Никколо Макиавелли писал...
30 октября 2025 г., 13:37
Примечания:
Да, это свершилось! Автор отхватил хорошую порцию пиздюлей от тренера, поднял свою жопу, и написал главу! Да, милипиздричискую как город в котором я живу, но будем исправляться.
Дни Рена в Версале слились в единый поток, подчинённый ритму, который задавало одно-единственное сердце — сердце Людовика XIV. Рен стал его тенью, немым свидетелем и летописцем. Он сидел за своим скромным столиком в углу кабинета, пока король вёл советы с министрами; он стоял в нескольких шагах, записывая устные распоряжения во время прогулок по парку; он даже присутствовал на королевских ужинах, его перо бегало по бумаге, фиксируя родившиеся между блюдами идеи.
Сначала он был просто инструментом, частью обстановки. Король бросал ему фразы для писем, приказов, меморандумов, не глядя на него, как не смотрят на ручку или нож для разрезания бумаги. Но постепенно что-то начало меняться.
Людовик, с его феноменальной памятью и вниманием к деталям, начал замечать не только содержание записей, но и того, кто их вёл. Он отметил про себя, как дрожь в руке Рена, заметная в первые дни, сменилась твёрдыми, уверенными линиями. Как почерк его, изначально простой и чёткий, приобрёл лёгкий, почти незаметный изысканный штрих — отголосок версальской эстетики. Как Рен, научившись понимать королевскую манеру речи, начал иногда предугадывать конец фразы, едва заметно кивая, и Людовику не приходилось повторять.
Однажды вечером, когда советники уже удалились, а свечи в канделябрах догорали, наполняя кабинет тёплым, подвижным светом, Людовик откинулся в кресле. Он был утомлён. День был долгим, полным споров о налогах и бесконечных интриг принцесс Крови.
«Прочтите мне последнее письмо к Кольберу, месье де Лартиг, — сказал король, закрыв глаза. — Всё, что касается мануфактур гобеленов».
Рен взял со стола лист и начал читать своим спокойным, ровным голосом. Он читал не просто слова, а вкладывал в них ту интонацию, с которой их диктовал Людовик, — властную, но убедительную.
Людовик слушал, не двигаясь. Когда Рен закончил, в комнате повисла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием свечей.
«Вы читаете иначе, чем другие, — наконец произнёс король, не открывая глаз. — Без подобострастия. Без страха. Как будто... это ваши собственные мысли».
Рен замер, не зная, что ответить. Комплимент? Или испытание?
«Это не мои мысли, Ваше Величество, — осторожно сказал он. — Это слова солнца. Тень лишь повторяет их».
Людовик медленно открыл глаза. Его взгляд, уставший и тяжёлый, упал на Рена. В полумраке его лицо казалось моложе, почти беззащитным.
«Тень... — повторил он задумчиво. — А тени, месье де Лартиг, бывают разными. Одни — холодные и безликие. Другие... другие могут быть густыми и глубокими, как бархат вашего камзола. В них можно укрыться от слепящего света».
Он вдруг резко встал, отряхиваясь от мгновенной слабости, и снова стал королëм.
«Довольно на сегодня. Можете идти».
Рен поклонился и вышел. Но слова короля жгли его изнутри. «В них можно укрыться...» Что это значило? Была ли в этом капля доверия, признания его не просто как писца, но как личности? Или это была лишь игра, очередной тест на преданность?
Следующим утром произошёл ещё один инцидент. Во время левера, когда придворные толпились у королевской кровани, ловя каждый его взгляд, Людовик, принимая из рук камергера чашку шоколада, вдруг спросил, обращаясь в пространство:
«Кто помнит, что писал Макиавелли о милости и страхе в трактате «Государь»?»
В зале повисла неловкая тишина. Аристократы переглядывались. Кто-то пробормотал что-то невнятное. Знать Версаля блистала модами и танцами, а не знанием политических трактатов.
Людовик с лёгким презрением водил взглядом по смущённым лицам. И тут его глаза остановились на Рене, скромно стоявшем у стены с блокнотом в руках.
«Месье де Лартиг? Вы образованы. Освежите нам память».
Все взгляды устремились на молодого писца. Рен почувствовал, как кровь приливает к лицу. Он сделал шаг вперёд и, глядя в пол, тихо, но чётко произнёс:
«Никколо Макиавелли писал, Ваше Величество, что о государе следует судить по его способности управлять. И что... если уж невозможно обладать всеми добродетелями, то следует избегать тех пороков, которые могут лишить его государства. Что касается страха и любви... лучше всего, конечно, быть любимым и боязлимым, но поскольку совместить это трудно, то безопаснее быть боязлимым, нежели любимым».
В кабинете стояла мёртвая тишина. Рен боялся поднять глаза.
И тогда раздался мягкий, одобрительный смех Людовика.
«Верно, — сказал король, и в его голосе звучала удовлетворённость. — Совершенно верно. Спасибо, месье де Лартиг. Приятно видеть, что при моём дворе ещё остались люди, умеющие пользоваться не только шпагой, но и собственным умом».
В тот день, когда Рен возвращался в свою каморку под крышей, к нему подошёл один из придворных, тот самый, что неделю назад насмехался над его отсутствием парика.
«Поздравляю, месье, — сказал он с новой, вымученной почтительностью. — Вы сегодня снискали милость. Король заметил вас».
Но это была не просто милость. Это было нечто большее. Взгляд, который Людовик бросил на Рена после его ответа, был не только одобрительным. В нём было любопытство. Интерес. Как к человеку, а не к функции.
Лежа в постели, Рен снова и снова прокручивал в голове моменты дня: уставшие глаза короля в полумраке, его неожиданный вопрос и тот взгляд... Он понимал, что играет в опасную игру. Его сердце, которое должно было принадлежать только чернилам и бумаге, начало биться чаще при одном лишь звуке королевских шагов. И он с ужасом и восторгом понимал, что тень, которую он отбрасывал, становилась всё длиннее и гуще, всё ближе подбираясь к источнику света, рискуя либо сгореть, либо стать его неотъемлемой частью.
Примечания:
Блять, пока писала, макароны сожгла. КАК?! Не знаю. Но именно сожгла.