Душите меня, мои противоречия

Горячая работа
NC-17
В процессе
269
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 96 страниц, 37 537 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
269 Нравится 12 Отзывы 35 В сборник

Глава 5

Настройки
      Марк легким ровным движением провел карандашом по листу, прикрепленному к мольберту. Он так долго точил этот карандаш, раз за разом погружаясь в свои мысли, что в итоге стер его до жалкого огрызка. Рука двигалась на автомате, выстраивая плавные линии градирни. Голова гудела. Казалось, под черепной коробкой поселился назойливый осиный рой: мысли сталкивались, жалили изнутри, бились о кость в хаотичном полете, не давая зацепиться ни за одну трезвую идею.       Фоном, в углу так называемого «кабинета арт-терапии», надрывался пузатый телевизор из прошлого века. На экране крутили затертую черно-белую хронику — Марк не присматривался. До него долетали лишь обрывки: треск пулеметов, чьи-то истошные крики, серые пиксельные лица, падающие в грязь тела. Все старые фильмы для него особо ничем не отличались друг от друга.       Едкий запах гуаши и свежезаточенных карандашей так и норовил вернуть Марка во времена школы и университета, когда он так же сидел над работами, а после — ждал оценку.       Раз в десять минут он резко, по-собачьи мотал головой, пытаясь физически стряхнуть с себя это липкое наваждение.       Вот бы выдернуть шнур из розетки. Отключить этот ненормальный внутренний монолог, эту непрекращающуюся грызню с самим собой.       От постоянного нервного напряжения у него уже сводило шею, будто он таскал на плечах мешки с цементом. Шла третья неделя его пребывания здесь. Организм начал восстанавливаться. Сломанные ребра все еще отзывались тупой болью, особенно по утрам, когда затекшее за ночь тело приходилось разгибать силой, но дышать стало легче. Теперь Марк мог не думать о дыхании как о процессе, требующем сознательного усилия. Он перестал стремительно худеть, что уже было хорошо, хотя понятия не имел, набрал ли обратно хоть килограмм.       Марк заставлял себя питаться в местной столовой все три раза в день, пихал в себя еду через силу, как топливо. Но однажды мельком увидел на раздаче тучную повариху — ее лицо лоснилось, а по шее катились крупные капли. С тех пор мозг Марка услужливо подкидывал ему гиперреалистичную картину: как едкий пот скапливается в складках ее подмышек и тяжело, с мерзким плюхом капает прямо в алюминиевый чан с супом. При мысли об этом к горлу подкатывала тошнота. Теперь он ел, уставившись в одну точку на столе, давился, но жевал, строго запрещая себе смотреть в сторону кухни.       Давид продолжал методично подкармливать его обезболивающим. Таблетки работали, и вместе с физической болью, как ни странно, таяла и злость. По крайней мере, злость на самого куратора. Марк терялся — спасение это или ловушка. Гнев отрезвлял, работал как внутренний каркас, не давая рассыпаться в месте, где расслабляться было равносильно смерти. Но он так дьявольски устал быть постоянно начеку. Тем более, он знал: даже в расслабленном состоянии его паранойя и тревога были сильнее, чем у любого другого в состоянии полной боевой готовности. Его тело давно забыло, что такое покой.       Где-то на третий или четвертый день этой странной рутины Давид начал первым протягивать руку для рукопожатия. И Марк понял: из всей безликой массы сотрудников этого карательного аппарата Давид бесил его меньше всего. Хотя бы потому, что, проходя мимо на виду у остальных, он с размаху вбивал свою ладонь в ладонь Марка, высекая сухой хлопок, от которого кожа горела еще несколько секунд, и тут же несся дальше: вечно куда-то опаздывал, что-то читал на ходу, кажется, хронически недосыпал — и в этом хаосе умудрялся выкроить секунду на нормальное рукопожатие.       Марк предпочел бы сгнить, чем признаться в этом вслух, но это рукопожатие для него многое значило. Оно было одним из немногих доказательств, что Марк все еще человек и достоин базового, человеческого приветствия. И каждый раз, когда пальцы Давида смыкались на его руке, что-то в груди Марка разжималось. За эту секундную слабость Марк ненавидел себя с той же первобытной яростью, с какой ненавидел саму систему.       В Давиде не было этого омерзительного чиновничьего пафоса. Хотя порой куратор умел выносить мозги так виртуозно, словно проходил специальные курсы. Наверное, это случалось, когда Давид вспоминал, что на правах куратора ему в целом дозволено безнаказанно выебываться. Он мог вкинуть в беседу откровенный логический абсурд, софистику уровня «докажи, что ты не верблюд», от которой у Марка моментально подгорало где-то за глазными яблоками. А потом, выдержав паузу — достаточную, чтобы увидеть, как у Марка начинает дергаться веко, — он с легкой, почти издевательски-нежной полуулыбкой уточнял:       — Не попал?       И когда Марк, стискивая челюсти до скрежета зубов, отрицательно качал головой, Давид откидывался на спинку стула, складывал руки на груди и нагло заявлял:       — Тогда просветите меня. В чем я не прав?       Марк мог бы размазать его. Он знал это. Мог бы разобрать каждый его аргумент на атомы, ткнуть носом в подтасовку фактов. Но зачем? Давид — шулер, он вывернет все наизнанку, а Марк лишь сожжет остатки энергии. Поэтому свои самые блестящие речи Марк произносил только в собственной голове. Вслух же он ронял что-то холодное и плоское:       — Какая разница, где, по моему мнению, вы не правы? Считайте так, как вам нужно. Меня это устроит.       На что Давид неизменно отвечал коротким, предупреждающим «Марк», вкладывая в одно лишь имя просьбу: «Пожалуйста, не начинай».       В один из дней плотину прорвало. Давид всю их индивидуальную сессию вел себя странно: недоверчиво поджимал губы, морщился, постоянно отворачивался к окну, будто вид забора ему был интереснее того, что рассказывал Марк. По правде говоря, Марк и сам понимал, что каждое его слово отдается какой-то фальшивой, дешевой нотой, что он звучит совершенно пластмассово. Но что ему еще оставалось делать?       — Знаете, — сказал тогда Давид. — Я не должен говорить такое… Но вам действительно стоило бы уехать вслед за матерью. Потому что будь вы сто раз идеальным — ее тень будет нависать над вами как гигантская туча, и я не уверен, что вам отныне будет светить солнце. Не в этой стране.       Он объективно ходил по кругу, но сложно избежать этого, когда они из сессии в сессию мусолили одно и то же: Марка, его мать и их взаимоотношения.       — Мне светило, не переживайте. И продолжит светить, как только я отсюда выйду. Я здесь родился. Здесь и останусь. Если вы, конечно, не решите меня депортировать из родной страны.       — Это незаконно, — спокойно ответил Давид.       Незаконно. А все остальное — законно?       Марку пришлось помолчать несколько секунд, чтобы не съязвить.       — Я рад, — наконец глухо произнес он.       — Постарайтесь, чтобы и ваша родина была рада, что вы намерены с ней не разлучаться.       «Да что ты знаешь о Родине?» — в сердцах подумалось Марку.       Для таких, как Давид, Родиной была возможность безбедного существования взамен на слепое следование навязанным ценностям. Родина Марка — то, ради чего он был готов терпеть Родину Давида. Марк всю жизнь молчал, и ему казалось, будто он переложил свою по-настоящему гражданскую ответственность на мать. Пусть она выступает за них обоих: и за себя, и за сына. Пусть она выступает, может, даже за полстраны, покуда полстраны — такие же трусы, как Марк.       По сути, винить мать за то, что она делает, было нельзя. Разве она не права? Разве то, что Марк сидит здесь с фабрикованным делом — не прямое подтверждение беззакония, творящегося в этой стране? Разве она обличает несуществующее? Она была виновата лишь в одном — в том, что родила его. Не стоило пытаться совместить родительство и политику. Следовало выбрать что-то одно. И публичная деятельность давалась ей явно лучше, так что, возможно, ей стоило остановиться только на ней.       Давид продолжал раскручивать Марка день за днем, пока наконец Марк не процедил:       — Я не считаю себя виновным ни по одному из предъявленных мне пунктов. И эта позиция зафиксирована в суде. Мой так называемый «состав преступления», Давид, — это телефонные звонки. Я разговаривал со своей матерью. Я не виноват, что она не сошлась характерами с государством. Но стоит мне попытаться отстоять это здесь… вы все будто сходите с ума. Вы начинаете давить, выворачивать слова наизнанку, лезть под кожу. Вы навешиваете смыслы, которых я в помине не имел в виду.       Марк мысленно обругал себя тогда: как же жалко он прозвучал, сейчас его за это точно заклюют. Но странное дело — Давид после этого начал относиться к нему мягче. Может, это было поощрением за то, что он выдал из себя больше трех слов подряд, не сорвавшись в глухое молчание. Как-то на групповой сессии Давид вбросил мысль: человеческая преданность стоит выше идеологической, потому что человек сначала учится доверять другому человеку, и лишь затем — абстрактному государству. Похоже, эту методику продвигала и Смолина, которая тоже считала, что «даже плохой, но искренний ответ лучше молчания».       Давид считывал их состояния безошибочно. Если он видел, что резидент на грани срыва, он плавно сдавал назад. И когда Марк немного отходил от роли манекена, выдавая хоть что-то, не столь обескровленное, как прежде, Давид ослаблял ему ошейник.       Давид был самым молодым сотрудником среди кураторов и лекторов. Всем остальным было минимум под сорок, а в основном и того старше — обрюзгшие, седые, с одинаковым выражением служебной скуки на лицах. Всякий раз, когда Марк видел его на перекуре во дворе (здесь разрешали курить всем, включая резидентов, заслуживших поощрение), куратор стоял, переминаясь с пятки на носок, и больше слушал, чем говорил. Ему будто было физически тяжело стоять на месте, словно ребенку, которого заставили ждать взрослых. Он не выпускал изо рта вейп и сканировал двор цепким, быстрым взглядом. Несколько раз этот взгляд натыкался на Марка. Марк тут же отворачивался, проклиная себя.       «Стоишь и пялишься, как влюбленная школьница, идиот».       Иногда рядом с Давидом курил Костя. И в эти моменты куратор выглядел иначе: плечи опускались, на губах появлялась тень настоящей улыбки. Костя, простая душа, мог болтать без умолку, а Давид просто слушал — уже не так вымученно и даже с подобием какого-то интереса.       Смолина на группах появлялась все реже, передав бразды правления Давиду. И тот включал ролики, раздавал спорные статьи, заставлял обсуждать сторонние кейсы — словом, уводил их от хождения по кругу собственных пустых дел. И где-то с этого момента Марка немного отпустило: разговоры перестали сводиться исключительно к его матери.       Костя был абсолютным любимчиком Давида: смеялся над шутками, не создавал проблем. Марк, как ему самому казалось, шел в этом негласном рейтинге вторым. А вот старик, тот самый угрюмый врач, даже не скрывал своего презрения. Он смотрел на Давида исподлобья, как на сопляка. Настолько в открытую не играл даже Марк, но иногда он ловил себя на мысли, что они с этим стариком смотрят на куратора одинаково — с легким, параноидальным прищуром, будто две версии одного человека, просто помоложе и постарше.       Как-то раз Костя, привалившись плечом к стене столовой, с детским восторгом выдал:       — Мы у него просто за жизнь пиздим, и все. Никакой мозгоебли.       Он рассказал, что в какой-то момент разнылся Давиду в кабинете, наговорил лишнего, а потом испугался камер. На что Давид спокойно ответил: камер в его кабинете нет. Он их снял. Из пишущих устройств — только он сам и ручка. На вопрос Кости, можно ли так делать — снимать камеры, — Давид ответил, что в своем кабинете он может делать все, что угодно. Костя поинтересовался, в чем смысл камер в комнатах, и Давид рассказал, как два года назад повесился один из резидентов, и начальство затаскали, так что было решено установить камеры даже там.       Это было похоже на правду, потому что Марк тоже много раз оглядывался и искал в его кабинете камеру (во всех остальных местах висели одинаково закупоренные, прямо под потолком, черные полусферы). Вряд ли Давид стал бы изощряться и устанавливать скрытую камеру где-то в вентиляции, но все равно бдительность терять не стоило.       — Подогнал мне сигареты, — хвастался Костя, светясь от гордости. — Прям у себя курить разрешает. Охуенный мужик. Сказал, что недавно тут. Мы у него, считай, первая самостоятельная группа. Смолина-то все, отвалилась почти.       Внутри что-то неприятно кольнуло.       — Так он стажер? — с непонятной, жалкой надеждой уточнил он.       — Ну-у… — Костя почесал затылок, задумавшись всерьез, будто вопрос требовал вычислений. — «Стажер» как-то совсем несерьезно звучит. Скорее, какой-то младший сотрудник. Ну, был им. И сейчас вот — вылупился.       — А лет ему сколько? — слова сорвались с губ быстрее, чем он успел их обдумать. Сердце почему-то ускорило ритм.       — Хуй знает. Двадцать четыре, вроде.       Косте было тридцать три, и ему было плевать. Люди для него были просто людьми. А вот Марка парализовало. Гримаса недоумения застыла на его лице, словно кто-то дернул стоп-кран.       — Чего, блядь? Двадцать четыре? Так он совсем пиздюк!       — Так тебе самому двадцать пять, хули ты пиздишь? — добродушно парировал Костя.       — Я, блядь, не куратор, и от меня не зависят чужие судьбы! — рявкнул Марк, хотя умом понимал: при чем здесь Костя, зачем он на него срывается? Будто это Костя родил Давида двадцать четыре года назад и был лично виноват в этом факте.       Марка всегда клинила тема возраста. Еще с детства. Он сам не понимал почему. Если человек был младше него на пару лет — Марк не мог относиться к нему всерьез; сразу включалось то ли снисхождение, то ли желание покровительствовать, взгляд свысока, который он даже не пытался скрывать. Если же человек был старше всего на пару лет — Марку уже самому становилось некомфортно, и требовалось время, чтобы начать общаться с ним на равных, будто разница в возрасте автоматически означала разницу в праве голоса. Любой, кто обходил его по возрасту и статусу одновременно, вызывал в нем почти физическое отторжение, будто это было нарушением какого-то естественного порядка вещей.       А тут — двадцать четыре. Годом младше, а сидит в кресле, решает, выйдешь ты по УДО или сдохнешь здесь (и это не было сказано ради красивого слова; Давид сам сказал им, что под прошением об УДО будет стоять его подпись).       При виде чужих успехов, заслуг — красивая квартира, состоявшаяся карьера, что угодно, что он мог бы поставить в вину самому себе, — Марку становилось нехорошо. А если человек при этом был младше — его можно было сразу хоронить, так сильно его накрывало чувством собственной никчемности. Схожее, но усиленное стократ ощущение, накрыло его сейчас. Человек, имевший непосредственную власть над ним, — просто салабон. Кровь ударила в голову, застучала в висках. «Ебаная малолетка, тварь, сука», — матерился про себя Марк, прокручивая это снова и снова, как заевшую пластинку. Теперь каждое рукопожатие отдавало горечью, будто он подписывал что-то унизительное.       Давид, со своей пугающей проницательностью, заметил перемену в настроении Марка через пару дней.       — Что-то случилось, Марк? Выглядите мрачнее обычного, — мягко спросил он на индивидуальной сессии.       Это взбесило Марка еще сильнее — то, с какой точностью Давид считывал его эмоции. Конченый эмпат. А два эмпата в одном помещении — это катастрофа. Между ними будто шли два разговора одновременно. Первый, поверхностный, — то, что выходило из их ртов. А второй — на уровне ощущений, эмоций, языка тела, сгущающейся вокруг атмосферы. И если на первом уровне Марк еще держал себя в руках и отнекивался — мол, показалось, все нормально, — то на втором бушевал разъяренный, бешеный монолог, непонятно на что направленный.       Поэтому с Давидом на групповых и сидела эта дура. А ведь Марк у него спрашивал — и Давид ответил, что Смолина — «супервизор», когда как в действительности он сам был просто стажером под ее присмотром.       Отчасти знание о возрасте Давида грело. Это давало Марку крошечное, снобское право на превосходство. Это успокаивало. Но мстительное, злобное удовлетворение сменялось саднящим унижением. Выходит, его разматывал до состояния выжатой тряпки новичок? Мальчишка, который только-только вылупился из стажеров?       Марк моргнул, выныривая из воспоминаний. Вернулся к листу. Градирня была почти готова. В изостудии сидело человек пятнадцать. Марк прошелся взглядом по их работам — абсолютно бездарная мазня. Уродство. Можно было бы попытаться потешить свое эго и этим, но ситуация ощущалась иначе. Будто в кабинете сидят школьники, а с ними — профессор математики, бородатый, седой, взрослый, и все по очереди встают положить свою работу на стол учителю. И вот этот профессор тоже затесался бы среди них и тоже положил бы свою работу «на проверку».       Градирня была почти готова. В свой первый «урок рисования» Марк просто впал в ступор. Он смотрел на белый ватман, и абсурдность происходящего взрывала ему мозг. Он — архитектор, создававший сложные пространственные формы. А теперь он тут. Местный надзиратель — Марк отказывался называть эту серую моль педагогом, тот просто сторожил их — подошел к нему.       — Почему не работаем? — скрипуче поинтересовался мужчина.       — Я думаю, — глубокомысленно и холодно отрезал Марк. Для него это было исчерпывающим: он выстраивает концепцию, ищет композицию.       Но когда до конца занятия осталось полчаса, а ватман Марка так и остался девственно чистым, надзиратель молча развернулся, вышел из кабинета и вернулся с Давидом.       — Полюбуйтесь-ка трудами своего подопечного. А точнее — их полным отсутствием, — произнес тот и ткнул толстым, желтоватым от табака пальцем в сторону Марка. Надзиратель демонстративно развернулся и ушел обратно в свой обжитой угол. В каждом его движении сквозило ядовитое желание: пусть куратор накажет «подопечного» за такое своеволие.       Давид, по всей видимости, оторванный от каких-то своих дел, не выглядел ни рассерженным, ни особо вовлеченным. Его лицо выражало скорее легкую досаду человека, которого отвлекли ради детсадовских разборок. Он неспешно подошел к мольберту, посмотрел на Марка, сидевшего с плотно сжатыми, упрямыми губами, и беспечно, почти лениво поинтересовался:       — Творческий кризис, Марк?       Марк промолчал. Какой идиотизм. Он физически ощущал, как воздух в кабинете наэлектризовался от ожидания. Все взгляды в изостудии устремились на них.       Тогда Давид наклонился. Совсем близко. Так, что Марк уловил нотки выветрившегося манго и крепкого кофе. Куратор мягко, но уверенно вынул из онемевших пальцев Марка карандаш — тот самый жалкий огрызок, который Марк нервно крутил в руках последние полчаса.       Давид оперся левой рукой на левое плечо Марка. Он навалился далеко не всем весом, но тяжесть его тела все равно отозвалась сильным давлением. «Прекрасно, он просто использует меня как удобную подставку». А правой рукой, перегнувшись через правое плечо Марка, куратор потянулся к ватману. Давид заключил своего подопечного в капкан из собственных рук и грудной клетки.       В левом верхнем углу появилось нелепое зубастое солнце с толстыми лучами, внизу — зигзаги жесткой травы и контур примитивного дома с трубой. Задумавшись на долю секунды, он заштриховал пустое пространство еще двумя зданиями — одно получилось вытянутым, как сигарета, второе вышло приземистым и широким. Напоследок он добавил в траву несколько цветов. Мелких, кривых, старательно прорисованных, будто первоклассник пыхтел над рисунком для мамы.       — Можете просто разукрасить, — буднично бросил он.       — Вы серьезно? — не выдержал Марк, наблюдая за тем, как самозабвенно малюет куратор эту ересь.       Они говорили совсем негромко, почти шепотом. Их бы даже не услышал рядом сидящий резидент, особенно под шум телевизора, но друг друга они слышали прекрасно — так близко находились их головы.       Марк мог в деталях рассмотреть профиль Давида, его сосредоточенно сдвинутые густые брови и едва заметную, сыто-довольную полуулыбку на губах. Рука куратора двигалась по ватману легко, играючи, а вторая сжимала мышцы на плече Марка и почти упиралась подушечками пальцев в ключицу.       Этот контраст между физической силой и изящной мелкой моторикой Марк подмечал за ним и раньше. Всякий раз, когда Давид на ходу делал пометки в документах, Марк невольно цеплялся взглядом за его почерк — летящий, мелкий, аккуратный. Рисовал сейчас Давид, конечно, полную хуйню, но то, как он держал этот огрызок, как быстро и утонченно выводил эти линии, как держал свою кисть на весу… Марк, к чьим рукам продолжением прирос карандаш в силу профессии, неосознанно подмечал подобные мелочи.       — Вполне, — тихо, не поворачивая головы, ответил Давид. — Может, вам разукрасить будет легче, чем нарисовать с нуля.       — Действительно. Я бы ведь ни за что не нарисовал такой шедевр с нуля, — отозвался Марк, лениво наблюдая за потугами Давида.       — Но ведь не нарисовали же.       Давид выпрямился, отступил на шаг и с искренним, довольным видом оглядел свое творение, словно оценивал фреску Микеланджело. Марк, не скрывая презрения, отцепил лист от мольберта и брезгливо протянул его автору:       — Сохраните это для потомков. Может, потом Лувр выкупит.       Давид замер, взяв лист. На его лице на секунду промелькнуло забавное, почти детское недоумение, будто его и правда кольнуло то, с какой легкостью его «искусство» списали в утиль.       Марк поднялся со стула, пересек кабинет и бесцеремонно сдернул со стола надзирателя новый чистый лист. И только на обратном пути, сжимая в пальцах плотную бумагу, Марк вдруг понял, что вообще-то мог никуда не ходить. Ему было достаточно просто перевернуть испорченный Давидом ватман чистой стороной наружу.       Марк вернулся на место, прикрепил новый ватман и начал накидывать классический натюрморт. Скука смертная. Но он ни за что бы не позволил, чтобы на его листе — даже здесь — числилась такая хуйня, как рисунок Давида.       Давид не ушел. Он остался стоять рядом, внимательно наблюдая за процессом. Поначалу это нервировало: дыхание за спиной, пристальный взгляд, слегка поскрипывающие старые половицы, когда куратор переносил вес с одной ноги на другую. Но, как ни странно, именно это напряженное присутствие вывело Марка из ступора. Он сосредоточился, будто присутствие зрителя включило в нем какой-то профессиональный рефлекс.       — У вас в университете обязательно было ИЗО? — поинтересовался Давид, глядя, как Марк несколькими штрихами выстраивает безупречную падающую тень на яблоке и мягко растушевывает графит подушечкой большого пальца.       — Не ИЗО, а живопись и академический рисунок, — с ноткой профессионального снобизма поправил Марк, не отрывая взгляда от работы.       — Чтобы развивать чувство прекрасного у будущих зодчих? — попытался развить тему Давид.       В его тоне было что-то настолько простодушное, что Марк на долю секунды забыл, где они находятся и кто есть кто.       — Наверное, — бесцветно, на автомате ответил он.       — У вас очень красиво получается.       Это прозвучало так искренне и без издевки, что Марк даже обернулся на Давида. Тот смотрел на его работу, слегка поджав губы, а пальцы правой руки нервно поглаживали край того самого листа с домиками. «Да блядь, он же не мог всерьез расстроиться из-за этих каракулей?» — пронеслось в голове Марка, и эта мысль была настолько нелепой, что едва не вызвала истерический смешок.       — Спасибо, — после долгой паузы, под скрежет грифеля о бумагу, произнес Марк. — Но с вашим это, конечно, не сравнится. Так что за место в Лувре конкурировать точно не будем.       — Ну, тут без сомнений, — охотно подтвердил Давид, и в его голосе Марк расслышал что-то похожее на смех, спрятанный глубоко внутри.       Из своего угла за ними наблюдал надзиратель по ИЗО. Он щурился, злобно теребя страницы потрепанного журнала. Марк по его перекошенной морде читал: эта гнида ждала шоу. Ждала, что молодой куратор сорвется, начнет орать, втаптывать строптивца в грязь — как это делала Смолина, показательно и жестоко. Но увидев мирную, почти приятельскую беседу, надзиратель скривился так, будто ему подсунули протухшее мясо. Он был разочарован. Недодали крови. Уебок.       После этого случая Давид стал захаживать к нему на занятия регулярно. Он тихо садился на соседний стул, иногда молча погружался в свои бесконечные отчеты, иногда заводил ленивый, ни к чему не обязывающий разговор. И Марк поймал себя на мысли: в присутствии куратора ему почему-то дышалось легче. Линии становились ровнее. Он не пытался анализировать этот феномен, не хотел копаться в причинах, почему источник постоянного стресса вдруг превратился в некое подобие громоотвода.       — Опять ваши постапокалиптические пейзажи? — спросил как-то раз Давид, разглядывая очередной рисунок Марка.       На ватмане мрачно громоздились геометрически выверенные сплетения ржавых труб, тяжелые бетонные массивы заброшенных ТЭЦ и коптящие дымоходы на фоне гнетущего, свинцового неба.       — А что? Недостаточно патриотично? — отозвался Марк, не отрываясь от листа и смешивая серый с черным. — Хотите, флаг нарисую на трубе?       — Не нужно. Вы очень красиво рисуете, — серьезно ответил Давид, игнорируя колкость. — Просто забавно… как я ни загляну, вы постоянно изображаете пейзажи каких-то трасс и эстакад. В этом есть какая-то безысходность.       — Это то, ради чего я здесь остался. Ради этих видов, — Марк с силой провел кистью, заливая небо густым, тревожным черным цветом. — Для меня это в высшей степени патриотично.       — Вы остались в стране ради видов промзоны? — Давид слегка приподнял бровь, в его голосе проскользнула тень недоверия.       — Да. В том числе. У каждого дом свой.       Давид коротко усмехнулся. Он сунул руку в карман брюк, достал свой неизменный черный вейп и задумчиво покрутил его длинными пальцами.       — Насмотрелся на ваши дымоходы, и самому захотелось покурить. Присоединитесь?       — Нет, спасибо.       Каждый раз он произносил этот отказ как мантру, хотя внутри все стягивалось от животного желания. Одно воспоминание о том, как никотин сладким, тяжелым ударом бьет в голову, принося минутное забвение, сводило с ума. Это была простая, примитивная радость, которой он лишал себя исключительно из ослиного, мазохистского упрямства.       — Как знаете, — и Давид уходил, не настаивая.       Марк прекрасно знал себя: надави Давид хоть немного, предложи он во второй раз, чуть мягче — и все, броня бы рухнула. Он бы пошел за ним, как собака за костью. Иногда Марк ловил себя на размышлениях: каждый раз, когда Давид зовет его на перекур, у него, что, припасена с собой пачка обычных сигарет? Потому что Марк ляпнул ему, что не курит электронные. Или Давид планировал за неимением сигарет сунуть ему свой обслюнявленный мундштук, который сам не выпускал изо рта? Хотя… Давид же подогнал Косте целую пачку нормальных сигарет по первой просьбе. Значит, и для него бы нашел.       Но Давид же не таскал пачку в кармане перманентно, надеясь, что строптивый Марк когда-нибудь соизволит согласиться? Если бы однажды Марк сказал «да», ему было бы до одури интересно посмотреть: достанет ли куратор из кармана заветную прямоугольную картонку (что означало бы, что он готовился, ждал), или протянет свою электронку?       Откровенно говоря, Марк хотел бы этот ебучий вейп даже больше, чем сигареты. Потому что Давид парил так, что у Марка сводило скулы от фантомного вкуса. Воздух вокруг него мгновенно пропитывался плотным, сладким тропическим ароматом — он четко мог отследить, когда куратор менял жидкость. Марк мечтал вдохнуть этот густой, приторный, химический пар, чтобы он заполнил легкие и вытеснил оттуда хотя бы на секунду осознание того, где он находится.       Ему бы просто переступить через свою гордыню, подойти и попросить: «Дай затянуться». Или «Угости сигаретой». Он был на сто процентов уверен, что Давид бы не отказал. Но именно эта предсказуемая легкость делала просьбу невозможной. Это был бы акт капитуляции. Признание своей зависимости.       Несколько раз они сыграли в шахматы. Давид, проходя мимо столика с доской, предложил, и Марк почему-то не отказал.       Когда Марк выиграл первую партию, он неуверенно объявил «шах и мат», исподлобья глядя на лицо Давида. Марк ждал подвоха. А вдруг здесь нельзя выигрывать у кураторов? Вдруг это часть изощренного психологического теста на покорность?       — Вот это да… И как это я так… прошляпил-то? — только и произнес Давид, еще несколько минут рассматривая положение фигурок на доске, наклонив голову набок. — Вы сильный противник, Марк.       И Марк даже не мог упрекнуть Давида в издевках, потому что в его голосе действительно послышались искренние нотки восхищения.       — Вы тоже, — рефлекторно ответил Марк, и, заметив во взгляде Давида откровенное недоверие к этому комплименту, добавил: — … Неплохой.       — Ага. Ну раз так… может, дадите шанс отыграться?       — Если для вас это так важно… — уклончиво ответил Марк, скрыто поддевая его, мол, мне-то все равно, но давай, так уж и быть. А сам уже расставлял фигуры заново, с тем едва уловимым удовольствием, которое испытывает человек, поймавший редкий момент собственного превосходства.       Когда Давид проиграл и во второй раз (стоило признать, он боролся как мог: подолгу зависал над доской, морщил лоб, дважды брал ходы назад, что вообще-то было против правил, но Марк с видом римского императора прощал ему эти вольности), Марк поднял на него взгляд уже со скрытой насмешкой и поджатыми губами: мол, ничего, бывает, дружок.       — Может, еще разок? — не сдавался Давид.       — Чтобы вы обозлились на меня в три раза сильнее? — усмехнулся Марк.       — Я не злюсь. Что злиться-то на честный выигрыш.       — Это вы сейчас так говорите, «головой». А подсознательно затаите на меня злобу. А мне оно надо?       Давид позволял Марку эти мелкие дерзости, этот легкий сарказм. Казалось, он даже радовался тому, что его угрюмый подопечный наконец-то начал огрызаться, перестав играть в партизана на допросе. Куратор планомерно, по кирпичику, разрушал глухую стену молчания, которой Марк окружил себя с первого дня.       И если Давид еще мог терпеть бойкоты, вытягивая из него слова клещами, то с остальным руководством подобная тактика была самоубийственной.       — Послушайте, Марк, — сказал ему на одной из сессий Давид, предельно серьезно глядя прямо в глаза. — Даже если вы вскочите со стула и начнете орать бессвязный набор гласных звуков — это будет лучше, чем если вы продолжите молча сверлить ее исподлобья.       Формулировка была абсурдной, но в глазах куратора не было ни капли насмешки. Марка это тогда почему-то развеселило. Он на секунду представил эту сюрреалистичную картину: как он с диким воплем вскакивает, с грохотом опрокидывает тяжелый стул, бьет себя кулаками в грудь и начинает орать, как горилла, а Смолина сидит с квадратными глазами.       Смолина вообще любила гасить его на групповых сессиях.       — Вы скользкий червяк, Марк, — прочеканила она на одном из занятий. — Пытаетесь усидеть на двух стульях. Хотите числиться великим мучеником и невинной жертвой кровавого режима в глазах вашего воображаемого «цивилизованного мира». Но при этом не брезгуете пользоваться благами платного, комфортного корпуса. Лицемер.       Она умолкла и впилась в него взглядом, барабаня ногтями по столу в такт нервному внутреннему ритму. Марк инстинктивно, ища поддержки, скосил глаза в угол, где сидел Давид. В глазах куратора читалось усталое раздражение, адресованное Марку: «Ну ответь ты ей уже хоть что-нибудь, не сиди как дебил».       Марк совершенно не понимал, как парировать этот бредовый, желчный наезд. Мозг лихорадочно искал спасительную формулу. И он выдавил из себя самое нейтральное, самое пресное, что смог придумать:       — Я так не считаю.       И тут же заткнулся.       Удивительно, но даже этот идиотский высер сработал. Смолина чуть расслабилась, удовлетворившись тем, что он хотя бы подал голос, обозначив свое присутствие на ринге. Окрыленный этим крошечным успехом, Марк вдруг поймал кураж. Когда она вновь затянула песню про его двуличие, он выпалил:       — В архитектуре есть такое понятие — «усталость материала». Если несущая опора пытается оставаться абсолютно жесткой и статичной под колоссальным давлением, она не выдерживает и просто лопается у основания. Здание рушится. Чтобы уцелеть и удержать на себе весь этот вес, конструкция обязана слегка поддаваться прессу. Она должна быть гибкой.       Краем глаза он заметил, как губы Давида дрогнули в едва заметной полуулыбке: мол, ну ты и загнул.       Смолина же закатила глаза, назвала его тираду «дешевой интеллигентской блажью» и резюмировала, что Марк мнит себя самым умным в комнате, хотя на деле — просто трус. Но, как ни странно, после этого инцидента градус ее агрессии по отношению к нему немного снизился. Оказалось, больше всего эту стерву бесило, когда ее игнорировали в ответ на ее яд.       В третий раз Давид тоже с треском проиграл.       Марк уже не мог сдержать тихого смешка, глядя на озадаченное лицо Давида, склонившееся над доской так низко, будто ответ можно было разглядеть в текстуре дерева.       — Да ешкин кот… ну как так-то? — бормотал Давид себе под нос, в искреннем недоумении ероша волосы на затылке.       Он настолько увлекся попытками отыграться, что наплевал на то, что по расписанию у них должна была начаться индивидуальная сессия. Давид бился насмерть, шевелил губами, просчитывая ходы на три-четыре вперед, хмурился, но увы — черные фигуры Марка безжалостно зажали его короля в угол.       — Ничего страшного. Может, вы хороши в чем-то другом. Нельзя же быть гением во всем, — ехидно поддел Марк, вставая из-за стола с непривычной легкостью в груди. — Спасибо за игру.       Он был так рад тому, что хотя бы тут выиграл, еще и три раза подряд, что впервые сам протянул ему ладонь для рукопожатия, чтобы поблагодарить за игру.       — У вас аж заломы на лице разгладились, — бросил Давид, сжимая руку чуть крепче обычного. — А то обычно сидите вот так…       Он комично насупил брови, скривил губы и состроил мрачную гримасу, пародируя выражение лица Марка на сессиях.       — Вы подняли мне настроение, — спокойно ответил Марк, не ведясь на провокацию.       — Вам так нравится выигрывать?       — Мне нравится не чувствовать себя ничтожеством. А в последнее время с этим проблемы.       Марк выдал это быстрее, чем сообразил. Слова вылетели сами, минуя привычный внутренний фильтр, и он тут же пожалел о сказанном. Шею обдало жаром.       Улыбка на лице Давида дрогнула и стерлась. Он кашлянул, прочищая горло, отвел взгляд и начал суетливо расставлять деревянные фигуры на стартовые позиции, хотя играть снова они не собирались.       — Херово, Марк, если ваша самоценность зависит от выигранной партии, — бросил куратор, не поднимая глаз.       Марка передернуло. Вся легкость, все хрупкое хорошее настроение испарились в доли секунды, оставив после себя лишь звенящее раздражение.       И все же в течение следующей недели они сыграли еще трижды — ровно по одной партии в день. И один раз Давиду действительно удалось вырвать победу. О, как он радовался! Он звонко щелкнул языком, довольно откинулся на спинку скрипучего стула и посмотрел на Марка с видом, кричащим «Смотри и учись, салага!».       — Вы молодец. Учитесь потихоньку, — произнес Марк, наблюдая, как куратор буквально раздувается от гордости за эту случайную удачу.       — А я, может, вам специально поддавался все эти дни. Чтобы вас чуть порадовать, — лукаво прищурился Давид.       — Ага. Верю.       Давид смешливо фыркнул.       Марк догадывался, почему эти несколько партий в шахматы заставили его сбавить градус неприязни к Давиду. Скорее всего, дело было в реакции Давида на проигрыш. Какой-то естественной, ненатужной. В нем не было въедливой злобы, надменности, но и бесхребетным его назвать было нельзя. Иногда он мог выдать такую реплику, ударить словом так хлестко, что все хорошее, что ты успел себе о нем нафантазировать, мгновенно осыпалось прахом.       Но в отличие от остальных звеньев этой карательной цепи, через которые Марка успело протащить, куратор был единственным, кто не оскорблял его напрямую. Не пытался унизить ради самого процесса, ради тупого садистского удовольствия, которое Марк научился безошибочно распознавать в глазах остальных сотрудников — этот особый блеск, появляющийся, когда человек чувствует полную безнаказанность.       Давид был другим. Он был безопаснее. И подсознание Марка давно это вычислило. Именно поэтому на недавней лекции в самый ее унизительный момент взгляд Марка машинально дернулся к куратору.       Со сцены актового зала вещал лектор — тучный, лоснящийся боров, затянутый в костюм, который трещал на его массивных плечах. Он бубнил что-то про величие нации и долг перед государством. Но внезапно он прервал свою речь на полуслове и вперил свой поросячий взгляд прямо в толпу.       Жирный палец указал прямо на Марка. Лектор приказал ему встать.       И там, перед всем залом, глядя сверху вниз на застывшего Марка, этот ублюдок начал громко, с наслаждением распинаться о необходимости «духовного очищения через муки плоти» для таких, как он.       — Грех гордыни — самый страшный из пороков. И он, как болезнь, передается с кровью. За грехи отцов наших… или, в вашем случае, Вайберг, за неуемные, антигосударственные амбиции вашей матери — страдать будете вы. Это непреложный закон природы. Ваша мать возомнила себя равной творцам и заразила вас вирусом вседозволенности, иллюзией собственной значимости. И вытравить эту скверну можно только через боль.       Лектор с шумом втянул воздух, надуваясь от собственной важности.       — Страдание очищает! — громогласно разнеслось по залу. — Это универсальное лекарство для гниющей души. Когда болит тело, когда оно раздавлено, сломлено и молит лишь о глотке воздуха, разум наконец-то освобождается от шелухи ложных идей! Физическое наказание — это акт величайшего гуманизма, а не жестокость. Через растерзанную плоть проникает свет истины. Только на самом дне боли, полностью лишенный воли, человек способен осознать свое абсолютное ничтожество. И только из этого ничтожества, из этой пустоты мы можем вылепить нового, чистого гражданина. Искупление через плоть! Боль — это ваше причастие. Будьте благодарны тем, кто вас очищает.       Сотни глаз других резидентов и несколько охранников уставились на него. Марк стоял посреди зала, как выставленный на ярмарочную потеху урод, чувствуя, как по спине течет холодный пот, а лицо горит от стыда и бессильной ярости. Он молчал. Челюсти были сжаты так сильно, что отдавало тупой болью в корнях зубов. Он смотрел во влажное лицо лектора и слушал, как этот ублюдок прилюдно, прикрываясь высокими словами о родине и долге, оправдывает то, как его чуть не убили в изоляторе, называя это «очищением».       И тогда, в зале, Марк, как побитый щенок, инстинктивно нашел взглядом Давида. Тот стоял в стороне, облокотившись о стену и скрестив руки на груди, наблюдая, как Марка публично размазывают, с каким-то мрачным, подавленным вниманием, с каким смотрят на неизбежное.       Мужчина все трещал и трещал, а Марк стоял как идиот даже тогда, когда лектор переключился на другую тему и вроде как можно было сесть. Но разрешения ему никто не давал, и он продолжал стоять, ощущая, как немеют ноги и подрагивает колено, пока Давид не кивнул ему еле заметным жестом, который можно было расшифровать как «Сядь. Чего ты стоишь?».       В унизительном оцепенении Марк опустился на стул, словно нуждался в этом кивке, в этом разрешении, — и от осознания собственной зависимости ему стало еще гаже, чем от самой лекции. Остаток мероприятия он сверлил невидящим взглядом спинку впереди стоящего кресла. Было так паршиво, что хотелось залить в себя алкоголь в неприличных количествах, а потом с надрывом проблеваться, еле доползя до туалета в сильнейшей интоксикации, лишь бы вытравить из тела это ощущение.       И все же — он сам себе в этом не признавался — где-то на дне, под слоями стыда и злости, теплилось смутное, почти животное чувство: хорошо, что Давид здесь. И тут же, следом — просто ужасно, что Давид здесь. Он ведь все это видел. Видел, как его выставили на посмешище перед всем залом. Как он не смог даже самостоятельно сесть без его кивка.       Между ними установилось подобие негласного перемирия. Давид на сессиях ненавязчиво расспрашивал о вещах, не связанных с политикой, уголовным делом и матерью — о детстве, университете, друзьях, девушках, жизни с бабушкой и дедушкой.       Марк все еще тщательно фильтровал слова, помня, где находится, но вспоминать свою обычную, человеческую жизнь оказалось легче, чем вечно изворачиваться от допросов. Иногда разговоры невольно касались Анны, и тогда Марк съезжал с темы, а Давид ему это позволял.       В какой-то момент Марк поймал себя на мысли, что, сидя в кресле напротив куратора, он почти расслабился. И от этого открытия его тут же замутило. Какого черта он ведется?       Да, Давид по-прежнему не оскорблял и не унижал. Но Марк запутался. С одной стороны, безумно хотелось верить, что хоть кто-то в этом проклятом месте не конченый ублюдок и видит в нем человека. С другой — может, ему стоит вспомнить, где он находится и с кем разговаривает?       Прокручивая по ночам в голове их разговоры, Марк все явственнее ощущал смутную тревогу. Слишком уж старательно Давид изображал «доброго, понимающего куратора». Паранойя Марка не могла этого пропустить: куратор подводил к откровениям мягко, исподволь, будто невзначай, но под этой наживкой Марк чувствовал стальной крючок. Первое время он осознанно заглатывал эту наживку: ладно, если Давид идет навстречу, может, и мне стоит поиграть по его правилам? Но теперь это начало пугать. Марк так и не понял: это какой-то хитровыебанный план для того, чтобы втереться ему в доверие, или Давид действительно адекватный?       На последней сессии Марк, как всегда, сидел напротив Давида, когда тот объявил, что скоро состоится комиссия и хорошо бы вложить в личное дело свежее эссе — мол, заседающие прочитают, оценят динамику исправления.       — После каждой встречи я пишу протокол — небольшой отчет о вашем прогрессе. Не обижайтесь, Марк, но я уже устал за вас сочинять, — сказал куратор, не поднимая головы и разбирая бумажки на кофейном столике с деланой сосредоточенностью. — Посочиняйте теперь немного вы. Давайте начнем с темы…       Давид полез в свои документы, пытаясь что-то найти. Марк наблюдал за ним молча, скрестив руки на груди.       — А что такого вы там «сочиняли»?       Давид усмехнулся одним уголком губ, на секунду вскинув на него взгляд исподлобья:       — Не переживайте. Исключительно хорошее.       — Хорошее для кого?       — Для вас, разумеется. А что хорошо для вас — хорошо и для меня. Так-с… — он нашел наконец нужный листок. — Тема…       — В смысле?       Блядь, как же заебал. Он может просто сразу говорить, что имеет в виду, без этих своих театральных пауз и загадочных ухмылок?       Давид замер с листком в руке, медленно поднял глаза. Его бровь чуть дрогнула — не то удивление, не то предупреждение.       — Что именно «в смысле», Марк?       — Что вы имеете в виду, говоря, что «сочиняете» протоколы?       Тишина затянулась. Давид не ответил сразу. Марк успел вдоволь рассмотреть его темно-серые, цепкие глаза, густые брови, нездоровую бледность кожи — будто Давид спал по четыре часа в сутки, судя по синеватым теням под глазами.       Давид вздохнул и отложил листок. Губы его недовольно сжались. Когда он заговорил, голос стал на тон холоднее, потеряв свою обычную легкость:       — Я имею в виду то, что мои записи в вашем деле… не совсем правдивы.       Он взял со стола папку, пролистал ее и начал монотонно зачитывать характеристику под немигающий взгляд Марка:       — «Резидент демонстрирует устойчивую потребность в интеграции и переосмыслении прошлых паттернов…»       Марк перебил его, протянув руку:       — Я могу прочитать сам. — И секунду спустя добавил: — Если позволите.       Давид прищурился:       — Вы мне не верите?       — Верю. Просто любопытно. Всегда было интересно заглянуть внутрь своей «карточки».       Давид выждал пару секунд, словно взвешивая риски, и молча протянул папку через стол.       Марк взял ее, и пальцы его чуть подрагивали от странной, неуютной тревоги. Сначала шли сухие выжимки: краткая биография, адреса, места учебы и работы, распечатки биллингов, даты созвонов с матерью, скрины переписок. Марк постарался не задерживаться на увиденном. Он знал, что если начнет вчитываться, ему станет нехорошо.       А дальше шли листы с заметками самого Давида.       Марк сглотнул вязкую слюну.       «Установлен стабильный, доверительный контакт».       «Наблюдается сепарация от влияния семьи: резидент начинает осознавать токсичность навязанных ему установок»       «Резидент проявляет готовность к поиску новых точек опоры внутри государственной парадигмы».       Он медленно постучал пальцем по краю папки, с внутренней стороны надкусив нижнюю губу. Давид лепил идеальную историю раскаяния. С одной стороны, эти записи выстилали дорогу к УДО, и ему бы радоваться. С другой…       Зачем он это делает? Марк знал, что и вполовину не так хорош и покорен, как здесь описано. Давид не соврал, сказав, что «сочиняет» — он реально вписал все эти сказки в официальное дело, поставил свою подпись и печать. Все было подшито.       Прочистив горло, Марк осторожно спросил:       — У вас не будет проблем из-за этого?       — Каких, например? — Давид откинулся в кресле, глядя на него с легким вызовом.       — Тут многое… сильно преувеличено. Я бы даже сказал — вымышлено.       — Я в курсе, Марк. Но именно я — ваш куратор. Не кто-то другой. Так что, как я сказал, так оно и зафиксируется.       — А зачем вы это делаете? — аккуратно уточнил Марк. Он уже просто не мог не спросить. В голове настойчиво звенела тревога: что-то здесь не то.       Давид долго молчал. Взгляд его ушел куда-то в сторону окна. Он неторопливо достал вейп, затянулся, выпуская в потолок струю сладковатого пара.       — По секрету скажу: я вообще никому не пишу плохих характеристик. Что вам, что остальным, — наконец произнес он спокойно. — Я правда искренне желаю всем выйти отсюда поскорее и с наименьшими потерями. Даже если кто-то срывается на сессии, шлет меня к черту или молчит целый час — я не занесу это в протокол.       — Почему? Какая вам с этого выгода? — продолжал давить Марк, пытаясь нащупать двойное дно.       — А если бы вы были на моем месте, вы бы здесь терроризировали всех вокруг? Какой в этом смысл? Я просто делаю свою работу. Это центр ресоциализации. Предполагается, что кураторы должны помогать, а не топить окончательно.       — Я бы на вашем месте не стал с легкой руки всем писать, какие они лапочки.       — Стали бы. Чтобы не чувствовать себя конченой тварью — стали бы.       Давид сказал это так буднично, так уверенно, что Марк на секунду растерялся, не найдя, что возразить.       — А вы… часто себя так чувствуете?       — Ну, вы так смотрите на меня… как на говно.       Марк от неожиданности сказанного глупо, заторможенно моргнул. У Давида время от времени проскальзывала эта резкая, дворовая прямолинейность.       — Постоянно, — Давид криво усмехнулся, хотя в глазах не было ни капли веселья. — Причем сами этого даже не замечаете.       — Чего? — выдавил из себя Марк. — Я никогда так не смотрел. Это уже ваша интерпретация.       — Да конечно, — Давид поморщился, будто увидел что-то гадкое. — Себе хотя бы не врите.       — Я и не вру. И если честно, Давид, мне это уже надоело, — Марк произнес это негромко, без агрессии, но в голосе прорвалось вымученное отчаяние. Он старался держать себя в руках, но все-таки позволил себе эту дерзость. — Что бы я ни сказал, как бы ни ответил — вы постоянно уверяете меня, что я скрываюсь, что я какой-то гениальный манипулятор, лжец и веду свою игру. Я с вами скоро сам себе перестану доверять.       Давид выпустил еще одно облако пара, внимательно глядя на Марка сквозь сизую пелену:       — Нет, сейчас, конечно, лучше, чем было. Первое время с вами вообще было невозможно разговаривать. Я как будто с роботом общался. Вы забаррикадировались на все засовы. Сейчас — чуть-чуть приоткрыли дверь. Но объясните мне одну вещь, Марк… Учитывая, что я в открытую признаюсь, как рискую ради вас, вру в отчетах, прикрывая вашу спину, хотя сам ни хрена не верю в то, что там расписал… почему нельзя просто открыть эту дверь полностью? Почему нельзя расслабиться в моем присутствии и довериться? Вы же истощены. Мне физически больно на вас смотреть.       «Вот опять, — пронеслось в голове у Марка. — Опять он давит на жалость. Опять напрашивается на комплименты и благодарность».       — Что в вашем понимании «расслабиться», Давид? Я нахожусь в довольно затруднительном положении, если вы вдруг забыли. На меня заведено уголовное дело, я отбываю срок. А вы — госслужащий. Я вижу, что вы стараетесь для меня, и говорю за это спасибо. Но я искренне не понимаю, чего конкретно вы от меня ждете. Куда уж быть более открытым, если на прошлых сессиях я вывалил вам всю информацию про свою жизнь, про семью, про детство?       — Вам пришлось это сделать. Потому что иначе мы бы заговорили о вашей матери и ее связях. Это была просто удобная альтернатива, чтобы забить время безопасным трепом.       — Нет, мне не пришлось бы, — голос Марка зазвучал жестче. — Я поделился этим исключительно потому, что вы вели себя адекватно и спросили по-человечески. Я мог бы, как вы выразились, снова закрыться на все засовы. Или скормить вам любой складный бред.       Давид чуть склонил голову набок, непроницаемо глядя на него.       — Хорошо. Я спросил «по-человечески». Но даже так… вы неестественно держите дистанцию. Контролируете каждый свой вдох и выдох. Выдаете информацию микроскопическими дозами, чтобы, не дай бог, не сказать лишнего.       — Это мне сейчас в упрек сказано? — Марк нервно рассмеялся. — А вы бы на моем месте вели себя иначе?       Давид промолчал. Он отложил вейп, взял ручку и начал что-то бессмысленно чертить на полях блокнота.       — Знаете, Марк… — медленно начал он, не поднимая глаз от листа. — Проблема в том, что вы почему-то свято верите, будто можете своим контролем и скрытностью что-то глобально здесь решить.       Взгляд куратора скользнул по лицу Марка, спустился на шею, задержался на предплечьях. Синяки и ссадины на теле наконец миновали стадию пугающей, болезненной черноты, перестали наливаться грязной желчью и теперь медленно выцветали, оставляя на коже бледно-зеленые, грязные разводы.       — Но это так не работает, — тише, но тверже продолжил Давид. — Вот вы все контролировали. И что? Сильно вам это помогло до встречи со мной?       Марк инстинктивно поджал губы, словно от пощечины. Упоминание ареста и допросов кольнуло тупой, пульсирующей болью.       — Неважно, что вы там себе думаете, как филигранно фильтруете речь или выверяете шаги, — Давид подался вперед, опершись локтями о стол. — Если вас захотят избить в изоляторе — это сделают, и никакой самоконтроль вас не спасет. Если захотят продержать тут подольше — найдут любую надуманную причину, прицепятся к косому взгляду. И в этой ситуации так высокомерно пренебрегать человеком… возможно, единственным человеком в этом здании, которому действительно не все равно, что от вас по итогу останется… не знаю, Марк. Это просто глупо.       — Вы мне так в друзья набиваетесь, я понять не могу? Говоря мне прямо в лицо, что меня могут в любой момент искалечить и оставить гнить здесь до скончания веков? Вас в этой картине вообще ничего не смущает? Субординация, расстановка сил, наши статусы?       Давид молчал, разглядывая его потемневшими глазами.       — Просто меня — смущает, — жестко продолжил Марк. — И вас должно бы. Вы подозрительно себя ведете, Давид.       Лицо куратора окаменело. Марк увидел, как в его взгляде мелькнула нехорошая, злая искра — так вспыхивает уязвленное самолюбие человека, чью «великодушную доброту» отказались возводить в культ.       — С вашим невыносимым характером, Марк, слава богу, что вы попали именно ко мне. Никто другой вас бы здесь просто не вынес. Ваше личное дело уже пухло бы от рапортов.       — Да чего вы от меня хотите?! — начал заводиться Марк в ответ, сбрасывая маску спокойствия. — Я же сказал спасибо! Я ценю то, что вы делаете. Но я не заставлял вас врать в этих протоколах. Хотите, чтобы я теперь по гроб жизни чувствовал себя обязанным за вашу личную инициативу? Спросите у старших коллег, насколько вообще адекватно ваше поведение — если, конечно, все это изначально не было утвержденным сверху планом. Меня бы, может, никто и не вынес, да только я крайне сомневаюсь, что другие кураторы вели бы себя так, как вы.       — А как я себя веду?       Давид уставился на него в упор. Его плечи напряглись, казалось, он еле сдерживается, чтобы не вскочить и не сорваться на крик. Марк никогда не видел такого выражения на его лице.       — Непрофессионально, — припечатал Марк, чувствуя, что тормоза начали отказывать. — Но я могу списать это на недостаток опыта, вы же все-таки новичок в этом всем. Просто не надо требовать от меня какой-то личной преданности. Мне кажется, это чересчур даже для такого места. Может, вам на стажировке не успели объяснить…       Губы Давида скривились в злом оскале. Слова ударили точно в цель.       — Неопытный я — лучшее, что могло с вами здесь случиться, Вайберг. Вы правда своей тупой головой не понимаете, что другой куратор не стал бы с вами так возиться? Стоило бы действительно прямо завтра перевести вас в группу к настоящим профессионалам, раз вам так важны границы и субординация! Особенно учитывая то, как вы тут перед всеми трясетесь!       — По крайней мере, они не лезут мне в душу не пойми с чем! — огрызнулся Марк. — С ними легче. Там все понятно: там унижение — это просто унижение. А вы ведете себя странно, непоследовательно, а потом ждете, что я буду рыдать у вас на плече от благодарности!       — Странно?! Я веду себя странно?! — Давид был на грани. — Да я единственный, кто носится с вами тут, как с писаной торбой! Прикрываю вашу задницу перед комиссией!       — Ну молодец, что я могу сказать! Герой! Здорово! От меня-то что теперь требуется? Медаль вам вырезать из дерева?       — А может, мне впрямь стоит начать вписывать в ваше дело то, что я действительно о вас думаю? — тихо, с ледяной угрозой спросил Давид, подаваясь вперед.       Весь его дружелюбный, понимающий лоск слетел в одно мгновение, обнажив обиженного, мстительного пацана, дорвавшегося до власти. Блядь, Марк знал. Знал, что он такой же конченый, как остальные.       — А ведь Смолина сразу вас раскусила, — процедил куратор. — Вы действительно скрытный, высокомерный, неблагодарный и склонный к саботажу говнюк.       — Кто? Говнюк? — с возмущенным придыханием переспросил Марк. — О профессиональной этике не слышали?       Давид замер. Его глаза сузились, будто он на долю секунды взвешивал на языке самое жестокое слово, способное пробить броню собеседника.       — А что ж вы эту этику не припомнили, когда вас превращали в отбивную и прилюдно унижали?       Марк уставился на Давида, не находя воздуха для вдоха. Челюсть дернулась, будто от реального, физического удара наотмашь. Унизительные воспоминания, которые он так старательно прятал, теперь торчали из него, как ножи.       — Просто… — Марк сглотнул, пытаясь протолкнуть слова через внезапно пересохшее, спазмированное горло. — Просто я не ставил вас с ними в один ряд. Но теперь буду иметь в виду.       Повисла тяжелая тишина. Давид поджал губы, его лицо стало непроницаемо-мрачным — без обычной легкости, без той неуловимой снисходительной полуулыбки, которая всегда пряталась где-то в уголках рта. Он взял бумажку, дописал на ней несколько слов, почти не глядя, и резким движением придвинул к краю стола.       — Напишите до завтрашней группы. Можете идти.       Марк молча сгреб листок и вышел из кабинета, не попрощавшись. В горле мерзко саднило, будто он проглотил горсть битого стекла, и острые грани намертво застряли на полпути, разрывая трахею при каждом вдохе. Стоило только на миллиметр опустить тяжелый щит, стоило только на жалкую, ничтожную секунду допустить мысль, что Давид — не просто очередная бездушная шестеренка этого карательного аппарата — и система немедленно оскалилась, напоминая Марку его место.       И сидя вечером того же дня за мольбертом в изостудии, Марк ненавидел себя за то, что его тело все еще жило жалкими рефлексами. Мозг ждал, что в воздухе снова потянет нотками манго, и над ухом раздастся очередной беспечный комментарий. Но сзади никого не было и навряд ли уже будет. Только затертая хроника продолжала мерцать на экране телевизора.       Этот конченый еще смел обижаться, виртуозно перевернув доску и выставив себя оскорбленным благодетелем, которому плюнули в душу за его же святость. Оказывается, мальчику сделали больно. Как трогательно. Только вот не Давида пытали. Не его избивали. Не ему ломали ребра. Не в него плевали и не его выставляли на посмешище перед целым залом. Бесправен, унижен и раздавлен здесь был Марк. Но стоило ему отказаться лизать руки за поддельные строчки в протоколах, как «понимающий» куратор моментально сорвал маску и ударил в самое уязвимое место.       Марк с такой силой вдавил огрызок карандаша в лист, что грифель с сухим треском брызнул черной крошкой. Никаких иллюзий больше нет. То, что он вообще позволил себе на секунду повестись на этот дешевый спектакль — исключительно его собственная тупость.
Примечания:
269 Нравится 12 Отзывы 35 В сборник
Отзывы (6)