Рубиновая молитва

NC-17
Завершён
19
1
Фэндом:
Размер:
38 страниц, 12 313 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
19 Нравится 11 Отзывы 3 В сборник

крест.

Настройки

я жила в мечтах о рубинах,

о богах, что глядят с высоты,

о святой, что в венце из льдина

пронесла свои сны, как цветы.

я молилась до крови — без веры,

до обмороков и до тоски,

мечтала — быть светом, быть первой,

но упала в сиянье руки.

и, смеясь, божество поклонилось,

словно в шутку, а может — всерьёз.

я повесилась в храме, где снилось,

что спасенье — лишь белый покров.

подо мной колыхнулась ограда,

в купол врезался тонкий звон.

и никто не пришёл — не надо,

ведь я стала его лицом.

Ночь опустилась на академию словно тяжёлое покрывало, оставляя коридоры пустыми и тихими. Лёгкий ветер скользил через приоткрытые окна, шурша страницами оставленных дневников и учебников.  В тот вечер, когда другие ученицы уже спали, Чеён тихо пробралась к окну в каморке, позволив свежему ночному воздуху обнять её. Сердце колотилось быстрее, чем обычно. Пак знала, что опасность рядом, что академия не прощает слабости, но внутреннее желание было сильнее страха. Чеён стояла у окна, в тени узкой комнатки, где даже воздух казался чужим. Сигарета дрожала между пальцами, тонкая полоска дыма тянулась вверх и исчезала в холоде ночи. За стеклом — мёртвая тишина, только редкие крики птиц и шум ветра, застревающего в старых ставнях. Дым жёг горло, это был единственный огонь, который она могла себе позволить. В академии курить запрещали.  Грех. Наказание. Исповедь. Чеён научилась сдерживать дыхание — и боль, и воспоминания. Воспоминания приходили всегда одинаково: сначала — запах сырой земли, затем — глухой голос отца. — Колени. Ниже. Молись. Она помнила, как холодный пол кусал кожу. Как ремень соскальзывал с ладони отца и оставлял на спине полосы, словно кресты. За стеной мать шептала молитвы. Каждый удар сопровождался словами: — Это не боль. Это очищение. Она тогда не плакала. Даже когда кожа саднила и дыхание сбивалось, Чеён просто смотрела в угол, где стоял маленький деревянный крест. Свет свечи отражался на нём, и казалось, словно он пылает. В тот момент она впервые почувствовала — Бог не видит. Или, может, просто не хочет. Или суждено ей страдать и мучиться всю жизнь.  Дым из сигареты защипал глаза, и Чеён выдохнула, глядя на тусклое небо. Может быть, там, за облаками, и правда есть кто-то, кто слышит? Но если есть — почему тогда никто не остановил руку отца? Почему каждый удар был таким же точным, как молитва? Пак докурила до фильтра, потушила сигарету об подоконник и прислонилась лбом к холодному стеклу. Тишина вокруг была слишком чистой — такой, что внутри становилось больно. Зола рассыпалась по белой краске, оставив крошечное, почти аккуратное пятно. Девушка выпрямилась, глотая остатки дыма, взгляд сам собой потянулся к окну. Снаружи, за строгими стенами академии, темнел крест. Огромный, выкрашенный в белое, он возвышался над внутренним двором, как напоминание, от которого нельзя отвернуться. Даже если задернуть занавески, даже если выключить свет — он всё равно был там. Тень его падала на всё: на стены, на дорожку из гравия, на окна. Иногда казалось, что даже на дыхание. Чеён не знала, зачем его сделали таким большим. Может, чтобы напоминал. Может, чтобы давил. Он маячил и днём, и ночью — ровно по центру взгляда, как клеймо, как суд. И каждый раз, когда Пак замечала его сквозь занавеску, сердце начинало биться чуть быстрее — не от веры, не от страха, а от какой-то тихой, упрямой злости. Академия была богата. У каждой девушки — отдельная комната с кроватью, письменным столом, шкафом и маленьким окном. Всё выглядело почти уютно, если не смотреть наружу. Тишина здесь стоила дорого: за неё платили родители, надеясь, что дисциплина сделает дочерей послушными. Но Чеён чувствовала, что тишина не лечит, а калечит — глухая, вязкая, словно кто-то положил на грудь тяжёлую Библию и велел не дышать. Иногда она думала, что крест — это просто часть архитектуры. Иногда — что он живёт. Что по ночам шепчет. Иногда ей даже чудилось, что он смотрит на неё глазами с намеком на Иудов поцелуй. Чеён снова подошла к окну, приоткрыла занавеску и позволила взгляду задержаться на белой громаде посреди двора. Воздух был неподвижный, тяжёлый, пах чем-то церковным — воском, деревом, пылью. В такие минуты Чеён ловила себя на мысли, что в этом месте Бог ближе, чем где бы то ни было. Но почему-то от этого было не легче. — Укажи мне, Господи, пути Твои и научи меня стезям Твоим. Пак упала на колени. Фраза, выученная в детстве, отзывалась где-то глубоко внутри — не смыслом, а звуком, привычным, как шрам. Когда-то её заставляли повторять это каждое утро — на коленях, перед матерью, с кнутом, лежащим рядом на полу. Если язык заплетался, если голос дрожал — кнут поднимался. Не сильно, не со злобой — просто как «наставление». Чеён помнила половицы, запах воска и крови, слипшиеся волосы на лице, голос матери: — Бог любит смиренных, Розанна. Повтори ещё раз. И она повторяла. До тех пор, пока слова перестали быть словами. Пока не стали просто звуком, за которым не было ничего. Теперь — в академии, где воздух пах плесенью и молитвами, — она всё ещё произносила их. Не из веры, а словно по инерции. Чтобы хоть чем-то заполнить тишину. Утро в академии начиналось одинаково. Молочная дымка за окнами, запах кипячёного молока и подгоревшего хлеба, мягкий звон ложек о фарфор. Всё это было похоже на ритуал — отточенный, бесстрастный, как дыхание в унисон. — Отче наш, сущий на небесах… Голоса сливались в единый гул, под куполом столовой звенел хор девичьих голосов, лишённых интонации. Чеён сидела прямо, руки сложены на коленях, глаза опущены. Губы шевелились механически — она произносила слова, но не слышала их. Где-то рядом кто-то тихо всхлипнул — девочка с младших курсов, заикающаяся на слове «грехи». Дежурная сестра ткнула её локтем в бок, напоминая, что во время молитвы плакать нельзя. Чеён почувствовала знакомую тошноту — от звука, от порядка, от утренней благочестивой фальши. На секунду она подняла взгляд и увидела напротив Джису. Та молилась с опущенной головой, но в уголках губ что-то дрогнуло — словно тень усмешки, усталой, почти сочувственной. Когда прозвучало коллективное «аминь», звон ложек стал громче — каждая девочка одновременно взялась за приборы, словно по команде. Белые тарелки, одинаковые порции, одинаковые лица. — Как спалось? — спросила Джису, не поднимая глаз, протыкая вилкой яйцо. Желток растёкся по белой кромке, как солнце в грязной луже. — Никак, — ответила Чеён, наливая себе воду из общего кувшина. — Снился дом. Опять. Джису кивнула. — У меня тоже бывает. Но теперь — хоть никто не читает молитвы ночью. Джису в академии знали давно — не как святую, не как грешницу, а как кого-то, кому лучше не задавать вопросов. Её история передавалась шёпотом, без подробностей, как старое предостережение. Родители Джису были такими же, как у Чеён, — ревностные, жестокие, верящие в спасение через боль. Они возлагали руки и били, молились и били снова. «Господь вразумляет через страдания» — отец любил повторять это, занося  ремень над оголенной фарфоровой спиной. Когда их машина вылетела на встречную полосу и загорелась, соседи сказали: «Бог призвал их к себе. Слава Богу, что девочка осталась жива». Но Джису не радовалась. Она стояла тогда на обочине — маленькая, с рваными коленками и синяками на запястьях, — и не заплакала ни разу. В академию её привезла нынешняя директриса, бывшая лучшая подруга семьи. Та говорила тихо, словно с призраком: — Здесь тебе помогут. Здесь ты научишься жить по правилам. С тех пор Джису не покидала академию. Ким ходила в форме аккуратнее всех, знала молитвы наизусть, отвечала правильно, но во взгляде её всегда было что-то… неуместное — не покорность, не смирение, а тлеющая насмешка. Иногда ночью, когда дежурная сестра проходила коридором, из комнаты Джису тянуло запахом табака. Иногда на запястьях у неё можно было заметить следы ожогов от зажигалки — мелкие, как россыпь точек, словно она рисовала боль на коже, чтобы не забывать. Она не верила ни в Бога, ни в покаяние, ни в наказания, но знала: в академии выживают только те, кто делает вид, что верит. Потому и молилась по утрам — ровно, без эмоций, как актриса, которая слишком давно заучила текст до дыр. Здесь Джису не били, не кричали, не заставляли стоять на коленях перед иконами, но пустота в ней осталась той же — словно наказание не закончилось, просто сменило форму. И когда Чеён впервые села рядом с ней, Джису посмотрела на неё не как на новую ученицу — а как на ту, кто ещё не понял, что из этой веры выхода нет. Обе замолчали.  За окнами звонили колокола, свет бил прямо в стекло, заставляя жмуриться. Свет этот всегда падал на крест перед входом — тот самый, который Чеён видела из каморки и комнаты. Даже сейчас, сквозь отражение, она могла различить его контуры. Он был как упрёк — вечный, настойчивый, неотвратимый. Джису ела медленно, аккуратно разламывая булочку, словно любое неосторожное движение могло нарушить баланс хрупкого утреннего мира. И когда Чеён вновь отвела взгляд к окну, Ким тихо произнесла, почти не шевеля губами: — Ты ведь тоже не веришь, да? Чеён вздрогнула, словно кто-то резко коснулся её плеча. Ложка звякнула о фарфор, звук оказался слишком громким для этого утреннего зала, где даже дыхание казалось частью молитвы.

Бойся Господа, Бога твоего, и Ему одному служи.

— Ч-что ты такое говоришь, — выдохнула Пак, в горле тут же защипало от страха. В памяти, как удар, всплыло точное: отец, ремень, горячая полоса на коже, запах ладана, который впитался в стены. «Никогда не сомневайся, Чеён. Господь слышит, Господь видит». Пак оглянулась — сестра-настоятельница прошла вдоль рядов, улыбнулась кому-то, не обратив внимания на их стол. Но сердце Чеён колотилось, словно она совершила что-то страшное. — Не говори такого, — прошептала Пак, почти не дыша. — Он всё слышит. Даже твои мысли. Джису посмотрела на неё — без насмешки, без страха, просто долго и тихо. В её взгляде было странное спокойствие, словно она уже прошла через этот ужас и теперь наблюдала за тем, как он растёт в Чеён.

Не поможет богатство в день гнева, правда же спасет от смерти.

За окнами прозвенел колокол, обе одновременно вздрогнули. Чеён шла по длинному коридору академии, где каждый шаг отдавался гулким эхом между стен. Свет из высоких окон ложился полосами. Пак шла через тюремные прутья, созданные солнцем. Воздух пах воском и чем-то железным — отголоском молитв, которые здесь не заканчивались никогда. Сегодня был их единственный выходной. Ни богословия, ни хоров, ни исповедей. Только редкое, почти чужое ощущение свободы, которое не приносило облегчения. Пак сняла форму, аккуратно повесила на спинку кровати и вошла в душевую. Вода текла узкой, упрямой струйкой, Чеён долго стояла под ней, прежде чем поднять взгляд на зеркало напротив кабинки. Капли стекали по стеклу, размывая отражение, но очертания всё равно проступали — худые костлявые плечи, рельсы неровного хребта, нездорово-тусклая кожа и линии, прорезанные когда-то давно-давно, больно-больно. Пак аккуратно провела ладонью по спине, словно впервые, пальцы наткнулись на знакомые рубцы — узкие, вздутые, чуть посеревшие. Некоторые из них и правда напоминали кресты. Дыхание дрогнуло. На мгновение показалось, что отец стоит за спиной, всё так же пахнет потом, кожей и верой. Чеён резко отвернулась, сорвала крышку геля и выдавила на ладонь слишком много — чтобы смыть, стереть, заглушить. Намыливала себя до покраснения, пока кожа не запеклась от тепла. Когда вернулась в комнату, вода с волос ещё капала на пол, а ноги казались ватными. Пак рухнула на кровать, лицом в подушку. И снова — крест. Он был виден даже отсюда: за окном, огромный, белый, вычурный. Вечный надзиратель. Чеён резко поднялась, дёрнула занавески, словно хотела задушить сам свет. Ткань зашуршала, комната погрузилась в полумрак. Пак стояла неподвижно, чувствуя, как бешено колотится сердце. Затем прикусила губу — сильно, до железного привкуса крови. Пальцы дрожали. Кровь на губах показалась знакомой — той же, что капала когда-то на плиточный пол под кнутом или ремнем. Стук в дверь прозвучал глухо, настойчиво — как будто кто-то боялся передумать. Чеён вздрогнула. Сердце — всё ещё колотящееся после душа и мыслей — остановилось на миг. Пак даже не успела вымолвить ни слова. Дверь распахнулась. — Привет! — Дженни влетела в комнату, как солнечный луч, ворвавшийся сквозь занавески, за которые Чеён только что так яростно дёргала. На лице — улыбка до щёк, в руках — шуршащий пакет с печеньем. Простое, магазинное, с запахом масла и ванили. В академии даже это казалось праздником. — Я думала, ты скучаешь, — продолжила Дженни, оправдывая своё вторжение. — Или… ну, не знаю. Всё равно зашла. Она остановилась у порога, глядя на Чеён — с мокрыми волосами, в растянутой футболке и слишком широких шортах, бледную, растерянную, застигнутую врасплох самим светом. — Ты в порядке? — спросила Дженни чуть мягче, взгляд скользнул к закрытым шторам. — Тут темно, как в склепе. Можно я… Не дождавшись ответа, Ким чуть приоткрыла одну створку — свет пролился в комнату, коснулся щёк Чеён, и та моргнула, прикрываясь рукой. — Я принесла печенье. Оно, наверное, отвратительное, но… — Дженни улыбнулась снова, почти виновато. — Но моё любимое, родители вчера привезли. Ты же голодная, да? Совсем исхудала, милая. Чеён молчала, не зная, куда деть взгляд: то ли на неё, то ли на крест, что снова виднелся в щели между шторами. Он всё ещё был там — огромный, белый, чужой. Но рядом стояла Дженни, пахнущая чем-то сладким и человеческим, — на мгновение это стало единственным, что имело значение. В комнате Чеён пахло свечами, молитвенниками и старым деревом мебели — смесь, которую невозможно было забыть. Пак сидела на краю кровати, колени прижаты к груди, глаза вперёд, но взгляд ускользал в прошлое. Чеён росла в доме с фанатично религиозными родителями. Каждый её шаг, каждое слово, каждый взгляд подвергались критике и наказанию. Страх стал постоянным спутником, а желание быть собой — опасной мечтой. Здесь, в академии, она впервые почувствовала возможность дышать без постоянного давления, но и здесь строгие правила создавали новые цепи. Дженни же, напротив, жила в семье, где любовь была почти физически ощутимой. Родители оберегали, воспитывали в вере, но поддерживали, давали пространство для мыслей и эмоций. Академия для Ким стала испытанием на терпение и сдержанность: строгие наставления, осуждение каждого шага и постоянный контроль преподавателей вызывали у неё внутренний протест. Именно в этом напряжении — между строгостью правил и внутренними желаниями, между страхом и притяжением — встретились Чеён и Дженни. Первые взгляды были случайными: взгляд через коридор, короткая улыбка, и та искра, которая мгновенно проскочила между ними, словно пробуждая нечто запретное, но невероятно притягательное. Чеён не знала, что именно в Дженни её привлекает. Кажется, она видела в ней всё то, чего сама не могла достичь: мягкость, уверенность, внутреннюю красоту, свободу от наказаний и страха. Дженни же ощущала, что Чеён — это вызов, нарушение правил, соблазн, перед которым невозможно устоять. — Руби, — тихо позвала Чеён, не оборачиваясь. Голос прозвучал как-то непривычно спокойно, почти отрешённо. Дженни подняла голову от пакета с печеньем: — А? Чеён медленно встала с кровати. Шорох простыней, босые ступни на холодном полу. Она подошла к окну, чуть раздвинула занавески, пропуская полоску света. Снаружи, внизу, под утренним небом — всё тот же крест. Раздражает. Слепящий, громоздкий, словно огромная чёрная точка на белом листе. — Как думаешь… — начала Пак, голос едва не дрогнул, — Он существует? Дженни замерла, не сразу поняв, о ком речь. Но затем взгляд невольно последовал за взглядом Чеён — к кресту, к тому самому символу, под которым их учили склонять головы и просить прощения даже за дыхание. — Если честно, — она Ким вздохнула, — я не знаю. Чеён стояла неподвижно. Свет падал ей на спину, вычерчивая под тонкой тканью белой футболки тощую талию и, на удивление, мягкую линию бедер. — Иногда мне кажется, — продолжила Дженни, осторожно, — что если бы Он и был… Он бы не хотел, чтобы мы так страдали. Чеён усмехнулась. Коротко, глухо. — А если всё это — просто способ убедить нас страдать добровольно? — прошептала Пак. Она опустила занавеску, оставив комнату в мягком полумраке, и на секунду — впервые — посмотрела прямо на Дженни. Во взгляде было не сомнение, а жгучая, опасная, противная усталость. — Иногда мне кажется, что верить — это просто форма страха, — сказала Пак и отвернулась к окну. Дженни подошла ближе, осторожно, словно боялась спугнуть что-то хрупкое внутри Чеён. Она оперлась локтем о подоконник и тихо сказала: — Мне кажется, в каждом из нас есть Бог, Рози. Чеён медленно обернулась, чуть нахмурив брови. Глаза блестели, отражая серый свет утреннего дня. — В каждом? — переспросила Пак, почти шепотом, словно слова Дженни могли быть опасны. — Даже в тех, кто был избит, унижен и бросал молитвы, как камни в бездну? Дженни кивнула, сдвинув каштановые волосы с лица. Её голос был мягким, но в нём звучала уверенность, которая могла согреть: — Даже там. Потому что Бог — это не только кресты и наказания. Он живёт в том, что мы выбираем сами, в том, как мы дышим, как любим и как боремся. Чеён опустила взгляд. Внутри неё что-то дернулось — смесь недоверия, страха и странной надежды. — Может быть… — пробормотала Пак, — не знаю, доставай печенье. Дженни улыбнулась. Эта улыбка была тихой и теплой, как солнечный свет, который медленно просачивался через полумрак комнаты. — Уже.  Чеён вновь посмотрела на крест за окном. Он всё ещё маячил, огромный и немой. Но теперь, в уголке сердца, за железными рубцами и привычным страхом, пробежала лёгкая искра рубина. А ведь Дженни — редкий камень, сверкающий даже в полумраке академии. Рубин. Яркий, тёплый, непостижимый. Внутри Чеён что-то щёлкнуло, как механизм, который давно заржавел, и впервые за много лет ощутил, что может доверять кому-то полностью. Эта любовь не была похожа на сладкое чувство из романтических книг, на лёгкие волнения или первые признания. Она была тяжёлой, почти болезненной, потому что Чеён знала цену близости, знала, как легко доверие превращается в боль. Любовь к Дженни была внезапной, как свет в тёмной комнате. Она обжигала, но согревала. Чеён чувствовала это во всём: в дрожащих пальцах, когда Дженни случайно касалась её руки; в учащённом дыхании, когда она слушала, как Ким тихо смеётся; в холодном трепете внутри, когда понимала, что эти эмоции никто, кроме неё самой, не поймёт. Любовь была не только желанием, но и страхом — страхом потерять свет, увидеть, как он погаснет под тяжестью реальности, под грузом воспоминаний о кнуте, о криках, о ночах, проведённых в одиночестве. Чеён понимала: Дженни — не просто подруга, не просто спасение от одиночества. Она была тем, что делало её уязвимой и сильной одновременно. И каждая мысль о Дженни, каждый взгляд на неё, каждый случайный жест пробуждал в Чеён одновременно желание быть ближе и ужас перед собственными чувствами. Любовь к Дженни была тайной. А Чеён не могла ни отстраниться, ни забыть. Она просто… была там, как тёплый камень в ладони, который нельзя отпустить, даже если боишься обжечься. Чеён чувствовала это всем телом — их связь, их чувства, их желания были грешны по всем правилам, которые ей когда-то вбивали с детства, с каждым криком и молитвой. Каждое прикосновение Дженни, каждый взгляд, каждое слово вызывало в груди пульсирующее чувство запрета. Они были как две искры, зажжённые в сухой лесной подстилке — ярко, неотвратимо, и каждый момент с Дженни одновременно обнажал и радость, и страх наказания. Чеён знала: в академии, в мире родителей, в глазах большинства — это грех. Любовь, которая пробивалась сквозь страх, которая рвалась наружу, — была нарушением. И чем больше Чеён пыталась подавить свои чувства, тем сильнее росло желание быть ближе к Дженни. Каждое прикосновение, каждый случайный смех, каждая улыбка — всё это становилось сокрушительным напоминанием, что они грешны, но их грех был сладким, тёплым, рубиново-розовым. Внутри Чеён уже давно перестала искать оправдания. В её сердце грех и любовь сливались в одно — запретное, но необходимое, как воздух. И она знала, что без Дженни этот огонь потух бы мгновенно.

Господи! пред Тобою все желания мои, и воздыхание мое не сокрыто от Тебя.

Милость и истина да не оставляют тебя: обвяжи ими шею твою, напиши их на скрижали сердца твоего, и обретешь милость и благоволение в очах Бога и людей.

— Я… — начала Дженни, губы чуть приоткрыты, — я не… это грех. Чеён наклонилась к ней, едва дотрагиваясь плечом. — Для меня правильно всё, что с тобой, — шепнула Пак. Дженни почувствовала, как внутри всё переворачивается. Желание прижать Чеён к себе, ощутить её кожу, запах, тепло, боролось с привычкой, с воспитанием, со страхом осуждения. Ким сжала кулаки, пытаясь себя контролировать, но пальцы сами дрожали и тянулись к бедрам Чеён. — Я не должна, — проговорила Дженни, но слова звучали слабее желания. Чеён мягко прикоснулась к лицу Ким, провела пальцами по линии подбородка. Сердце Дженни пропустило удар. — Ты говоришь так каждый раз, Руби, — тихо прошептала Чеён. Дженни прикрыла глаза, дыхание сбилось. Руки медленно обвили талию Чеён, и, хотя ум кричал «нет», тело сдавало позиции одно за другим. Тепло, близость, запах кожи Чеён — всё это манило, ломало барьеры. — Я… я не должна хотеть тебя… — прошептала Дженни, но губы уже дрожали, когда Чеён осторожно коснулась её щеки. — А я хочу тебя, — сказала Чеён почти шёпотом, взгляд оставался мягким, но настойчивым. — Любить — не грех. Внутренний конфликт усилил каждое прикосновение: желание и страх смешались в горько-сладкую смесь, от которой невозможно было оторваться. Дженни дрожала, но с каждой секундой позволяла себе быть ближе к Чеён, понимая, что никакие запреты не важны рядом с этим чувством. Дженни сжала простыни в руках, пытаясь удержать себя от движения, но тело предательски отзывалось на каждое прикосновение Чеён. Холодный страх в глазах боролся с горячим желанием, и Дженни ощущала, как пульс учащается, а дыхание становится прерывистым. — Ты так близко… — выдохнула Ким , пальцы дрожали, когда неосознанно провела рукой по груди Чеён, чувствуя под ладонью каждую линию, каждый изгиб. Пак заметила напряжение, мягко улыбнулась и наклонилась ближе. Губы мягко коснулись уха Дженни, затем шеи, шёпот был одновременно приглушённым и требовательным: — Позволь себе быть со мной. Ты не должна ничего отрицать внутри себя. Дженни стиснула зубы, пытаясь прогнать мысль о запрете, о том, что это «неправильно». Но губы Чеён скользнули по шее вновь, оставляя лёгкие влажные следы, и Дженни вздрогнула, чувствуя, как возбуждение разливается по всему телу. — Я… не могу… — выдохнула Ким, но уже тянулась к Чеён, пальцы цеплялись за футболку, оттягивая ткань вверх. — Могу я? — шепнула Чеён, руки скользнули к талии Дженни, сжимая её осторожно, но настойчиво. Дженни закрыла глаза, тяжело дыша, внутренний голос кричал «нет», но тело уже предавалось удовольствию. Она чувствовала, как Чеён мягко, но уверенно водит руками по телу, в который раз исследуя каждую линию и изгиб, с каждым касанием желание становилось сильнее. — Дженни, — шептала Чеён, — смотри на меня… чувствуешь, как тебе хочется греха? Голова Ким закружилась, руки судорожно обвили спину Чеён, прижимая ближе. Внутри всё сжалось, страх вовсе растворился в волне удовольствия. Она не могла отрицать себя, свои желания, даже если раньше это и грех. — Да… — выдохнула Дженни, едва слышно, почти молясь одновременно, — хочу тебя… Прости меня, Господь. Чеён улыбнулась и мягко коснулась губ Дженни своими. Губы слились, дыхание смешалось, руки скользили, исследуя, возбуждая и разжигая. Ким дрожала, сопротивляясь своим внутренним запретам, но с каждой секундой отдавалась всё больше и больше. Чеён скользнула рукой от шеи Дженни вниз, ощущая, как дрожь пробегает по телу. Пальцы мягко коснулись талии, затем бедра, постепенно приближаясь к юбке, которую Ким надела в рамках академических правил. Не разрывая контакта глазами, Чеён слегка задрала ненужную ткань, любуясь маленьким влажным пятнышком на розовом кружеве, пальцы осторожно легли на промежность и начали растирать смазку, сквозь ткань. — Че…ён… — еле выдохнула Дженни, пальцы вцепились за простыню животно. Пак, замечая чужую реакцию, чуть усилила давление и ускорила круговые движения. — Моя грешница так течет. Клац у уха Ким и моментальный укус за мочку. Чеён сходит с ума.  Дженни жалобно проскулила, поддаваясь тазом каждому движению руки Пак, и ухватилась руками за шею, словно за последнюю опору. Дыхание девушек смешалось, напряжение в комнате стало ощутимым, густым, словно воздух сам вибрировал от близости. Каждое движение Чеён, каждое ощущение Дженни обостряло чувство запрета и греховного влечения, которое обе ощущали одновременно. Пальцы Пак остановились, вызывая сладкое мычание снизу и довольно-кошачью улыбку сверху. Затем Чеён медленно опустила руки ниже, осторожно, не торопясь, оттягивая край белья Дженни. Каждое движение было одновременно решительным и деликатным, чтобы Ким могла подготовиться к ощущению близости. Джени сжала простыню до треска, дыхание стало более прерывистым, смешиваясь с тихими всхлипами желания и внутренним протестом. — Всё нормально, Руби, — прошептала Чеён, слегка прижимая Дженни к себе. — Я здесь. Только ты и я. Чеён опустилась ниже, как можно ближе, осторожно, словно боясь спугнуть Дженни, губы нежно коснулись внутренней стороны бедра. Ким вздрогнула.

Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои. Многократно омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня.

— Рози… — тихо выдохнула Дженни, голос дрожал, а в груди рвалось чувство запрета и возбуждения одновременно. Чеён медленно провела языком вверх, слизывая достаточное количество смазки и касаясь клитора. Лёгкий трепет, дрожь под пальцами, дрожание бедер — всё это было знаком того, что желание Дженни гораздо сильнее внутреннего сопротивления. — Тише, моя девочка, — прошептала Чеён, слегка обхватив Дженни руками, удерживая ту, но не ограничивая. — Просто чувствуй. Ты заслуживаешь этого. Джени прикрыла глаза, дыхание стало чаще, руки непроизвольно тянулись к волосам Чеён, прижимая ближе, губы тихо шептали её имя. Внутри всё смешалось: стыд, страх, запрет — и одновременно невероятная сладость близости. Чеён двигалась медленно, чувственно, даря Дженни каждое прикосновение, словно пыталась растопить все страхи. Глаза Пак, кажется, дьявольски помутнели. Чеён подняла взгляд вверх и двинулась лицом вовсе. Язык широко мазал по сокращающейся возбуждённой дырочке, но не проникал. — Я… я не должна… — едва слышно выдохнула Дженни, но тело уже предавалось каждому движению Чеён, дрожа и откликаясь на каждое касание. Дженни задохнулась, когда Чеён вошла сразу двумя пальцами. Воздух между ними дрожал — от тепла, от запрета, от того, как близко они были. Пальцы Чеён медленно скользнули внутрь, задержались, будто спрашивая разрешения, Дженни не ответила — лишь выдохнула, дрожащим, рваным дыханием. Мир сузился до тел. До запаха мыла и дождя, до тихого стука крови в висках. — Не смотри, — прошептала Дженни, закрывая глаза. — Тогда не чувствуй, — ответила Чеён, и в голосе не было ни вызова, ни злости — только усталость, похожая на молитву. Чеён больше не думала — просто двигалась. — Рози… — сорвалось у Дженни, тихо, как молитва, и тут же громче, захлёбываясь в дыхании. — Рози! Имя звучало, словно запрещённое слово, словно то, что нельзя произносить под сводами академии. И всё же Ким повторяла — снова и снова, пока Чеён сжимала крепче грудь во рту и часто прокручивала пальцы внутри.

Свобода.

Чуть-чуть свободы и тихих криков. Дженни запрокинула голову, пальцы сжались в простынях. На миг всё исчезло: стены, крест за занавеской, даже сама Чеён. Осталась только белая вспышка — и тишина после. Чеён смотрела на неё, на дрожащие ресницы, на покрасневшие губы, и вдруг поняла: вот, наверное, и есть то, что называют грехом — когда чувствуешь Бога в ком-то другом.

Рубиновый Бог и Роза Иуды.

Дженни всё ещё дрожала — дыхание сбивалось, словно воздух стал вязким и грязным. Ким отстранилась резко, словно обожглась. В глазах стояла пустота, на коже — следы прикосновений, которые хотелось стереть до боли. Молча, судорожно, Дженни натягивала одежду: юбка — неровно, пуговицы — дрожащими пальцами. Казалось, каждая складка ткани прилипала к телу, напоминая о том, что только что произошло. — Дженни? — тихо произнесла Чеён, но та не подняла взгляд. Отвращение поднималось волной — не к Чеён, к себе. К тому, как сильно ей было хорошо, как сильно Ким хотела этого.

«Грех», — звенело в голове.

— «Грех, грех, грех».

И вновь она опустилась во врата разврата. И вновь крылья Бога в молчаливом разочаровании. Дженни отступила к двери, не сказав ни слова, и лишь дыхание оставалось — тяжёлое, как признание, которое не решилась произнести. Всё вокруг стало чужим — стены академии, покрытые светлой штукатуркой, казались теперь тюрьмой, пропитанной запахом ладана и вины.  Дженни шла по коридору босиком, забыв застегнуть верхнюю пуговицу, каждый шаг отзывался эхом — словно за ней следили. Ким не плакала. Только пальцы дрожали, когда она провела ими по шее, где ещё ощущалось дыхание Чеён. Хотелось содрать кожу, вытереть память, вытравить всё, что шевелилось внутри. — Господь, — прошептала Дженни, остановившись у своей комнаты, — почему я такая? Ответа не было. Только тихий скрип половиц и пульс в висках.

рубин смеялась — тихо, как вечер,

где закат поднимает вино,

у неё под ресницами — свечи,

и во взгляде — чужое «дано».

я влюбилась, как в пламя на льду,

в этот цвет, что не смоет рассвет,

в этот шрам на её запястью —

обещание и ответ.

рубин шептал: «любовь — это жалость,

это сон, где не помнишь лиц».

а я всё равно оставалась,

чтобы быть у его страниц.

она целовала, как буря,

как грех, отпускающий страх,

и я знала — любовь нас обкурит,

и мы сгорим в рубиновых снах.

Часовня стояла в самом сердце академии — старая, холодная, выточенная из греха, мира и мрамора. Дженни вошла туда босиком, держа туфли в руках. Пол был ледяным. Воздух пах воском, железом и страхом. Как и обычно. Крест нависал над алтарём — огромный, чернеющий в полумраке. Даже издалека он давил на грудь, заставляя сердце биться глуше. Дженни подняла взгляд — и ей показалось, что с распятого Христа стекает кровь. Конечно, это был просто отблеск свечи. Просто тень. Ким опустилась на колени. — Прости, — выдох, голос сорвался. — Прости меня, Господь, я не хотела. Ким закрыла лицо ладонями, дрожь прошла по телу, словно от ветра. Веки жгло от слёз. Крест маячил прямо перед ней — как живой, как осуждение. Казалось, Он смотрит. Смотрит в самую суть, туда, где горело и пылало самое грешное — любовь. — Я не смогу, — прошептала Ким, прижимая лоб к холодному полу. — Не смогу больше быть Твоей. Свеча рядом треснула — тонкий звук, словно предупреждение. Дженни так и не подняла головы. Только глубже вжалась в камень, словно искала в нём спасение.

Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои. Многократно омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня.

За окнами столовой утро стояло блеклое, серое — сама погода не хотела вступать в этот день. Воздух пах кашей, мылом и молитвами. Все сидели на своих местах, руки сложены, головы опущены. — Аминь, — хором произнесли девушки, и разом зазвенели ложки. Чеён не ела. Она ковыряла овсянку, словно надеялась найти в ней что-то, кроме теплой липкости и тишины. Рядом тихо села Джису, с усталым, но цепким взглядом — таким, от которого не спрячешься. — Ты выглядишь иначе, — сказала Ким спокойно, поднося ложку к губам. — В каком смысле? — Чеён даже не подняла головы. — В том самом. Пауза. Тонкая, как трещина. — Как давно вы трахаетесь? Звук кашля перекрыл звон посуды. Чеён резко поперхнулась водой, прикрывая рот ладонью. Несколько девочек за соседним столом обернулись. — Тише, Господи, ты с ума сошла? — прошипела Пак, вытирая губы. — Не произноси это даже вслух. — А зачем? — Джису пожала плечами, глядя прямо в глаза. — Он и так всё слышит. Чеён побледнела. — Замолчи. — Что? Ты боишься, что Он уже знает? Пак нервно отодвинула тарелку, словно в каше таился ответ. — Ты не понимаешь. Это… это просто… — Грех? — спокойно закончила Джису. — Или спасение от другого ада? На секунду Чеён показалось, что слова Джису падают в пустоту — прямо в неё. Она не ответила. Только опустила глаза на свои руки. Пальцы дрожали — всё ещё помнили прикосновения, которые нельзя было забыть ни в какой раз. Ким откинулась на спинку стула, безмятежно, словно речь шла просто о погоде. Во взгляде не было осуждения, только лишь усталое знание. — Я никому не скажу, — произнесла Джису спокойно, тихо, чтобы не услышали остальные. — Но ты будешь должна мне. Тишина между ними потяжелела. Где-то за окном скрипнул флагшток — флаг с гербом академии чуть дрожал на ветру. В углу зала кто-то громко читал псалом, слова тянулись вязко, как молитва, которой никто здесь не верит. Чеён почувствовала, как жар поднимается к щекам, а желудок сводит тугой болью. — Ты не понимаешь, — сказала Пак наконец. — Напротив, — быстро ответила Джису, — понимаю лучше, чем ты думаешь. Ким отставила кружку и встала. Прежде чем уйти, наклонилась ближе, почти касаясь губами уха Чеён. — Не строй из себя святую, Рози. Здесь мы все уже горим. Просто кто-то делает это тише. Чеён не шевельнулась. Лишь когда Джису ушла, заметила, что пальцы дрожат так, словно родной кнут всё ещё где-то рядом. И где-то на краю зрения — крест. Большой, темный, неизбежный. Он был даже здесь, отражался в полированных окнах столовой, словно наблюдал и осуждал всегда. Коридор был длинным, тускло освещённым — свет из высоких окон ложился узкими полосами, словно чётки, по которым шёл весь день. После завтрака в воздухе стоял запах овсянки, старого дерева и привычного дешёвого мыла. Чеён шла быстро, с опущенной головой, но шаги Дженни настигли её. — Рози! — тихо, почти шёпотом, но в пустом коридоре прозвучало слишком громко. Чеён остановилась. Не оборачиваясь. — Не сейчас, — выдохнула Пак. — Тогда когда? — Дженни подошла ближе, рука легла на её плечо. — Я не могу вот так… Чеён обернулась. Лицо Дженни — смятение, тревога, вина. В глазах — то же, что и в ту ночь. Желание, от которого она всегда отворачивалась, как от греха. — Ты молилась? — спросила Чеён глухо. — Молилась, — Дженни чуть усмехнулась. — Только почему-то легче не стало. — Потому что ты всё ещё хочешь меня, — сказала Чеён, не отводя взгляда. Дженни сглотнула. Её губы дрогнули. — Прекрати. — Хочешь, чтобы я перестала, — шаг вперёд, — или хочешь, чтобы снова? Тишина. Только звук дыхания — чужого, собственного, одного на двоих. Из-за стекла в коридор падала тень креста. Она легла между ними, ровно поперёк пола. Дженни посмотрела вниз. — Мы стоим на Его тени, — прошептала Ким. — Это неправильно. — Тогда уйди, — ответила Чеён. Но Дженни не ушла.

Ибо милость Твоя лучше, нежели жизнь. Уста мои восхвалят Тебя. Так благословлю Тебя в жизни моей; во имя Твое вознесу руки мои.

Класс был старым, с высокими потолками, где пыль от солнечного света казалась почти осязаемой. Полки с книгами тянулись вдоль стен, старые парты скрипели под ногами, пахло мелом, бумагой и слабым ароматом воска. На доске висела тема: «Гордость и предубеждение».  Лиса была главным действующим лицом. Её волосы — яркие, как солнечные лучи, глаза — широко распахнутые, как небо в ясный день, движения лёгкие, непринуждённые, словно каждая её жестикуляция отражала внутреннее сияние. Она смеялась звонко, а голос звучал как колокольчик, разбрасывая искры энергии по всему пространству. Чеён сидела у окна, скрестив руки, взгляд её блуждал по страницам книги, но мысли были далеко. Рядом Лиса, яркая и энергичная, оживлённо жестикулировала, обсуждая роман с преподавательницей, её глаза сияли, а голос был почти песней: — Я просто не понимаю, как можно так недооценивать мистера Дарси! Разве он не заслуживает другой оценки? Преподавательница слегка улыбалась, поддаваясь энтузиазму Лисы, и не перебивала её, хотя вокруг все остальные сидели сдержанно. Чеён вздохнула, не выдержав, и встряла: — Это же очевидно, что гордость Дарси просто маска.  Несколько девочек обернулись с испуганными и неодобрительными взглядами. Пару секунд в классе стояла тишина. Преподавательница лишь слегка кивнула в сторону Чеён и снова улыбнулась Лисе, не вмешиваясь, словно понимала, что здесь нет ни вины, ни ошибки — просто искра свободы в тихой рутине класса. Пак откинулась на спинку стула, ощущая смесь неловкости и тайного удовлетворения — мало кто осмеливался спорить с общепринятой позицией в классе. Роман был примитивен: все эти тайные взгляды и социальные условности были лишь пустой игрой, не способной пробудить настоящих эмоций. — Лиса, — начала Чеён, чуть выше шёпота, — это же всё настолько… надуманно. Все эти тайны, признания, мучения — кто в это верит? Любовь не живёт в правилах, в «как надо» или «когда нужно». Лиса только ярче распахнула глаза, её улыбка засветилась ещё сильнее: — Но именно это делает роман живым! Эти маленькие страдания, ожидания, борьба с собой! «Наигранное прекраснодушие встречается довольно часто, чуть ли не на каждом шагу». Это же… это же невероятно правдиво, Чеён. Вот бы стать такой, как Элизабет и найти своего Дарси… Представь, как он це- — Стоп. Чеён нахмурилась, чувствуя, что Лиса поглощена своей идеей, как солнце поглощает всё вокруг. — Иногда солнце ослепляет, а не греет. И эта слепота — простая иллюзия. Лиса едва заметно прикусила губу, но глаза всё ещё сияли, её энтузиазм был неукротим: — Я хочу верить в это сияние, Чеён. Даже если остальное кажется пустым. — Согласна с тобой, Лис, — тихо прохрипела Ким. Пак тихо перевела взгляд на Дженни, сидящую за спиной, и заметила, как их взгляды пересеклись. В этом мгновении она ощутила, что сама тоже ищет нечто большее, чем просто правила и предрассудки.

Мерзость пред Господом — уста лживые, а говорящие истину благоугодны Ему.

Сад после отбоя жил особой, запретной жизнью. Лунный свет ложился на дорожки бледными пятнами, словно разбитое стекло, воздух был плотным и прохладным. Листья тихо шептали на ветру — шёпот напоминал молитву, только другую, нечестивую, обращённую не к небу, а к самой тьме. Чеён шагала босиком — туфли она сняла, чтобы не выдать себя звуком каблуков. Трава холодила ступни, от холодка в груди становилось легче. Нарушать правила было страшно, но это чувство — глоток воздуха после долгого пребывания под водой. После отбоя академия засыпала мгновенно. Коридоры глотали звуки шагов, часы били вдалеке, а сад, освещённый лунным светом, казался чужим, словно вырезанным из сна. В пальцах Пак зажала сигарету, которую припрятала под матрасом. Чеён прикурила, вдохнула — воздух стал резким, холодным, живым. Её тянуло сюда почти каждую ночь, когда мир казался слишком узким. На углу сада, где кусты сирени почти смыкались, скрывая всё внутри от посторонних глаз, мелькнул тёплый огонёк. Запах табака ударил в нос — не грубый, как у неё, а мягкий, чуть сладковатый. — Джису? — Чеён шепнула, хотя сразу узнала силуэт. Та сидела на старой каменной скамье, ноги поджаты, сигарета горит между пальцами. В темноте её лицо казалось совсем другим — не насмешливым, как днём, а усталым, почти хрупким. — Нарушаешь, — спокойно сказала Джису, не глядя на неё. — У тебя ведь отбоя больше, чем сна. — Тебя тоже можно сдать, — ответила Чеён, подходя ближе. Джису усмехнулась, выдохнув дым в сторону луны. — Я не сомневалась, что ты так скажешь. Садись. Дальше лишь потрескивание табака и шелест ветра. Чеён села рядом, протянула очередную сигарету, прикурила от чужого огня. На мгновение между ними вспыхнуло тусклое оранжевое пламя. — Это не грех, — спокойно ответила Джису. — Грех — верить, что кто-то другой решает, что тебе можно чувствовать. — Все в академии такие святые, что дышать страшно, — сказала Чеён. — Даже воздух, кажется, прошёл крещение. Джису усмехнулась: — А ты просто хочешь быть грешной. — А ты? — Я уже, — Ким стряхнула пепел, глядя в сторону монастырских башен. — Меня Бог, кажется, вычеркнул. Секунда — и они обе засмеялись. Негромко, почти беззвучно. Их смех утонул в густом ночном воздухе, пахнущем табаком и жасмином. Чеён затушила сигарету о камень. — Всё равно вернусь сюда завтра. — Я тоже. — Джису посмотрела на неё с лукавой полуулыбкой. — Только никому. Пусть думают, что я молюсь. Чеён посмотрела на неё. В свете луны глаза Джису отражали небо — тихое, глубокое, безразличное. — Ты не боишься, что нас увидят? — спросила Чеён. — Я давно не боюсь быть увиденной, — ответила Ким, тоже затушив сигарету о камень. — А вот ты — боишься. Даже самой себя. Молчание зависло между ними, густое, как ночной воздух. Чеён только собралась встать, когда за спиной раздался хруст гравия. Обе замерли. Секунду они ещё пытались притвориться, что ничего не произошло, но шаги приближались — размеренные, уверенные, с лёгким стуком каблуков. Джису первой заметила силуэт — высокая фигура в сером монастырском платье, волосы стянуты в строгий пучок, на шее крест, который поблёскивал в лунном свете, как острие. — Господи, — прошептала Чеён. — Поздновато для прогулок, не находите? — голос сестры Эстель был ровным, без тени эмоций. От этого становилось только страшнее. — Простите, сестра… — первой заговорила Джису, опустив глаза. — Мы не могли уснуть. Решили подышать воздухом. Эстель шагнула ближе. Взгляд — ледяной, изучающий. — Воздух? — она слегка склонила голову. — Или дым? От её взгляда хотелось исчезнуть. Она посмотрела на Чеён — долго, пронизывающе. — Ты снова, Розанна. Удивительно, как часто ты ищешь искупление в темноте. Чеён не ответила. Где-то в груди сжалось, словно кто-то дернул за нитку. — За мной, — тихо сказала Эстель. — Обе. Джису встала, бросила быстрый взгляд на Чеён — не испуганный, а какой-то… усталый. Они пошли за ней через сад, мимо мерцающих луж света, где каждая тень напоминала крест. Позади тянулся запах табака и жасмина — едва заметный след непослушания.

Не бойся, ибо Я с тобою; не смущайся, ибо Я Бог твой; Я укреплю тебя, и помогу тебе, и поддержу тебя десницею правды Моей.

Свечи чадили. Воздух был густым, тяжёлым, будто в нём растворяли воск и грех. На каменном полу, перед огромной иконой, две фигуры стояли на коленях.  Джису шептала молитву — срывающимся, сухим голосом, повторяя за сестрой Эстель, словно пыталась этим вернуть себе дыхание. Чеён молчала. Колени болели, позвоночник горел. Сестра стояла за их спинами, била по полу тонкой розгой, отбивая ритм — каждое слово должно иметь боль. — Господи, — произнесла Эстель, — наставь их на путь верный. — Господи, наставь… — отозвалась Джису. Чеён не сказала ничего. Внутри всё кипело — злость, стыд, вина. Пак чувствовала, как дрожат пальцы, как в висках пульсирует кровь.  «Какой же смысл?» — хотелось выкрикнуть. — «Ты ведь всё равно молчишь!» Но Пак не могла. Губы сжались до белого инея. В глазах плясал свет свечей — икона будто улыбалась, чуть-чуть, снисходительно. Когда колокол пробил три, Джису отпустили. — Возвращайся в комнату, дитя, — тихо сказала Эстель. — И благодари Господа за милость. Чеён осталась. — А ты, — голос стал холоднее, — ты слишком часто смотришь в небо и забываешь, что земля — это тоже Божье творение. Эстель щёлкнула пальцами — двое помощниц вывели Чеён по коридору, вглубь. Комната была крошечной. Никаких окон. Только крест, прибитый к стене. Дверь закрылась с глухим звуком. Пахло сыростью. Она опустилась на пол и долго смотрела в темноту. Холод полз по коже. Живот сводило от голода, губы потрескались. А крест всё маячил перед глазами. Такой же, как шрамы на спине. Такой же, как тот, что висел в голове — вбитый туда когда-то криками и кнутом. Пак прошептала — не молитву, не просьбу, просто: — Если Ты есть… почему молчишь? Сначала Чеён просто сидела. Тишина была вязкой, безвременной. Сквозь неё едва пробивался глухой звон вечернего колокола — словно кто-то где-то напоминал, что мир всё ещё существует. Чеён медленно поднялась на колени. Пальцы дрожали, когда она сложила их в замок, как учили — строго, ровно, чтобы даже молитва не выглядела так. Губы сами начали шевелиться: — Отче наш, Иже еси на небесах… Голос ломался, словно от ржавчины. Пак спотыкалась на словах, путала окончания, но продолжала — машинально. — …да святится имя Твое… да приидет Царствие Твое… На щеках оставались дорожки от слёз. Они не остывали — стекали, как расплавленный воск на свечах храма. Каждая слеза жгла кожу, но не сильнее, чем чувство вины, которое распухало внутри. Перед глазами расплывался крест — слишком яркий, слишком золотой. Она видела в нём всё: отца, кнут, взгляд матери, который всегда был обращён куда-то мимо. И Дженни — её тёплое дыхание, её руки, их грех. — …и прости нам долги наши, — прошептала Пак, захлёбываясь, — якоже и мы прощаем должникам нашим… Голос сорвался. Слёзы стали громче, чем слова. Она прижала лоб к холодному полу и рыдала уже без звука, глухо, судорожно. В темноте казалось, что крест на стене светится — тонкая полоска света по краю, как лезвие. Чеён смотрела на него, пока дыхание не стало рваным, а мысли не спутались. — Я не знаю, — прошептала она, — я не знаю, чего Ты хочешь… И замерла. Так, на коленях, с красными глазами, покусанными до крови губами и сухой душой, пока тьма вовсе не сомкнулась вокруг. — Я вот… хочу быть счастливой. Чеён очнулась от лёгкого шороха — словно крыса пробежала по полу. Воздух был густой, тяжёлый, пах железом и потом. Снизу, под дверью, кто-то протолкнул сложенный вчетверо листок. Чеён с усилием разогнула ноги — колени ныли, словно вплавились в пол. Записка лежала прямо у её пальцев. Она подняла её и развернула. Буквы были мелкие, сбивчивые, словно писались в темноте. Местами чернила растеклись — от слёз или спешки.

«Иногда кажется, что Бог не слышит. Что Его свет — мираж, и мы идём на него, как мотыльки в пламя. Но если тьма — тоже Его творение, может, она и есть возвращение домой? Может, покой — это не награда, а путь. Может, дверь туда уже открыта, просто мы боимся в неё войти. Когда боль становится молитвой, и тело больше не чувствует, а только помнит, — значит, Господь рядом. Он забирает то, что мешает дышать.»

Чеён перечитывала строки снова и снова. Они пульсировали в глазах, как пламя свечи — то приближаясь, то угасая. Руки дрожали, губы шептали знакомые слова молитвы, но смысл ускользал. Крест на стене снова засветился отблеском — узким, как щель. Из-за двери доносился чей-то шаг, потом тишина. Пак не знала, кто это был. Но слова, написанные в записке оставили след под кожей — холодный, липкий и ржавый.  Сон не пришёл. Чеён сидела у стены, держа записку в руках. За тонкой дверью слышались приглушённые шаги — кто-то проходил по коридору. Затем снова тишина. Когда утром замок щёлкнул, в комнату ворвался свет. Резкий, почти больной. Сестра Надзирательница не произнесла ни слова — просто посмотрела сверху вниз, как на грязь. А Чеён ведь и есть грязь в этих стенах. — Умойся. И иди на службу, — сказала сестра и ушла, оставив дверь приоткрытой. Чеён с трудом поднялась. Колени ныли, спина горела, словно кнут вновь прошёлся по коже. Она сунула записку в рукав — не потому, что боялась наказания, а потому что не могла оставить её здесь, одну. В столовой Джису уже сидела за своим привычным местом. Когда Чеён подошла, Ким даже подняла глаза. Слишком спокойно. Слишком знакомо. — Ты рано, — заметила она, откусывая кусок черствого хлеба. — Отпустили раньше, — ответила Чеён, садясь рядом. Молчание. В ложке отражался свет, Пак смотрела на него, как в воду — мутно, рассеянно. — Это ты? — тихо спросила она. — Что — я? — Записка. Джису не моргнула. Только чуть изогнула губы, едва заметно, словно в усмешке. — Кто-то пишет тебе письма? Повезло. Мне вот никто не пишет. Она говорила спокойно, но в голосе было что-то слишком знакомое — сухое, чуть дрожащее, как в тех строчках, написанных в темноте. Чеён сглотнула. Её пальцы под столом теребили край юбки, в голове роились мысли, и все заканчивались одним вопросом: «Если не она — то кто?» Вдруг зазвучал колокол — гулкий, как удар по сердцу. Все поднялись. Чеён подняла глаза на крест над кафедрой. Тот же свет, то же ослепление. Только теперь он казался ей более живым — Он смотрел. Он всё видел. После душа комната казалась почти чужой. Воздух был влажный, запотевшее зеркало мутно отражало её силуэт — распущенные волосы прилипали к плечам, на шее поблескивали капли воды. Чеён провела пальцем по стеклу, стирая туман, и на секунду встретилась взглядом сама с собой. Та, что в отражении, выглядела спокойной, почти смиренной. Только глаза выдавали усталость — ту, что не смыть ни водой, ни молитвой. Пак накинула халат и подошла к столу — ровно выложенные книги, стопка тетрадей, аккуратно сложенный крестик на цепочке. Всё, как всегда. И всё же что-то было не так. Под крышкой молитвенника, словно случайно, лежал сложенный листок бумаги. Чеён замерла, рука повисла в воздухе. Она знала, что это — ещё до того, как коснулась бумаги. Тот же плотный почерк, тот же запах воска и чернил. Но слова другие. «И если око твоё соблазняет тебя — вырви его и брось от себя; ибо лучше тебе с одним глазом войти в жизнь, нежели с двумя быть вверженной в геенну огненную. Господь видит всё, Розанна. Он видит, что ты делаешь ночью. Он видит, как ты молчишь. Исправься, пока можешь. Или очистись — так, как очищаются истинно верные, либо навечно грешные». Дрогнули пальцы. Листок упал на пол, как что-то живое, от чего хотелось отпрянуть. Голова наполнилась гулом, сердце билось в висках.

Очистись.

Чеён машинально подошла к окну. Занавески были задвинуты, но даже сквозь ткань виднелся крест — огромный, выжженный в небе, словно напоминание. Чертовый. От него никуда не уйти. Она села на кровать, сжала виски ладонями. Кто пишет это? Бог? Джису? Или собственная совесть? Снизу, из сада, доносился шорох — кто-то проходил мимо, может, одна из сестёр. Но показалось, словно кто-то остановился прямо под окном. Тишина. Затем — лёгкий скрип, словно ноготь провёл по стеклу. Чеён резко отпрянула. Сердце колотилось, дыхание сбилось. Она подошла ближе, приподняла занавеску. Никого. Только сад, и тот же крест, отражённый в окне. На стекле, отпотевшем от влаги, проступила тонкая надпись, будто нарисованная изнутри: «Он видит». Дженни прижалась к Чеён так резко, что та едва не ударилась спиной о стену. Их губы встретились с отчаянной жадностью — не как в первый раз, а словно они давно уже знали вкус греха и всё равно не могли насытиться. Воздуха не хватало. Дженни дышала неровно, как после бега, пальцы скользили по шее Чеён, по линии волос, и замирали где-то у воротника. Чеён, теряя опору, прижимала её к себе всё сильнее — руки дрожали, сердце било так, что звенело в висках. От поцелуя — хрип, короткий, вырванный из груди. От тела Дженни пахло лосьоном, чем-то сладким, ванильным, домашним, но на губах — вкус вины, соли, почти слёз. Когда они наконец оторвались друг от друга, в комнате стояла тишина, густая, тёплая, пропитанная дыханием и электричеством их тел. Комната Дженни была не похожа на остальные: тут не чувствовалось казённого холода академии. На стенах висели открытки с пейзажами, на подоконнике — кактусы, книги лежали стопками, а на кровати — мятая простыня, пахнущая всё той же ванилью. Чеён провела пальцем по щеке Ким, чувствуя жар. — Почему ты меня целуешь? — прошептала Пак, голос её был почти не слышен. Дженни опустила взгляд, улыбнулась — едва, виновато. — Потому что не могу иначе? Чеён закрыла глаза. Где-то в углу комнаты, под мягким светом лампы, висел крест. Он казался живым, тоже наблюдал за ними — тяжёлый, обвиняющий, золотой. Чеён всё ещё держала Дженни за запястья, дыхание постепенно приходило в норму, но глаза Дженни блестели тревогой. — Рози, — голос дрожал, едва слышно. — Я… я не должна… я не хочу, чтобы это было, но я хочу. Чеён нахмурилась. — Хочу чего, Дженни? — Тебя, — Дженни опустила глаза. — Я чувствую себя… отвратительно. От своих мыслей, от того, что мне это нравится. Это неправильно. Чеён мягко провела пальцами по её щеке. — А что правильно? Что в сердце диктует страх или что тянет к тому, что ты хочешь? — Я… я не знаю, — Дженни сжала руки в кулаки. — Всё внутри меня кричит, что я должна оттолкнуть тебя, а я… я сама ищу твои губы. И когда это случается… я чувствую стыд. И отвращение к себе. Чеён молча посмотрела на неё, пытаясь уловить всё. Дженни вздохнула, почти плача, и уткнулась лбом в плечо Пак. — Я не хочу быть грешницей, Рози… — прошептала Ким. — Но каждый раз, когда я рядом с тобой… всё внутри меня рушится. Чеён обняла её крепче. Тишина снова опустилась на комнату, но на этот раз была ещё более тяжёлой. Сквозь занавески пробивался свет уличного фонаря, а крест на стене смотрел на них, неподвижный, как молчаливый свидетель чужой борьбы с собой. — Я решу твою проблему, Руби. — Как? — Увидишь, ангел. Снова поцелуй. Мягкий, как облако, и на этот раз сладкий, как карамель. Любить тяжко. Особенно если любовь твоя — грех. Кресты на спине горели адски. Хотелось стереть кожу на ней и остаться совсем нагой, показывать миру свои поломанные кости и давно сгнившие органы. Чеён ведь умерла. Душа давно не подавала признаков жизни, кроме как, любви к несчастному светлому существу и страху пред кнутом. Светлое существо, которое жило где-то рядом, казалось недостижимым маяком — слишком чистым, слишком настоящим, чтобы не причинять боль. Её рубиновые глаза, как зеркала, отражали собственные недостатки, собственное бессилие, и каждый взгляд оставлял шрам глубже, чем кнут отца. Душа давно перестала кричать; она лишь шептала и молчала, скрываясь в уголках, куда не проникает свет. Любовь, страх, вина — всё смешалось в один вязкий, тяжёлый комок, который сжимал грудь и душил, словно вечная кара за то, что ты существуешь и чувствуешь. И даже когда тело дышало, оно не знало покоя. Оно было клеткой, тюрьмой, где каждая камера кричала о правде, которую не позволено произнести. Любовь и страдание шли рядом, сплетаясь так крепко, что понять, где кончается одно и начинается другое, было невозможно. Больно было осознавать, что всё внутри горит, но никто не видит. Что каждый стон души — крик в пустоту, а каждая слабость — подтверждение того, что ты слишком грешна для этого мира. И всё же оставался один светлый уголок — нежная искра, которая не давала полностью исчезнуть. Но и её присутствие приносило боль, напоминая о невозможности быть свободной, быть просто собой. И искре было больно от любви к темноте. Она тянулась к ней, как к родной стихии, ощущая в её объятиях то же одиночество, то же отчаяние, которое жгло изнутри. Свет пытался согреть, но каждый раз обжигал, оставляя на сердце ожог, не сравнимый ни с чем. Темнота была знакомой, но непривычной, её бесконечные тени ласкали, и в них не было осуждения. Любовь к светлому существу терзала её, потому что желание быть рядом означало предательство Его — предательство тьмы, которая была домом, защитой и одновременно мучителем. Каждое чувство, каждый вздох искры разрывал на части: желание и страх, страсть и вина, любовь и самоуничтожение сплетались в один плотный узел, который невозможно было разрубить. Любовь к свету обжигала, а любовь к тьме давала лишь боль, сладкую, густую, горькую, как яд и змей на руках. — Давай покончим с этим, Руби? Я не хочу, чтобы тебе было больно.  — Но… как я буду жить без тебя. Как буду смотреть и не мочь даже коснуться волос. — Ты справишься, — голос Чеён звучал глухо, будто сквозь воду. — Ты всегда справляешься. Дженни стояла напротив, опустив глаза, и казалось, весь воздух между ними пропитан чем-то вязким, невыносимым. — Не говори так, — прошептала Ким. — Я не сильная. Я просто… прячусь. Прячусь за молитвами, за словами, за всем, что внушили с детства. А когда ты прикасаешься ко мне, всё рушится. Но мне хорошо.  — Тебе плохо, — Чеён шагнула назад, спасаясь от собственных чувств. — Мы не должны были… — Но мы уже сделали. — Дженни подняла голову, в глазах стояла мольба. — И я не жалею. Молчание между ними стало молитвой, обращённой в пустоту. — Если Бог видит, — произнесла Дженни, — пусть Он знает: я пыталась не любить. Правда пыталась. Чеён отвернулась, глядя на крест, что висел над дверью душой. — А я… больше не пытаюсь.

Много скорбей у праведного, и от всех их избавит его Господь.

Если воткнуть нож себе в рёбра — грех, значит, Чеён попадёт в ад. Но, может, там лучше, чем здесь? В аду, по крайней мере, честно. Там не прячут боль за молитвами, не заставляют целовать крест, когда внутри только отвращение и страх. Там, возможно, никто не будет говорить, что любит, а затем шептать «грешница». В аду, наверное, не заставляют верить в то, что Бог — это свет, когда свет прожигает тебя изнутри, оставляя чёрные следы на душе. Чеён выдохнула и прижала ладонь к груди, туда, где сердце билось слишком сильно, словно боялось опоздать. Или не билось?  Как легко всё могло бы закончиться — одно движение, один вдох, и всё. Больше не будет молитв, наказаний, не будет кнута, не будет рубина, не будет желания, которое ввергает в пламя. Больше не будет больно. Будет спокойно. Ведь так? Где-то там сверху или снизу же хорошо. Человек обречен на страдания, они учат нас быть сильнее, старше и… человечнее? Возможно. А может и нет.  А может и ад — это не место, а покой, которого Розанна не заслужила. Может, ад уже здесь — между стенами академии, под взглядом Бога, в зеркале, где отражается она сама. Зеркало треснуло. Тонкий хруст разрезал тишину, словно кто-то вонзил иглу прямо в воздух. Отражение распалось на две половины — как душа, которую давно пытались разделить на «добро» и «зло». Чеён смотрела на себя, на две половины, и не знала, какая из них настоящая. Левая — усталая, с запавшими глазами, с распухшими губами от прикусов. Правая — чужая, с усмешкой, словно знающая то, чего знать нельзя. Где-то между трещинами, кажется, были слёзы. Только они оказались не прозрачными — густые, тёплые, цвета вина и греха. Кровь медленно стекала с ладони, капая на отражённую щеку, и в какой-то миг казалось, что зеркало плачет вместе с Пак. Чеён не отводила взгляда. Она впервые видела себя такой — больной, ненавидящей, настоящей. Самая заветная мечта — спокойствие. Не счастье, не любовь, не прощение. Только тишина, ровная, как гладь после шторма. И если обрести её можно лишь так — через боль, через жертву, через тёплую липкость крови на ладонях — то такова, значит, судьба душе Чеён: пылать до пепла в степу, или гнить в лесу — для праведных волков, что не знают ни жалости, ни молитв.

Пусть тело станет кормом, а имя — прахом.

Пусть Бог отвернётся, если захочет, — я всё равно уйду туда, где не надо молиться.

Где не существует «должна», а только — тишина.

Комната Джису была тихой, почти стерильной в своей аккуратности. Каждое полотенце, каждая подушка лежали на своём месте. В воздухе висел едва заметный запах свежести — чистых простыней и бумаги. Раздался аккуратный стук в дверь. Джису даже не обернулась — знала. — Можно? — прозвучал знакомый голос, лёгкий, как солнечный луч сквозь занавески. В комнату вошла Лиса, держа в руках книгу — ту самую — «Гордость и предубеждение». Манобан улыбалась, а улыбка эта наполняла комнату светом, таким, словно она сама была солнцем, неуёмным и живым. Впрочем, так и было. — Я думала, ты хотела перечитать её ещё раз, — сказала Лиса, ставя книгу на стол. Глаза блестели от восторга и тихой тревоги одновременно. Джису слегка улыбнулась в ответ, но взгляд её скользнул по Манобан с теплом, которое трудно было назвать словом «просто дружба». Она чувствовала то же, что и Лиса — то чувство, которое нельзя вырвать из сердца, даже если пытаешься. — Люблю, когда ты приносишь её, ведь не знаешь, как ещё подступиться, — тихо прохихикала Ким, и Лиса, как всегда, засветилась ярче. Молчание наполнило комнату, но это было не пусто. Оно было густым, почти осязаемым, как аромат старых страниц книги. Каждое дыхание, каждый взгляд — всё говорило о взаимной привязанности, о любви, которую они ещё не решались назвать вслух, но которая уже была здесь. Лиса сидела у Джису на коленях, как ребёнок, которому наконец позволили устать. Её волосы — мягкие, тёплые, пахнущие мылом и чем-то солнечным — рассыпались по ногам Джису. Та осторожно собирала их, проводя пальцами по прядям, словно боялась спугнуть хрупкое спокойствие, что всегда жило между ними. — Она странная, — тихо сказала Лиса, глядя в пол. — Чеён. Иногда кажется, что она смотрит не на людей, а сквозь них. — Она просто много чувствует, — ответила Джису, разделяя пряди и начинав заплетать косу. — Слишком много. — Но ведь чувствовать — это не грех, да? — Лиса повернула голову, глядя на неё снизу вверх, глазами, в которых отражались сомнение и вера одновременно. Лиса действительно верила. Иронично, как с Джису они отличались от друг друга — словно солнце и тень, обе тёплые, но по-разному. Лиса была дитём света. Она шла по коридорам академии так, словно за ней тянулся золотой след, словно сама не замечала, как оживляет всё, к чему прикасается. Её смех был звонким, как колокольчик во время литургии, глаза — ясные, бездонно-чистые, с той наивной верой, что Бог действительно добр, а мир под Ним справедлив. Манобан умела любить без условий, прощать — даже то, что не заслуживало прощения, и видеть смысл там, где его давно стерли молитвами и кнутом. Лиса жила по правилам, не потому что боялась наказания, а потому что хотела быть хорошей. Хорошей перед Богом, перед людьми, перед собой. И именно это делало её такой — живой, неприкасаемо чистой, как утренний свет, что проникает даже в запертые комнаты. А Джису была другой. Она верила когда-то, но вера умерла вместе с родителями, оставив после себя только пепел и пустоту. Теперь в ней жило не святое — память. Жесткая, острая, как холод металла в руке. В академии её уважали и одновременно избегали. Джису не спорила, но и не склоняла головы. Могла часами молчать на молитве, не произнеся ни слова, и всё равно казалась ближе к Богу, чем большинство из тех, кто громко рыдал о спасении. Ким не верила в рай, но всё ещё верила в справедливость — свою, человеческую. Её молчание было формой сопротивления. А взгляд — напоминанием, что грехом может быть не только желание, но и бездействие. В академии обе выделялись. Лиса — как образец. Та, кого ставят в пример, с идеальной осанкой, белым воротничком и улыбкой, которой можно украсить учебник благочестия. Джису — как предостережение. Слишком тихая, слишком резкая, с глазами, где ни одна молитва не прижилась. И всё же их связывало нечто общее — внутренний голод любви, от которого не спасали ни проповеди, ни холодные ванны покаяния. Лиса тянулась к Джису, потому что в ней было что-то запретное и одновременно честное, как сама жизнь. А Джису — к Лисе, потому что в её вере теплилось то, чего ей больше не хватало: надежда. И потому, когда они сидели рядом, казалось, что сама академия замирает. Свет и тьма. Молитва и молчание. Две противоположности, которые, возможно, понимали Бога лучше всех остальных. Джису тихо улыбнулась. Её пальцы продолжали движение, переплетая пряди — одну за другой, аккуратно, с нежностью, с которой обычно касаются молитвенных чёток. — Для них — грех, — сказала Ким. — Для нас — просто больно. Лиса опустила взгляд. Её пальцы машинально играли с подолом платья, а дыхание участилось. — Я не хочу, чтобы её наказывали, — почти шёпотом произнесла Манобан. — Надеюсь, наша записка помогла ей выбрать правильной путь. Она… не такая, как все говорят.  — Все мы не такие, как о нас говорят, — ответила Джису, завязывая конец косы. — Только кто-то действительно хочет света, а кто-то — тишины. Лиса наклонилась ближе и уткнулась лбом в шею Ким. Та не двинулась сразу — лишь чуть склонила голову, позволяя. — А ты чего хочешь? — спросила Манобан, не поднимая взгляда. — Не знаю, — прошептала Джису. — Но, кажется, сейчас — тебя. Лиса чуть отстранилась, и на секунду между лицами осталась тонкая полоска света — дрожащая, как дыхание. А затем— мягкое, несмелое касание губ. Джису поцеловала первой — осторожно, проверяя, не растает ли всё это мгновение. Лиса мгновенно ответила. Мир вокруг исчез. Только тихий звук дыхания, вкус чая на губах и чужие ресницы, задевающие сердце. Руки Джису сначала дрожали — едва касались плеч, затем медленно сползли вниз, по линии спины, по мягкой ткани кофты. Пальцы обвели талию, остановились на бедрах, снова поднялись вверх, по ребрам, по изгибу шеи. Лиса не сопротивлялась — наоборот, пальцы скользнули в волосы Джису, прижимая ближе, глубже. Ким целовала уже увереннее — медленно, растягивая мгновение, словно в каждом поцелуе пыталась сказать то, что не умела словами. Лиса отвечала тем же — молча, горячо.  Обе знали: за этой дверью, за этим вечером — другой реальности для них просто нет.

Веселое сердце благотворно, как врачевство, а унылый дух сушит кости.

Чеён стояла, прислонившись к холодной стене каморки, с сигаретой в пальцах. Дым лениво тянулся вверх, смешиваясь с запахом побелки и старой бумаги. В таких местах даже воздух казался наказанием — тяжелым, застойным, словно в нем хранились все тайны академии, которые никто не осмеливался выговорить вслух. Лиса стояла напротив, в свете слабой лампы, опустив взгляд на сигарету в руке. Первая затяжка вышла неудачной — горло сжалось, и она закашлялась, прижав ладонь к губам. — Тише, — прошептала Чеён, но в уголках губ мелькнула короткая усмешка. — Не обязательно умирать сразу. Лиса хмуро взглянула на неё, но в подобном взгляде не разглянешь злости — скорее, детское упрямство, желание понять и попробовать что-то запретное. — Мне интересно, — тихо сказала Манобан. — Почему люди тянутся к такому. К тому, что жжет, воняет, портит легкие. Чеён выдохнула дым в сторону, следя, как тот тает в полумраке. — Потому что иногда хочется, чтобы хоть что-то горело, — ответила она. — Пусть даже сигарета. Лиса посмотрела на неё чуть дольше, чем следовало. — Значит, тебе мало того, что горишь сама? — А тебе? — парировала Чеён, сжимая сигарету меж пальцев. — Не кажется, что ты тоже ищешь огонь, просто прикрываешься светом? Повисла пауза. Только тихое потрескивание табака и гул где-то за стеной. Лиса подошла ближе, протянула руку, забрала сигарету. Их пальцы на секунду коснулись, прикосновение оказалось острее дыма. — Все мы ищем что-то, — сказала Лиса, глядя на тлеющий кончик. — Только кто-то — способ очиститься, а кто-то — способ сгореть. — И ты кто? Лиса задумалась, сделала короткую затяжку, выдохнула медленно, почти молитвенно. — Наверное, я все ещё выбираю. Чеён улыбнулась, почти незаметно. — Тогда не стой рядом со мной, если хочешь остаться целой. — А если я не хочу? Чеён подняла глаза. В этом взгляде не было вызова — лишь усталость и странная, притягательная нежность, которую она прятала от всех, кроме Дженни. Лиса знала — таких, как она, не прощают. Но именно к ним тянет, как к огню. — Тогда, — выдохнула Чеён, отбирая сигарету обратно, — добро пожаловать в мой маленький ад. Манобан засмеялась — тихо, почти шепотом, словно от боли, словно от радости. В воздухе пахло грехом, табаком и чем-то еще — свободой, которой они не имели права дышать, но всё равно делали это. Крест так и стоял. Никто уже не помнил, когда его поставили. Говорили, что ещё при первых настоятелях, когда стены были белее, а вера — тверже. Теперь же на кресте оседала пыль, в щели вбегал дождь, а от старого дерева пахло не спасением — смертью. Каждое утро через внутренний двор проходили десятки учеников, но никто не смотрел прямо на него. Считалось дурным знаком — взглядом касаться распятия. Даже птицы, казалось, избегали садиться на перекладины. Чеён зажала недокуренную сигарету между пальцами сильнее. Дым поднимался в безветрие, растворяясь в мертвой тишине. Лиса так и стояла рядом. Тени ложились на землю, будто разделяя их пополам. — Он не пугает тебя? — спросила Пак, не глядя на Лису. Голос был ровным, но в нём что-то звенело — усталость, или насмешка, или вера, которую она так и не смогла окончательно убить. Манобан медленно повернула голову, посмотрела на крест. — Нет, — ответила она после паузы. — Скорее… напоминает. — О чём? — Что мы тоже когда-то думали, будто можем спасти кого-то, кроме себя. Чеён хмыкнула. Сигарета догорела до фильтра, обожгла пальцы. Она не поморщилась — просто уронила пепел к ногам. — Смешно, — тихо. — Мы живём среди крестов и всё ещё боимся назвать свои грехи. Лиса молчала. Ветер тронул пряди её волос, колыхнул дым. — Знаешь, — продолжила Чеён, — иногда мне кажется, что этот крест живее нас всех. Он хотя бы знает, за что стоит. Лиса взглянула на неё — мягко, как на раненую. — А ты знаешь? Чеён усмехнулась и посмотрела вверх. Потемневшее небо прятало единственную звезду. — Нет. Но, может, Он знает. И этого достаточно, чтобы бояться. Крест отбрасывал длинную, неровную тень. В этой тени Лиса видела не страх — а покой, такой редкий и запретный. А Чеён — смерть, такую сладкую и страшную.

Изнемогает плоть моя и сердце мое: Бог твердыня сердца моего и часть моя вовек.

Кровь стекала по пальцам — густая, почти чёрная в лунном свете. Она собиралась в капли на кончиках аккуратных ногтей, падала вниз, оставляя алые точки на каменных плитах двора. Тело висело на кресте безвольно, словно кукла, у которой оборвалась нить. Только ветер чуть шевелил подол формы — серо-синей, с эмблемой академии на груди. Волосы — шелковые, блестящие даже в полумраке — свисали вниз, закрывая половину лица. Голова опущена, шея изогнута под неестественным углом. С того места, где дерево врезалось в кожу, по ключицам текла кровь — тихо, размеренно, как дождь с карниза. Дженни стояла у порога двора, босая, в ночной рубашке. Её дыхание сбивалось, колени дрожали, но она всё же сделала шаг вперёд. И ещё один. Воздух был тяжёлым, пропитанным железом и чем-то приторно-сладким — запахом смерти, который невозможно спутать. — Рози? — прошептала Ким сначала, едва различимо, словно не верила собственным глазам. Тело не двигалось. Только капля упала с подбородка — прямо вниз. Дженни подошла ближе, так близко, что могла различить родинку на щеке, тень ресниц, и — да, теперь не было сомнений. Это была Чеён. Мир словно оборвался. Крик вырвался сам — дикий, сырой, не человеческий. Он разорвал ночь, отозвался эхом в стеклянных окнах, в деревьях, в сердце самой академии. Птицы сорвались с крыш, и даже ветер застыл на миг, словно ужаснулся. Дженни рухнула на колени, пальцы впились в землю, ногти оставили борозды. Голос сорвался, но крик всё ещё звучал — внутри, пронзительный, до боли в груди. Крест дрожал. А на лице Чеён словно появилось что-то похожее на улыбку. Сначала — шаги. Затем новые крики. Двор, ещё недавно тихий, заполнился звуками — хлопками дверей, топотом босых ног, рваными голосами. Девочки выбегали из корпусов, кто в пижамах, кто в халатах, прижимая к груди крестики, молитвенники, подушки. Свет фонарей мелькал в темноте, отражался в лужах крови, в мокрых камнях. Лиса подбежала первой. Манобан стояла в нескольких шагах от креста — глаза огромные, блестящие, губы дрожат. Её руки тянулись вперёд, но не доходили до тела. Затем, когда она всё же осознала, что видит, звук, сорвавшийся с её губ, больше походил на стон, чем на плач. Слёзы текли по лицу, по подбородку, сливались с дождём. — Это… это же Чеён, — прошептал кто-то из толпы. — Господи, нет… нет… Джису стояла неподвижно. Ким не дрожала, не моргала, только смотрела прямо на крест. Каменная, бледная, словно высеченная из того же холодного мрамора, что и постамент под ногами. В глазах — ни страха, ни ужаса. Только тишина. Та, что бывает после грома. Вокруг началась истерика. Девочки кричали, некоторые падали в обморок, кто-то молился, шепча сквозь слёзы, кто-то звал настоятельниц, кто-то пытался закрыть глаза. Шёпоты, стоны, приглушённые рыдания сливались в сплошной гул. Сестра Тереза — старшая по дисциплине — металась между ученицами, прижимая к груди крест и повторяя одно и то же: — Не смотрите, не смейте смотреть, Господь видит всё! Господь видит всё! Но девочки всё равно смотрели. И Дженни всё ещё стояла ближе всех. Колени в крови, губы посинели, руки дрожат. Она смотрела вверх, на распятое тело, и не могла отвести взгляд. Слёзы уже закончились, остались только тихие, рваные вдохи. И вдруг — холодная рука легла ей на плечо. Сестра Эстель. Вуаль скрывала глаза, но голос прозвучал тихо, почти ласково: — Просыпайся, дитя. Дженни моргнула. Мир зашатался, кровь потекла вспять, крест растворился в белом свете, лица девочек начали таять, словно восковые. Звук крика всё ещё висел в воздухе — и вдруг оборвался. Тишина. Дженни проснулась. На лбу — пот, под ногтями — грязь, а в горле — вкус горечи и железа. Ким замерла на мгновение у двери ванной, чувствуя, как сердце в груди бьётся оковами. Часы показывали девять утра, солнечный свет пытался проникнуть сквозь занавески, но тот казался бледным, холодным, словно всё вокруг покрылось тенью сна. Дженни еле отдышалась, быстро переоделась в форму академии, не глядя на себя в зеркало, и вдруг — крик. Тот же, что разрывал её сон, эхом врезался в реальность. Голос, полный ужаса, боли и безысходности, слился с утренним шёпотом ветра среди деревьев двора. Пулей, с молитвой на губах, Дженни вылетела из корпуса. Она шептала слова, пытаясь защитить себя и ту, кого любила, молилась, чтобы кошмар остался только во сне, но сердце подсказывало обратное. И там, в самом центре внутреннего двора академии, на том же чертовом кресте, который всегда маячил в поле зрения, висела петля. На петле — тело Чеён. Тело, которое Дженни любила больше Него. Сердце Ким замерло. Время растянулось, воздух стал вязким, каждый вдох давался с болью. Слезы набежали мгновенно, горячие, словно пытались смыть холод и ужас.  Петля сдавливала шею Чеён, форма академии была изрезана складками и тенями, волосы развевались по ветру, а лицо… лицо было обращено вниз, неподвижное, почти священное в своём ужасе. Дженни опустилась на колени, пальцы судорожно схватили камни двора. Она шептала, дрожа всем телом: — Рози… нет… нет, пожалуйста… Но крест, петля и безмолвное тело говорили о том, что сны иногда становятся реальностью. Дженни скользнула к кресту, колени почти не держали, руки сами тянулись к телу Чеён. Она прижала щёку к плечу любимой, пальцы впились в форму, в ткань, в холодную кожу. — Че…ён… — шептала Ким, голос ломался, срывался в рыдания, грудь вздымалась, слёзы текли по щекам, капали на форму, смешиваясь с росой и пылью двора. — Не уходи… не уходи… не оставляй меня, молю тебя, Господи. Девочки вокруг стояли в оцепенении, некоторые зажимали руки ртом, другие не могли оторвать глаз. Лица побелели, шёпоты превратились в тихий гул ужаса. Сестра Эстель схватила Дженни за плечи, подняла с колен, но не грубо, а почти бережно, несмотря на холод в глазах. — Дитя моё, — сказала она тихо, строго и одновременно с оттенком сожаления. — Я знаю, вы были близки… но Розанна совершила грех. Дженни задыхалась в её руках, пытаясь удержать тело любимой, но руки Эстель были непреклонны. Ким всё ещё рыдала, всхлипывала, губы шептали имя Чеён, пока сестра мягко отводила её прочь, от крестa, от петли, от ужасающей реальности, которая теперь оставалась на дворе и в памяти навсегда.

Взывают праведные, и Господь слышит, и от всех скорбей их избавляет их. Близок Господь к сокрушенным сердцеми смиренных духом спасет.

Церемония прошла тихо, почти безмолвно, но в каждой детали чувствовалась тяжесть утраты. Сестра Эстель стояла у алтаря, облачённая в строгий чёрный халат, и читала молитвы с ровным, спокойным голосом, каждый звук ударял прямо в сердце. Девочки из академии сидели в рядах, головы склонены, глаза на пол, некоторые тихо всхлипывали, другие сжимали руки в кулаки, чтобы не дать слезам прорваться. Лиса держала за руку Джису, обе старались быть сильными, но дрожь в плечах выдавала боль, которую невозможно было спрятать. Слова псалмов медленно обвивали каждого присутствующего, создавая ощущение, что сама комната дышит вместе с ними, что воздух наполнен молитвами и воспоминаниями о Чеён. Дженни стояла чуть позади, пальцы сжимали букеты роз, сердце сжималось от отчаяния, а глаза горели слезами. Каждое слово, каждая молитва звучала как прощание, но одновременно — как обещание помнить навсегда.

Нас огорчают, а мы всегда радуемся; мы нищи, но многих обогащаем; мы ничего не имеем, но всем обладаем.

Дженни опустилась на землю у могилы, колени почти касались холодной земли, пальцы сжимали портрет, который она держала перед собой. Красные розы лежали аккуратными букетами на надгробии, некоторые розовые — нежный жест Лисы, остальные белые — знак памяти Джису. Единственные, кто ждал Дженни у врат кладбища, были они: молча, уважая её скорбь, не вторгаясь в момент интимной близости с памятью любимой. — Рози, — шептала Дженни, словно сама боялась, что слово «любовь» здесь будет слишком громким. — Я нашла ту записку у тебя в комнате… со стихом. Красиво. Очень красиво. Ким провела пальцами по портрету, ощущая холодную поверхность, но и теплоту души. — Ты была красива во всём. Даже в своих грехах. Даже там, где мы не смеем любить, где страх и стыд, где боль. Ты была настоящей. Дженни закрыла глаза, слёзы медленно стекали по щекам. Голос дрожал, но слова шли сами, тихо и с любовью: — Я… скучаю по тебе. Я не знаю, как жить без тебя, как смотреть и не коснуться. Но я буду помнить… всё. И твои грехи, и твою доброту, и то, как ты делала этот мир светлее, даже если свет был запретным. Дженни опустила взгляд на могилу, пальцы всё ещё нежно сжимали портрет. Голос дрожал, но слова шли медленно, как будто сама земля слушала её и удерживала дыхание. — Я уезжаю из академии… — шептала она, словно боялась, что звук сорвёт тишину. — Помнишь, мы мечтали об этом? Ты… конечно, сделала это немного раньше… Ким провела ладонью по холмику земли, ощущая прохладу и мягкость недавно положенных цветов. Кажется, розы слегка дрожали на ветру, словно тоже слушали её слова. — Я хотела бы, чтобы ты видела… как я иду дальше. Как пытаюсь жить, хоть это и трудно. Но часть меня всегда будет с тобой, Чеён. В каждом шёпоте ветра, в каждой розе и слезе. Джису слегка прикоснулась к плечу Дженни, Лиса тоже подошла ближе, не нарушая интимности момента. Ким вдохнула глубоко, позволяя себе ощутить тяжесть и одновременно легкость, словно прощание было одновременно и концом, и началом. — Я люблю тебя больше Него. Ветер прошелестел где-то за спиной, шелест листвы напомнил шёпот молитвы — той, что всегда звучала в академии перед едой, перед сном, перед каждым шагом. Но здесь, у могилы, Бог казался далеким и глухим. Ким посмотрела на имя, выбитое на холодном камне, и улыбнулась — устало, без надежды. — Прости, если это тоже ненавистный грех, — прошептала Дженни. — Но я не могу любить Его сильнее, чем тебя. Белая роза, принесённая Джису, упала на землю, и лепестки чуть прилипли к камню, словно кто-то — невидимый — хотел прижать их ближе. — Прощай, Рози.

боль не твоя порочна — моя,

та, что дышит в изгибе запястий,

та, что тянет, как цепь, из рая,

в переулки рубиновых страстей.

рубин улыбается тихо,

её голос — молитва и яд,

я касаюсь — и кажется, вихрь

в сердце пишет: «назад нельзя».

грех ложится нам в руки, как шелк,

обжигает, как вино на заре,

и в её поцелуе — толчок

в бездну, где богу до нас нет дел.

боль не твоя порочна — моя.

и я стану ей домом, огнём,

если ад — это мы, то не зря

я горю под её рубином.

Дженни сидела на кровати, аккуратно складывая вещи в сумку. Каждый предмет, который она брала в руки, казался наполненным памятью: тёплый свитер, блокнот, пара забытых карандашей. В самом конце она осторожно положила внутрь лист с запиской Чеён — аккуратно, словно боясь помять. Взгляд Дженни скользнул к окну. Снаружи, на центральной площади академии, стоял чёртов крест, на котором висела Чеён. Сегодня его должны были демонтировать мастера по приказу руководства. Казалось, словно сам воздух дрожит от ожидания, от пустоты, которую оставила смерть. — А ведь всё могло быть иначе… — шептала Дженни себе, сжимая ладони на сумке. Сердце ёкнуло, в горле появилось тяжёлое, горькое чувство, смешанное с жалостью и гневом. Она знала, что крест уйдёт, а память останется — и эта память будет с ней всю жизнь. Взгляд снова упал на окно. Площадь академии была пуста, мастерские фигуры медленно разбирали крест, словно пытаясь стереть всё, что когда-либо здесь произошло. Ким глубоко вздохнула и закрыла глаза, представляя Чеён — не на кресте, не в боли и страхе, а свободной, лёгкой, безгрешной в своей душе. Дженни была уверена: её Рози попадёт в рай. Хоть они и совершали грехи неоднократно, но страданий, через которые прошла Чеён, хватало с лихвой, чтобы искупить их в глазах Неба. — Ты заслужила это… — прошептала Дженни, вновь гладя лист с запиской. — И я буду помнить тебя всегда. Дженни улыбнулась сквозь слёзы и тихо, почти молитвенно, добавила: — Спи спокойно, моя любовь. Мир уже не мог тебя удержать, но я буду хранить тебя в своём сердце. Дверь тихо захлопнулась. — Иногда конец — это начало, — прошептала Чеён, голос хриплый, но полон странной мягкости. — Так Лиса часто говорит ещё. Дженни опустила руки на ледяные ладони Пак, дрожащие пальцы переплелись с чужими: — Начало чего, Рози? — почти всхлипывая, спросила Дженни. — Начало свободы… — ответила Чеён, лёгкая улыбка коснулась губ. — Ты знаешь… здесь всё кончается, но там… там нет страха. Там нет кнута, нет наказаний… только свет. — Я хочу быть с тобой там… — прошептала Дженни, глотая слёзы. — А ты уже со мной, — хрипло сказала Чеён. — В сердце. Любовь наша сильнее боли. Она остаётся… даже когда я уйду. Дженни сжала руки сильнее, чувствуя, как тепло вовсе уходит, оставляя лишь воспоминание, тихую, но неугасимую любовь.

Розы всегда молятся рубинам.

Примечания:
19 Нравится 11 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (11)