Непонятый.
19 октября 2025 г., 07:42
В мире издавна появился закон о том, что грань между вдохновением и безумием очень тонка. Именно поэтому в далеком прошлом творческих людей не жаловали. Кто знает, это дар или проклятье? Истории великих творцов послужили столь печальным, но убедительным подтверждением. Сергей Есенин, поэт трагической судьбы, сгорел в огне маниакально-депрессивного психоза, который всё усугублялся с новой выпитой бутылкой. Его стихи были криком души, балансирующим на границе, голосом, рвущимся из бездны. Эдвард Мунк, полотно которого стало узнаваемо всем человечеством, видел мир сквозь призму шизофрении. Его знаменитый «Крик» – не просто картина, воплощение личного кошмара, ставшего универсальным символом ужаса. Так же трагична судьба Курта Кобейна. Музыкант, ставший голосом целой эпохи, страдал биполярным аффективным расстройством, которое обрекло его на бесконечных качели от эйфории до глубокой депрессии, кульминация которой стала самоубийством. Его хриплый, надрывный голос стал для многих, включая Осаму Дазая, чем-то большим, чем просто музыка. Дазай восхищался Кобейном с почти религиозной преданностью. Музыка окрыляла его, дарила вдохновение, которое было одновременно животворящим и разрушительным. Под его голосом предпочитал умереть, рождаться, творить. Часто порыв энергии, подначиваемый голосами, был настолько силен, что всё выходило из-под контроля. Это был не просто подростковый максимализм, нечто гораздо более темное и неконтролируемое. Осаму мог без видимой причины разбрасывать вещи, ломать какой-то предмет в приступе внезапной, испепеляющей ярости, или, что еще хуже,поделиться оскорбительным посланием в школьном туалете. Родители, видя эту неуправляемость, эту иррациональную агрессию, которая чередовалась с периодами апатии, всерьез задумывались об интернате. Но они не могли решиться. В глубине души они знали: Осаму душа не виновата. Их сын болел шизофренией. Голоса – тихие, назойливые, а иногда и громогласные – мучили его. Они комментировали каждый шаг, шептали оскорбления или, наоборот, хвалили за самые мрачные мысли. Пространство вокруг него иногда искажалось: стены давили, тени обретали форму, улыбки людей становились страшным оскалом. Эта болезнь, это «клеймо», как он сам его называл, стало причиной его одиночества. Кому хочется общаться с шизиком, чье поведение непредсказуемо?
И все же, одного человека ему удалось заинтересовать. Чуя Накахара, рыжеволосый автор школьного журнала. Журнал, который Чуя наполнял новостями, размышлениями и, по просьбам директора, поднимая моральные темы, был популярен. Чую любили. Его огненные волосы были заметны среди толпы, напоминая сполох пламени. Однако выражение его лица было вечно хмурым, как и у многих подростков, но веснушки были щедро осыпаны его лицом, словно поцелуи солнца, смягчая этот хмурый вид. На брови сиял пирсинг, сделанный в четырнадцать лет. Но самой главной его особенностью были глаза. Разного цвета, они отражали двойственную натуру парня. Один – ледяной голубой, пронзительный, способный заморозить своим холодом. Второй – теплый, карий, цвет крепкого чая, намекающий, что за внешней суровостью скрывается теплота. Эта гетерохромия идеально описывала его: с близкими он был теплым, заботливым, надежным другом. С неприятелями же ситуация кардинально изменилась. Чую было тяжело выводить из себя, потому что чаще всего ему было просто наплевать на окружающих, но... одному человеку это удавалось. Федор Достоевский. Ученик 11Б, его параллели. Этот брюнет точно знал, как взбесить так, чтоб костяшки белели. Федор, с ехидной улыбкой, вечно утверждал, что журнал Чуи никто не читает, что он никому не нужен. Очевидно, это было вранье, ведь Накахара сам не один раз слышал, как ученики обсуждали написанное им. В целом, рыжеволосый знал многих в школе, но было всего несколько человек, о которых он ничего не знал. Одним из них был Осаму Дазай. Высокий, пугающе худой парень с русыми, слегка волнистыми и отросшими волосами. На некоторых участках его тела были бинты – на шее, на запястьях – и Накахаре не хотелось знать причину их пребывания. Взгляд его карих глаз был холодным, пронизывающим, как будто он видел при каждой встрече врага. Под глазами залегли огромные синяки, а в ушах всегда были наушники. Чуя невольно задавался вопросом: что же он слушает? Слухи о том, что у него беды с головой шли давно, но Накахара на них лишь пожимал плечами. Он слишком хорошо знал, что психическая болезнь для нынешних подростков – просто повод для шуток. Они могли назвать друг друга аутистами или шизиками из-за глупого юмора или странного поведения. Это было отвратительно.
В один из дней, когда удушающая атмосфера школьного здания стала невыносимой, Дазай решил прогулять урок. Его излюбленное место – пустой туалет на третьем этаже. На переменах здесь была толпа, но во время занятий он был пуст. Осаму не любил находиться в социуме, особенно в школе, где его особо не жаловали. Вздохнув, он присел на подоконник и решил покурить. Только вот, найти бы для начала сигареты и зажигалку.. Все в сумке было разброшено в хаосе, и в нем были: складной нож, тетради, забытая богом ручка на дне, зарядка от телефона, полупустая упаковка жвачки, а также баллончик с красной краской. Наконец, была найдена заветная сигарета. Зажав её зубами, он чиркнул зажигалкой. Медленная, глубокая тяга, и облачко серого дыма заполнило мужской туалет. Он осторожно приоткрыл окно, чтобы не слишком сильно навонять. В ушах, как всегда, любимые наушники, откуда лился хриплый, манящий голос Кобейна. Прикрывая глаза, Осаму погрузился в свои мысли, где недавний диалог с Федором проплыл особенно ярко и эмоционально.
Достоевский, с улыбкой, похожий на кота, объевшегося сметаны, склонился над ним.
— Ты так долго был на больничном, Дазай. Признавайся, в психушку забрел? Может, уже наконец-то кукуха поехала?
Дазай поднял на него полный безразличия взгляд, но слова его были острые, как лезвие.
— Мг. Смотри, чтобы не взбесился и тебя не убил. А то, знаешь, в тюрьму вряд ли посадят, прознав меня невменяемым.
Брюнет поднял брови, хмыкнув.
— Угрозы? Мне кажется, за такое тебя загребут обратно быстрее, чем ты успеешь что-либо сделать. И в этот раз – навсегда.
Голова болела. Осаму никак не мог уловить то, что Федору от него нужно. Самоутвердиться? Показать, что он выше жалкого, маленького мальчика, с которым никто не общается? Дазай ненавидел жалость. Его мать, до того как скатилась до звания «пьяница», вечно его опекала, постоянно жалела, и это раздражало маленького мальчика до белого каления. Даже не верится, что та мать и теперешняя — один человек. Он цеплялся за светлый образ заботливой женщины, которого давно не существует. Чертов Федор… он заставлял вспоминать то, что Осаму так старался забыть.
С ненавистью Дазай выкинул сигарету в окно, не потушив ее. Он снова полез в рюкзак, вытащил баллончик с красной краской и начал выводить на белоснежной стене: «Достоевский гандон». Почерк был аккуратным, совершенно не таким, как его обычный, небрежный врачебный. Надпись должна была быть понятна всем. Эти стены многое увидели. Уборщицы уже, наверное, проклинали каждого ученика, всё пытаясь вычислить виновника того, что им приходится работать больше.
Именно в этот момент в туалет отпросился Чуя Накахара, чтобы справить нужду. Однако его ожидал сюрприз. Он зашел в туалет именно тогда, когда странный, высокий мальчик из 11Б выводил последнюю букву. Чуя довольно усмехнулся, прочитав надпись. «А он шарит», — пронеслось в его голове. И, наконец-то, он увидел автора всех дерзких, оскорбительных, а иногда и этих философских надписей. Дазай не спешил обращать на Чую внимание. Он закончил, сделал пару шагов назад, чтобы оценить «работу», и, поспешив удалиться, слегка задел парня плечом, видимо не боясь быть раскрытым. Он объявил об этом, так и не взглянув на рыжеволосого, как будто здесь вовсе никого не было. Чуя, ошарашенный такой наглостью, повернулся, чтобы крикнуть что-то, но слова застряли в горле. Он смотрел на спину удаляющегося Дазая: бинты, наушники, высокая худая фигура. В его глазах не было страха, лишь холодное безразличие.
«Он даже не посмотрел на меня. Почему он не боится того, что я пишу о нем в журнале? Или, что хуже, расскажу директору?»
Рыжеволосый подошел к надписям, провел пальцем по свежей, пахнущей краске. «Достоевский гандон». Чуя усмехнулся, но тут же нахмурился. Он знал, что должен что-то сделать. Сообщить. Но что-то в равнодушии и дерзости Дазая его зацепило. Этот парень был загадкой, которую, Накахара Чуя, автор школьного журнала, хотел разгадать. Он не хотел быть просто стукачом. Он хотел понять. Выходя из туалета, он наткнулся на Федора Достоевского. Брюнет, со своей неизменной хитрой улыбкой, смотрел на Чую.
— Что, Накахара? Неужели твой журнал сегодня без свежей сплетни? Или ты уже собрал материал для очередной супер важной статьи?
— Сплетни – это по твоей части, Федор. А я пишу о том, что имеет значение, — отрезал Чуя, стараясь не выдать свое замешательство.
— И что же имеет значение в нашей затхлой школе? — Федор подходил, — сверкнули его глаза. — Твой жалкий журналчик? Никому он не нужен. Все уже знают, кто что делает. Не удивлюсь, если ты опустишься так низко, что начнешь писать о уборщицах, или ещё хуже, о чудике бинтованном. От тебя можно ожидать что хочешь.
Последние слова Достоевского произнес с большим нажимом. Чуя сжал кулаки.
— Я пишу о новостях. И я не собираюсь опускаться до твоего уровня. Ты хоть никакие журналы не пишешь, но сам обсуждаешь то уборщиц, то Дазая. Тоже сплетни, не находишь?
— Посмотрим, посмотрим, — Федор снова улыбнулся, и эта улыбка была полная презрения. Федор прошел мимо, направляясь в сторону туалета. Чуя чувствовала тревогу. Он же увидит надпись! Он подождал всего минуту, прежде чем сам направиться в туалет. Федор стоял перед надписью, держа руки в карманах. Лицо его было спокойным, почти безмятежным, но в глазах плясали бесы.
— Вот как, — произнес он тихо. — «Достоевский гандон». Красиво. Изящно. Он, конечно, мог бы не показывать свою обиду так открыто. Но у кого что болит, тот о том и говорит.
Федор повернулся к Чуе.
— Он не боится. Он думает, что неприкасаем. А ты, Накахара, будешь его защищать? Или сдашь, как хорошая, правильная овечка?
Чуя молчал, глядя на Федора. Он ненавидел, когда им манипулировали. И он ненавидел несправедливость.
— Он больной, Федор. Ты знаешь.
— Знаю. Но болезнь – не индульгенция. Но кстати, можешь опубликовать это в своём журнале, я даже прочту это. Шизика надо бы опозорить.
Чуя чувствовал, как в нем закипает злость. Он не знал, за что брюнет так ненавидит парня, но интонация была угрожающей.
— Нет, Фёдор. Я не собираюсь унижать людей в своём журнале.
— Не собираешься до тех пор, пока это не касается тебя. Но подожди, он и про тебя что-то мерзкое напишет. Посмотрим как ты запоешь.
— Ты…
Чуя шагнул к нему, но Достоевский отступил, его улыбка стала еще шире.
— Береги свой журнал, Накахара. Он – единственное, что у тебя есть. А мне пора.
Федор ушел, оставив Чую в одиночестве. Рыжеволосый прислонился лбом к холодной плитке стены. Он ненавидел Достоевского. Но больше всего он ненавидел, что его ставили в тупик.
«Мне нужно об этом написать, — решил Чуя. — Но и Достоевскому потакать нельзя». Он взглянул на надпись. Она была идеальна. Точный, почти каллиграфический почерк. Он вытащил из рюкзака свой блокнот и ручку. Это был его единственный выход. Он будет писать. Писать, чтобы журнал не утратил популярность. Он пишет о Дазае, но не как о шизике, а как о человеке. Конечно, в журнале нельзя проявлять много сочувствия, ведь он школьный.. Его читают даже учителя с директором. Нужно написать всё так, будто Чуя это осуждает, просит так не делать.. Он не знал, что именно он пишет, но чувствовал, что это должно быть важно.
«Сегодня была обнаружена оскорбительная надпись. Это не впервые уже. Убедительная просьба прекратить, ведь виновного по головке не погладят»
Снова не то. Слишком официально, слишком скучно . Чуя откинулся на подоконник и закрыл глаза. В его голове промелькнул образ Дазая: бинты, наушники, безразличный взгляд. Он вспомнил, как тот проходил мимо, едва задев его плечо. Ни тени страха. И тут его осенило. Он вырвал чистый лист.
«Все знают, что в нашей школе есть стены, которые «говорят». Кажется, нет ни одной поверхности в туалетах, которая не испытала бы на себе чьи-то эмоции, будь то глупое оскорбление или цитата из песни. Но один почерк дополнительный. Точный, почти каллиграфический, он оставляет не просто послание, а заявление. То, как не принято выражаться. Особенно в школе. Однако можно ли его винить за такую формулировку? Писать на стенах, конечно, не допустимо, но это крик о помощи. Страх быть неуслышанным, не воспринятым всерьез. Уверен, что это не более, чем попытка привлечь внимание. Мы все осуждаем такие поступки, ну конечно! Всем легче осудить, посмеяться, когда просят прекратить, специально нервировать человека ради забавы. Но зачем? Думайте сначала о своих поступках, прежде чем критиковать чужие»
Чуя отложил ручку. Он тяжело дышал. Это было самое личное, самое смелое, что он когда-либо писал в своем журнале. Он защищал Дазая, но при этом не назвал имени, не выдавая секрета. Это был его личный вызов Достоевскому. Он не сможет это опровергнуть, ведь это всеми известный факт, который не каждый сможет принять. Чуя поднял голову. В туалетной кабинке послышался шум. Кто-то был здесь все это время. Дверь открылась, рыжие брови Чуи полезли на лоб... Куникида Доппо, староста 11А, известный своей педантичностью и поддержкой поведения. Он был недовольным.
— Накахара? Что ты здесь делаешь во время урока? И... — Куникида посмотрел на надпись. — Я должен сообщить.
— Нет, Куникида, — встал Чуя. Он положил листы в рюкзак. — Ты ничего не должен. Я тоже все видел и задокументировал. Я напишу об этом в журнале. Но не так, как ты думаешь.
— Это нарушение правил!
— А если ты расскажешь кто это сделал, то ты нарушишь покой ученика, которому и так в школе приходится не сладко. Хочешь чтобы он суициднулся из-за буллинга?
Чуя объявил, оставив Куникиду остаться в замешательстве. Он чувствовал себя победителем. Он выбрал сторону. И эта сторона была искусством, болью и правдой, даже если она была заключена в шизофреническом разуме.
Он пошел по коридору. Впереди, у окна, стоял Дазай, прислонившись к стене, глядя на школьный двор. Его наушники сияли под лампой.
Чуя подошел к нему.
— Эй, ты.
Дазай не повернулся.
— «Достоевский гандон», — сказал Чуя.
Дазай снял один наушник и наконец повернулся. Его карие глаза, холодные и уставшие, посмотрели на Чую.
— И что?
— Хороший почерк, — сказал Чуя, улыбаясь. — Но слишком очевидно.
— Все должно быть очевидно. Иначе не имеет смысла.
— Я написал о тебе в журнале, — внезапно сказал Чуя. Дазай лишь усмехнулся.
— Накахара, ты такой скучный. Ты будешь угрожать мне директором?
— Нет. Я написал не об этом. Я написал о правде . Ты увидишь.
Осаму провел его. Впервые за долгое время в его глазах появилось что-то, кроме безразличия. Любопытство.
— Что ж, — сказал Дазай. — Если я буду разочарован, то обещаю: следующая надпись на стене будет о тебе. И она будет куда более оскорбительной.
— Жду с нетерпением, но после такого пощады не жди. — ответил Чуя. Он оставил Дазая стоять у окна. Дазай снова надел наушники. Хриплый голос Кобейна снова зазвучал в его голове. Но теперь к голосам, которые его мучили, добавился еще один, который никак он не ожидал: голос рыжеволосого парня, автора журнала, который осмелился увидеть в нем обычного сломленного человека, а не психа, который однажды придёт в школу с чехлом из под гитары. Осаму поднял бинтованную руку, коснулся стены.
«Интересно», — прошептал он тихо, и впервые за долгое время, эта мысль была его собственной, а не навеянной голосами.
Примечания:
(Информация о новых главах будет в тгк: дина пишет)