***
Чжан Хао ощущал Италию всеми порами. Он прибыл в Сан-Джиминьяно неделю назад, сбежав от давления семьи и туманного будущего в Китае, в поисках вдохновения, света, цвета. Ему был 21 год, и всю свою сознательную жизнь он знал лишь одно — искусство. Оно было его кислородом, его религией, его проклятием и спасением. Он был до неприличия красив. Афродита, будто бы лепившая его, явно перестаралась. Высокие скулы, густые брови, изящный разрез глаз, полные губы. Он был похож на живую фарфоровую куклу, чье появление заставляло людей оборачиваться. Его одежда — белоснежные льняные брюки, шелковая рубашка пастельного оттенка и легкий шарф, небрежно повязанный на шее, — кричала о достатке и вкусе. В руках он держал альбом для эскизов. Его внимание привлек фруктовый прилавок. Вернее, не сам прилавок, а то, что на нем лежало: груда персиков, освещенных солнцем так, что их бархатистая кожица переливалась всеми оттенками розового, желтого и алого. Идеальный натюрморт. Текстура, цвет, форма — все просилось на холст. Хао подошел, не поднимая глаз на продавца. Его взгляд скользил по фруктам, выискивая самый совершенный образец. — Могу я попробовать персик? — спросил он на ломаном, но грациозном итальянском. Ханбин замер. Он смотрел на незнакомца, и мир вокруг него потерял цвет и звук. Он видел только это лицо — столь утонченное, словно его высекли из мрамора лучшие мастера Флоренции. Он никогда не видел такой красоты. Она была неземной, почти пугающей в своем совершенстве. Его сердце забилось с безумной силой, кровь прилила к вискам. Действуя на чистом автомате, не глядя на свои руки, Ханбин схватил нож, отрезал дольку от первого попавшегося фрукта и протянул ее Хао. — Вот, пробуйте, — его голос прозвучал глухо. Хао наконец поднял взгляд. Его красивые глаза, темные и глубокие, сузились. Он скривил бровь, и на его лице появилось выражение легкого презрения и раздражения. Он не взял протянутую дольку. — Но это не персик, юноша! — произнес он, и его голос, мелодичный и четкий, резанул Ханбина, как лезвие. — Вы что, не знаете, как выглядят персики, на которых сами же зарабатываете? Это абрикос. Ханбин покраснел до корней волос. Он посмотрел на свою руку и с ужасом понял, что действительно, впопыхах и под воздействием внезапного ослепления, он отрезал дольку от спелого абрикоса. Глупая, детская ошибка. — Простите, я… — начал он запинаться. Но Хао, чье настроение и так было на нуле, уже разошелся не на шутку. Вежливость, которую он, казалось, хранил как фамильную драгоценность, испарилась, обнажив заостренные углы его характера. — Это возмутительно! — продолжал он, и несколько прохожих замедлили шаг, прислушиваясь. — Я прошу персик, а вы мне суете абрикос. Если уж вы работаете с фруктами, будьте добры разбираться в них. Я пришел сюда за вдохновением, а не за тем, чтобы меня обманывали. Ханбин почувствовал, как внутри него что-то надрывается. Чувство вины смешалось с обидой и внезапной, острой грубостью, которую он никогда бы не позволил себе в иной ситуации. — Может, вам просто не стоит совать свой нос туда, где пахнет настоящей работой, а не размалеванными холстами? — выпалил он, сам испугавшись своих слов. — Если вы такой разборчивый, идите в бутик за углом, там продают фрукты в целлофане, может, они будут соответствовать вашему высокому статусу! Глаза Хао вспыхнули холодным огнем. Он смерил Ханбина взглядом с ног до головы, и в этом взгляде было столько превосходства, что Ханбину захотелось провалиться сквозь землю. — Я так и сделаю, — ледяным тоном произнес Хао. — Спасибо, что помогли мне не потратить деньги зря. Он развернулся и ушел, не оглядываясь, его шелковый шарф развевался на легком ветру, как знамя. Ханбин стоял, словно парализованный, сжимая в потной ладони ту самую дольку абрикоса. Сладкий, липкий сок стекал у него по пальцам. Он чувствовал себя последним болваном. И хуже всего было то, что даже сейчас, униженный и раздосадованный, он не мог выкинуть из головы образ этого прекрасного, надменного лица.***
Прошло несколько дней. Жизнь вернулась в свою обычную колею. Ханбин работал на рынке, помогал отцу в саду, отбивался от настойчивых бабушек. Но тень той ссоры витала за ним по пятам. Он не мог забыть вспышку гнева в глазах незнакомца и собственную несвойственную ему резкость. Чувство вины сидело в нем глубоко, как заноза. В конце концов, он не выдержал. Как-то вечером, собрав самые лучшие, самые румяные и безупречные персики, он уложил их в плетеную корзинку, переложив свежими листьями винограда. Сан-Джиминьяно был маленьким, и узнать, где остановился богатый китайский художник, не составило труда. Этим местом оказалось старое поместье семьи Риккарди на окраине городка. Подойдя к высоким кованым воротам, Ханбин не осмелился позвонить. Он оставил корзинку на каменном парапете, прикрепив к ней небольшую записку. Вернувшись домой, он с ужасом вспомнил, что именно написал. Помимо «Прошу извинить меня за мои слова и действия и принять этот подарок в знак примирения.» Он, сам того не осознавая, вывел: «P.S. Вы просто сияете, и я не смог оторвать глаз». Это было безумием. Откровенным, неприкрытым безумием. Чжан Хао нашел корзинку на следующее утро. Он вышел на террасу с чашкой кофе, и его взгляд упал на этот простодушный дар. Он подошел, взял записку. Прочитав ее, он сначала улыбнулся, потом рассмеялся. «Сияю?» — прошептал он. Но что-то в этой наивной, искренней записке растрогало его. Он вспомнил того парня с рынка — смущенного, с большими, ясными глазами, в которых читалась невинность и какая-то щемящая чистота. Да, он был груб, но и сам Хао вел себя не лучшим образом. Он взял персик, надкусил его. Сок, сладкий и свежий, брызнул ему в рот. Это был лучший персик, который он пробовал в Италии.***
Спустя несколько дней, Хао снова подошел к рыночному прилавку, Ханбин как раз помогал одной пожилой синьоре донести тяжелую сумку до ее тележки. Он улыбался ей, что-то говорил, и его лицо, освещенное солнцем, было настолько открытым и добрым, что у Хао на мгновение перехватило дыхание. Он пожалел, что в их первую встречу не разглядел этого. Ханбин, заметив его, замер. Его улыбка сползла с лица, сменившись настороженностью и ожиданием нового выпада. Хао медленно подошел. Он взял в руки один из персиков, повертел его, ощутил бархатистость кожицы под пальцами. — Персики у вас отличные, — начал Хао, его голос теперь звучал мягко, без прежней колкости. — Такие твердые… Люблю такие. Он произнес это и вдруг осознал двусмысленность своей фразы. Легкая краска залила его щеки, и он неловко улыбнулся, отводя взгляд. Ханбин, к своему удивлению, тоже рассмеялся. Несмотря на смущение, он почувствовал, что напряжение спало. — Спасибо, — сказал он. — Это сорт «Сан-Джиованни». Мы их собираем чуть недозрелыми, чтобы они доходили уже здесь, на рынке. Так они сохраняют и упругость, и весь свой сахар. Солнце, почва… здесь, на холмах, для них идеальные условия. — Я попробовал один из тех, что вы оставили, — сказал Хао, все еще вертя персик в руках. — Он был восхитительным. И… я получил вашу записку. Простите за мою реакцию тогда. Я бываю резок, когда устаю или когда меня что-то выводит из равновесия. — Это я должен просить прощения, — горячо возразил Ханбин. — Я был ужасно груб. Это непростительно. — Давайте считать, что мы квиты, — улыбнулся Хао. Он протянул руку. — Меня зовут Чжан Хао. Ханбин, смущенно вытерев ладонь о брюки, протянул руку для рукопожатия, и Хао с удивлением ощутил под пальцами не ожидаемую грубую мозолистость, а утонченную гладкость, больше подобающую художнику, чем работнику рынка. В этом нежном, почти хрупком прикосновении сквозила вся противоречивая сущность юноши, разом опровергая все его предубеждения. — Сон Ханбин. Очень приятно. — Мне тоже, Ханбин, — произнес Хао, и его имя в его устах прозвучало как музыка. Так началось их неловкое, робкое знакомство.***
Следующие недели слились в одно долгое, знойное, персиковое лето. Хао приходил на рынок каждый день, будто бы для того, чтобы купить фруктов, но всегда задерживался, разговаривая с Ханбином. Потом они начали встречаться после работы. Ханбин стал его гидом по окрестностям. Он показывал ему тайные тропинки, ведущие к заброшенным часовням, поляны, усеянные маками, и виды, от которых захватывало дух — бескрайние тосканские пейзажи с кипарисами, стоящими, как стражи, и долинами, утопающими в дымке. Хао рисовал. Он садился на складной стульчик, открывал альбом, и его рука начинала творить чудеса. Ханбин сидел рядом, наблюдая, как белый лист оживает, наполняясь линиями, тенями, жизнью. Он молчал, боясь нарушить магию момента. Он смотрел на Хао — на его сконцентрированное лицо, на губы, слегка поджатые в процессе работы, на длинные пальцы, испачканные углем. И с каждым днем то странное, щемящее чувство, что родилось в день их ссоры, росло и крепло, заполняя его всего. Однажды, на одной из таких тихих вылазок они оказались в поле, у подножия одинокого старого дуба. Хао рисовал портрет Ханбина. Скетч был почти закончен. — Скажи, Ханбин, — вдруг спросил Хао, не отрывая взгляда от бумаги. — У тебя есть подружка? Вопрос повис в воздухе, горячий и неожиданный, как удар грома среди ясного неба. Ханбин почувствовал, как кровь бросается ему в лицо. — Нет, — пробормотал он. — Нет… никогда не было. — Никогда? — Хао поднял на него глаза. В них читалось любопытство и что-то еще, что Ханбин не мог распознать. — Никогда, — твердо повторил Ханбин. Хао улыбнулся, но на сей раз его улыбка была иной — знающей, проницательной. — А дружок? — тихо спросил он. Их взгляды встретились. Вопрос висел между ними, тяжелый и откровенный. Ханбин почувствовал, как земля уходит у него из-под ног. Он посмотрел на рисунок, на свое собственное лицо, запечатленное рукой Хао. Он видел в этих глазах на бумаге то, что давно скрывал в своих — обожание, страх, желание. Он не знал, как сказать это вслух. Как объяснить, что все эти годы его сердце молчало, будто ожидая именно этого момента, именно этого человека. Хао все понял без слов. Он видел смятение, страх и надежду в глазах Ханбина. Он медленно, почти ритуально, отложил альбом и карандаш. Подполз поближе к нему. Трава мягко шуршала под его коленями. Он присел перед сидящим Ханбином и положил свою ладонь ему на щеку. Его прикосновение было прохладным, несмотря на зной. Ханбин замер, не в силах пошевелиться, его сердце колотилось где-то в горле. Сначала это был просто легкий, вопросительный намек на поцелуй. Хао коснулся его губ своими, коротко, осторожно, проверяя границы дозволенного. Это длилось меньше секунды. Он отстранился, заглядывая ему в глаза, ища ответа. И ответ нашелся. Все сомнения, все страхи рухнули в одно мгновение. Ханбин вскинул руки, обхватил его лицо и притянул к себе. Второй поцелуй уже не был нежным. Это был поцелуй голодного, жаждущего человека, который наконец нашел источник воды. Они впились друг в друга губами, с жадностью, с отчаянием, с той страстью, что копилась в них все эти недели. Мир сузился до шепота листьев над головой, до жаркого солнца на их спинах и до вкуса друг друга — сладкого, как спелый персик, и запретного, как грех.***
После того дня их встречи изменились. Теперь Ханбин часто приходил в поместье Риккарди после заката. Массивный дом, полный теней и шепота прошлого, становился их частным святилищем. Они проводили время в комнате Хао на втором этаже. Окна были распахнуты, впуская ночную прохладу и запах жасмина. На мольберте стояла незаконченная картина, на столе валялись кисти и тюбики с краской. И среди этого творческого хаоса они открывали друг друга. В одной из ночей они лежали на простынях, сброшенных на пол, их тела были липкими от пота и прикосновений. Лунный свет серебрил их кожу. — Я никогда… я не думал, что такое возможно, — прошептал Ханбин, касаясь пальцами контура ключицы Хао. — Что именно? — так же тихо спросил Хао, его дыхание было горячим на шее Ханбина. — Чувствовать так сильно. Хотеть так сильно. Хао перевернулся, оказавшись сверху. Его отросшие волосы падали на лицо Ханбину, создавая интимный шатер. — Покажи мне, насколько сильно, — его голос был низким, соблазняющим. И Ханбин, всегда такой сдержанный и послушный, отпустил на волю все свои инстинкты. Он был активным, жаждущим, почти яростным в своей нежности. Он исследовал каждую линию тела Хао, каждый изгиб, каждый шрам, как первооткрыватель новой земли. Он целовал его плечи, грудь, живот, опускаясь все ниже, пока Хао не впился пальцами ему в волосы, не запрокинул голову и не застонал, и это был самый прекрасный звук, который Ханбин когда-либо слышал. Они были двумя частями одного целого, сливаясь в едином порыве, где не было места стыду или страху, а было только это — жар, плоть и всепоглощающая, ослепительная радость.***
Но, как и любое лето, их рай не мог длиться вечно. Концом стала телеграмма из Шанхая, которую Хао получил в конце августа. Он прочитал ее, и его лицо стало каменным. Он ничего не сказал Ханбину, просто стал чуть более молчаливым, чуть более отстраненным. Правда всплыла случайно. Ханбин зашел в местное почтовое отделение как раз в тот момент, когда хозяин, синьор Марко, обсуждал с кем-то по телефону отъезд «того богатого китайского художника». — Да, да, на следующей неделе, — говорил Марко. — Видимо, семейные дела. Родители требуют возвращения. Говорят, там какой-то скандал… не то женитьба нежеланная, не то бизнес… не знаю уж. Ханбину показалось, что земля ушла у него из-под ног. Он побежал в поместье Риккарди. — Это правда? — выпалил он, врываясь в комнату Хао. — Ты уезжаешь? Хао, стоявший у окна, медленно обернулся. На его лице была маска усталой покорности. — Да, Ханбин. Мне нужно возвращаться. — Почему? Почему ты мне ничего не сказал? — Потому что я не хотел портить то немногое время, что у нас осталось! — взорвался Хао. — Мой отец… он узнал. Не про нас, нет. Он узнал, что я отказался от места в его компании, что я продал несколько своих картин здесь, в Европе. Он в ярости. Он считает, что я позорю семью, выбрав путь «голодающего художника». Он нашел мне невесту, дочь своего партнера. Это сделка, Ханбин! И если я не вернусь, он отречется от меня. Он лишит меня всего. — А я? — голос Ханбина сорвался, в нем клокотали гнев и неподдельная боль. — Ты меня тоже просто лишишь всего? Выбросишь, как надоевшую игрушку? Эти несколько недель — и есть всё, что мы значим? Просто… мимолетный курортный роман? — Нет! — крикнул Хао. — Ты знаешь, что нет! Но что я могу сделать? У меня нет денег, нет независимости! Я завишу от него! — Останься, — простонал Ханбин, хватая его за руки. — Останься здесь со мной. Мы что-нибудь придумаем. Будешь рисовать, я буду работать в саду… — И жить в чем? В этой комнате? На что? На твою зарплату с рынка? — Хао горько рассмеялся. — Ты не понимаешь, Ханбин. Мы живем в разных мирах. Твой мир — это земля, солнце, персики. Мой мир — это долги, ожидания, условности. Я не могу сбежать от него. Не сейчас. Ханбин отпустил его руки. Он чувствовал себя так, будто ему вырвали сердце. Он не сказал больше ни слова, просто развернулся и ушел. Последующие дни были для него адом. Он впал в глубокое отчаяние. Он не выходил на рынок, не разговаривал с семьей, целыми днями лежал в своей комнате, глядя в потолок. Мир потерял краски. Даже запах персиков, всегда такой желанный, теперь вызывал у него тошноту.***
Настал день отъезда. Хао упаковал свои вещи. Автомобиль, который должен был отвезти его на станцию, уже ждал у ворот. Он стоял на террасе, глядя на дорогу, по которой они так часто гуляли с Ханбином. Он ждал. Последнюю надежду. Но Ханбина не было. «Он не придет», — с горечью подумал Хао и повернулся, чтобы уйти. В этот момент он услышал знакомый скрип. Из-за поворота, сломя голову, на своем старом велосипеде мчался Ханбин. Он был без рубашки, его волосы были растрепаны, а лицо — искажено отчаянием. Он подскочил к машине, едва не падая. — Стой! — закричал он водителю. Хао замер на ступенях, его сердце бешено заколотилось. Ханбин, тяжело дыша, подбежал к нему. В руках он сжимал смятый конверт. — Возьми, — прохрипел он, суя его Хао в руки. — Просто возьми. Хао вскрыл конверт. Внутри лежала пачка денег — лиры, все сбережения Ханбина, пахнущие землей и фруктами. И записка: «Твое искусство важнее их денег. Начни с этого. Я буду ждать». Хао посмотрел на Ханбина, на его прекрасное, искреннее лицо, искаженное болью и любовью. Он посмотрел на деньги — скромные, но отданные ему все до последней монеты. И он все понял. Он не может вернуться. Он не может променять эту настоящую, жертвенную любовь на одобрение человека, который видит в нем лишь пешку. Его искусство, его жизнь, его сердце — здесь. Он повернулся к водителю. — Я не еду. Вы можете забрать мои вещи, я разберу их позже. Водитель удивленно пожал плечами, сел в автомобиль и уехал, оставив их одних. Хао подошел к Ханбину, который все еще стоял, тяжело дыша, с глазами, полными слез. — Глупый, — прошептал Хао, обнимая его. — Глупый мальчик. Как я могу уехать теперь? Они стояли, обнявшись, посреди пыльной дороги, а солнце лилось на них, обещая новое начало.***
Прошло еще несколько недель. Осень уже начинала красить листья в золотые и багряные тона. Хао нашел небольшую студию в городке, оплатив ее на первые месяцы теми самыми деньгами Ханбина. Он писал письма в Шанхай, длинные, полные решимости, отстаивая свое право на собственную жизнь. В один из таких дней Ханбин сидел в его студии. Он был одет в простую белую рубашку, расстегнутую на груди. В его руке он держал спелый персик. Солнечный свет, падающий из высокого окна, освещал его лицо, делая кожу сияющей, а глаза — бездонными. Хао стоял у мольберта. На холсте возникал портрет Ханбина — не идеализированный, а настоящий. С очертаниями мышц, с легкой тенью усталости под глазами, с мягкой, задумчивой улыбкой. И с персиком в руке — символом их лета, их ссоры, их любви. — Не двигайся, — мягко сказал Хао, смешивая на палитре оттенок загара на его щеке. — Я и не думаю, — улыбнулся Ханбин. И в тишине студии, нарушаемой лишь щебетом птиц за окном и шорохом кисти по холсту, они были по-настоящему счастливы. Они нашли друг друга в знойном итальянском лете, и их любовь, как и обещала осень, была готова пройти через любые испытания, чтобы стать вечной.