как ее сын может не только ее видеть, когда она не показывается, но и буквально… чувствовать ее эмоции и даже мысли? И все же… она не могла сейчас просто уйти. Стояла в коридоре, в тени, и… просто действительно враждебно смотрела на Олю, которая только отфыркивалась: — Мнение твоей мамы, пожалуй, уже можно не учитывать, малыш. Давид, я принесла тебе домашний сливовый пирог. Совсем исхудал! Конечно, тебя же теперь некому кормить. Только я могу… — Бу-э-э… — кривится Сима. — Фу, сливы… — Твое мнение тоже можно не учитывать, — откровенно огрызается на него Щиборщ, и тогда… Лали злится. Злится просто… нереально. Эта овца могла сколько угодно пускать слюну на ее мужа — Лали знала всегда, что Давид бы никогда на нее в ответ даже не взглянул. Оля была мерзкой. Всегда. Давид таких не любил и… ради бога, он вообще никогда не любил никого, кроме своей жены — это она тоже знала. Потому Лали могла… Олю терпеть. Но только не тогда, когда сука позволяла себе так говорить с ее ребенком. И тут… Лали не пыталась материализоваться. Даже не думала об этом. Но разозлилась настолько, что просто не смогла себя сдержать — от раздражения махнула рукой и… случайно сбила кружку, стоящую на тумбочке в прихожей — Давид периодами ее тут забывал. И рука ее… сквозь стекло не проходит, как должна была. Кружка… не просто падает на пол — она от злостной силы удара отлетает в стену, разбиваясь на мелкие осколки. Оля взвизгивает от страха, в Лали… Блять… блять-блять-блять!.. Она себя выдала, да?.. На какое-то время воцаряется тишина. Давид тупо смотрит на мелкое крошево нежно-розовых осколков, и кажется, что… В этот момент не кружка разлетелась, а что-то в нем вот так же разбилось без единого шанса на восстановление. — Пошла прочь, — на выдохе шепчет Деймур для Оли. Мимолетный взгляд на сына, и вот Сима закрывает уши руками, хотя на деле знал гораздо больше всяких неприличных слов стараниями своего дяди… Благодаря которому первым словом их ребенка реально стало «Блять». — Пошла, блять, нахуй отсюда! Не в его правилах было делать больно женщинам, но Оля должна была быть благодарна за то, что он сейчас просто схватил ее за предплечье и насильно поволок к выходу, а не выбил, например, все зубы, блять. Щиборщ верещит почти на ультразвуке, но Давид все равно выталкивает ее в подъезд и захлопывает дверь, чуть не прижав ей пальцы. И не сказать, что он бы пожалел, что это сделал. Это была… та самая кружка. Когда они с Лали съезжались, Давид знатно заморочился, чтобы найти ей нежно-розовую посуду, вилки и ложки с сердечками… такое вот все. И среди комплекта была огромная розовая кружка, в которой он любил делать какао с зефирками, а Лали всегда говорила, что он — самый лучший муж… Говорила. Теперь именно… говорила. Он не может осознать. На негнущихся ногах Давид возвращается обратно на кухню, чтобы там, взяв Серафима-младшего на руки, понести его в комнату. Чтобы на осколки не наступил. Самому Давиду, кажется, мелкий впивается в ногу, но… Больнее, чем сейчас внутри, ему быть уже не может. — Я сейчас соберу осколки и принесу тебе что-нибудь другое покушать, ладно? — самым мягким тоном воркует Давид, хотя в глазах и стояла абсолютная боль. — Можем с тобой что-нибудь посмотреть сегодня, если хочешь… Давно не смотрели… А раньше у них такие вечера были втроем. Сима, разумеется, рвется за ним, но Давид очень просит посидеть в комнате как большого мальчика, а сам… в коридор возвращается. Кружка, действительно, разбилась без шансов на восстановление. Деймур медленно поднимает с пола самый крупный осколок, на котором, как раз, осталось выпуклое сердце, и… Его ведет. Он даже осознать не может, что сейчас медленно сползает по стенке на пол. Никаких слез нет — он просто не мог себе их позволить, но губы-то все равно трясутся. А Давид все смотрит, смотрит на этот осколок… — Пожалуйста… Пожалуйста… О чем он просил сейчас, задыхаясь — Давид не знал. Ведь его единственное желание… очевидно, исполнено быть не могло?.. Лали и саму трясет — хотя, казалось бы, с призраком подобного быть не должно. Но в глазах у нее все равно стоят слезы, и… Она не может. Она не имеет права показываться ему и ради него самого, и потому, что ей просто… запрещено это делать — Диктум Мортуум, блять. Лали… Лали сама понимала, что делает хуже и себе, и своим мальчикам тем, что постоянно трется рядом с ними, не дает им отпустить ее… А сейчас вовсе перешла все допустимые грани — поддалась влиянию Тени, потому что не выдержала того, как Оля совершенно не жалеет Давида и при этом грубит их сыну, и… Лали все смотрит на то, как Давид сидит на полу, держа в руках этот чертов осколок некогда ее кружки, и ей так дурно. Он все шепчет с мольбой и отчаянием, а его жена, совсем не во плоти, стоит над ним и проливает горячие фантомные слезы, кусая пухлые губы. Жует их практически, надеясь сделать себе достаточно больно, чтобы сохранять хотя бы крупицы разума и… Не упасть перед ним на колени, вторгаясь в Земли Плоти. Не начать зацеловывать каждый миллиметр его лица. Не обнимать, прижимаясь крепко-крепко, не шептать успокаивающие слова любви, потому что… Успокоить ей его нечем. А своей любовью Лали сделает Давиду только хуже. Он же никогда… никогда не сможет… Лали не желает, чтобы он был несчастен до конца своим дней. Она бы… заставила себя хотеть, чтобы он нашел другую женщину, нормальную, которая бы залечила его раны и могла бы… заменить ее и для Давида, и для Симы. Это ведь… не значит, что они бы не забыли. Это просто… шанс на жизнь без перманентной агонии ее самых близких?.. Вот только… Лали прекрасно Давида знала. Они были вместе семь лет до ее смерти и за год после нее он так ни разу ни на кого и не взглянул. Он… не сможет, да?.. Не может и она. Лали все же опускается на колени, стараясь делать все как можно тише, словно Давид вообще мог ее услышать или почувствовать, пока она сама не позволяет. Она сидит прямо перед ним и снова… тянет руки к его лицу, ловя расфокусированный взгляд любимых серых глаз, в которых сейчас полопались капилляры на белках. — Двигайся дальше, солнышко… Прости меня, прости, прости… Но как бы она, даже не показываясь, не пыталась это ему в голову долбить… Они не могут. И не смогут. Оба. *** Не могла же Лали не понять, да? Не могла ведь не понять, что он не отталкивает, а просто… У него не было сил даже вот просто… себя выносить. Каждая секунда в сознании ощущалась настоящим мучением, и Серафим… Он не хотел отталкивать Лали. Он себя ненавидел, блять. За то, что, как старший брат, не мог ее поддержать, не мог дать даже хоть каких-то жалких крупиц любви, тупо ее подобия, не мог нормально рядом быть, ведь в нем самом… нихуя не было, кроме боли. Абсолютно нихуя. А зачем ей вот сейчас, не имеющей возможности даже поговорить с любимым мужем, еще и его боль? И не лучше ли тогда… тупо, блять, от себя и защитить? В этом ебнутом доме Серафим неиронично облюбовал одну из хат. В ней не было ничего примечательного — темная, совсем не уютная, даже словно холодная, но иногда он уходил сюда, сбегая ото всех, даже от Лали, и… просто выл. После того, как лишился тела, истерики стали ощущаться еще своеобразнее, зато он меньше уставал, блять. Мог вот так вот часами, скрючившись на полу, просто орать. Легче так, кстати, тоже не становилось. Особенного антуража интерьеру прибавляло то, что в Землях Теней все вокруг выглядело разложившимся и старым. Серафиму казалось, что вот здесь ему и самое место — в разрухе, пыли и черной плесени. Но сегодня вдруг… Вещи? Заходить через дверь, разумеется, нужды не было — лишившись тела, Серафим мог свободно просачиваться сквозь стены. И сейчас он чуть озадаченно смотрит на брошенный в коридоре чемодан, на висящую на крючке чужую кожанку, на ботинки… На куртке он и зависает. Сам обожал, блять, при жизни их носить, и сейчас Серафим чисто рефлекторно тянется к рукаву, чтобы… Ладонь прошла сквозь него. Ебанный пиздец, блять. Он чертыхается, с раздражением проклиная того смертного, который посмел и убежища его, блять, лишить. А потом вдруг… оборачивается в сторону ванной. Показалось? Не показалось. Когда ты умер, вот этот вот душок Смерти ты сразу чувствуешь гораздо ярче. Она пахла разложением именно на той стадии, когда гниль еще кажется сладковатой. И сейчас из-за двери действительно пробивался свет. Новоиспеченный хозяин хаты явно был там, и Серафим чувствовал — он делал весьма дерьмовые вещи. Перед людьми являться нехорошо. Да, чего-то хуже, чем полное мучений посмертие, с ним уже не случится, но… Серафима все равно что-то тянет туда. И когда он просачивается через дверь… Парень. Наверное, почти его прижизненный ровесник. Но Серафим лишь убеждается в мысли, что вселенная его ненавидит, ведь… Перед ним стояла почти полная его копия. Такие же кудряшки, татухи на похожих местах, похожий рост, комплекция. Кожанка в коридоре. Единственное — в чертах лица проглядывалось, что не русский. И самое главное, блять, что его полная копия сейчас… Вены себе кромсала. Кровавые дорожки катились с пальцев в раковину, пачкая кафель. Неглубоко. Несерьезно. Такое даже зашивать не надо — просто обработать и перевязать. — Вены надо вдоль резать. Тогда не спасут, — выдыхает Серафим. — А если не для того, чтобы умереть, то нахуя? Тишина. Мертвая. И лишь тогда он понимает, что… Пленки этой нет. Ну, незримой такой, как бензиновой, которая разделяла Земли Теней от Земель Плоти. Очевидно, что материализация еще долбанет по нему, потому что сил это подсасывало нормально, но… Сам того не осознав, он шагнул в мир людей. И сейчас стоял, блять, посреди чужой ванной, вполне себе видимый, осязаемый и слышимый. Глеб аж на месте подрывается, роняя лезвие на пол. Оно глухо звякает, ударившись о черно-белый шахматный кафель, а его хозяин… Он не покупал эту квартиру — очевидно, на такой дом, который в свое время звали еще Первым Домом Советов, пришлось бы брать ипотеку, а зачем, если… ты жить-то здесь и не собираешься?.. Глеб Викторов. Вокалист рок-группы «Три Дня Дождя». Он просто снял эту квартиру, разумеется, тоже за миллион денег, но, на самом деле, просто хотел… хоть какое-то пристанище иметь, где его не достанут. Рассмотреть мог и окраины, любой другой более дешёвый район, чем практически центр на Кропоткинской, но… Просто в один момент взгляд именно за это место на ебучем «ЦИАНе» зацепился. И вот он… здесь. Практически одним днем, просто время сумму за ближайший месяц и до этого квартиру даже вживую не видя. Он хотел одиночества. Хотел покоя в своей… смерти. Последние пару лет его только за шкирку по рехабам таскали, заставляли во всех этих программах двенадцати шагов участвовать, в себя приходить, в порядок музыкальную деятельность приводить после множества срывов, часть из которых даже случалась прямо на сцене на глазах у зрителей. Но Глеб просто… заебался, блять. Быть цирковой мартышкой. Марионеткой. И кучей еще, блять, стереотипных литературных сравнений. Раньше он себя не резал. Сталкивался с девчонкой, попавшей в рехаб именно из-за селфхарма, даже песню об этом целую написал. Так и назвал — «Аутоагрессия». А потом… Почти год назад умер его кумир. Он многими вдохновлялся — Лил Пипом, Куртом Кобейном… но из современных соотечественников больше всего его побудил действовать своим примером… Серафим Мукка. Тот самый, которого он прямо сейчас, блять, увидел перед собой. — Ты… ты… — аж задыхается Глеб, пятясь назад и упираясь в бортик ванны… и неуклюже на него и плюхаясь. — Как?.. Ты же… Я тебя знаю… И единственное, что ему сейчас вполне логично приходит в голову — он уже умер? Или умирает? Или?.. — Меня заберет мой же… Он хотел сказать «кумир», но… в глазах потемнело к чертям. — Да бля-я-ять… — предательски измученно выдыхает Серафим, потирая переносицу. Вот, сука, вселенский пранк. Нашел в своем единственном убежище, очевидно, одного из своих фанатов, который еще и образ у него спиздить пытался. — Сука, ну если я даже сдох, мне нахуя становиться подсосником этой шлюхи Смерти? «Заберет», блять… Да нахуй мне это надо? Это не его дело. Вот абсолютно. Ему бы сейчас исчезнуть, снова скрыться, чтобы его копирка решила, что это просто — предсмертные галлюцинации. Возможно, он бы даже дал ему закончить начатое, ведь… Не Серафиму точно пытаться остановить самоубийцу. Не от хорошей жизни все закончить хотят. Может, хотя бы он смог бы обрести покой и реально все… остановить. Но ему вспоминается разговор с сестрой на крыше. И вот эта вот непередаваемая эмоция, мелькнувшая в ее карих глазах, когда она поняла, что он ее не обнял. Внутренняя Тень подначивает сейчас вернуть лезвие в руки парня и показать, как надо, но… Вместо этого Серафим тоже садится на бортик ванны. Одной рукой он его даже приобнимает, по сути, просто удерживая за талию от падения назад. Разъебал бы, блять, башку об кафель. Вот так умирать точно неприятно было бы. А сам за запястье почти аккуратно берет, поднося его к глазам. — Не, слушай, так ты точно не убьешься, — криво усмехается Серафим. — Вот так надо. И сам свою руку вверх поднимает, демонстрируя белые вздутые шрамы. А у самого взгляд снова возвращается к чужим изрезанным запястьям. Он, блять, совсем ебанулся сейчас, если хочет… остановить?.. Это сюр. Это воспринимается ебанным дереалом. Глеб не понимает — он же, блять, сегодня не употреблял нихуя, он был чист уже почти год… Ведь тогда, в прошлом октябре, он узнал о суициде любимого артиста, на которого равнялся. Он и так шизел, и так нюхал, страшно марафонил, едва ли не ширялся… но подобная новость просто стала последней каплей. Он никогда не знал Серафима лично, но… об этом знакомстве искренне мечтал. У него даже было написано несколько песен, из которых он так желал сделать фиты, и… Не таким, блять, образом он хотел встретиться. Он бредит. Точно бредит. Мог ли он найти где-то кислоту, утонуть в галлюцинациях и… забыть об этом?.. Нет. Он очень хорошо помнил этот день. Помнил, как заселился буквально несколько часов назад. Помнил, как достал лезвие, и… Он не резался раньше. До той самой новости. Потом же… попытался, да. Хотел полоснуть, правда, по горлу — прямо по чертовой татуировке с розой, прямо как… мертвые цветы, да? Остановил его Лука — басист его группы. Вернее — скрутил. А там прибежал менеджер, там все завертелось… И его закрыли в рехабе. Он пролежал там до самого мая. А потом… его душили новыми правилами. Заставляли писать под дудку лейбла и продюсеров. Он просто… больше не мог. Да, возможно, Серафим временами был его нездоровой обсессией, но… Буквально — маниакальная фаза его биполярного расстройства, продлившаяся слишком долго. И сейчас… — Ты… — Глеб, все равно уверенный в том, что… все просто нереально, проводит самыми кончиками пальцев робко-робко по буграм толстых рубцов. Сам аж вздрагивает, когда понимает, что… реально чувствует Серафима, что он… осязаем. — Не суди строго. Знаешь ли, в первый раз пытаюсь именно вскрыть вены. Передозы-то до этого были. Алкогольный делирий — тоже было. Даже с балкона прыгнуть хотел. Хотел, хотел, хотел… да не смог. — Ебанный инстинкт самосохранения, — усмехается Викторов, даже не понимая, что пачкает чужие руки своей кровью. — Он мешает решиться… резануть глубоко. Блять… когда ж я так объебался-то, а?.. — Да ты не объебанный же, — хмыкает Серафим, так задумчиво смотря на чужие кровавые разводы на своих руках. И сейчас он… Призраки свои смерти не помнили. Память услужливо подтирала этот момент, потому что… очевидно, что и без того слишком открытые души, которые по определению чувствовали все ярче, буквально выкрученным на максимум, это могло буквально уничтожить. Сам Плакса мог догадываться только по той красоте, которая творилась у него на руках — шрамы в посмертии остались. Потом додумал, что явно сделал это в состоянии аффекта. Но сейчас… эта кровь… Она заставляет что-то предательски нехорошее, гадкое и едкое шевелиться внутри… Ему приходится шумно выдохнуть и закусить губу, чтобы привести мысли в порядок. Призракам в этом необходимости не было, но от человеческих привычек не получалось отделаться даже спустя год. — Либо это что-то такое, что не юзал даже я, а я перепробовал, блять, всю наркоту мира, либо ты реально не объебанный. А вот сам Серафим сейчас, как будто бы, да? В мире после смерти существовал четкий свод правил, созданный для того, чтобы не стирать границы между живыми и мертвыми — Диктум Мортуум. Одним из ключевых пунктов являлось то, что призраком категорически запрещалось любое взаимодействие с людьми. А он сейчас не просто взаимодействовал. Он, блять, собирался… спасать, что ли? Или просто… сейчас, сидя на бортике ванны с парнем с изрезанными руками, который является его фанатом, Серафим вдруг почувствовал что-то… родное?.. Любые предметы, которые некогда вызывали у людей сильные чувства, но были уничтожены или выброшены, появляются в мире мёртвых. Эти реликвии представляют собой своеобразные призраки неодушевлённых объектов, по сути, что-то типа астральных проекций, как раз-таки завязанных на тех эмоциях, которые бывшие хозяева в них вкладывали. И… Серафим готов поклясться, что не ошибется. — Сиди, — командует он этому дурачку, поднимаясь. — Упадешь — разъебешь башку, помрешь кверху ножками. Некрасиво будет. А сам… Да, скорее всего, такая материализация сожрет у него много сил. То, что Серафим собирался сделать дальше — и подавно. Но он все равно не может объяснить того, нахуя это делает, когда исчезает на мгновение, чтобы снова оказаться в Землях Теней, а потом просто вытянуть свою драгоценную ношу в реальный мир и вернуться самому. Почти закончившийся рулон обычных бинтов — как раз идеально хватит, чтобы завязать руки, и наполовину пустой флакончик перекиси водорода. Действительно, блять, предметы, в которые такие, как они, вкладывают очень даже весомую эмоцию. Виски на мгновение простреливает фантомным ощущением боли, но Серафиму почему-то… так поебать. Он щедро поливает перекисью на кровоточащие порезы, чтобы остановить кровь и никакой заразы не затащить. Его полная копия шипит от боли, и Серафим вдруг даже… по-детски совершенно дует ему на руки, как будто это могло помочь. — Раз инстинкт самосохранения еще работает, значит где-то в глубине души еще хочешь, чтобы спасли, и на какую-то чуточку еще умирать не хочешь, — ровно совершенно продолжает Плакса, как будто ничего такого и не происходило. — А если намерения не хватает… Зависнешь тут, как я. И тогда легче нихуя не станет. Надо оно тебе, а? Тупо, блять, бесконечная агония… Философские, блять, диалоги мечты. — Зовут хоть как? — усмехнувшись, все-таки уточняет Серафим. — Ты-то меня знаешь. — Г-глеб… — отрывисто отвечает Викторов, которого внезапно… трясёт так, что аж зуб на зуб не попадает. Почувствовал душок смерти, а?.. Его колбасит. Вот прям реально. Как от страшного холода, особенно когда выходишь из теплого помещения на мороз. Он все еще не может полноценно понять, что не объебан или… обжабан?.. И потому продолжает нести то первое, что приходит в голову: — Забавное совпадение, а?.. Я слушал твои песни еще с тех самых альбомов, когда был ты «Богатый и злой» и… все в этом духе. Даже не в «Девочке с каре» дело, ее все знали, а я… старался знать больше. Но когда ты выпустил «Мертвые цветы»… Меня реально вынесло. И, блять, обратно не внесло. За живое задело. Я же… смысла жизни никогда не имел. А тут музыка и… в частности — твоя… Я, когда создавал свою группу, так хотел… фиты с тобой записать. На ЕРшку целую бы набралось текстов… И я не из-за известности, вот реально, а… С чего такая откровенность? Это… просто вот этот глупенький вайб, когда встречаешь своего кумира и стараешься звучать искренне, лепеча от нервов всякую дурь и просто надеясь, что он не примет это за лесть? Или это от кровопотери мозг ебу дал? Или… он так и не может поверить, что перед ним — буквально мертвец? — Лейбл, блять, — продолжает Глеб, уже куда более безучастно глядя на то, как пузырится перекись на его открытых ранах… прорезанных не в ту сторону. — Я хотел умереть еще в том году. Я… вот к горлу уже приставил лезвие, думал, так проще будет, просто… р-раз и все… Но группа, менеджер, продюсеры эти блядские… Ребуха очередная… Сколько раз он в них лежал? Три или четыре? И сам сейчас… все равно совершенно зачарованно смотрит на Серафима. Отрывает взгляд от розовой пены на порезах, чтобы поднять его и просто… начать открыто, без стыда рассматривать. Карими глазищами своими хлопает, хлопает, вдруг выдыхая: — Ты в жизни еще красивее… Совсем отлетел… все, да?.. Это точно, блять, вселенский пранк. Просто какая-то метаирония высшего уровня, и в моменте Серафиму даже хочется… прям заорать. Что у него, что у Лали всегда вот эта чувственная сторона была выкручена на запредельный максимум, пальчиком не так ткнешь — все, смерть, а если не так посмотришь, то не любишь, но помноженное на посмертие, это было что-то просто… невыносимое. И сейчас в давно мертвом сердце все предательски ноет, ядом разливается, ведь… Он че, блять, магнит для приманивания Глебов? Глеб, блять. — Надо было доебаться где-нибудь, — чуть рассеянно протягивает Плакса, стирая кровавую пену в запястий. В принципе, выглядело, вроде бы, получше, но бинт потом обязательно ко всей этой красоте присохнет, но… Как будто бы сейчас даже полезно будет, да? — Я очень любил петь. Раньше. Пока живой был. Естественно, им никто не разрешал прямым текстом орать живым о том, что они призраки. И, разумеется, по возвращению в Земли Теней Серафим обязательно словит пиздюлей от всех, кому не лень, но… Сейчас, пока он корячился, пытаясь нормально перевязать сначала одну руку и тихо матерясь себе под нос, ему было так откровенно поебать. Че, сам-то тоже на Глебов падкий, да? В первый раз переебашило так, что пиздец, и вылилось потом в «Мертвые цветы». Что Лалька, что Давид обожали писать именно в формате лирических героев, потому что, разумеется, Давид в жизни не ебашил женщин ногами (в случае с Олей — к сожалению), а Серафим вот… Этот альбом был просто переполнен такой вот болезненной искренностью и блядской, казалось бы, никому не нужной откровенностью. По сути, блять — просто квинтэссенция всей его депрессии, которая, при этом, выливалась слишком тяжело. Иногда он сидел над какой-нибудь песней неделями, однажды даже доебался до Федоса за помощью, потому что слов не было, а чувства — были… А в итоге вот. Нашелся ценитель. — И во-первых, проще бы не было. Отвечаю, что ты бы все равно недорезал, потому что самого себя зарезать сложно. — Проверял. — А во-вторых… — А вот тут даже вырывается какое-то отдаленное подобие улыбки. Как будто бы даже и искренней. — Ты че, епт, кадришь меня тут сидишь? С недорезанными-то, блять, запястьями. Че б и не пофлиртовать, да? Причем это не ощущалось так, как будто бы это чисто бред от кровопотери. Не, нихуя, по глазищам видно, реально так считает. — Мой бывший Глеб тоже вечно мне пиздел, что я красивый. А потом в один момент мы расстались, он ударился в религию, но при этом поебывает свою жену, мнящую себя ведьмой, и слова без ее одобрения сказать не может. Есть мнение, что она его пиздит, но первая моя попытка самовыпила была как раз после расставания, так что я решил, что мне поебать. И оно ведь… так легко с языка срывается. Как будто бы не впервые в жизни вот эту несчастную чмоню видел, а словно… ну, лет десять там прошло. Серафим себе подобной откровенности в последнее время даже с сестрой не позволял, боясь, что она просто… не выдержит. — Меня чутка триггерит, врать не буду, но и про то, что ты тоже в моем вкусе, пиздеть не буду. Только я все еще гнию на соседнем участке с Лалькой. — Мама так захотела. Давиду пришлось знатно заебаться, но в итоге их реально похоронили рядом. — Но вообще, если ты сейчас скажешь, что у тебя вдруг есть циклотимия, возможно, у меня будет истерика… А ведь Глеб-то… реально аж расслабился. Если в первые минуты он всерьез был уверен, что или сошел с ума, или перебрал с какими-то веществами, или же вовсе умирает, а ангелом за ним прислали именно Серафима, то сейчас… Может, мозг так реагирует на стресс — черт его знает, но… Сейчас Викторову не больно и не страшно. Плакса словно смог отключить его мысли, попытки осознать прошлое и будущее, заставив его дышать прямо здесь — в настоящем. Он даже почти не чувствовал, как печет запястья. Ощущал только отголоски вот этого головокружения от кровопотери, но даже его казалось таким… сладким и легким что ли?.. В загробную жизнь поверить сложно. Как и в такое совпадение — в первой попавшейся для самовыпила съемной квартире Глеб встретил именно того, кто занимал его мысли уже… очень давно. Но, тем не менее, Глеб сейчас… верит. Верит каждому слову и действию этого прекрасного миража, ответившего на его… флирт, блять. И он же реально вдумывался в то, что говорит ему Серафим, даже несмотря на адские вертолеты в голове и звездочки перед глазами. Другой Глеб, женатый на ведьме… и… — Ты про Фараона что ли?.. — тихо спрашивает Викторов. Конечно, он знает Фараона — кто не знает? Но подобную информацию он слышит впервые — до этого раньше нигде не попадалось даже хотя бы одной совместной фотографии. Нет, конечно, фоток Серафима и с покойной сестрой толком никто не видела, хоть он и снимался в ее клипе и выступал с ней на сцене на ее последних прижизненных сольниках, но… Интересно, это было условием Голубина?.. Ну, вот так не афишировать отношения даже хотя бы в формате прикрытия дружбой, как многие делают, чтобы не триггерить… некоторые законы. И, блять… — И хуже если что… — продолжает Викторов, все еще вылупившись на Плаксу. — У меня биполярка. После одной из ребух диагностировали. Я даже альбом в честь этого события называл… И в моменте, когда он немного шевелится, потому что на бортике ванны знатно себе все отсидел, вертолеты все же берут свое — Глеб пошатывается, едва на заваливаясь назад — в саму ванну, и в последний момент цепляется за Серафима — как за единственную опору. И вот он уже держит Плаксу за предплечья, неуклюже уткнувшись носом куда-то ему в ключицу, и… Осязаемый. Реально типа… объемный и даже не такой же холодный. И Глеб снова завороженно шепчет: — Настоящий… — Да не очень, на самом деле… — бестолково шепчет Серафим. — Просто… более-менее материализовавшийся… Это не считается настоящим, потому что, говорю, меня черви уже как год жрут… Если бы Серафим оставался человеком, он бы задыхался, блять. Всю жизнь его преследовало это ощущение безграничного холода. Оно вот было именно не физическим, а моральным, блять. Очень редко сквозь толстый лед пробивалось что-то теплое, как тогда, когда Лалька, еще бледная после родов, но сияющая от счастья, вернулась домой и впервые дала ему на руки племянника. Но вот это ощущение счастья, оно всегда было слишком эфемерным. Он даже… Мелкого Серафима ведь любил. Очень. Но в последнее время, особенно перед смертью, сам себя ограничивал в общении. Мелкий расстраивался, плакал, но… как будто бы… Так было лучше?.. Спасти, защитить, уберечь от своего дерьма, остаться в памяти именно классным дядей, а не разбитым подобием человека… А сейчас ему вдруг стало тепло. Вот этот Глеб обжигает дыханием шею, и Серафиму даже кажется, что он ощущает это… как раньше. Как будто он все еще живой. И он сам не осознает, как запускает пальцы в темные кудряшки, чуть грубовато, но вместе с тем именно вот в своей манере нежно перебирая их пальцами, как позволяет себе даже больше — коротко поцеловать, почти что клюнуть, куда-то в висок. — А у меня пограничка, кстати, — внезапно признается Плакса. Сам не понял и того, почему аж шептал, но… — Вот со всеми приколами, типа ФП, расщепления и прочего. Считай, вот тебе тоже эксклюзив. Он ведь официально не говорил, только раньше вбрасывал в телеграме, на каких препаратах сидел. Помогло ли? Ну, раз он тут сидит именно призраком, то не то что бы да, ага. Но… — Пограничка, кстати, с биполяркой вроде не особо мэтчится, — во, какое слово английское выучить успел, — но мне всегда было поебать. Типа… я не считаю, что расстройство как-то определяет человека, хотя во многом и решает, да. Но… Он осекается на полуслове. Это было глупо, опасно, это грозило ему серьезными проблемами, но Серафиму, привыкшему жить по принципу «все или ничего», так отчаянно не хотелось уходить. Но он чувствует, блять, ледяной ветерок по спине, от которого аж мурашит… Стигия. Его зовут домой. Серафим едва не рычит от злости, вспыхивая мгновенно. Глеб пытается отстраниться, но он все равно не дает — прямо вот так, в страшно неудобном положении, заканчивает с перевязкой, а потом… Сам же и обнимает прямо полноценно. В душе не ебет, что делает. Может, блять, реально успел ошизеть на тему Глебов с биполяркой или близким расстройством, а может, просто… Впервые почувствовал себя с другим человеком собой. — Не умирай, понял? — на выдохе шепчет Серафим. — Не умирай. Тебе не понравится, потому что легче нихуя не станет, и можно будет застрять. И мне тоже не понравится. Забились? Правда ведь, не понравится. Ему всегда было поебать. Он многих, блять, самоубийц повидал в этом доме, но… Нет. Этому чудику еще надо пожить. Серафим… хотел, чтобы он жил. — Не хочу, чтобы ты умирал. Отвечаю, хуйня идея. Не рекомендую. Ты лучше… Я сейчас уйду. Мне придется. Но я пиздец как люблю эту хату, и раз ты теперь в ней живешь… — Ты, блять, что творишь, Плакса ебанный? — Я к тебе буду приходить. Расскажешь мне еще чего-нибудь интересного, ладно? Я… я буду ждать. Хотя тут скорее эксклюзивного контента сам Серафим навалил. И сейчас он поднимается с места, и Глеб чисто рефлекторно тянется за ним, но… приходится притормозить, взяв за плечи. И все равно, блять, даже сейчас Плакса сам придвигается, чтобы снова коротко чмокнуть в макушку. — Приду еще, — повторяет Серафим. — Ты главное… живи, лады? А потом просто… шагает обратно в Земли Теней, исчезая, словно его здесь и не было никогда.
3 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник