Синтетический вой сирены вырвал его из сна, как мясницкий крюк под ребро. Марк резко распахнул глаза: сердце так гулко вбивалось в грудину, что, казалось, будто оно налилось кровью и увеличилось в размерах — так непривычно орган ощущался целиком. Здание горит? Эвакуация? Сука, что происходит? Что так истошно орет? Он бросил взгляд на дверь — она не закрывалась ни с внутренней, ни — слава богу — с внешней стороны. Стало быть, если вдруг что, пожарные успеют его отсюда вытащить. Только Марк встал с кровати, допуская глупую мысль, что, может, и не стоит спешить: спасут — хорошо, а нет — так нет, как сигнал прервался.
Марк аккуратно выглянул в коридор и зацепился взглядом за маячущую вдалеке зеленую табличку «выход» — она не мигала. Запаха гари тоже не было, и никто не выбегал из комнат в одних трусах (интересно, один Марк спит одетый, смущаясь ублюдской камеры под потолком?). Только спустя минуту до него снизошло: это будильник. Этот способный довести до панической атаки звук — гребаный будильник.
Он вернулся к себе, с усилием поджав губы. Идиот — так пересраться из-за звонка. Или идиоты те, кто додумался так будить людей?
Мышцы за ночь затекли, и вместо того, чтобы проснуться отдохнувшим, Марк чувствовал себя еще хуже. Таблетки, которыми «великодушно» поделился Давид, оказались истрачены наполовину. Еще ночью в мыслях куратор мелькал уебком, зажавшим блистер, но в сравнении с тем, как Марк отзывался о людях, доведших его до нынешнего состояния — это было чепухой, а не оскорблением. Марк несколько раз просыпался от острой боли, неудачно перевернувшись на бок. В первый раз он заставил себя отвлечься и попытаться уснуть вновь — не хотелось тратить таблетки понапрасну, неизвестно, когда они снова окажутся в свободном доступе, стоило приберечь их для экстренных случаев. Сейчас можно было и дотерпеть до утренней встречи с неприятным фельдшером. Но во второй раз он сорвался и принял сразу две.
У него болело все, и Марк не мог не думать о том, насколько плевать было тем конченым из изолятора, когда они со всего размаха впечатывали его то в пол, то в прутья решетки, а когда он стекал вниз — добивали ногами и дубинками по спине и конечностям. От более серьезных травм спасла хорошая физическая подготовка: плотные мышцы взяли удар на себя, защитив органы и сохранив кости. Он был уверен: не будь в его жизни спортзала дважды в неделю, одними сломанными ребрами не обошлось бы. Марка били с такой остервенелостью, будто если они случайно убьют его прямо в коридоре, страна будет спасена: потекут молочные реки, вырастут медные холмы, а вокруг его клетки начнет виться лоза.
Марк присел на край кровати и сонно потер лицо. Мутный взгляд скользнул в сторону черного зрачка объектива — тот маслянисто блестел в ответ. Казалось, он чувствовал это неотрывное наблюдение даже во сне.
Липкая, холодная испарина покрыла кожу. В памяти всплыли несколько медленно сменяющихся кадров из его поверхностного сна. Кажется, снился Залив — район, где он жил в подростковые и студенческие годы. Это грохочущее, продуваемое ветрами пространство у воды всегда отдавалось ощущением болезненной, царапающей свободы — дурью, которая в их стране выдавалась микроскопическими дозами.
Марк сглотнул вязкую слюну и непроизвольно поморщился. Когда его впечатали лицом в щербатую стену, он глубоко надкусил щеку. Слизистая превратилась в уродливый, воспаленный валик, мешавший нормально смыкать челюсти. Он провел языком по длинному солоноватому хребту рубца — и в этот момент его накрыло.
Это было сравнимо с тем состоянием, когда накануне в твоей жизни произошло нечто непоправимое. Ты с трудом проваливаешься в забытье под утро, а при пробуждении тело реагирует быстрее мозга. Мышцы сведены судорогой, в солнечном сплетении ворочается тяжелый, холодный ком. Что-то не так. Ты силишься поймать ускользающую причину, и тут память с размаху бьет под дых. И ты лежишь, тупо моргая в потолок, не понимая, как твой мозг мог позволить себе забыть об этом хотя бы на минуту.
«Почему меня так трясет? Ах… точно, блядь. У меня же вырезали метастазную почку. Я подыхаю».
Или:
«Господи, как хочется спать. Стоп. Жена. Моя жена умерла. Ее больше нет».
Эти последние мысли всегда обрушиваются, как куча сырой земли откуда-то сверху, оползнем окончательно придавливая к матрасу.
С тем же самым сосущим чувством Марк вспомнил про шесть лет, которые ему отмерил суд. Хотя, казалось бы, причин драматизировать не так много: как минимум, он отбывал наказание не на общих основаниях — не ютился со всеми в одной камере, имел свою комнату с отдельной ванной; как максимум — после половины срока система лениво выплевывала всех, кто достаточно усердно ей отлизал, а официально просить об УДО можно было уже после четверти назначенного срока.
Но даже так Марк не мог смириться. Да, шанс выйти отсюда через полтора года действительно был, но только если его мать не выкинет что-нибудь такое, из-за чего вместо шести лет он проведет здесь все шестьдесят (и не то чтобы Марк был уверен, что этого не произойдет). Резидентам запрещалось пользоваться гаджетами, интернета не было, и он уже много недель оставался в неведении: что Анна успела заявить, кого обвинить и как сильно смогла раздуть общественный резонанс.
Марк мысленно обзывал себя зажравшимся гондоном, но тут же оправдывал: мол, да, я знаю, что кто-то десятилетиями гниет на нарах буквально ни за что, но… Блядь. Почему мне не должно быть насрать, сколько там кто сидит? Проблема в том, что я не хочу сидеть ни шесть лет, ни три года, ни полтора. Я уже отсидел три месяца в изоляторе, пока шло следствие, и я уже заебался. Марк чувствовал, как его хваленая выдержка сыплется, словно старая сухая штукатурка от вибрации отбойного молотка.
Причина, по которой государство часто отпускало «исправившихся» через четверть срока, была простой и циничной: здесь брали стопроцентную предоплату за все годы приговора. Зачем кормить осужденного, если он уже оплатил свое пребывание на пять лет вперед? Выплюнь его на завод, пусть снова впахивает и платит налоги. За свой перевод Марк выложил сумму, на которую можно было взять однушку в черте города. Разницу при условно-досрочном освобождении, естественно, никто не возвращал. Анна Вайберг в своих роликах называла это узаконенным государственным рэкетом.
Парадокс заключался в том, что здесь, в «комфортном» Центре, крыша ехала куда стремительнее, чем в обычной камере. В изоляторе организм выживал на первобытных инстинктах — и не из-за соседей, которые пускай изрядно и надоедали, но по сути были безобидными, а из-за вертухаев. Их злоба всегда была абсолютно персонифицированной: из всех арестантов они неизменно выдергивали именно Марка. Ведь только его здесь отлично знали задолго до фактического прибытия. Остальные не были столь «медийными».
Поскольку он был «первоходом» (в местной терминологии он против воли начал разбираться пугающе быстро), его подсадили к таким же новичкам по «белым» статьям. Камера подобралась колоритная: гендир крупной строительной организации, крутивший схемы на распиле госконтрактов; старик-проектировщик, чей халтурно просчитанный карниз бизнес-центра рухнул прямо на прохожих (деда было даже жаль, хотя тех, кого придавило — больше; их профессиональные интересы пересекались, и Марк спустя несколько разговоров допер, где именно старик облажался, пускай это и пришлось собирать по кучокам); и ровесник Марка, обвиняемый в финансировании запрещенных организаций. Этому последнему хотелось набить рожу просто для выхода эмоций. Пацан грациозно лавировал в тесноте клетки, приторно улыбался и без умолку трещал, пытаясь вытянуть из Марка откровения о жизни, политических взглядах и, в особенности, о матери. Когда адвокаты на свидании шепнули про феномен засланных «наседок», Марк окончательно ушел в глухую оборону: перестал общаться даже со стариком и начал игнорировать ровесника настолько, насколько это вообще позволяли габариты клетки.
В изоляторе он делил проклятые, душные шесть квадратных метров с тремя чужими людьми. Это был узкий бетонный пенал, где шконки стояли вплотную и двое не могли разминуться в проходе. Они круглосуточно варились в поту и дыхании друг друга, чужие тела постоянно маячили перед глазами, и под конец Марк был готов заплатить любые мыслимые деньги, только бы получить одиночку.
— Вайберг! — орали продольные с конца коридора, громыхая ключами по решетке, и в этот момент Марк понимал: сейчас начнется очередной пиздец.
Это никогда не был обычный шмон или рядовая проверка. Его вытаскивали в душевую, где вечно стояла промозглая сырость, заставляли раздеваться догола, после чего с силой напяливали на голову старый, воняющий чужим потом и въевшейся резиной армейский противогаз. Один из вертухаев лениво, как бы случайно наступал тяжелым берцем на гофрированную трубку, перекрывая кислород. Марк падал на мокрый кафель, сдирая ногти в мясо в попытках стянуть с лица маску. Легкие плавились, пока тело содрогалось в конвульсиях. И ровно в тот момент, когда в глазах окончательно темнело, ногу с трубки убирали, позволяя сделать жалкий, свистящий вдох. Марка душили до лопнувших сосудов на лице, после чего обливали ледяной водой из шланга и швыряли обратно в камеру. Его матрас демонстративно вспарывали, личные вещи топтали сапогами, а его самого «случайно» роняли с лестницы.
И каждый раз это сопровождалось издевательским плевком в его фамилию.
Он возненавидел эту фамилию. Каждый день, лежа на шконке и пытаясь унять бьющую дрожь, он думал о том, что если ему посчастливится отсюда выйти — первым делом он сменит ее на свою прежнюю, а еще лучше — возьмет вообще новую.
«Идиотка, — думал он, сжимая кулаки до побелевших костяшек. — Сама переименовалась понтов ради. А меня-то зачем? И почему я не додумался, как только мне стукнуло восемнадцать, пойти и сменить эту фамилию? Зачем я ее оставил? Идиотка не она, а я: ходил все это время с мишенью на спине, хотя пару заходов в нужное ведомство — и я бы не был Вайбергом». Но, конечно, в глубине души он понимал, что будь у них даже разные фамилии, Марка бы это не спасло.
В изоляторе все вокруг орало об опасности, там он сжался в монолит, готовый к удару в любую секунду. В Центре же царила совсем другая атмосфера. Марка не покидало ощущение подвоха в этой дешевой имитации психологического курорта. Да, тут никто не бьет резиновыми дубинками, но делают вещи на порядок хуже. Тебя держат в желеобразной неопределенности: мозг видит нейтральную, почти стерильную картинку и уже готов расслабиться, но ему методично подкидывают дрова. Тебе просто не дают забыть, что ты — конченое ничтожество. Это сквозило во всем: начиная от бесконечных лекций, сессий и идиотских коллективных молитв, заканчивая тем страшным будильником, от звука которого можно было буквально протянуть ноги.
Марк продолжал смотреть в объектив камеры наблюдения под потолком абсолютно отрешенным взглядом. Будь на его месте мать, она бы сгнила в бараке, но не выложила бы ни копейки в эту казну. Она — Марк чувствовал это спинным мозгом сквозь тысячи километров разделяющего их воздуха — презирала его за то, что он кинул в пасть чудовища сундуки с золотом, лишь бы оно его не сожрало, а только обдало зловонием. Предал ее великие, выстраданные идеалы. Не взошел на Голгофу ради правды.
«Хотя, может, я на нее наговариваю. Она ведь сама хотела оплатить мой перевод сюда…» — вяло подумалось Марку. Он устало вздохнул, прикрыв глаза рукой. Они давно потеряли ту незримую пуповину, что держит родителей и детей. И самая горькая ирония заключалась в том, что именно их редкие, натянутые созвоны стали материалом для его уголовки. Марк знал: даже если бы он в прямом эфире главного федерального канала на коленях отрекся от матери, размазывая сопли по лицу, это бы его не спасло. Государству просто понадобился удобный рычаг давления на беглую активистку — и биллинги его звонков послушно полетели по нужным компьютерам, столам и красным папкам.
Заставив тяжелое тело подняться, Марк дополз до столовой, через силу впихнул в себя безвкусный омлет с чаем и потащился на обязательную групповую сессию. Больше всего на свете ему хотелось сейчас мимикрировать под цвет стен и стать невидимым; уползти куда-нибудь через микротрещины в штукатурке и раствориться.
В коридорах мелькали лица, знакомые по вчерашней вводной лекции — тогда Марк успел пробежаться взглядом по шеренгам — особенно когда все встали на время молитвы. Поименно он знал здесь только Костю. Марк заметил его еще в столовой: тот уже успел подсесть к какому-то бедолаге и без умолку о чем-то пиздел, активно размахивая руками. Подходить к нему первым совершенно не хотелось, но Марку был жизненно необходим хоть какой-то фильтр от собственной звенящей головы. Поэтому он пошел чуть медленнее обычного, позволяя Косте заметить его в коридоре и нагнать — все равно они оба шли к одному кабинету. Через пару минут Костя действительно его перехватил, и Марк незаметно выдохнул с облегчением. Пусть побудет его белым шумом хотя бы немного.
— Ну что, как ты? Ты вчера ушел, и Смолина пиздец недовольная сидела. Заявила, что ты имитируешь и специально под инвалида косил, чтобы к тебе было особое отношение. Сказала, чтобы мы так не делали, мол, она наши фокусы на раз-два раскусить может.
Для начала пришлось уточнить, кто вообще такая эта Смолина. Костя с готовностью объяснил, что это та самая надменная женщина, которую они вчера видели с Давидом.
— Так, блядь, я хотел вернуться, — недовольно отозвался Марк. Они медленно подходили к нужному кабинету, и Марк издалека бросил мрачный взгляд на то место на полу, где вчера его скрутила судорога и он не смог подняться. — Давид мне сам сказал идти к себе. Я вообще не понимаю, кто из них главнее и кого здесь слушать.
«Кого слушать… блядь, до чего я докатился», — пронеслось в голове.
— Это я сам пока тоже не выкупил. Надо будет поспрашивать. Давид вернулся в кабинет, сказал Смолиной, что отправил тебя отдыхать и лечиться, а она пиздецки ебало скривила. Выдала что-то типа: «Знаю я, как они болеют».
Марку почему-то стало неловко, будто он действительно соврал.
— А как у вас вчера сессия в целом прошла? — спросил он, стараясь не думать слишком долго о том, что его уже записали в симулянты.
— Тетка эта разматывает страшно. Вроде бы нормально сидите, общаетесь, я ей говорю, что, мол, да, виноват, я не спорю даже, а она давит и давит. Мол, это я сейчас «притворяюсь», а сам-то считаю иначе. Давид тоже вкидывает иногда какую-то хуйню, но больше молчит. Хотя он вроде как куратор, но сидит там как секретарь и строчит в блокноте, пока эта дура всех морально разъебывает.
— Ну… в целом… это все равно лучше, наверное, чем в тюрьме, — отстраненно отозвался Марк.
Он никогда не отличался отсутствием такта и был достаточно воспитан, чтобы понимать, что его вопрос будет неуместен, но Костя транслировал в мир такое железобетонное отсутствие понятия о личных границах, что и Марку церемониться с ним не хотелось:
— Слушай, а откуда у твоих бабки тебя тут содержать? Ценник же пиздец.
Костя шел разболтанной, пружинящей походкой, будто находился не в закрытом Центре ресоциализации, а гулял по парку. Марка откровенно поражала его беспечность: попасть по такой тупой статье и даже не выедать себе мозг после. Замаячило что-то, отдаленно напоминающее зависть. Марк так не мог — он каждую секунду о чем-то думал и каждая последующая мысль обычно была удручающее предыдущей.
— Я не ебу, — Костя пожал плечами, даже не повернув головы. — Отец откуда-то достал.
— И тебе реально неинтересно откуда? — Марк нахмурился, едва поспевая за его широким шагом; отбитый бок болезненно заныл.
— Я не хочу знать. Как узнаю — сразу буду должен. Вдруг он почку продал, нахер мне этот груз?
— Почему сразу почку? Почему не квартиру, например?
— Нет у него квартиры, логично же, — огрызнулся Костя. — Только машина старая, но за нее тут разве что месяц прокормят.
— И тебе нормально? — Марк почувствовал, как к горлу подступает удушливое раздражение. — Ты мог бы просто отсидеть в обычной колонии. По твоей статье там три года общего, по УДО через год бы вышел.
— Слушай, захлопнись, а? Тебя ебет вообще? — Костя наконец зыркнул на него, в глазах мелькнула нехорошая, резкая искра. — Ты сам-то тоже в платном корпусе сидишь, праведник хренов.
«Марк, заткнись нахуй. Зачем ты доебался до парня? Оставь его», — запульсировало на периферии сознания, но вместо этого Марк выдал:
— Ну так я-то тут за свои деньги.
— Ага, конечно, — Костя издевательски хмыкнул, толкая плечом тяжелую дверь в конце коридора. — Расскажи мне. Не у всех тут родители — элита оппозиции. Мамаша подкинула сыночке небось, у нее-то бабок навалом.
— Я же сказал, она за меня не платила, — процедил Марк сквозь зубы.
— Ага, да. Пизди дальше.
Марк с огромным трудом промолчал. И чего он только от него хотел?
Анна действительно порывалась помочь Марку, причем в своей извечной манере решать проблемы с размахом. И она действительно успела потратиться: сразу после его ареста она нагнала к нему кавалькаду дорогущих столичных адвокатов, но на суде те выглядели жалко. Это напоминало сцену, где ученая лабораторная мышь читает блестящую, глубоко аргументированную лекцию сытому амбарному коту о том, почему ее не стоит есть. Но если кот голоден — ему глубоко насрать на аргументы, прецеденты и права человека. Он просто сожрет эту несчастную мышь и довольно облизнется.
Адвокатов почти не пускали в изолятор и несколько раз нагло не пустили на сами заседания, так что толку от них было мало. Разве что они генерировали миллион жалоб и обращений, ужаснувшись плачевному состоянию Марка после избиений, когда все-таки удалось к нему пробраться. Ничего из этого не помогло, но в итоге хотя бы выбили распределение в этот Центр. И то, Марку казалось, что сюда переводят вообще всех, если есть деньги, а статьи не связаны с убийствами, изнасилованиями и терактами.
На одном из тех редких свиданий, что чудом получилось организовать в изоляторе, Марк попросил адвокатов передать матери, чтобы та не лезла. Он всерьез ждал, что к его нарисованному «пособничеству» с радостью пришьют еще и статью об иностранном финансировании. Адвокаты горячо уверяли, что если Анна оплатит перевод через длинную цепочку посредников, то комар носа не подточит. Но Марк отказывался категорически. Помимо того, что ее деньги в этой стране считались «нечистыми», Марк просто физически, до тошноты не хотел их брать по своим причинам. Из-за ее непомерных амбиций он оказался в клетке, и принимать от нее милостыню казалось последней, невозвратной стадией падения. Достаточно того, что она против его воли приставила к нему четверых адвокатов. Благо, Марк успел оплатить перевод со своих личных счетов, вычистив их в ноль — хотя, наверное, сейчас он вовсе в минусе; списали, небось, с карт что-то из разряда обслуживания.
Но Марк и подумать не мог, что дед, узнав стоимость платного корпуса, втихую пойдет закладывать их дачу под грабительские проценты в каком-то полулегальном банке. Дедушку с бабушкой Марк умолял не приходить на свидания, опасаясь, что им станет плохо от увиденного (Марк представлял собой один сплошной отек из синяков и кровоподтеков), поэтому о выходке старика он узнал с огромным опозданием и от адвокатов.
— Мне уже достаточно одной бестолковой матери! — сорвавшись, крикнул он тогда через стекло, напрягая саднящее, пересохшее горло. — Проследите, чтобы он все вернул в банк, пока проценты дачу с землей не сожрали!
Дальнейшей судьбы денег Марк не знал. В Центре любые встречи с внешним миром были запрещены полностью, а обговорить вопрос с адвокатами напоследок не удалось. Марк отчаянно надеялся, что Анна позвонила отцу и вразумила его вернуть все до копейки (если, конечно, дедушка вообще станет ее слушать, ведь именно из-за нее Марк оказался в таком положении).
Костя ушел вперед и нырнул в кабинет. Сегодня резидентов не заставили мариноваться в коридоре — дверь была открыта настежь. За преподавательским столом сидела Смолина, а рядом, чуть в стороне, расположился Давид. Прекрасно. Значит, этот тандем с ними надолго.
— Доброе утро, — произнес Марк тихо, стараясь не привлекать внимания, и сразу двинулся вглубь класса, к спасительным задним партам.
— Куда вы так далеко? Пересядьте на передние. И вообще — подойдите сюда, — раздался сухой, режущий голос женщины.
Она намеренно дождалась, пока Марк доковыляет до самого конца ряда, согнет непослушные колени, чтобы сесть, и только тогда окликнула. Тварь. Она ведь прекрасно видела, как он тащится, прихрамывая, через весь кабинет, и могла бы спокойно стопорнуть его еще у порога.
Подойдя ближе, Марк чуть прищурился от режущего, мертвого света люминесцентных ламп, пытаясь сфокусироваться на ее груди. Точнее, на маленькой пластинке, приколотой к лацкану строгого пиджака мышиного цвета.
«Смолина Е.А.»
Никаких должностей, званий или отделов. Просто сухая фамилия и пара безликих инициалов. В этом заключалась извращенная суть их власти. Зачем представляться? Зачем обозначать свой статус и зону ответственности? Система намеренно лишала тебя любых координат, превращая пространство вокруг в зыбучий песок. Это напоминало древние судебные фарсы, где обвиняемому не называли имен его палачей, чтобы довести паранойю до абсолюта. Вдруг ты, уставший, изломанный бессонницей дурак, не разглядишь, кто перед тобой, расслабишься, примешь ее за мелкую сошку из канцелярии и выблюешь из себя какую-нибудь фатальную хуйню, которая тут же ляжет в основу нового протокола?
Ты никогда не знал наверняка, в чьих именно руках прямо сейчас находится твоя шея.
Давид сидел рядом с ней. На нем была простая черная футболка, плотно облегающая широкие плечи, и тактические штаны-карго с обилием карманов. Он лениво листал какие-то распечатки. Когда Марк вошел, куратор мазнул по нему коротким, оценивающим взглядом, и поднял глаза еще раз только тогда, когда Смолина подозвала Марка к столу, чтобы выдать бланк.
— Вчера все заполнили анкету, вы один остались. Вам лучше? — спросила она. В ее голосе не было ни капли реального сочувствия — лишь плоская язвительность, граничащая с брезгливостью.
— Да, — привычно соскользнула ложь с его губ.
Услышав это короткое «да», Давид вновь посмотрел на Марка, и в этот раз чуть дольше. Марк перехватил его взгляд. В глазах куратора он прочитал что-то очень отдаленно напоминающее: «Да? Ты уверен, что да? Ты себя, блядь, вообще в зеркале видел?»
Тогда пусть прочитает ответ на его собственном лице:
«Да, я в курсе, что хожу с подбитым ебалом и странной походкой, но ровно так же это видит твоя Смолина, не слепая же. И если ей похуй — почему я должен еще больше себя унижать, объясняя левой тетеньке, что именно со мной не так? То, что ты вчера сходил со мной в медпункт, не делает тебя моим лечащим врачом или ангелом-хранителем. И я нахуй не обязан вываливать душу, отвечая на тупые уточняющие вопросы».
Марк забрал листок, тяжело опустился за первую парту и уставился на текст. Этот еблан еще смотрит? Марк поднял глаза на Давида, но тот уже потерял к нему интерес, вновь вернувшись к своим бумагам.
Что ж.
«АНКЕТА РЕЗИДЕНТА
ЦЕНТР СОЦИАЛЬНОЙ АДАПТАЦИИ И РЕСОЦИАЛИЗАЦИИ
Уважаемый резидент! Просим Вас оценить по пятибалльной шкале Ваше текущее состояние. Ваши ответы помогут нам оптимизировать процесс Вашей адаптации и обеспечить максимальный результат. Отвечайте сразу, не раздумывая.
Вопрос 1. Насколько Вам комфортно живется в нашей стране?
1 [] 2 [] 3 [] 4 [] 5 []»
Глухое разочарование проступило на уставшем лице Марка. Какой же примитивный, удручающе топорный вопрос. Кто вообще работал над этим опросником? По всей видимости, эти идиоты просто скачали первый попавшийся психологический тест из интернета и наскоро переделали его под нужды ведомства. Они бы еще напрямую спросили: «Являетесь ли вы врагом народа: да или нет, поставьте галочку». Кто же спрашивает о таком в лоб? И кто в здравом уме, находясь здесь, в самом эпицентре карательной машины, выберет единицу?
Тупой, плохо заточенный огрызок простого карандаша медленно покачивался в его пальцах.
Поставь он «пять» — это было бы издевательски смешно. Человек, которому действительно «комфортно живется в этой стране на пятерку», не оказывается здесь с уголовной статьей за разговоры по телефону. Это пахло бы откровенным, вызывающим сарказмом.
«Четыре» — почти так же плохо, как «пять». В этой оценке слишком явно, до тошноты читалась бы потная, старательная попытка выглядеть благонадежным: «Смотрите, товарищ начальник, я понял, что пять — это чересчур, поэтому пусть будет четыре. Посмотрите, какой я хороший, поддающийся лепке пластилиновый гражданин».
«Три», — решил Марк. Он поставил аккуратную галку в средний квадрат. Нейтрально и безопасно — ни вашим, ни нашим.
Ему это до боли живо напомнило школу. Как в детстве, списывая контрольные, они намеренно оставляли пару небрежных ошибок, чтобы работы не выглядели слишком идеально, а оттого — подозрительно. У уверенных хорошистов это прокатывало всегда. А вот заядлых двоечников не спасало: даже с ошибками их листы казались слишком хорошими для их репутации, и учителя потом жестоко валили их у доски на устных вопросах.
Вопрос за вопросом анкета постепенно, методично заполнялась бледными птичками. Марк вдруг с горькой, желчной иронией подумал, что этот листок просто идеально смотрелся бы в очередном ютуб-выпуске Анны Вайберг. Ставя эти слабые галки (он был так физически вымотан ночными болями, что едва удерживал карандаш), Марк отчетливо представлял, как мать разнесла бы эти формулировки в пух и прах. Высмеяла бы каждую строчку, каждый кривой канцелярит, каждую зияющую логическую дыру. И, конечно же, это видео собрало бы миллион просмотров в первые три часа. Как бы Марку сейчас хотелось быть просто одним из тех безымянных, диванных комментаторов с аватаркой котика или какой-нибудь анимешной придури, соревнующихся в остроумии под ее роликами…
Вопрос 2. Насколько вы доверяете институтам государственной власти?
Вопрос 3. Часто ли вы испытываете чувство гордости за достижения нашей страны?
Вопрос 4. Насколько вы чувствуете себя защищенным со стороны правоохранительной системы? (Смешно. Блядь, очень смешно).
Вопрос 5. Насколько вы удовлетворены доступностью и качеством медицинского обслуживания?
Вопрос 6. Как бы вы оценили эффективность работы местных органов самоуправления?
…
Вопрос 56. Насколько вы уверены в завтрашнем дне?
«Вы и единицы не достойны», — думал Марк, методично вбивая грифель в очередную графу с цифрой «три».
Он вчитывался в каждую строчку и думал. Слишком много думал для того, кого в самом начале, жирным черным шрифтом в шапке документа, настоятельно попросили этого не делать.
Марк поставил последнюю галку в пятьдесят шестом пункте и оторвал воспаленный взгляд от бланка. Карандаш в его пальцах мелко, едва заметно подрагивал. Смолина успела всех отметить и переговорить с Давидом о чем-то своем, организационном, но вместе с этим она умудрялась следить за каждым движением Марка с такой душной, немигающей подозрительностью, будто он прямо сейчас мог достать из-под обломанного ногтя ампулу с цианидом или «списать» этот кафкианский тест с внутренней стороны ладони.
Марк встал и положил листок на стол. Женщина резким движением отодвинула бумагу в сторону, всем видом показывая: «Не до тебя сейчас, подождешь», — и перевела свой прокурорский взгляд на сидевшего у окна пожилого мужчину. Того самого врача, с которым Марк был в одной группе вместе с Костей.
Началось то, что в расписании издевательски-гладко значилось как «групповая интерактивная сессия».
Доктор сидел неестественно прямо. Его лицо, обтянутое пергаментной, землистой кожей, казалось совсем осунувшимся, но говорил он тихо и с неожиданной, почти суицидальной твердостью.
— Я признаю, что, возможно, был излишне резок в формулировках для иностранной прессы, — сухо произнес старик, глядя не на Смолину, а сквозь нее, куда-то в сторону пыльного папоротника на подоконнике. — Это была ошибка, нарушающая внутренний корпоративный регламент больницы. Но по существу… по существу проблемы я прав. Хроническая нехватка импортных иммуносупрессоров в региональных онкоцентрах — это объективный факт, подкрепленный рецептурными журналами и статистикой смертности, а не моя политическая выдумка. И если вы требуете от меня покаяния за озвучивание сухих медицинских фактов, то это уже шизофрения.
Смолина скривила тонкие, поджатые губы, но дала ему высказаться вдоволь, не перебивая. Марк мысленно сравнил врача с камикадзе, а секунду спустя себя — с конченым трусом. Этот старик не боится и говорит. А Марк? Что Марк? Двадцатипятилетнее трусливое хуйло. Пластичный, бесхребетный кусок мяса, который сидит, поджав хвост, и старательно вычисляет, в каком квадрате поставить галочку, чтобы господин надзиратель остался доволен и когда-нибудь бросил кость в виде УДО. Марк почувствовал, как по горлу скребет тошнотворное, липкое чувство собственного ничтожества. Он добровольно лезет в их муфельную печь, готовый запечься в ту уродливую, перекрученную форму, которую требует государство. Просто чтобы выжить. Просто чтобы когда-нибудь потом, через годы, выйти на улицы и спокойно пить свой блядский флэт-уайт на миндальном молоке, делая вид, что ничего этого не было.
«Но с другой стороны, — забилась на дне сознания скользкая, жалкая мысль, — дед уже пожил, что ему терять? Ему умирать… ну, лет через десять, пятнадцать, может. Умрет с чувством, что не предал себя. А я молодой. Я хочу выйти отсюда, а не бессмысленно гнить взаперти, тем более если это ни на что, блядь, глобально не повлияет. Плохо будет только мне. Если бы я мог своим героическим сидением спасти страну — я бы, может, и отсидел. Но так… в чем смысл?»
Когда Смолина ледяным тоном осведомилась у доктора, все ли, по его мнению, в порядке с медициной за границей, Марк скосил глаза вправо, на Давида.
Куратор сидел рядом со Смолиной, чуть поодаль от ее массивного стола, просто на стуле, закинув ногу на ногу. Марк вгляделся в его жесткую, чисто выбритую линию челюсти, в эти спокойные широкие плечи, и резко почувствовал, как внутри закипает глухая, бессильная ярость. Сколько ему вообще лет? Двадцать пять, двадцать семь? Максимум тридцать. Они сто процентов ровесники.
Унижаться перед престарелыми следователями с пивными животами, перхотью на погонах и густым запахом перегара изо рта было мерзко, но как-то привычно. Это вписывалось в вечную историческую парадигму: старая, гниющая система жрет чужую молодость. Если бы его ломали те, кому давно пора на пенсию, Марку было бы легче переступить через гордость. Но Давид был представителем его поколения. И это меняло все.
Осознание своего тотального, разгромного социального падения на фоне успешного сверстника было почти сравнимо с пытками в изоляторе. Вы ровесники, вы росли в одной и той же реальности, может, даже слушали одну и ту же музыку, учились по одной школьной программе, листали одни и те же социальные сети. Но теперь он — элита; сытый, свободный, наделенный абсолютной властью над чужими судьбами. А ты сидишь перед ним — побитый, сдерживающий скулеж от боли кусок биомусора.
Марку отчаянно, до дрожи в коленях не хотелось выглядеть перед ним жалким. Это было иррациональное, глубоко зашитое самцовое чувство конкуренции, вдребезги разбитое суровой реальностью. Какая разница, что Давид — всего лишь винтик в этой людоедской машине? Прямо сейчас сосет именно Марк. Прямо сейчас опущенный — он. И Давид имеет полное право смотреть на него сверху вниз, как на дефектный материал. Но, конечно, лучше бы он этого не делал. Потому что Марк в секунду перестроится и найдет причины, по котором Давид — не сильно-то лучше его, просто государственный пес и…
Интересно, какая у них тут вообще внутренняя иерархия? Быть куратором в этой «премиальной» тюрьме — это престижно? Это как служить в элитном аналитическом отделе службы безопасности, или это уровень надзирателя в распределителе для мигрантов, где из развлечений — копеечные взятки и возня в чужих передачках? Как сюда отбирают? У них тут явно претензия на какой-то тонкий интеллектуальный, психологический подход, но при этом по ощущениям Смолина прямо сейчас шпарит тупейшими штампами по какой-то замшелой методичке.
И кто из них двоих главнее? Марк вдруг понял, что вчера из-за адской боли пропустил самое начало их знакомства. Когда Давид отправил его в жилой блок отдыхать, он ведь даже не посмотрел на эту мымру, не спросил ее высочайшего разрешения. Значит, куратор старше по званию? Или у них тут автономные полномочия? Костя же сказал, что Давид просто поставил ее перед фактом. Это значит, что…
— А вы что думаете, Марк?
Голос Смолиной разорвал вязкую тишину кабинета и ударил по ушам, как щелчок хлыста.
Марк вздрогнул, грубо вырванный из мыслей, и сморщился от резкой боли в ребре. Он непонимающе, по-дурацки захлопал ресницами. Что? Что он думает… о чем? Из-за расстановки парт он был свято уверен, что это не дискуссионный клуб, а просто поочередный допрос, где каждый отвечает только за свои грехи.
В повисшей, тяжелой тишине Давид перестал писать. Он медленно поднял голову от своего блокнота и посмотрел прямо на Марка. В его взгляде, слегка искаженном антибликовым покрытием очков, не было ни надменности, ни того дешевого садистского высокомерия, которым фонила Смолина. Он смотрел на него так, как смотрят на букашку под стеклом микроскопа: дернет лапкой от разряда тока или сразу сдохнет?
— Я… — Марк запнулся, чувствуя, как предательски леденеют вспотевшие ладони. Во рту мгновенно пересохло, язык стал странно неповоротливым. Блядь. Мозг отчаянно буксовал, пытаясь склеить обрывки монолога доктора в хоть какой-то осмысленный, безопасный ответ. Нужно было что-то сказать. Что-то, что спасет его, но при этом не заставит окончательно сгореть от стыда перед этим старым врачом. — Я думаю, что… каждый случай… он индивидуален. И… конечно, не стоит отрицать объективные факты, но, возможно…
Марк окончательно завис, потеряв нить. Смолина приподняла брови, щедро дав ему время на то, чтобы закончить мысль. Но Марк как будто сломался. Он скользнул взглядом по сгорбленным, но невероятно гордым плечам старика, и понял, что просто физически не может выговорить то дерьмо, которого от него ждут. Он не может припечатать этого камикадзе ради своей выгоды. Но и открыто поддержать его — значит прямо здесь подписать приговор самому себе.
— Возможно… — Марк тяжело сглотнул, выдавливая из себя слова, которые рассыпались прямо в воздухе. — Я просто не врач, чтобы судить… Медицина — это сложно. Если там есть нехватка, то… ну, это плохо. Особенно для онкобольных. С другой стороны, пресса… пресса тоже бывает разной. Я просто хочу сказать, что тут нет четкого… черного и белого. Всегда есть полутона. Я не могу взять на себя ответственность оценивать чьи-то… действия. Это просто… ну, сложная ситуация.
В кабинете повисла звенящая, удушливая тишина. Марку хотелось прикрыть лицо. Какой же он идиот. Что он только что выдал?
Ручка Смолиной с громким сухим щелчком опустилась на стол. Ее лицо исказилось от откровенного презрения.
— Вы мычите, как умственно отсталый, — чеканя каждое слово, процедила она. — Совершенно зря мы вчера пошли вам навстречу и дали время на отдых. Вы так и не пришли в себя. Вы думаете, у нас здесь кружок по философии, где можно мямлить обтекаемые фразы?
Марк непроизвольно сжался, когда ее голос снова хлестнул по обнаженным нервам.
— Здесь нет никаких «полутонов» и «сложных ситуаций», Вайберг, — голос Смолиной вибрировал от ледяного раздражения. — Есть факт публичной дискредитации государственной системы. И есть ваше отношение к этому факту. А ваша жалкая попытка проскользнуть между струйками говорит о вас гораздо больше, чем если бы вы сейчас прямо и открыто поддержали этого… гражданина.
Старый врач все так же отрешенно смотрел на папоротник, никак не реагируя на происходящее.
«Я бы посмотрел на тебя, сука, когда тебе берцами пробьют ребра, а потом через пару недель заставят с выражением рассуждать о гражданской позиции», — мстительно, но совершенно бессильно подумал Марк.
Он опустил глаза к парте, пряча кипящую в зрачках беспомощную ненависть. Дыхание сбилось от очередного болезненного спазма в груди. Смолина пыталась выжать сок из сухого камня: у него сейчас все крохи сил уходили на то, чтобы просто удерживать тело в вертикальном положении и не потерять сознание, а она требовала от него блестящего политологического анализа.
В этот момент Давид плавно, без единого лишнего звука поднялся со стула. Высокий, крепкий — он будто разом заполнил собой все пространство кабинета. Куратор подошел к ее столу, наклонился к самому уху женщины и что-то очень тихо, едва шевеля губами, шепнул.
Марк не услышал ни единого звука, как ни вслушивался. Губы Смолиной превратились в тонкую белую ниточку. Она что-то зло прошептала ему в ответ, Давид легко пожал плечами и вдруг улыбнулся. В эту миллисекунду на его лице промелькнуло что-то пугающе юное. Блядь, сколько же ему лет? Он точно младше тридцати.
Смолина резко кивнула и молча уставилась на Марка, откровенно говоря — как на кусок говна.
Давид выпрямился и посмотрел на своего подопечного.
— Марк, — негромко, ровным баритоном произнес он. — Просто посидите и послушайте. Вы ведь в состоянии сейчас просто слушать? Больше от вас ничего не требуется.
Марк смотрел на него слишком долго. Блядь, он сильно заторможенный. Он сам чувствовал, как непростительно долго соображает. Тотальная, неловкая тишина вновь повисла в классе. Что ему на это ответить? Что он ей сказал про него? Он теперь будет за это должен? Непонятная, рефлекторная благодарность смешалась внутри с новой, едкой порцией унижения от того, что его сейчас показательно задвинули в угол, как немощное, неразумное домашнее животное.
— Да, — деревянно выдавил из себя Марк.
— Вот и отлично.
Смолина криво, недовольно дернула углом рта, взяла в руки его исписанную анкету, усмехнулась каким-то своим мыслям и брезгливо отшвырнула ее на край стола. Она переключила весь свой нерастраченный яд обратно на онколога. Марк судорожно выдохнул, стараясь сделать это максимально бесшумно. Господи, во что он превратился. До самого конца сессии он так и не поднял головы, тупо царапая ногтем заусенцы на пальцах под крышкой парты.
Когда групповой кошмар наконец подошел к концу и Смолина вместе с остальными пришибленными резидентами покинула кабинет, Давид коротким, едва заметным жестом ладони приказал Марку остаться.
Они остались вдвоем. Давид стянул очки, обнажив уставшие глаза с проступающими темными кругами, и с силой потер переносицу. Затем он полуприсел на край стола, за которым только что восседала Смолина, и скрестил руки на груди.
— Вы как? — спросил он абсолютно обыденно, смотря на него чуть сверху вниз.
Марк машинально выпрямился, превозмогая боль в ребрах. Ему физически не хотелось своей сгорбленной фигурой еще больше увеличивать этот разрыв в… во всем, блядь. Надо хотя бы внешне держать себя в руках и не уменьшаться в размерах. Они были одного роста, оба явно привыкли к спорту, но, конечно, Давид выглядел сейчас сильно лучше. За эти месяцы Марк, по ощущениям, скинул килограммов семь. Он был твердо намерен вернуть их, как только немного придет в себя: если сдастся еще и тело, Марк просто не знал, на чем тогда вывозить.
— Нормально, — высушенным, бесцветным голосом ответил Марк, неосознанно копируя закрытую позу Давида и скрещивая руки на груди.
— У нас по расписанию индивидуальная сессия через полчаса, — Давид обернулся и скользнул быстрым взглядом по циферблату лаконичных черных часов на стене. — Можем пойти в кабинет прямо сейчас, а можете отдохнуть эти полчаса, и начнем позже.
Марк до скрежета сжал челюсти, сдерживая рвущуюся наружу ядовитую издевку. «Сука, ставь вопрос нормально, — бешено застучало в висках. — Говори, блядь: «Можно сейчас, а можно по расписанию», потому что, блядь, даже если я приду через полчаса, то это не потому, что ты сделал мне щедрое одолжение, а потому что, сука, так изначально было напечатано в вашем ебаном графике». Он уже успел досконально изучить эту извращенную логику силовиков: ты постоянно оказывался им за что-то должным, даже если изначально их «милость» строилась буквально на пустом месте.
— Мне без разницы, — Марк едва заметно пожал плечом, стараясь вложить в этот жест абсолютное равнодушие. — Как вам удобно.
— Тогда… я бы предпочел сейчас, — кивнул Давид, легко отталкиваясь ладонями от края стола.
Они направились к выходу из пустого класса. Марк шел чуть позади, намеренно отставая на полшага. Каждый удар ноги о казенный линолеум отдавался в сломанном ребре тупым, горячим гвоздем.
— А что вы ей сказали? — тихо спросил Марк в спину куратора, все-таки не выдержав. — Почему она так резко от меня отстала?
Формулировка вышла тупой и по-детски наивной. Но Марку было уже плевать.
— Сказал, что вчера лично сопровождал вас в медчасть. Что вам физически нехорошо, — Давид на секунду обернулся в начале ответа, а затем вновь зашагал вперед, стремительно и бесшумно прокладывая путь к своему кабинету. — Сказал, что отработаю вашу анкету сам, плотно, на индивидуальной сессии, а здесь нет никакого смысла тратить на вас общее время.
Марк молча переварил это, буравя тяжелым взглядом прямую спину куратора.
— А это вообще кто? — спросил он, когда они свернули в более тихий административный коридор. — Я не видел ее фамилии в памятках. Вас видел, начальника Центра видел, ее — нет.
— Она… что-то вроде супервизора. Контроль качества со стороны Главка, — обтекаемо ответил Давид, открывая перед Марком тяжелую, обшитую темным шпоном дверь.
Кабинет куратора находился в самом конце административного коридора и разительно отличался от серых допросных, где Марк провел первые недели после ареста. Здесь царил совсем другой мир — сухой, кондиционированный воздух со слабым, едва уловимым шлейфом ледяной перечной мяты. Два глубоких кресла из матовой графитовой кожи, низкий кофейный столик из темного ясеня. Минимализм, от которого у Марка внутри все сжалось еще сильнее, чем на допросах. Во время следствия хотя бы не притворялись, что заботятся о твоем ментальном комфорте, там лицо врага было очевидным. Здесь же цивилизация душила своей имитацией нормальности. «Но с другой стороны, — мрачно напомнил себе Марк, — я сам за это заплатил».
Давид сел в кресло, привычным, ленивым движением закинув ногу на ногу. Он открыл пухлую папку с делом Марка, которую все это время нес в руках, и аккуратно, подцепив идеальным коротким ногтем, отлепил от внутреннего форзаца тот самый желтый бумажный квадрат, на котором Смолина размашисто чиркнула несколько слов во время групповой сессии, и молча протянул его Марку.
Марк осторожно взял стикер двумя пальцами, словно бумажка была пропитана контактным ядом. В желтую поверхность намертво въелись резкие, злые штрихи черной гелевой ручки. Короткий приговор:
«Скрытен. Высокомерен. Саботаж».
Прекрасно.