Конец книги на второй главе

PG-13
Завершён
18
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 3 900 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник

Часть 1

Настройки
      В саду было тихо. Но, выйдя из-под колоннады на заливаемую солнцем верхнюю площадь сада с пальмами на чудовищных слоновых ногах, площадь, с которой перед прокуратором развернулся весь ненавистный ему Ершалаим с висячими мостами, крепостями и — самое главное — с не поддающейся никакому описанию глыбой мрамора с золотою драконовой чешуёю вместо крыши — храмом Ершалаимским, — острым слухом уловил прокуратор далеко и внизу, там, где каменная стена отделяла нижние террасы дворцового сада от городской площади, низкое ворчание, над которым взмывали по временам слабенькие, тонкие не то стоны, не то крики.       Прокуратор понял, что там на площади уже собралась несметная толпа взволнованных последними беспорядками жителей Ершалаима, что эта толпа в нетерпении ожидает вынесения приговора и что в ней кричат беспокойные продавцы воды.       Прокуратор начал с того, что пригласил первосвященника на балкон, с тем чтобы укрыться от безжалостного зноя, но Каифа вежливо извинился и объяснил, что сделать этого не может. Пилат накинул капюшон на свою чуть лысеющую голову и начал разговор. Разговор этот шел по-гречески.       Пилат сказал, что он разобрал дело Иешуа Га-Ноцри и утвердил смертный приговор.       Таким образом, к смертной казни, которая должна совершиться сегодня, приговорены трое разбойников: Дисмас, Гестас, Вар-равван и, кроме того, этот Иешуа Га-Ноцри. Первые двое, вздумавшие подбивать народ на бунт против кесаря, взяты с боем римскою властью, числятся за прокуратором, и, следовательно, о них здесь речь идти не будет. Последние же, Вар-равван и Га-Ноцри, схвачены местной властью и осуждены Синедрионом. Согласно закону, согласно обычаю, одного из этих двух преступников нужно будет отпустить на свободу в честь наступающего сегодня великого праздника пасхи.       Итак, прокуратор желает знать, кого из двух преступников намерен освободить Синедрион: Вар-раввана или Га-Ноцри? Каифа склонил голову в знак того, что вопрос ему ясен, и ответил:       — Синедрион просит отпустить Вар-раввана.       Прокуратор хорошо знал, что именно так ему ответит первосвященник, но задача его заключалась в том, чтобы показать, что такой ответ вызывает его изумление.       Пилат это и сделал с большим искусством. Брови на надменном лице поднялись, прокуратор прямо в глаза поглядел первосвященнику с изумлением.       — Признаюсь, этот ответ меня удивил, — мягко заговорил прокуратор, — боюсь, нет ли здесь недоразумения.       Пилат объяснился. Римская власть ничуть не покушается на права духовной местной власти, первосвященнику это хорошо известно, но в данном случае налицо явная ошибка. И в исправлении этой ошибки римская власть, конечно, заинтересована.       В самом деле: преступления Вар-раввана и Га-Ноцри совершенно не сравнимы по тяжести. Если второй, явно сумасшедший человек, повинен в произнесении нелепых речей, смущавших народ в Ершалаиме и других некоторых местах, то первый отягощен гораздо значительнее. Мало того, что он позволил себе прямые призывы к мятежу, но он еще убил стража при попытках брать его. Вар-равван гораздо опаснее, нежели Га-Ноцри.       В силу всего изложенного прокуратор просит первосвященника пересмотреть решение и оставить на свободе того из двух осужденных, кто менее вреден, а таким, без сомнения, является Га-Ноцри. Итак?       Каифа прямо в глаза посмотрел Пилату и сказал тихим, но твердым голосом, что Синедрион внимательно ознакомился с делом и вторично сообщает, что намерен освободить Вар-раввана.       — Как? Даже после моего ходатайства? Ходатайства того, в лице которого говорит римская власть? Первосвященник, повтори в третий раз.       — И в третий раз мы сообщаем, что освобождаем Вар-раввана, — тихо сказал Каифа.       Все было кончено, и говорить более было не о чем. Га-Ноцри уходил навсегда, и страшные, злые боли прокуратора некому излечить; от них нет средства, кроме смерти. Но не эта мысль поразила сейчас Пилата. Все та же непонятная тоска, что уже приходила на балконе, пронизала все его существо. Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно прокуратору, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, чего-то не дослушал.       Пилат прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновение, как и прилетела. Она улетела, а тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тут же погасшая какая-то короткая другая мысль: «Бессмертие… пришло бессмертие…» Чье бессмертие пришло? Этого не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке.       — Хорошо, — сказал Пилат, — да будет так.       Тут он оглянулся, окинул взором видимый ему мир и удивился происшедшей перемене. Пропал отягощенный розами куст, пропали кипарисы, окаймляющие верхнюю террасу, и гранатовое дерево, и белая статуя в зелени, да и сама зелень. Поплыла вместо этого всего какая-то багровая гуща, в ней закачались водоросли и двинулись куда-то, а вместе с ними двинулся и сам Пилат. Теперь его уносил, удушая и обжигая, самый страшный гнев, гнев бессилия.       — Тесно мне, — вымолвил Пилат, — тесно мне!       Он холодною влажною рукою рванул пряжку с ворота плаща, и та упала на песок.       — Сегодня душно, где-то идет гроза, — отозвался Каифа, не сводя глаз с покрасневшего лица прокуратора и предвидя все муки, которые еще предстоят. «О, какой страшный месяц нисан в этом году!»       — Нет, — сказал Пилат, — это не оттого, что душно, а тесно мне стало с тобой, Каифа, — и, сузив глаза, Пилат улыбнулся и добавил: — Побереги себя, первосвященник.       Темные глаза первосвященника блеснули, и, не хуже, чем ранее прокуратор, он выразил на своем лице удивление.       — Что слышу я, прокуратор? — гордо и спокойно ответил Каифа, — ты угрожаешь мне после вынесенного приговора, утвержденного тобою самим? Может ли это быть? Мы привыкли к тому, что римский прокуратор выбирает слова, прежде чем что-нибудь сказать. Не услышал бы нас кто-нибудь, игемон?       Пилат мертвыми глазами посмотрел на первосвященника и, оскалившись, изобразил улыбку.       — Что ты, первосвященник! Кто же может услышать нас сейчас здесь? Разве я похож на юного бродячего юродивого, которого сегодня казнят? Мальчик ли я, Каифа? Знаю, что говорю и где говорю. Оцеплен сад, оцеплен дворец, так что и мышь не проникнет ни в какую щель! Да не только мышь, не проникнет даже этот, как его… из города Кириафа. Кстати, ты знаешь такого, первосвященник? Да… если бы такой проник сюда, он горько пожалел бы себя, в этом ты мне, конечно, поверишь? Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему, — и Пилат указал вдаль направо, туда, где в высоте пылал храм, — это я тебе говорю — Пилат Понтийский, всадник Золотое Копье!       — Знаю, знаю! — бесстрашно ответил чернобородый Каифа, и глаза его сверкнули. Он вознес руку к небу и продолжал: — Знает народ иудейский, что ты ненавидишь его лютой ненавистью и много мучений ты ему причинишь, но вовсе ты его не погубишь! Защитит его бог! Услышит нас, услышит всемогущий кесарь, укроет нас от губителя Пилата!       — О нет! — воскликнул Пилат, и с каждым словом ему становилось все легче и легче: не нужно было больше притворяться. Не нужно было подбирать слова. — Слишком много ты жаловался кесарю на меня, и настал теперь мой час, Каифа! Теперь полетит весть от меня, да не наместнику в Антиохию и не в Рим, а прямо на Капрею, самому императору, весть о том, как вы заведомых мятежников в Ершалаиме прячете от смерти. И не водою из Соломонова пруда, как хотел я для вашей пользы, напою я тогда Ершалаим! Нет, не водою! Вспомни, как мне пришлось из-за вас снимать со стен щиты с вензелями императора, перемещать войска, пришлось, видишь, самому приехать, глядеть, что у вас тут творится! Вспомни мое слово, первосвященник. Увидишь ты не одну когорту в Ершалаиме, нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания. Вспомнишь ты тогда спасенного Вар-раввана и пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирною проповедью!       Лицо первосвященника покрылось пятнами, глаза горели. Он, подобно прокуратору, улыбнулся, скалясь, и ответил:       — Веришь ли ты, прокуратор, сам тому, что сейчас говоришь? Нет, не веришь! Не мир, не мир принес нам обольститель народа в Ершалаим, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь. Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи! Но я, первосвященник иудейский, покуда жив, не дам на поругание веру и защищу народ! Ты слышишь, Пилат? — И тут Каифа грозно поднял руку: — Прислушайся, прокуратор!       Каифа смолк, и прокуратор услыхал опять как бы шум моря, подкатывающего к самым стенам сада Ирода великого. Этот шум поднимался снизу к ногам и в лицо прокуратору. А за спиной у него, там, за крыльями дворца, слышались тревожные трубные сигналы, тяжкий хруст сотен ног, железное бряцание, — тут прокуратор понял, что римская пехота уже выходит, согласно его приказу, стремясь на страшный для бунтовщиков и разбойников предсмертный парад.       — Ты слышишь, прокуратор? — тихо повторил первосвященник, — неужели ты скажешь мне, что все это, — тут первосвященник поднял обе руки, и темный капюшон свалился с головы Каифы, — вызвал жалкий разбойник Вар-равван?       Прокуратор тыльной стороной кисти руки вытер мокрый, холодный лоб, поглядел на землю, потом, прищурившись, в небо, увидел, что раскаленный шар почти над самой его головою, а тень Каифы совсем съежилась у львиного хвоста, и сказал тихо и равнодушно:       — Дело идет к полудню. Мы увлеклись беседою, а между тем надо продолжать.       Каифа отвернулся, всей наружностью выражая своё желание завершить разговор, но прокуратор вдруг предпринял последнюю попытку:       — Вы сильно заблуждаетесь, первосвященник. Я всею душой желаю вашему народу мира и благоволения вашего бога, — прокуратор сделал усилие над собой, чтобы не скривиться, — но Синедрион, похоже, не желает того же. Синедрион идёт против моих указаний, против власти кесаря. И не ты ли в своих проповедях прославлял власть своего бога, принижая самого кесаря?       Каифа дрогнул, в глазах его мелькнул призрак страха. Пусть Пилат и не был так часто на службах в храме, но смысл проповедей до него доходил всегда исправно, из первых уст. И раз уж первосвященнику было чего бояться, то проповеди его уж точно имели — пусть даже только для него — какой-то скрытый сакральный смысл, который кесарю угадать было нельзя.       — И правда, мы увлеклись, — сказал прокуратор, выдержав длинную паузу, во время которой вечно спокойный и гордый Каифа своими узкими внимательными глазами напряжённо высматривал изменения в выражении лица Пилата.       В изысканных выражениях извинившись перед первосвященником, он попросил его присесть на скамью в тени магнолии и обождать, пока он вызовет остальных лиц, нужных для последнего краткого совещания, и отдаст еще одно распоряжение, связанное с казнью.       Каифа вежливо поклонился, приложив руку к сердцу, и остался в саду, а Пилат вернулся на балкон. Там ожидавшему его секретарю он велел пригласить в сад легата легиона, трибуна когорты, а также двух членов Синедриона и начальника храмовой стражи, ожидавших вызова на следующей нижней террасе сада в круглой беседке с фонтаном. К этому Пилат добавил, что он тотчас выйдет и сам, и удалился внутрь дворца.       Пока секретарь собирал совещание, прокуратор в затененной от солнца темными шторами комнате имел свидание с каким-то человеком, лицо которого было наполовину прикрыто капюшоном, хотя в комнате лучи солнца и не могли его беспокоить. Свидание это было чрезвычайно кратко. Прокуратор тихо сказал человеку несколько слов, после чего тот удалился, а Пилат через колоннаду прошел в сад.       Там в присутствии всех, кого он желал видеть, прокуратор вновь задал свой вопрос. Священники и члены Синедриона держали долгую паузу, многозначительно переглядываясь, пока Каифа не подал голос:       — Га-Ноцри, прокуратор. Мы желаем освободить Га-Ноцри.       Пилат осмотрел всех собравшихся чинов Иудеи. Они, явно взволнованные и обескураженные выбором первосвященника, ещё помолчали, кидая на Каифу свои удивлённые взгляды. Но тот на них не смотрел: взгляд Каифы блуждал по крышам Ершалаима, простирающегося у его ног. И Синедрион, словно испуганный пёс, поджав хвост, стал подавать голос. Священники — кто-то несмело, кто-то уверенно — повторяли за Каифой. Лишь самый старый из них, то ли самый глупый, то ли действительно уж слишком упрямый, — тихо назвал имя Вар-раввана. Дождавшись ответа от каждого, чьего мнения нужно было узнать перед оглашением приговора, прокуратор сказал:       — Очень хорошо, — и велел секретарю тут же занести это в протокол, сжал в руке поднятую секретарем с песка пряжку и торжественно сказал: — Пора!       Тут все присутствующие тронулись вниз по широкой мраморной лестнице меж стен роз, источавших одуряющий аромат, спускаясь все ниже и ниже к дворцовой стене, к воротам, выходящим на большую, гладко вымощенную площадь, в конце которой виднелись колонны и статуи Ершалаимского ристалища.       Лишь только группа, выйдя из сада на площадь, поднялась на обширный царящий над площадью каменный помост, Пилат, оглядываясь сквозь прищуренные веки, разобрался в обстановке. То пространство, которое он только что прошел, то есть пространство от дворцовой стены до помоста, было пусто, но зато впереди себя Пилат площади уже не увидел — ее съела толпа. Она залила бы и самый помост, и то очищенное пространство, если бы тройной ряд себастийских солдат по левую руку Пилата и солдат итурейской вспомогательной когорты по правую — не держал ее.       Итак, Пилат поднялся на помост, сжимая машинально в кулаке ненужную пряжку и щурясь. Щурился прокуратор не оттого, что солнце жгло ему глаза, нет! Он не хотел почему-то видеть группу осужденных, которых, как он это прекрасно знал, сейчас вслед за ним возводят на помост.       Лишь только белый плащ с багряной подбивкой возник в высоте на каменном утесе над краем человеческого моря, незрячему Пилату в уши ударила звуковая волна: «Га-а-а…» Она началась негромко, зародившись где-то вдали у гипподрома, потом стала громоподобной и, продержавшись несколько секунд, начала спадать. «Увидели меня», — подумал прокуратор. Волна не дошла до низшей точки и неожиданно стала опять вырастать и, качаясь, поднялась выше первой, и на второй волне, как на морском валу вскипает пена, вскипел свист и отдельные, сквозь гром различимые, женские стоны. «Это их ввели на помост… — подумал Пилат, — а стоны оттого, что задавили нескольких женщин, когда толпа подалась вперед».       Он выждал некоторое время, зная, что никакою силой нельзя заставить умолкнуть толпу, пока она не выдохнет все, что накопилось у нее внутри, и не смолкнет сама.       И когда этот момент наступил, прокуратор выбросил вверх правую руку, и последний шум сдуло с толпы.       Тогда Пилат набрал, сколько мог, горячего воздуха в грудь и закричал, и сорванный его голос понесло над тысячами голов:       — Именем кесаря императора!       Тут в уши ему ударил несколько раз железный рубленый крик — в когортах, взбросив вверх копья и значки, страшно прокричали солдаты:       — Да здравствует кесарь!       Пилат задрал голову и уткнул ее прямо в солнце. Под веками у него вспыхнул зеленый огонь, от него загорелся мозг, и над толпою полетели хриплые арамейские слова:       — Четверо преступников, арестованных в Ершалаиме за убийства, подстрекательства к мятежу и оскорбление законов и веры, приговорены к позорной казни — повешению на столбах! И эта казнь сейчас совершится на Лысой Горе! Имена преступников — Дисмас, Гестас, Вар-равван и Га-Ноцри. Вот они перед вами!       Пилат указал вправо рукой, не видя никаких преступников, но зная, что они там, на месте, где им нужно быть.       Толпа ответила длинным гулом как бы удивления или облегчения. Когда же он потух, Пилат продолжал:       — Но казнены из них будут только трое, ибо, согласно закону и обычаю, в честь праздника пасхи одному из осужденных, по выбору Малого Синедриона и по утверждению римской власти, великодушный кесарь император возвращает его презренную жизнь!       Пилат выкрикивал слова и в то же время слушал, как на смену гулу идет великая тишина. Теперь ни вздоха, ни шороха не доносилось до его ушей, и даже настало мгновение, когда Пилату показалось, что все кругом вообще исчезло. Ненавидимый им город умер, и только он один стоит, сжигаемый отвесными лучами, упершись лицом в небо. Пилат еще придержал тишину, а потом начал выкрикивать:       — Имя того, кого сейчас при вас отпустят на свободу…       Он сделал еще одну паузу, задерживая имя, проверяя, все ли сказал, потому что знал, что мертвый город воскреснет после произнесения имени счастливца и никакие дальнейшие слова слышны быть не могут.       «Все? — беззвучно шепнул себе Пилат, — все. Имя!»       И, растянув букву «и» над молчащим городом, он прокричал:       — Га-Ноцри!       Тут ему показалось, что солнце, зазвенев, лопнуло над ним и залило ему огнем уши. В этом огне бушевали рев, визги, стоны, хохот и свист.       Пилат повернулся и пошел по мосту назад к ступеням, не глядя ни на что, кроме разноцветных шашек настила под ногами, чтобы не оступиться. Он знал, что теперь у него за спиною на помост градом летят бронзовые монеты, финики, что в воющей толпе люди, давя друг друга, лезут на плечи, чтобы увидеть своими глазами чудо — как человек, который уже был в руках смерти, вырвался из этих рук! Как легионеры снимают с него веревки, невольно причиняя ему жгучую боль в вывихнутых на допросе руках, как он, морщась и охая, все же улыбается бессмысленной улыбкой. Уже скоро Афраний приведёт Га-Ноцри к нему во дворец. Счастливцу, утром увернувшемуся от смерти, теперь всю жизнь придётся провести подле Пилата, в своей клетке. Уж тогда он, быть может, не принесёт проблем ни себе, ни буйному иудейскому народу.       Он знал, что в это же время конвой ведет к боковым ступеням троих со связанными руками, чтобы выводить их на дорогу, ведущую на запад, за город, к Лысой Горе. Лишь оказавшись за помостом, в тылу его, Пилат открыл глаза, зная, что он теперь в безопасности — осужденных он видеть уже не мог. И Иешуа теперь в безопасности — в толпе на миг показался плащ Афрания, а его человек издали подал неприметный знак.       К стону начинавшей утихать толпы примешивались теперь и были различимы пронзительные выкрики глашатаев, повторявших одни на арамейском, другие на греческом языках все то, что прокричал с помоста прокуратор. Кроме того, до слуха долетел дробный, стрекочущий и приближающийся конский топот и труба, что-то коротко и весело прокричавшая. Этим звукам ответил сверлящий свист мальчишек с кровель домов улицы, выводящей с базара на гипподромскую площадь, и крики «берегись!».       Солдат, одиноко стоявший в очищенном пространстве площади со значком в руке, тревожно взмахнул им, и тогда прокуратор, легат легиона, секретарь и конвой остановились.       Кавалерийская ала, забирая все шире рыси, вылетела на площадь, чтобы пересечь ее в сторонке, минуя скопище народа, и по переулку под каменной стеной, по которой стлался виноград, кратчайшей дорогой проскакать к Лысой Горе.       Летящий рысью маленький, как мальчик, темный, как мулат, командир алы — сириец, равняясь с Пилатом, что-то тонко выкрикнул и выхватил из ножен меч. Злая вороная взмокшая лошадь шарахнулась, поднялась на дыбы. Вбросив меч в ножны, командир ударил плетью лошадь по шее, выровнял ее и поскакал в переулок, переходя в галоп. За ним по три в ряд полетели всадники в туче пыли, запрыгали кончики легких бамбуковых пик, мимо прокуратора понеслись казавшиеся особо смуглыми под белыми тюрбанами лица с весело оскаленными, сверкающими зубами.       Поднимая до неба пыль, ала ворвалась в переулок, и мимо Пилата последним проскакал солдат с пылающей на солнце трубою за спиной.       Закрываясь от пыли рукой и недовольно морща лицо, Пилат двинулся дальше, устремляясь к воротам дворцового сада, а за ним двинулся легат, секретарь и конвой. Сзади, неприметные среди людей, двигались прислужники Афрания, неплотным кольцом окружившие пленника в наспех накинутом плаще.       Было около десяти часов утра.

***

      Было уже около четырёх часов дня, когда прокуратор наконец-таки смог увидеть удачливого философа. Афраний, как и было уговорено, привёл его много позже через чёрный ход, идущий в обход саду. Его приказано было разместить в дальних комнатах, умыть и одеть, потому как его лохмотья уже ни к чему не годились.       Члены Синедриона заметно притихли за своими такими крепкими — шатающимися лишь от слов одного сумасшедшего бродяги — стенами храма. Каифа тоже не показывал своего недовольства, предпочитая теперь закрыть на всё глаза. Афраний ещё в полдень отчитался обо всех свершённых приготовлениях и заверил, что больше первосвященник идти против воли прокуратора в данном вопросе не посмеет.       Рабы вновь принесли на балкон стол, вторую софу. Знойное солнце Иудеи степенно теряло свой жар, чешуйки храмового купола блестели с запада подобно полукругу серебрящегося месяца. С моря шла по светлому небу тёмно-синяя туча, кудрявыми витками своими уже дотрагивающаяся до очертания склона Лысой Горы. Банга лежал у софы, в беспокойстве иногда приоткрывая глаза и приподнимая уши, косясь на приближающуюся чёрную тучу. Когда с колоннады послышались шаги, пёс рывком вскочил на лапы, ощерился.       — Сидеть, Банга, — строго приказал прокуратор, хватая пса за ошейник.       Иешуа привели двое рабов. Одетый в чистый белый хитон и умело задрапированный гимантий, — явно не работа бродячего философа, — он выглядел пусть не красиво, но статно. На лице и руках его ещё не сошли синяки, на плечи со спины тянулись шрамы от ударов кнута, но крови не было. Через несколько недель синяки сойдут, царапины затянутся в белые грубые рубцы.       Рабы скрылись за колоннами после едва уловимого жеста. Иешуа замер перед лежанкой, со смесь умеренного любопытства и настороженности рассматривая пса.       — Приветствую, игемон. Я рад тебя видеть — ещё несколько часов назад я думал, что утренняя наша встреча была единственной и последней.       — И ты должен благодарить своего бога, а лучше — великого кесаря за то, что она таковою не оказалась, — заметил прокуратор, указывая на лежанку напротив.       Банга присмирел, прилёг обратно у ног хозяина, но теперь во всей его позе читалась заметная настороженность: одно лишнее движение Иешуа — и он готов будет броситься вперёд, целясь ему в глотку.       — Я вижу, ты чувствуешь себя лучше, игемон. Присутствие пса дарит тебе покой, — сказал Иешуа, следуя чужому жесту и усаживаясь на софу.       Пилат громко рассмеялся, и смех его раскатистым эхом прокатился по колоннаде, растаял в густой зелени цветущего сада. Всполошённая ласточка чёрной размытой стрелой шмыгнула под высоким потолком. Банга обернулся, он заметно расслабился, а позже и вовсе опустил голову на лапы.       — Видимо, ты не усвоил урок, или, может быть, такие, как ты, и вовсе не понимают ценность собственной жизни до самого её завершения. Беспокоишься за человека, за которого беспокоиться бы тебе лучше в последнюю очередь.       — О себе мне уже нечего беспокоиться, игемон, — возразил Иешуа. — Моя жизнь мне теперь не принадлежит, ведь так?       Пилат улыбнулся, и улыбка его уж более походила на оскал.       — Приятно говорить со смышлёными людьми, Га-Ноцри. Отпустить тебя и дальше позволить смущать иудейский народ было бы ошибкой бóльшей, чем дать вытащить из лап Синедриона.       Иешуа промолчал. На столе перед ним стоял кубок с вином, чащи с фруктами, но к ним притронуться он или не смел или не хотел. Банга смотрел на него теперь менее враждебно и лежал теперь, завалившись набок.       — Но я поступаю великодушно, делая тебя не просто пленником, — продолжил Пилат, поднимая свой кубок. — Ты грамотен и знаешь арамейский. У меня в Кесарии есть большая библиотека, и у тебя при ней будет дело — я возьму тебя на службу. Ты будешь разбирать и хранить папирусы, будешь сыт и одет. Ты сможешь говорить со мной, с моими доверенными людьми.       — И у меня нет права отказаться, — то ли спросил, то ли утвердил Иешуа.       — Ты очень пожалеешь, если воспротивишься. Твои идеи уже подвели тебя на плаху, дело времени, когда заведут вновь, если ты опять примешься за свои проповеди. Согласись, тогда ведь легче отрезать тебе язык, чем приставить доносчика?       — И всё же ты уверен, что я не воспротивлюсь, игемон.       — Ты безумец, но не глупец. А уж если им окажешься, я пожалею о том, что потратил столько времени на совершенно пустое дело.       — И я не откажусь, игемон, — заверил Иешуа, улыбнувшись. — Признаться, я даже рад, что ошибся в своих предсказаниях. Ты подвесил нить моей жизни — уж если не с самого начала, то перехватил её потом. И ты и правда добрый человек, игемон, пусть и не любишь, когда так тебя называют.       — Молчи, пока я не пожалел о своём решении, — без обычной суровости пригрозил прокуратор.       И Иешуа замолчал, пусть и ненадолго. Солнце ложилось на дальние крыши домов Ершалаима. Туча, ранее маячащая на горизонте предвестником неизбежной грозы, ушла в сторону, посерела, Банга больше не косил в её сторону чёрным глазом. Разговор потёк ровной равнинной рекой, минуя острые скалы.       Пёс лежал у самой лежанки, закрыв глаза и вытянувшись на боку. Иешуа без страха пил из своего кубка вино, и заходящее солнце играло в его рыжеватых волосах последними яркими красками уходящего дня. Проклятый Ершалаим был тих настолько, насколько вообще может быть тих город во время празднования Пасхи.       И таким же тихим он оставался до отправления Двенадцатого Молниеносного Легиона в Кесарию. Так же тих был первосвященник и Синедрион, скрывшиеся за чешуйчатым куполом храма. Тих был сад в своей неуловимой жизни.       Лишь ласточки изредка срывались с места и стремительно проносились с одного капителя колонны на другой, шелестела буйная зелень и шагали часовые в саду. Банга спал уже совершенно спокойно.       На следующий день к дворцу Ирода Великого Афраний принесёт весть о скоропостижной и непостижимой смерти Иуды, привезёт с собой буйного путника Левия Матвея. Но это будет завтра. Быть может, даже в другой жизни.       А сейчас прокуратор пил вино, наслаждаясь приятной беседой, смотрел на ярко-синее полотно неба и бледнеющий на его фоне диск луны, и чудилось ему, что от самых ступеней в сад лунный свет стелился в невесомую ковровую дорогу. И предстояло им с Иешуа пройти по ней, окончательно забыв о всех мирских тяжбах, затерявшись в мирных спорах о неизбежном царстве истины…
18 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (1)