Обнаженная правда

NC-21
Завершён
283
Максик2025 соавтор
Размер:
60 страниц, 23 110 слов, 7 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
283 Нравится 40 Отзывы 6 В сборник

Gelosia - Ревность

Настройки
Прошло две недели. Две недели нервного затишья, разрываемого лишь краткими, сухими совиными посланиями о разделе вещей. Гермиона холодно предупредила, что придет за своими мантиями и оставшимися книгами. Рон, получив её записку, лишь мрачно хмыкнул, скомкал пергамент и швырнул его в камин. Он не сказал Беллатрикс. Возможно, в глубине души надеясь, что это вызовет новый скандал, новую встряску, которая хоть на миг заглушит назойливый, точищий изнутри голос совести. Напрасно. Она вошла без стука, вставив в замок свой старый ключ с тихим, предательским щелчком. В этом простом жесте теплилась крохотная, наивная надежда. Увидеть его одного — раскаявшегося, изможденного, убитого тоской, бродящим по опустевшей квартире. Убедить себя, что пережитый кошмар был лишь дурным сном, вспышкой безумия, которое еще можно исцелить разговором, слезами, даже криком. Реальность оказалась куда более изощренной в своей жестокости. Воздух в гостиной был спертым и густым, он тяжело висел в пространстве, пахнув сексом, дорогими, душными духами и чем-то металлическим — едким шлейфом тёмной магии. Даже свет казался иным, приглушённым и желтоватым, будто пропущенным через кровавую пелену. Их было видно с порога, как живую картину в позолоченной раме позора. Они лежали на том самом ковре, подаренном миссис Уизли, который Гермиона когда-то так нежно любила, ворс которого помнил прикосновения их босых ног. Рон лежал на спине, его лицо было перекошено не столько удовольствием, сколько животным, забывшим себя наслаждением, маской первобытного существа. Его большие, веснушчатые руки с такой силой впивались в обнажённую грудь Беллатрикс, сжимая бледную плоть, что на ней проступали багровые, почти синие следы. Он ахал, его дыхание срывалось на низкий, хриплый стон, в то время как она, сидя на его бёдрах, властно раскинув ноги, медленно и мерно, с демонстративной неспешностью, двигалась на нём, поглощая его всего, до самого основания. Её тело, угловатое и испещрённое шрамами, будто карта былых битв, изгибалось в немом, торжествующем триумфе. Она мурлыкала что-то, низкое, гортанное, похожее на звериное рычание, и её чёрные волосы, слипшиеся от пота, падали на её разгорячённое лицо дикой, растрёпанной рамкой. Это была не просто интимная сцена. Это был тщательно спланированный обряд. Обряд осквернения каждого их с Роном воспоминания. Каждой шутки, рассказанной у этого камина. Каждого плана на будущее, строившегося на этом диване. Каждого «я тебя люблю», прошептанного в полумраке. И самое ужасное, самое отвратительное — Гермиона увидела не насилие, не принуждение. Она увидела его ответ, его активное, жадное участие. Его тело, полностью отдающееся ей, выгибающееся навстречу. Его руки, с той самой силой и страстью, что были когда-то знакомы и любимы, впивающиеся в бёдра другой женщины. Всё внутри неё, все хрупкие опоры, рухнуло разом, с оглушительным грохотом. Лёд, сковавший её душу две недели назад, треснул, и наружу, сжигая всё на своём пути, хлынула лава слепой, всепоглощающей, первобытной ярости. Та самая ярость, что заставляла её в шестнадцать лет бить Долорес Амбридж по лицу. Та, что была опасна своей абсолютной, не рассуждающей, уничтожающей силой. Она не кричала. Не плакала. Словно в кошмарном, медленном трансе, она пересекла комнату, её ноги были ватными. Её пальцы, обычно такие ловкие и точные в заклинаниях, сейчас были просто когтями, готовыми разорвать, разодрать. — Ты... тварь! — это был не крик, а хриплый, сдавленный выдох, полный такого леденящего презрения, что воздух в комнате, казалось, закипел и задрожал. Беллатрикс лишь успела обернуть голову, её чёрные, бездонные глаза сверкнули торжествующим адским огнём, но было поздно. Руки Гермионы с силой, которую давала только безумная, всесокрушающая боль, впились в её длинные, чёрные волосы и рванули на себя, пытаясь стащить её, оторвать от Рона, разорвать эту уродливую, слипшуюся в одном порыве плоть. — Гермиона! — имя вырвалось у Рона, и в его голосе был не гнев, а чистый, животный ужас и запредельный, обжигающий стыд. Беллатрикс вскрикнула — не от боли, а от яростной злобы, что её триумф так грубо нарушили. Её тело напряглось, как тетива лука, её длинные пальцы с острыми ногтями впились в бёдра Рона, пытаясь удержаться, впиться в свою добычу. На мгновение возникла сюрреалистичная, дикая борьба: две женщины, сцепившиеся над его обнажённым, беспомощным телом — одна, пытающаяся силой вернуть своё разрушенное прошлое, другая — яростно, с наслаждением защищающая свой трофей. Гермиона, задыхаясь, смотрела не на Беллатрикс. Она впилась взглядом в Рона. Прямо в его широко раскрытые, полные панического ужаса глаза. И в этом молчаливом взгляде было всё: и шок от его низменной измены, и ярость от её собственного возвращения в этот ад, и самое страшное, самая унизительная догадка, что она пришла сюда не только за мантиями и книгами. Она пришла с крошечным, глупым призраком надежды. И он своим телом, своим низким стоном наслаждения, своим участием в этом акте, навсегда втоптал эту надежду в грязь. Она дернула изо всех сил в последний раз, и Беллатрикс, с гневным, змеиным шипением, соскользнула с него, её тело с глухим стуком тяжело рухнуло на ковёр. Гермиона стояла над ними, вся дрожащая, как в лихорадке, с вырванным клоком чёрных волос в сжатом в белом кулаке, глядя на них — на неё, хищную, злую и торжествующую даже в падении, и на него, жалкого, растерянного и постыдно обнажённого в своём предательстве. Ни слова больше не было сказано. Она развернулась и, шатаясь, как пьяная, пошла прочь, хлопнув дверью с такой сокрушительной силой, что со стены упала и разбилась вдребезги изящная рамка с их старой, счастливой фотографией. Секунда, когда дверь захлопнулась, повисла в воздухе, густая, тяжёлая и звенящая, как удар колокола. Рон застыл, его мозг, отупелый от недавней страсти и нахлынувшего стыда, пытался наверстать упущенное, осознать масштаб катастрофы. Он видел пустоту в глазах Гермионы. Ту самую мёртвую, ледяную пустоту, что была в тысячу раз страшнее любой ненависти, любого проклятия. И в этот миг всё внутри него перевернулось. Хаос в его душе кристаллизовался в одно простое, ясное, неудержимое побуждение — бежать. Немедленно. Догнать её. Объяснить, упасть на колени... хотя бы просто увидеть. — Гермиона! — его голос сорвался на оглушительный, полный безграничного отчаяния крик. Он рванулся с пола, его тело, липкое от пота и её прикосновений, отчаянно дрожало. Взгляд метнулся в поисках хоть какой-то одежды, хоть тени приличия. Он нащупал валявшиеся рядом красные, такие знакомые, домашние боксеры и попытался судорожно натянуть их на одну ногу, движения были неуклюжими, спазматическими. Но Беллатрикс не позволила бы ему уйти. Не после этого. Не после того, как она почти вцепилась когтями в свою добычу, в свою самую большую победу. — Нет уж, мой рыжий! — её голос прозвучал низко и ядовито, как шипение разъярённой кобры. Быстро, как выстрел, её рука взметнулась и со всей силы, с оглушительным хлопком треснула по его руке, отбивая ненавистные боксеры. Удар был обжигающим, по коже поползли красные, гневные полосы. Рон взревел от внезапной боли и чистой ярости, отшатнувшись. — Сука! Отстань! Но она уже не слушала, её терпение лопнуло. Её пальцы, сильные и цепкие, как стальные когти, впились в его возбуждённую, всё ещё готовую плоть, сжимая его член с такой злобной силой, что в глазах у него потемнело от резкой смеси боли и шока. Он снова издал хриплый, звериный вопль, пытаясь вырваться, но её хватка была стальной, неумолимой. — Ты никуда не пойдёшь, — прошипела она, её глаза горели мрачным, одержимым огнём, в них не было ничего человеческого. — Ты мой. До самого конца. Не отпуская его, не ослабляя хватки, она снова взгромоздилась на него сверху, как разъярённая, голодная кошка, её бёдра резко и властно, с оскорбительной силой двинулись вниз, насаживая себя на него так, что он почувствовал, как всё внутри него сжимается в тугой, болезненный комок и одновременно взрывается волной огня. Она села глубоко, до самого основания, не оставляя ни миллиметра для отступления, для побега, для мысли. И тут случилось самое чудовищное, самое постыдное. Острая, режущая волна боли от её жестокой хватки и этого грубого вторжения смешалась с новой, дикой, предательской волной возбуждения. Его собственное тело, уже заведённое до предела их предыдущей схваткой, предало его, отозвавшись на эту яростную, почти насильственную близость. Воздух вырвался из его лёгких сдавленным, прерывистым стоном. Он захлебнулся — захлебнулся этой новой волной, своим собственным откликом, своим окончательным, безвозвратным падением. Он больше не пытался бороться, сопротивление было сломлено. Его руки, которые только что отталкивали её, сами собой, повинуясь древнему инстинкту, впились в её узкие, костлявые бёдра, с силой втягивая её ещё глубже, помогая ей. Его голова запрокинулась назад, глаза закатились, веки сомкнулись. Он тонул. Тонул в ней, в этом липком, тёмном аду, который он сам для себя выбрал. А над ним, торжествующая и неумолимая, как сама Судьба, сидела Беллатрикс, её хриплое рычание сливалось с его прерывистыми, задыхающимися стонами, навеки запечатывая его участь. Когда последняя, долгая судорога наслаждения и отчаяния отпустила его тело, Рон безвольно рухнул на спину, грудь вздымалась, выталкивая из лёгких спёртый, отравленный воздух. В ушах стоял оглушительный звон, в висках отчаянно стучало. Он пытался поймать хоть одну ясную, связную мысль в этом хаосе, но мозг отказывался служить, затуманенный животной усталостью, тягучим стыдом и пустотой. Но для Беллатрикс, для её ненасытной, тёмной души, этого было мало. Её голод, казалось, только разгорался, подпитываясь его полной потерей контроля, его сломленностью. Прежде чем он успел опомниться, прийти в себя, её цепкие пальцы снова сомкнулись вокруг его члена, всё ещё чувствительного, влажного и мягкого. Рон ахнул от неожиданности, его всё ещё возбуждённое тело вздрогнуло, как от удара током. — Белла, хватит... я не могу... — попытался он протестовать, но голос сорвался на хриплый, беспомощный шёпот, в котором не было ни капли силы. Она лишь дико, победоносно усмехнулась в ответ, и её голова, увенчанная растрёпанной чёрной гривой, склонилась над ним. То, что последовало, было не лаской, не удовольствием, а яростным, почти разрушительным актом обладания и унижения. Она взяла его в рот, сосала его с такой жадной, грубой силой, что граничило с невыносимой болью, но в этой самой боли, в этом надругательстве, снова затеплился тот самый предательский, постыдный огонь. Он смотрел на неё, на её чёрные волосы, рассыпавшиеся по его бёдрам, на сгорбленную спину, и не мог поверить в происходящее, в глубину своего падения. Второй, стремительный финиш наступил быстрее, ошеломив его своей неожиданностью и интенсивностью. Он застонал, пытаясь отстраниться, вырваться, но она крепко держала его за бёдра, не оставляя выбора, не давая убежать. И тогда, добившись своего, она сделала нечто, от чего его кровь, казалось, действительно застыла в жилах. Она оторвалась от него, медленно, нарочито демонстративно сглотнув, и её губы, блестящие от влаги, растянулись в широкой, безумной, торжествующей улыбке. В её тёмных, бездонных глазах плясали самые настоящие бесы. Не говоря ни слова, она двинулась выше, перебираясь по его потному, измождённому телу, как тёмная, хищная тень. Снова широко, вызывающе раздвинув ноги, она взгромоздилась на его лицо, полностью затмив собой весь мир, заслонив свет, прошлое, будущее. Рон замер, парализованный. Он знал, что от него требуется. Это была неизбежная плата. Цена его падения, его предательства, его добровольной слабости. И в глубине души, в самой чёрной её части, он понимал, что заслужил это, что это — его крест. Закрыв глаза, пытаясь отрешиться от реальности, он сдался. Его язык, будто чужой, медленно, почти робко, коснулся её сначала снаружи, скользя по влажным, осквернённым складкам. Она издала тихое, довольно, похожее на кошачье урчание. Затем он нашёл пальцами бугорок её клитора и начал работать с ним — сначала осторожно, нерешительно, потом, по мере её одобрительных стонов, увереннее, яростнее, подражая тому, что когда-то знал, что когда-то делал с любовью и нежностью. Теперь это было частью ритуала его собственного саморазрушения, актом служения своей губительнице. Беллатрикс заёрзала бёдрами, её стоны стали громче, резче, требовательнее. Она двигалась, насаживаясь на его лицо, в такт его отчаянным движениям, её хватка в его волосах то ослабевала, то снова усиливалась, заставляя его содрогаться от смешанных, противоестественных ощущений боли, удушья и странного, извращённого возбуждения. Когда её тело содрогнулось в финальном, затяжном, почти судорожном спазме, и её хриплый, победный крик замер в спёртом воздухе комнаты, Рон почувствовал лишь всепоглощающее, тотальное истощение. Казалось, каждый мускул, каждая клетка его тела кричала о пощаде, умоляла об отдыхе. Он лежал, беспомощный и подавленный, как раздавленный червь, надеясь, что этот бесконечный кошмар наконец достиг своего дна. Но для Беллатрикс, как выяснилось, дна не существовало в принципе. Она медленно, с видом истинной владычицы, поднялась с его лица, её глаза горели неудовлетворённым, хищным, ненасытным огнём. Словно повинуясь её тёмной, неумолимой воле, в воздухе рядом с кроватью дрогнула, заколебалась тень. И из этой самой тени, материализовался предмет — не большой, но отчётливый, безжалостный в своих чётких очертаниях. Небольшой страпон из чёрной, отполированной до зловещего блеска кожи, увенчанный искусственным фаллосом, холодно поблёскивавшим в полумраке комнаты. Рон замер, его сознание отказывалось верить, воспринимать происходящее. Усталость мгновенно испарилась, сменённая леденящим, пронизывающим до костей ужасом. — Это... что ты ещё хочешь? — его голос был хриплым, сорванным шёпотом, горло пересохло и сжалось, словно он наглотался раскалённого песка. Беллатрикс взяла в руки этот инструмент подчинения, её длинные пальцы с наслаждением скользнули по гладкой, холодной коже с почти что сладострастной нежностью. — Я хочу поиметь твой зад, — произнесла она просто, буднично, как если бы объявляла о намерении выпить утренний чай. Тишина, последовавшая за её словами, была оглушительной, абсолютной, давящей. Это был уже не просто очередной шаг в падении, не просто грязь. Это был акт окончательного, абсолютного подчинения, тотального разрушения последних остатков его мужского достоинства, того самого, что когда-то позволяло ему стоять прямо, смотреть врагам в глаза и считать себя человеком. И тут в Роне, в самых его потаённых глубинах, что-то щёлкнуло, сломалось и встало на дыбы. Глубинный, животный инстинкт самосохранения, оказавшийся сильнее страха, сильнее стыда, сильнее того странного оцепенения, в которое он погрузился. — НЕТ! Один резкий, мощный, отчаянный толчок — и он сбросил, отшвырнул её от себя. Беллатрикс, абсолютно не ожидавшая такого яростного отпора, с глухим, удивлённым стоном отлетела на ковёр. Рон вскочил на ноги, его всё тело мелко дрожало от выброса адреналина, грудь вздымалась, выталкивая яростные порции воздуха. — Да ты совсем берега попутала?! — проревел он, его голос сорвался на оглушительный, хриплый крик, в котором смешались давно копившаяся ярость, лютое отвращение и панический, животный страх. — Это уже через край! До каких пор?! Кончится это когда-нибудь?! Он стоял над ней, голый, покрытый потом, царапинами и следами их страсти, но в его позе, в напряжённых мускулах, в сжатых кулаках впервые за долгое, мучительное время была не рабская покорность, а дикая, отчаянная, готовая на всё готовность к борьбе. Воздух в комнате затрепетал от натянутого, как струна, напряжения. Игра внезапно, непоправимо изменилась. Рон выставил Беллатрикс за дверь той же ночью. Сцена была уродливой, громкой и разрушительной: летела посуда, зеркала, её пронзительные, полные ненависти проклятия висели в воздухе, как ядовитый, удушливый туман, а его собственный голос хрипел от незнакомой ему самому, первобытной ярости. Дверь захлопнулась с таким грохотом, что, казалось, содрогнулись стены, и наступила оглушительная, давящая тишина, в тысячу раз хуже любого шума. Тишина опустошённого, выжженного поля боя. На работе он стал бледной, бесплотной тенью. Его взгляд постоянно, нервно скользил по бесконечным коридорам Министерства, выискивая знакомую пышную каштановую шевелюру, строгие синие мантии, быструю, уверенную, умную походку. Но Гермионы будто не существовало в природе. Её кабинет был пуст и тёмен, её имя навсегда исчезло из расписания совещаний. Коллеги при его появлении старались отвести глаза, стоило ему только заикнуться о ней. Он звонил, писал письма и записки — в ответ была лишь гробовая, унизительная тишина. Она растворилась, исчезла, словно пытаясь стереть само его существование, саму память о себе из своей новой, без него жизни. Он разрывался на части, его душа была полем битвы. По ночам ему снился её светлый, звонкий смех, такой тёплый и родной, что он просыпался с острой, физической болью в груди и мокрыми от слёз глазами. А потом, в гнетущей, непроглядной темноте, его тело, его плоть предательски, постыдно вспоминало дикий, горький вкус Беллатрикс, её хриплые, развратные стоны, всепоглощающий, губительный огонь саморазрушения. Он метался, как затравленный зверь, между светлой, чистой любовью, которая казалась теперь недосягаемой, как далёкая звезда, и тёмной, грешной страстью, что была подобна раскалённому углю — жечься больно, адски больно, но оторваться невозможно. И вот, в одно хмурое, неприветливое утро, пока он пытался заставить себя проглотить кусок чёрствого, холодного тоста, в его кухонное окно с глухим стуком врезалась худая, невзрачная сова. Конверт в её клюве был цвета грозовой, предвещающей беду тучи, а восковая печать — хорошо знакомый герб больницы Святого Мунго. Пальцы дрожали так, что он едва не порвал бумагу, когда разрывал конверт. Слова были краткими, безжалостными, выверенными до ужаса канцелярским языком, не оставляющими места сомнениям: «Гермиона Джин Грейнджер. Поступление с диагнозом: острое отравление зельем «Немезида» (смерть наступает мгновенно). Состояние критическое. Проведены экстренные магические манипуляции. Пациентка стабилизирована». Бумага выскользнула из его ослабевших пальцев и медленно, как опавший лист, закружилась в воздухе, прежде чем упасть на грязный пол. Звук, который вырвался из груди Рона, не был ни стоном, ни криком. Это был вопль разрываемой на части души, полный такого всепоглощающего, леденящего ужаса и вселенской вины, что хрустальные стёкла в серванте задребезжали, жалуясь. Горячие, солёные слёзы хлынули ручьём, обжигая кожу. Он рухнул на колени, сжимая пустой, ничего не значащий теперь конверт так, что кости его пальцев побелели от напряжения. «Немезида». Зелье возмездия, отмщения. Она выбрала его не случайно, не в порыве отчаяния. Это было осознанное, страшное послание. Её последний, самый горький, самый обвиняющий упрёк, обращённый прямо в его душу. «Это я. Это всё из-за меня. Я это сделал.» Мысль ударила с силой обжигающего, смертельного заклинания. Он не просто разбил ей сердце, растоптал любовь. Он уничтожил её волю к жизни, её веру в будущее. Работа, Аврорат, приказы, долг — всё это в один миг превратилось в прах, в ничто. Не думая, не оставляя записок, не думая о последствиях, он судорожно схватил горсть порошка из камина и, задыхаясь, выкрикнул название больницы. Зелёное, холодное пламя каминной сети поглотило его, чтобы через мгновение выплюнуть в стерильном, пахнущем зельями холле Святого Мунго. Он бежал, не разбирая дороги, по белым, безликим, бесконечным коридорам, не замечая шокированных, осуждающих взглядов целителей, не слыша их окликов. В его ушах стучало, как набат, только одно: «Жива. Она жива. Она должна быть жива». Он должен был её увидеть. Должен был упасть перед ней на колени, схватить её руку, прижать к губам и... и что? Никакие слова, никакие оправдания уже ничего не могли исправить, воскресить умершее. Но он должен был попытаться, должен был это сделать. Это была его вина, его крест, его вечное, неискупимое проклятие. Стены больничного коридора были ослепительно, до тошноты белыми и абсолютно бездушными. Воздух густо пах зельями, антисептиком и человеческой тоской. Рон, с лицом, размытым слезами и отчаянием, почти достиг палаты, номер которой в панике выцарапал в своей памяти. Вся его вселенная, весь его мир сжался до одной-единственной, маленькой цели — увидеть её, убедиться своими глазами, что она дышит, что её сердце бьётся. Но дверь наружу, ведущая в грязный, серый лондонский переулок, оказалась не выходом, а порталом в другой, гораздо более мрачный и безысходный мир. Она стояла там, прислонившись к стене, вся в чёрном, в своём чёрном, обтягивающем платье, словно живое, дышащее пятно туши на грязном, заплёванном снегу. В её тонких, бледных пальцах томно дымилась тонкая сигарета, и каждый клубок дыма, выдыхаемый ею, казалось, был ядовитым, удушающим смогом, отравляющим пространство. И она смеялась. Тихим, раскатистым, абсолютно безумным смехом, который резал тишину вернее и больнее любого крика. Беллатрикс. Её чёрные, как ночь, глаза, блестящие и безумные, поймали его взгляд через стеклянную дверь, словно хищник, поджидающий жертву у водопоя. Она медленно, с наслаждением, растянутым как плёнка, затянулась и бросила окурок, раздавив его остроносным каблуком с изящной, леденящей жестокостью. — Ну что, рыжик? — её голос, хриплый и сладкий, донёсся до него, легко просачиваясь сквозь стекло, словно самый настоящий ядовитый газ. — Навестил свою... больную подружку? Она сделала ленивый шаг вперёд, и её алая, как свежая рана, улыбка стала шире, обнажая ровные, почти хищные зубы. В ней не было ни капли ревности, ни тени сомнения. Лишь плотоядное, безраздельное торжество хищницы, видящей, что её добыча пытается уползти, но всё равно, навеки привязана к ней невидимой, но прочнейшей цепью. — Напрасная трата времени, милый. Ты ведь уже прекрасно знаешь, где твоё настоящее место. Рон замер на пороге, разрываясь, раздираемый на части между двумя безднами: той, что была внутри, в палате, где лежала исколотая, отравленная зельями, уничтоженная им Гермиона, и той, что ждала его снаружи — тёмной, грешной, обещающей забвение и вечное, сладкое падение. Дверь больницы была тонкой, хрупкой границей между его прошлым, тем, кем он был, и его проклятым, отвратительным настоящим. И он стоял, парализованный, не в силах сделать шаг ни в ту, ни в другую сторону, в то время как безумный, победный смех Беллатрикс сплетался с призрачным, въедливым запахом её духов, навсегда въевшимся в его кожу, в его память, в его душу. Он хотел закричать. Хотел повернуться и бежать, бежать без оглядки по белому, чистому коридору к ней, к Гермионе, к своему lost раю, к своему искуплению. Но его ноги, его предательское тело, будто были намертво прикованы цепями к этому месту. И тогда Беллатрикс, видя его муку, сделала свой коронный, финальный ход. Медленно, с театральной, леденящей жестокостью, её пальцы скользнули к застёжкам своего чёрного, кожаного корсета. Один щелчок. Второй. Кожа расступилась, словно уступая её воле, освобождая бледную, почти фарфоровую, иссечённую причудливыми шрамами кожу. Она не просто расстегнула его — она с вызовом приспустила, оголив свою небольшую, упругую грудь прямо здесь, у больничных дверей, под тусклым, больничным фонарём. Её тёмные, уже напряжённые соски смотрели на него как немой, но красноречивый вызов, как самое мощное её заклинание. — Смотри, — прошептала она, и в этом одном слове была не просьба, а приказ, против которого у него не было сил. И его тело — предательское, слабое, уже навсегда заражённое, отравленное ею — откликнулось, повинуясь древнему, животному зову. Рон почувствовал, как по спине, по всему телу пробежала знакомая, постыдная, разогревающая волна жара. Кровь прилила вниз, к паху, наполняя, заставляя его член напрячься и подняться, будто сам по себе, автономно, против его воли, против его отчаяния, против его святого горя. Это было омерзительно, грязно, недостойно. Это было неизбежно, как смена дня и ночи. Новая, жгучая слеза, на этот раз не от горя, а от бессильной, яростной ненависти к самому себе, скатилась по его щеке. Он видел, читал безраздельное торжество в её глазах, в каждой чёрточке её лица. Она победила. Окончательно и навсегда. Не Гермиона, не память, не совесть. Её плоть, её тёмная магия оказались сильнее. Словно в тяжёлом, кошмарном трансе, он механически толкнул тяжёлую дверь и вышел наружу, на больничное крыльцо. Воздух сырого, грязного переулка показался ему гуще, слаще и страшнее стерильного больничного. Он не смотрел на неё, уставившись в замызганный, потрескавшийся асфальт. — Ведьма, — прохрипел он, но в его голосе не было ни силы, ни гнева, лишь сломленная, опустошённая покорность своей участи. Беллатрикс громко, откровенно рассмеялась, не спеша, с наслаждением застёгивая свой корсет, пряча от мира своё тело, оставляя его лишь для него. Её холодные пальцы легли на его руку, и её прикосновение обожгло, как раскалённое железо, оставляя невидимый, но вечный шрам. — Мой рыжий предатель, — сказала она, легко, как перо, ведя его прочь от больницы, от света, от всего, что было в нём когда-то чистого и хорошего. — Не плачь. Я куда лучше любой твоей целительницы знаю, как лечить твою... тоску. И Рон, всё ещё чувствуя постыдную, твёрдую тяжесть внизу живота, позволил ей увести себя, как ведут на поводке. Он стирал слёзы с лица не для того, чтобы увидеть Гермиону, а потому что они были ему уже не к лицу, они были частью того старого, слабого человека, которым он больше не был. Он сделал свой окончательный выбор. И этим выбором было вечное, добровольное падение в объятия тьмы. Они уходили. Вместе. Сквозь мутное, запотевшее от её дыхания и невыплаканных слёз стекло больничного окна, сквозь густую, непроглядную вуаль собственного отчаяния, Гермиона видела их, этот живой кошмар. Её палата была на втором этаже. Выпуклое, старое стекло слегка искажало картину, делая её похожей на сюрреалистичный, дурной сон, но суть, увы, была яснее ясного. Он стоял там, за дверью, её Рон, её бывший, её погибший мужчина. Его рыжие волосы были единственным ярким, огненным пятном во всей этой серости, грязи и унынии переулка. И она. Та самая женщина. Его палач и его спасительница в одном лице. Гермиона видела, как Беллатрикс, с тем же надменным, леденящим торжеством, с каким когда-то наносила удары в Битве за Хогвартс, медленно, с убийственной демонстративностью расстегнула свой корсет. Даже на таком расстоянии, даже сквозь грязное стекло, был отчётливо виден, понятен этот жест — похабный, оскорбительный, полный глумливого презрения ко всему, что было для Гермионы свято, чисто и дорого. Бледная, в шрамах кожа, маленькая, упругая грудь — всё это было обращено к Рону, как самый мощный, последний аргумент в их уродливом, бесконечном споре. И она видела, как он… как он не отвернулся. Не смахнул её руку. Не ушёл. Он стоял, будто загипнотизированный, заворожённый, а затем его плечи, его сильные когда-то плечи, сгорбились в знакомом ей, покорном смирении. И он пошёл. Сделал шаг. Позволил ей взять себя за руку и увести, как послушного пса на коротком поводке. Вот и всё. Финал. Последняя, крошечная, глупая надежда, тот самый слабый огонёк, что теплился в самом дне её души даже после глотка «Немезиды», погас, испустил дух. Окончательно. Безвозвратно. Навеки. Гермиона не закричала. Не стала бить кулаками по холодному стеклу, не рвала на себе волосы. Всё, что оставалось у неё внутри, было выжжено дотла, обращено в пепел. Осталась лишь огромная, зияющая пустота. Она медленно, с трудом, будто против воли, оторвала взгляд от окна, от этого живого свидетельства её поражения, и опустила голову на жёсткую, безразличную больничную подушку. Она пахла стерильностью, тоской и смертью. И вот тогда, уткнувшись в неё своим искажённым страданием лицом, она наконец заплакала. Не рыдая, не всхлипывая — тихо, почти беззвучно, как плачут, когда уже нет сил ни на что. Горячие, солёные слёзы текли неудержимым ручьём, впитываясь в грубую ткань, оставляя на ней тёмные, мокрые пятна. Они спасли её тело. Целители могли гордиться собой, они откачали её, вырвали из цепких лап «Немезиды». Они вернули её к жизни. К этой ужасающей пустоте. К этому невыносимому, врезавшемуся в память зрелищу, которое теперь будет ждать её за каждым окном, в каждом тёмном углу, в каждом сновидении. «Зачем? — думала она, судорожно сжимая пальцы в беспомощные, слабые кулаки. — Зачем вы это сделали? Зачем вернули меня... к этому?» Она не жалела о своей попытке, о своём выборе. Она жалела лишь об одном — о том, что её спасли. Вернули. Потому что жить с этой болью, с этим вечным предательством, с этим знанием, что он выбрал, добровольно выбрал её… это было в тысячу раз страшнее, мучительнее и невыносимее самой быстрой, безболезненной смерти. Она любила его. По-настоящему. Всей своей душой, всем своим существом. И это самое светлое, самое прекрасное чувство, которое должно было быть её опорой и счастьем, стало её тюрьмой, её каторгой, её вечным приговором. Он был где-то там, уходя в ночь с той женщиной, а она оставалась здесь, в этой белой, чистой клетке, одна, навеки одна, с разбитым на осколки сердцем и с одним-единственным, отчаянным желанием — чтобы всё это наконец, бесповоротно закончилось. Ночь, чёрная и беззвёздная, опустилась на Святой Мунго, принеся с собой не покой, а бездонную, звонкую, давящую тишину, в которой каждая мысль, каждое воспоминание отдавалось громче любого крика. Гермиона лежала на своей больничной койке, уставившись в потолок, в глазах — пустота. Зажженные дежурным целителем бледные, колдующие свечи плавали под потолком, отбрасывая на стены пляшущие, уродливые тени, которые казались ей демонами, пришедшими пошутить над её ничтожной, раздавленной болью. Тело её ныло, болело от последствий сильнейшего зелья, но физическая боль была ничтожна, смехотворна по сравнению с тем адом, что творился у неё внутри, в душе. Под грубым, казённым одеялом, в тёплом, неподвижном, спёртом воздухе, её рука, будто чужая, медленно, почти против её воли, скользнула вниз, по плоскому животу, к тому сокровенному месту, которое когда-то знало, ждало и любило только его прикосновения, только его. Она зажмурилась, пытаясь вытеснить реальность, и перед ней, как кинолента, поплыли светлые, дорогие образы. Нежные, поначалу. Его застенчивая, добрая улыбка. Его громкий, заразительный смех. Его грубоватые, веснушчатые, но такие тёплые и сильные руки на её коже. Его шёпот в темноте, слова любви, смешанные со страстными, любящими стонами. Их интим был для неё не просто сексом, не физиологией. Это был их собственный, тайный язык, на котором они говорили о доверии, о страсти, о вечности, о будущем, о детях. Ей так это нравилось, так волновало, наполняло. Она чувствовала себя желанной, любимой, единственной и неповторимой. Её пальцы, подражая памяти, начали двигаться быстрее, отчаянно, судорожно пытаясь вызвать призрак того утраченного наслаждения, чтобы хоть на миг заглушить невыносимый ад в душе. Она представляла, что это он. Что это его пальцы скользят между её ног, лаская и возбуждая. Что его горячие губы прижаты к её шее, шепчут её имя. Что его сильное, родное тело прикрывает её от всего мира, дарит безопасность. Но призрак был хрупким, ненадёжным. Он рассыпался в прах, уступая место другому, уродливому, жуткому образу: его тело, срощенное, слипшееся с телом Беллатрикс. Его низкие, хриплые стоны, адресованные не ей, а другой. Его те же самые руки, с той же силой впивающиеся не в её нежные бёдра, а в острые, костлявые кости другой женщины. «Как? — закричал внутри неё израненный, обезумевший голос. — Как он мог? Как он мог променять меня… на неё? На эту… грязную, обезумевшую шлюху?» Мысль, острая и ядовитая, как отточенный кинжал, ударила под дых. Её рука резко, в ужасе остановилась. Но вместо того чтобы убрать её, отбросить прочь, она, сжавшись в тугой, беспомощный кулак, с дикой, отчаянной силой вдавила его в себя, пытаясь грубой, физической болью вытеснить, перекрыть всесокрушающую душевную. Другая рука сама собой поднялась и сжала, сдавила её собственную, маленькую, упругую грудь — так жестоко, что она невольно ахнула, представляя, что это его рука, но рука, которая не ласкает, а причиняет боль, калечит, уничтожает. Это было беспомощно. Грязно. Унизительно до слёз. И внезапно, вся накопившаяся, переполнившая её ярость, вся обида, вся невыносимая, чёрная боль вырвались наружу в одном-единственном, протяжном, раздирающем горло, исходящем из самой глубины души крике. Это был крик о помощи, которую она не могла и не хотела просить, и крик протеста, отрицания против реальности, которую она больше не могла и не хотела принимать. Дверь в палату распахнулась мгновенно, словно её ждали. Ворвался дежурный целитель, за ним, на подмогу, ещё двое. Они застали её в самых настоящих конвульсиях горя, отчаяния: она в безумии рвала на себе простыню, её измождённое тело билось в мелкой, беспомощной истерике, а пальцы одной руки всё ещё были судорожно, по-детски сжаты между ног, будто она пыталась вырвать, выковырять из себя саму память о нём, о их близости, о счастье, о предательстве. — Мисс Грейнджер! Успокойтесь! Возьмите себя в руки! Это была уже не просто грусть, не горе. Это была самая что ни есть настоящая, всепоглощающая, чёрная, как смоль, депрессия, глубокая трещина в душе, чёрная дыра, затягивающая в себя без остатка всё светлое, все лучи, все надежды. Пока один целитель, сильный мужчина, пытался удержать её дёргающиеся, вырывающиеся руки, другой, ловким, выверенным движением, аккуратно, но твёрдо и безжалостно высвободил её пальцы из влажного, сжатого в болезненном спазме лона. Третий, стоя в стороне, уже готовил шприц с успокоительным, снотворным зельем, его лицо было серьёзно и печально. — Всё хорошо, Гермиона, всё уже закончилось, — говорил он мягко, продезинфицировав кожу на её руке и вводя иглу. — Сейчас всё пройдёт. Просто спи. Третий, стоя в стороне, уже готовил шприц с успокоительным, снотворным зельем, его лицо было серьёзно и печально. Она слабо сопротивлялась ещё несколько секунд, её огромные, залитые слезами глаза метались по палате, не видя ничего, кроме внутренних образов кошмара. Потом мощное зелье сделало своё дело. Мускулы расслабились, веки отяжелели и сомкнулись. Её измождённое тело обмякло на промокшей от слёз и пота подушке, погружаясь в искусственное, беспамятство. Тишина снова воцарилась в палате. Но на этот раз это была тяжёлая, купленная ценою её последнего унижения тишина забвения. Целители переглянулись. В их взглядах было понимание — самая тяжёлая часть лечения, борьба с демонами в душе пациента, только начинается. Пока в стерильной тишине Святого Мунго Гермиона погружалась в вымученный, беглый сон, в темной, сырой и неухоженной квартире, которую Беллатрикс с насмешкой называла своим «логовом», разворачивалась другая, не менее мрачная сцена. Она лежала на грубых, чуть пахнущих плесенью простынях, её бледное, почти фарфоровое в свете единственной свечи тело напоминало изваяние, высеченное из осколков луны. С абсолютной, вызывающей откровенностью, она раздвинула ноги так широко, что была видна вся сокровенная, влажная розовость её плоти — призывная, лишённая всякой стыдливости и полная скрытой угрозы. Это был жест не страсти, а тотальной власти. Демонстрация того, что всё здесь, включая его, принадлежит ей. — Не заставляй себя ждать, рыжик, — её голос прозвучал хрипло, в нём не было и тени нежности, лишь властное повеление. Рон стоял на коленях между её бёдер, но его взгляд был пустым, отсутствующим. Он смотрел сквозь неё, в пространство, залитое тенями, где стоял призрак больничной палаты. В ушах у него всё ещё стоял тот оглушительный, безнадёжный крик Гермионы, который он услышал сквозь стекло. Он видел, как она, обессиленная, уткнулась в подушку. Видел, как её хрупкие плечи содрогались от беззвучных рыданий, которые он уже никогда не сможет остановить. «Что я натворил? — этот вопрос, тяжёлый и увесистый, как молот, методично стучал в его висках, не давая покоя. — Она выпила зелье. Она хотела умереть. Из-за меня. Из-за нас. Из-за этого ада». Волна тошноты, горькой и неприятной, снова подкатила к его горлу. Он был палачом. Хуже, чем любой Пожиратель Смерти, потому что он убивал не быстрым заклинанием, а медленным, мучительным предательством, растянутым во времени. Он собственноручно разбил самое светлое, самое дорогое, что было в его жизни. — Ты сейчас со мной или опять в своих сопливых, жалких фантазиях? — шипение Беллатрикс, острое как лезвие, вернуло его в душную комнату. Её чёрные, как смоль, глаза сверкали в полумраке, читая его как открытую, жалкую книгу. Она всё знала. Знала, что его мысли не здесь. И это её не просто забавляло, это доставляло ей особое, извращённое наслаждение. Чтобы заглушить этот ненавистный голос совести, чтобы сбежать от призрака больничной палаты, он, почти не осознавая своих действий, двинулся вперёд. Его руки, будто сами по себе, легли на её костлявые, узкие бёдра. Он вошёл в неё — это движение было до боли знакомым, но теперь лишённым всякого желания, всякой страсти, лишь отчаянной, механической попыткой что-то доказать. Себе? Ей? Он уже и сам не знал. Его тело двигалось автоматически, подчиняясь мышечной памяти, давно выработанным рефлексам. А его пальцы, предательски нежные, сами, против его воли, потянулись к её чёрным, растрёпанным, пахнущим дымом и дорогими духами волосам. Он гладил их, этот шёлк, ставший для него петлёй на шее, символом его рабства. В этом жесте была не ласка, а странная, извращённая форма покаяния и самонаказания перед тем, кого он уничтожал этим самым актом. Беллатрикс издала низкое, горловое, довольное урчание, словно большая дикая кошка. Она принимала его, её тело легко, привычно отвечало волной возбуждения, но её взгляд, ясный и холодный, оставался трезвым. Она отчётливо видела его внутреннюю борьбу, его агонию, его метания. И это, это созерцание его мук, доставляло ей самое острое, самое полное наслаждение. Она получала не просто его тело, а его душу, его волю, разорванную на части, его совесть, растоптанную в грязи. Он закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться на физическом, на грубом трении кожи, на её громких, показных стонах. Но за сомкнутыми веками он видел только одно, как заведённая пластинка: бледное, искажённое болью лицо Гермионы в больничном окне, её взгляд, полный пустоты. И он с ужасом понимал, что каждый его толчок, каждый её притворный стон — это ещё один, новый гвоздь в крышку гроба их с Гермионой прошлого, их любви, их общего будущего. И он забивал эти гвозди сам, добровольно, находя в этом адском, разрушительном единении единственное, уродливое спасение от самого себя, от осознания всей глубины своего падения. Non sopportate mai un tradimento, perché si ripeterà. E se pensate che non sia così, vi sbagliate di grosso. Не терпите измен, ибо они будут повторяться. И если вы думаете, что это не так, то глубоко ошибаетесь.
283 Нравится 40 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (5)