⋆.ೃ࿔*: ・
Дверь в его дом показалась Бомгю невероятно тяжелой, словно ее отлили из свинца. Он повернул ключ, и щелчок замка прозвучал как выстрел в гробовой тишине прихожей. Воздух здесь был другим — густым, спёртым, пропитанным ароматом вчерашнего ужина и невысказанных претензий. Мисон сидела в гостиной, на том самом диване, с которого обычно наблюдала за телесериалами. Но сейчас экран был черным, а ее поза — прямой и неестественной, будто ее вставили в стальной каркас. Руки ее были сложены на коленях, пальцы сжаты в тугой узел. — Ты вернулся, — произнесла она ровным, безжизненным тоном, в котором не было ни капли облегчения. Это была констатация факта, обернутая в ледяную обертку. Бомгю остановился посреди комнаты, чувствуя себя мальчишкой, пойманным на краже конфет. Но он сглотнул этот комок и выпрямил спину. Он не был тем же самым мальчишкой. — Да, — просто ответил он. — Мы должны поговорить. — О чем нам говорить? — ее голос зазвенел тонкой, как лезвие, нотой. — О том, как ты предпочел общество какого-то... парня, своей семье? О том, что все соседи, наверное, уже обсуждают, как мой сын ночует где попало? Слова «где попало» ударили Бомгю в самое сердце, но он не отступил. Он вспомнил прикосновение губ Ёнджуна, его тихое «я буду здесь». — Ёнджун — не «какой-то», мама. Он хороший человек и у него я не чувствую себя... — он искал нужное слово, — ...ущербным. Мисон фыркнула, и в этом звуке было столько презрения, что Бомгю едва не отшатнулся. — Хороший человек? Он тебя на свою странную стезю уводит! Цветочки... это не для мужчины! Это несерьёзно! На что ты будешь жить? Кто тебя таким уважать будет? — А ты меня уважаешь? — внезапно для самого себя спросил Бомгю, и его голос прозвучал громко в тишине комнаты. — Ты вообще меня видишь? Не того сына, который должен оправдывать твои ожидания перед соседями, а меня? Меня, которому... — его голос дрогнул, но он заставил себя продолжать, — ...которому с ним хорошо, я не боюсь быть собой. Мисон встала. Её лицо исказила гримаса гнева и боли. — Быть собой? А кто ты такой? Замкнутый, неловкий, вечно витающий в облаках! Я пытаюсь тебя в люди вывести, а ты... ты бежишь от меня к этому... этому... Она не договорила, но слово, которое она не произнесла, повисло в воздухе, ядовитое и ранящее. Бомгю впервые увидел в ее глазах не просто раздражение, а настоящий, животный страх. Страх перед тем, что она не может контролировать. Перед чужим влиянием. Перед тем, что ее сын ускользает. И в этот момент гнев в нем утих, сменившись странной, щемящей жалостью. — Мама, — тихо сказал он. — Он не забирает меня у тебя. Я просто... становлюсь другим. Более... настоящим. — Настоящим? — она горько рассмеялась. — Настоящие мужчины строят карьеру, получают образование, создают семью, а не целуются с такими же в цветочных лавках! Это был удар ниже пояса, подлый и точный, выбивающий воздух и рассудок единым махом. Бомгю почувствовал, как пол внезапно уходит из-под ног, превращаясь в зыбкую, ненадёжную поверхность, а комната начинает медленно плыть и кружиться перед глазами. В ушах зазвенела оглушительная тишина, в которой ядовитые слова матери отдавались с пугающей, болезненной четкостью. Она знала. Она все равно знала или с леденящей душу проницательностью догадалась. Вычислила по его взглядам, по тишине, что повисала в его комнате после встреч, по тому, как он нехотя, но неотрывно тянулся к телефону. И теперь, когда обычные аргументы иссякли, она вытащила это — свой последний, самый тяжелый, отравленный аргумент, не гнушаясь ударить прямо в сердце, в самое сокровенное и незащищённое, что в нем было. В ту хрупкую, едва распустившуюся надежду, что он так бережно прятал ото всех. Особенно от нее. Это было не просто несогласие, это было предательство, и от его осознания внутри все оборвалось и замерло, оставив лишь ледяную, всепоглощающую пустоту. Он посмотрел на нее — на сжатую, одинокую фигуру в центре уютной, но такой безвоздушной гостиной. И понял, что сегодняшний разговор не закончится победой. Не будет понимания, не будет объятий. Будет только хрупкое, опасное перемирие на грани войны. — Я не буду это обсуждать, — тихо, но неоспоримо заявил он. — Моя жизнь – это мой выбор. И мои чувства... они принадлежат только мне, а не тебе. Он развернулся и пошёл в свою комнату, чувствуя ее горящий спиной взгляд. Дверь он закрыл за собой не со скандалом, а медленно, с тихим щелчком. Прислонился к ней спиной, сердце колотилось как сумасшедшее. Он не кричал, не плакал, просто стоял, дыша сквозь подступивший к горлу ком. Он не одержал победу, но и не проиграл. Он установил границу. Хрупкую, как стекло, но свою. Где-то там, в другом конце города, в комнате с засохшими ветками и акварельными эскизами, его ждали. А здесь, по эту сторону двери, была его мать и долгая, трудная работа по отстаиванию своего права на воздух. Первый раунд был окончен. Он не знал, сколько времени простоял так, прижавшись лбом к прохладной деревянной поверхности, пытаясь унять дрожь в коленях и выровнять прерывистое, сбитое дыхание. Казалось, ядовитые слова матери все еще висели в воздухе его комнаты, впитывались в стены, отравляя каждый сантиметр этого когда-то единственного убежища. Ком в горле не исчезал, а лишь менял форму, превращаясь из острого осколка в тяжелое, бесформенное горе. Он не плакал. Слез не было. Была только всепоглощающая, оглушающая пустота, как после взрыва, когда на секунду воцаряется мертвая тишина, а потом начинают доноситься отголоски разрушений. Он медленно оттолкнулся от двери, его взгляд упал на мобильный телефон. Экран был пуст. Ни новых сообщений, ни пропущенных вызовов. Ни от Кая, ни от Ёнджуна. Эта тишина извне странным образом резонировала с тишиной внутри. Он был абсолютно один наедине с последствиями своего первого, такого хрупкого бунта. Именно в этот момент, сквозь онемение, до него начали доноситься звуки из-за двери. Не крики, не упреки. Сначала это был приглушенный, сдавленный кашель. Потом — короткий, обрывающийся всхлип, который кто-то попытался заглушить. Потом — шаркающие шаги, движение на кухне, и наконец — тихий, но отчетливый звук, который заставил сердце Бомгю сжаться с новой, неизвестной доселе силой. Это был звук плача. Глухого, безнадёжного, отчаянного женского плача. Его мать плакала. Негромко, уткнувшись во что-то, пытаясь скрыть это. Но стены в их доме были тонкими и Бомгю слышал все. Каждый сдавленный вздох, каждый оборвавшийся на полуслове стон впивался в него острее любых ее слов. Гнев, кипевший в нем минуту назад, мгновенно уступил место чему-то другому — леденящему ужасу и всепроникающей вине. Это он довел ее до этого. Своим упрямством, своей «странностью», своим нежеланием. Ноги сами понесли его к двери. Рука снова легла на ручку. Инстинктивное желание — выбежать, обнять, попросить прощения, пообещать, что все будет как раньше, — было почти неконтролируемым. Он видел эту картину перед глазами: он открывает дверь, она оборачивается, и в ее глазах, полных слез, он видит не злость, а ту самую, знакомую с детства боль, и все встаёт на свои места. Но он не повернул ручку. Он замер, прислушиваясь к этому тихому, разрушающему душу плачу, и сквозь гул вины в его сознании начали пробиваться другие мысли. Воспоминания. Ее слова: «странный флорист», «несерьезно», «педик». Ее взгляд, полный не принятия, а осуждения. Ее попытка вырвать его из того мира, где он впервые по-настоящему вздохнул. Она плакала не о нем. Не о его боли, не о его одиночестве, не о его попытке стать счастливым. Она плакала о себе. О своих разрушенных ожиданиях. О своем сыне, который не вписывался в приготовленную для него идеальную картинку. И это осознание было едва ли не горше, чем сам скандал. Он медленно опустил руку и отошёл от двери. Его колени подкосились, и он опустился на край кровати, уставившись в пустоту. С одной стороны — звуки материнского горя, рвущие его на части. С другой — тихое эхо поцелуя Ёнджуна и его слова: «Я буду здесь». Он оказался в самом эпицентре бури, разрываемый на части долгом и собой. Любой выбор казался предательством. Любое движение — шагом в пропасть. Он лег, повернувшись лицом к стене, и закрыл глаза, пытаясь заглушить звуки из-за двери. Он не знал, что будет завтра. Не знал, как они будут смотреть друг на друга за завтраком. Не знал, сможет ли он вообще переступить порог этого дома, чтобы пойти туда, где его ждали. Все, что у него было сейчас, — это эта ночь, эта стена и невыносимая тяжесть, давившая на грудь, не давая дышать. Его убежище, его собственная комната — снова стала самой настоящей ловушкой, стены которой сжимались все сильнее, и выхода из нее не было видно. Вдруг в абсолютной темноте комнаты его телефон завибрировал. Коротко, один раз. Свет экрана на мгновение озарил потолок, и в этом кратком всполохе Бомгю увидел два силуэта на своем подоконнике: приземистый контур хавортии и ажурную тень проволочной птицы, которую сделал для него Субин. Эти молчаливые стражи его одиночества казались сейчас единственными существами в мире, кто понимал его без слов. Он медленно потянулся к аппарату. Экран светился мягким сиянием. Одно новое сообщение. От Ёнджуна. Не было ни вопросов, ни требований отчета. Там была всего одна строчка, простая и ясная, как глоток холодной воды в пустыне его отчаяния: «Одна из хавортий в лавке сегодня выпустила новый росток. Напоминает твою». Бомгю перечитал эти слова несколько раз, пока они не перестали быть просто буквами и не превратились в ощущение. В образ. В надежду. Он представил себе лавку, залитую лунным светом, и ряды горшков, где одна из его зеленых тёзок пускала новый, живой побег. Жизнь, которая продолжалась. Там, в том тихом пространстве, жизнь шла своим чередом — спокойная, устойчивая, живущая по своим, естественным законам. Законам, в которых находилось место и для его странности, и для его чувств. Он не стал отвечать. Не мог подобрать слов, которые не рассыпались бы прахом от контраста между этой простой, чистой правдой и тем адом, что творился в его душе и за его дверью. Но его пальцы сжали телефон так, как будто это был спасательный круг. Он снова лег, повернувшись к стене, но теперь его дыхание стало ровнее. Плач за стеной не прекратился, боль и вина не исчезли. Они все так же давили на грудь, тяжелым, холодным камнем. Но теперь в кромешной тьме его сознания, словно далекая, но неуклонная звезда, затеплилась одна, маленькая мысль: где-то там, в цветочной лавке, растение, похожее на его собственное, выпускало новый росток. И пока это происходило, в мире все еще существовала надежда. Все еще была возможность роста. Все еще было место для тихой, безмолвной жизни, которая вопреки всему продолжала тянуться к свету. Он закрыл глаза, наконец чувствуя, как тяжелые веки смыкаются от изнеможения. Борьба не была окончена. Она только начиналась. Но теперь у него был этот крошечный, зеленый росток в сердце — хрупкий залог того, что утро когда-нибудь наступит.⋆.ೃ࿔*: ・
Рассвет застал его в том же положении — свернувшимся калачиком лицом к стене, но он не спал. Ночь прошла в странном, граничащем с бредом состоянии, где реальность смешивалась с обрывками мыслей, а тишина за стеной давила громче любого шума. Плач прекратился еще глубокой ночью, сменившись гробовой тишиной, и эта тишина была, пожалуй, страшнее всего. Когда первые лучи солнца упали на подоконник, окрасив хавортию в теплые тона и отбросив от проволочной птицы длинную, причудливую тень, Бомгю медленно сел на кровати. Тело ломило, голова была тяжелой, словно налитой свинцом, но внутри царила странная, хрустальная ясность. Он поднялся и подошёл к окну, дотронувшись до прохладного стекла. Город просыпался. Где-то там была лавка, где цвели цветы, и человек, который ждал. И здесь, в этой комнате, стояла его хавортия — молчаливый свидетель его боли и его надежды. Он вышел из комнаты, двигаясь осторожно, как по минному полю. В гостиной пахло кофе. Мисон стояла у плиты, спиной к нему. Ее плечи были неестественно прямыми, а движения — резкими, отточенными. Она не обернулась, не поздоровалась. Просто налила кофе в свою чашку. Бомгю остановился на пороге кухни, чувствуя, как снова сжимается горло. Воздух был густым и колючим, насыщенным всем несказанным, что висело между ними. Он видел, как напряглась ее спина, когда он вошёл. Она ждала. Ждала его слов, его извинений, его капитуляции. Он прошел мимо нее к холодильнику, взял пакет сока и поставил его на стол. Звук показался ему оглушительно громким. — Доброе утро, — тихо произнес он, глядя в стол. Мисон не ответила. Она взяла свою чашку и, не глядя на него, вышла из кухни. Ее молчание было громче любых криков. Оно было стеною, ледником, непреодолимой преградой. Это была не пауза, а позиция. Бомгю остался стоять посреди кухни, слушая, как ее шаги затихают в коридоре, а потом хлопает дверь ее спальни. Он был один. Снова один. Но на этот раз это одиночество было иным. Оно не было пустым. Оно было наполнено тяжелым, горьким знанием. Знанием того, что путь к пониманию, если он вообще возможен, будет очень долгим. И что, возможно, ему придется идти по нему в одиночку большую часть пути.