Увлекательная жизнь Максима Олеговича

NC-17
В процессе
20
автор
Wayru гамма
Размер:
планируется Макси, написано 235 страниц, 93 767 слов, 83 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 34. Испытание

Настройки
Дверь в мамин кабинет была приоткрыта. Я постоял секунду, собираясь с духом, и толкнул её. Она скрипнула, как и всегда. Мама сидела за своим огромным, заваленным кипами бумаг, стопками историй болезней и призрачными, загадочными снимками МРТ, которые она умела читать, как книгу. Она сидела ко мне спиной, и уже одна эта поза, эта отгороженность, была криком. Её плечи, всегда такие прямые, квадратные, несущие на себе груз ответственности за десятки жизней, сейчас были ссутулены, сломаны, будто на них висел невидимый, но невыносимый груз всей мировой скорби. Она что-то писала, выводила что-то в бланке, но движения её руки были не плавными и точными, как обычно, а резкими, дёргаными, почти отчаянными, будто она выцарапывала эти слова не на бумаге, а на стене собственной тюрьмы. Я сделал шаг внутрь, и старый паркет под ногой тихо вздохнул. — Мам, — тихо сказал я, и это односложное слово прозвучало в гробовой тишине кабинета громче любого крика. Она обернулась. Не сразу, не с той стремительной энергией, что была ей свойственна, а медленно, тяжело, будто выныривая из глубокого, тяжёлого сна, из трясины собственных мыслей. И сначала в её глазах, знавших всё — и боль, и смерть, и надежду, — я увидел лишь мгновенную, профессиональную вспышку раздражения от того, что отвлекли в важный момент. Потом, когда образ мой проступил в её сознании, — чистое, животрепещущее недоумение, неспособность мозга сопоставить факт моего присутствия здесь, в Москве, с твёрдой уверенностью, что я нахожусь за тысячи километров. А потом… Потом её лицо, это красивое, сильное лицо, на котором время оставило лишь следы мудрости, буквально рассыпалось. Все маски, вся броня самообладания и контроля, которую она годами, как сапер, оттачивала и надевала каждое утро, исчезли, испарились в одно мгновение. Глаза, широко распахнутые, округлились от шока, губы, плотно сжатые в тонкую ниточку, задрожали, ища опоры и не находя её. — Максимка? — её голос, обычно такой властный и звонкий, сорвался на хриплый, беззвучный шёпот. Она резко, почти опрокидывая его, отодвинула тяжёлое кресло и встала, будто её подбросила пружина. — Сынок? Это… ты? Правда ты? — Я, — улыбнулся я, чувствуя, как предательский, горячий комок подкатывает к самому горлу, сдавливая его. — Приехал. Сюрприз. Нежданно-негаданно. Она замерла на месте, не в силах пошевелиться, просто впиваясь в меня взглядом, будто боялась, что я растворюсь в больничном воздухе, окажусь лишь галлюцинацией, порождённой усталостью и отчаянием. Потом, сорвавшись с места, она ринулась ко мне, и я успел поймать её в объятия, принять на себя весь этот сокрушительный вес её горя. Она вцепилась в меня так сильно, с такой отчаянной силой, словно тонула в бурном море, а я был её единственной, последней соломинкой, хрупким спасательным кругом. Я прижал её к себе, ощущая, как хрупок её когда-то такой уверенный стан, и уткнулся носом в её волосы. Пахло больницей, её дорогими, любимыми духами с ноткой жасмина и… чем-то новым, чужим. Безысходностью. Этого горького, терпкого запаха у неё никогда не было. Он резанул меня по сердцу острее любого ножа. — Господи, Максимка, — шептала она, её плечи мелко, по-детски вздрагивали у моей груди. — Как же я по тебе соскучилась. Так сильно… Ты даже не представляешь. — Я тоже, мам, — прошептал я, гладя её по спине, как когда-то в детстве она гладила меня. — Так сильно, что слов нет. Мы стояли так, застывшие в этом немом диалоге, может, минуту, а может, и все пять. Время в кабинете потеряло свою власть. Она отстранилась первой, сделав над собой невероятное усилие, взяла меня за подбородок своими тонкими, холодными пальцами и принялась изучать моё лицо тем самым материнским, рентгеновским, видящим насквозь взглядом, перед которым не мог устоять ни один мой детский обман. — Дай на тебя посмотреть, — её пальцы коснулись моих щёк, висков, линии бровей, будто слепой, считывая информацию. — Боже мой, ты совсем смуглый. И похорошел, вырос ещё. Но худой! Совсем худой, кожа да кости! Там что, не кормят совсем? Этими яблоками американскими, генно-модифицированными? — её голос снова стал привычным, ворчливым, до слёз, до боли родным. В его интонациях была та самая, выстраданная годами мудрость и всепоглощающая забота, которой мне так отчаянно не хватало за океаном. — Кормят, мам, нормально, успокойся, — рассмеялся я, хватая её руки и сжимая их в своих, пытаясь согреть. — Просто двигаюсь много. Бегаю. Всё хорошо, правда. Там… там вообще здорово. Школа интересная. Люди. Аня… — Аня! — её глаза, ещё мгновение назад полные слёз, сияли теперь сквозь влагу настоящим, живым интересом. — Рассказывай всё! Всё, до мелочей! Как она? Вы вместе? Ты счастлив, сынок? Она слушала, не перебивая, впитывая каждое слово, как губка, и я видел, как понемногу, капля за каплей, жизнь возвращается в её глаза, разглаживает морщинки у их уголков. Она улыбалась, кивала, задавала короткие, точные вопросы, и в эти несколько минут, украденных у хаоса, всё было почти как раньше, в той, другой, мирной жизни. Но тень, чёрная и бесплотная, витала в углу кабинета, пряталась за шкафами с медицинской литературой. Она была третьей в нашей беседе, незваным, молчаливым гостем. Рано или поздно к ней нужно было вернуться. Словно по взаимной договорённости, я сделал паузу, посмотрел на неё прямо, пытаясь найти в её глазах ту самую, прежнюю, несгибаемую маму. — Мам, а тут что происходит? — спросил я как можно мягче, почти ласково, боясь спугнуть хрупкое равновесие. — Ксюша дома… не в себе. Её улыбка, такая живая мгновение назад, мгновенно погасла, как лампочка, у которой вырвали шнур из розетки. Она отвела взгляд, потянулась к кружке с давно остывшим, тёмным, как болотная вода, чаем. — Всё нормально, сынок. Не переживай. Взрослые проблемы, — она попыталась натянуть обратно свою обычную, строгую, профессиональную маску, сделать голос ровным и убедительным. Но в самом его основании, на последней ноте, прозвучала крошечная, но отчётливая дрожь, трещинка, в которую и хлынуло всё её горе. — Мама, — я наклонился к ней, заставляя посмотреть на меня. — Я уже не ребёнок. Я вижу. Я всё вижу. И мне не всё равно. Скажи мне. Она сжала кружку в руке так, что костяшки её тонких, изящных пальцев побелели, и мне на мгновение показалось, что фарфор вот-вот треснет. Потом её подбородок, всегда такой высоко поднятый, задрожал, и она закрыла лицо руками, будто пытаясь спрятаться от невыносимого стыда, боли, унижения. Тихий, сдавленный, по-звериному голый стон вырвался из её груди. Это было в тысячу раз страшнее любых истерик, любых криков. Это был звук ломающейся души. — Максюш… — прошептала она, обращаясь куда-то в пустоту. — Он… у него сын, Максим. Сын. От неё. От Лены. Я молчал, давая ей выговориться, чувствуя, как внутри всё закипает. — Я не знаю, что думать… Я не верю… Не верю, что он мог… — она рыдала теперь уже открыто, без стыда, её тело тряслось от беззвучных, но оттого ещё более страшных рыданий. — Мы же… мы же всё прошли! Всё построили! А этот тест… этот чёртов тест! Он не врет! И этот мальчик… Он похож. Чёрт возьми, он вылитый Олег в его годы! Я впервые в жизни видел свою мать такой — абсолютно разбитой, беззащитной, сломленной до основания. Она всегда была скалой, утёсом, о который разбивались все волны жизни. Для меня, для Ксюши, для своих пациентов. Даже в самые тяжёлые, самые страшные времена она находила в себе силы шутить, подбадривать, быть незыблемой опорой. А сейчас… Сейчас она была просто женщиной. Женщиной, которую, как ей казалось, предали. Которую бросили. Чью любовь и доверие растоптали. Я встал, обошёл стол, подошёл к ней и опустился на колени на холодный паркет, обняв её за плечи. Она прижалась ко мне мокрым от слёз лицом, и я чувствовал, как бьётся её маленькое, надорванное сердце. — Всё, мам, — сказал я твёрдо, почти жёстко, глядя куда-то в стену над её головой, где висели её дипломы — свидетельства всей её жизни. В моём голосе прозвучали низкие, басовые нотки, которых раньше не было. Нотки того самого взрослого мужчины, который должен встать на защиту, который должен быть опорой. — Всё. Хватит. Ты не одна. Ты слышишь? Ты не одна. Она подняла на меня заплаканное, распухшее лицо, в котором читалась бесконечная усталость. — Что ты можешь сделать, сынок? Ты же далеко… у тебя своя жизнь… — Моя жизнь — это вы, — перебил я её. — Вы и Ксюша. И я никому не дам вас в обиду. Никому. Поняла? В её глазах, красных от слёз, читалась сложная, противоречивая смесь безмерной благодарности и новой, щемящей тревоги за меня. — Максим, только не делай ничего глупого… Ради меня. Не надо скандалов… — Глупого — нет, — я вытер её слёзы большим пальцем, грубо и неловко, как она делала это со мной в детстве, когда я разбивал коленки. — Но я поговорю с отцом. Мужчина с мужчиной. С глазу на глаз. И мы во всём разберёмся. Я добьюсь правды. Если это правда… — я сглотнул, представляя себе суровое, любимое лицо отца, и внутри всё сжалось в тугой, холодный, стальной узел. — Если он и правда тебе изменил, если он всё это время лгал, то я ему этого не прощу. Никогда. Слышишь? Никогда. Я сказал это негромко, без пафоса, но с такой спокойной, непоколебимой уверенностью, исходящей из самой глубины души, что мама замолчала. Она смотрела на меня, и в её взгляде, помимо усталой, измученной материнской любви, появилось что-то новое, незнакомое — уважение. Равный смотрел на равного. — Мой мальчик, — прошептала она, снова обнимая меня, но теперь уже с иной, нежной силой. — Мой взрослый, сильный мальчик. Когда ты успел таким стать? Мы сидели так в её тихом кабинете, за стенами которого кипела жизнь больницы. Двое против всего мира. И впервые за этот вечер я чувствовал не бессильную ярость, а спокойную, железную решимость. Пусть рушится всё вокруг, пусть земля уходит из-под ног, но я знал одно, и это знание было твёрже гранита: я не позволю им с Ксюшей страдать. Кто бы ни был виноват в этом аде, он ответит. Передо мной. И это была не юношеская бравада, а приговор. Точка.